Когда Пугачев вернулся на Таловый умет, оболяевский работник Афанасий Чучков сообщил, что приехали яицкие казаки. Это были уже известный нам Денис Караваев и его товарищ Максим Шигаев. Они с Пугачевым расположились для разговора и обеда на расстоянии «с версту» от умета, поскольку оставаться на самом умете было небезопасно: «много людей ездит», не ровен час «хто увидит». Несколько погодя к ним присоединились еще два казака, Иван Зарубин, он же Чика, и Тимофей Мясников, также приехавшие, чтобы повидать «государя». Впрочем, по признанию Мясникова, Пугачев мало напоминал царя, а походил на казака — «в шерстяном армяке, в сапогах и в шляпе». Несоответствие внешнего вида и статуса многим бросалось в глаза, поэтому неудивительно, что и Караваева еще с первой встречи с самозванцем мучили сомнения: «Подлинно уж он государь ли?» Чтобы развеять их, Караваев теперь в присутствии других казаков и Чучкова попросил «государя» продемонстрировать «царские знаки». Если верить показаниям Чучкова, Емельян в ответ вознегодовал: «Раб ты мой, а повелеваешь мной!» — но «знаки», то есть отметины, оставшиеся после болезни, всё же предъявил. Пятно на левом виске Пугачев называл гербом, а происхождение ранок «под титьками» объяснил тем, что в это место во время переворота «его гвардионцы кололи штыками». И если отметины «под титьками» имели земное происхождение, то герб появился у «царя» явно без вмешательства земных сил, а потому Шигаев поинтересовался у самозванца:
— Што ж это, батюшка, все што ли цари с эдакими знаками родятся или уже после как Божиим изволением делается?
— Не подобает вам, други мои, простым людям, этова ведать, — напустил туману «государь».
Во время этой встречи «Петр Федорович» не только показал «царские знаки», но и поведал казакам о своем «чудесном спасении» и странствиях по далеким землям — примерно так, как ранее рассказал об этом Денису Пьянову. Казаки говорили, что верят ему, и опять убеждали «вступиться» за них, а «царь», в свою очередь, просил «вступиться» за него. В связи с арестом Ереминой Курицы просьба «Петра Федоровича» была особенно актуальна, ведь в любое время на умет могла нагрянуть воинская команда и арестовать его. Было необходимо спрятать Пугачева в надежном месте. Решили, что этим займется Зарубин, который в конечном счете благополучно выполнил эту задачу, доставив самозванца на хутор братьев Кожевниковых[213].
Поскольку первые сподвижники Пугачева сыграли большую роль в самозванческом предприятии, будет нелишне сказать о них чуть подробнее. Разумеется, все четверо были представителями «непослушного» казачества и участниками прошедшего бунта.
Самому старшему из них, Денису Константиновичу Караваеву, на тот момент было 49 лет. Караваев наверняка вошел бы в ближайшее окружение самозванца во время самого восстания, если бы не был арестован 8 сентября 1773 года по доносу казачьего старшины П. Митрясова, которому стало известно об их знакомстве. На допросе в Яицком городке «под битьем плетьми» Караваев сознался лишь в первой встрече с Пугачевым, но ничего не сказал о второй встрече и о местонахождении самозванца. Затем было следствие в Оренбурге и Москве. Суд постановил высечь Караваева кнутом, заклеймить, вырвать ноздри и сослать на каторгу. Каторжные работы он отбывал в Балтийском Порте (до 1762 года город назывался Рогервик, ныне — Палдиски в Эстонии), где и умер не ранее 1776 года.
Максиму Григорьевичу Шигаеву в описываемый момент шел сорок восьмой год. В конце января 1772-го он возглавлял делегацию мятежных казаков, доставившую в Петербург челобитную Екатерине II. Посланцев выслушали на заседании Военной коллегии, а затем заключили в Петропавловскую крепость. В июне того же года, после подавления восстания, Шигаева с товарищами отправили в Оренбург, где они содержались в тамошней тюрьме вместе с активными участниками Яицкого бунта. Однако 10 июля 1773 года Шигаев был помилован за то, что во время бунта защитил нескольких офицеров и казачьих старшин. Во время пугачевщины он вошел в ближайшее окружение самозванца, в частности стал одним из судей созданной «Петром Федоровичем» «Военной коллегии».
Ивану Никифоровичу Зарубину-Чике в то время было 37 лет. Во время пугачевщины он стал одним из ближайших сподвижников самозваного «царя», по повелению которого именовался графом Чернышевым.
Что же касается самого молодого из первых сообщников «Петра Федоровича», 27-летнего Тимофея Григорьевича Мясникова, то он хотя и участвовал в мятеже 1772 года, тем не менее «остался без наказания», ибо «был он не из главных бунтовщиков». Во время пугачевщины Мясников командовал самозванческой гвардией[214].
В то время как Пугачев жил на хуторе у братьев Кожевниковых, казаки, удостоенные «царской» аудиенции, рассказывали в Яицком городке о «проявившемся государе» «и подговаривали к себе людей в шайку»[215]. Действительно ли самозванцу удалось убедить Караваева и его товарищей, что перед ними настоящий царь, — или же они согласились служить ему по каким-то иным соображениям? В научной литературе неоднократно высказывалось мнение, что ближайшие сподвижники Пугачева из яицких казаков прекрасно понимали, что никакой он не царь, а донской казак, но шли за ним, чтобы восстановить свои попранные права и вольности[216]. Подобное соображение находит подтверждение в источниках. Так, например, на допросе 8 мая 1774 года в Оренбургской секретной комиссии секретарь пугачевской «Военной коллегии» Максим Горшков передал слова Тимофея Мясникова о причине поддержки самозванца казаками «непослушной стороны»: «…мы по многих советываниях и разговорах приметили в нем проворство и способность, вздумали взять его под свое защищение и его зделать над собою властелином и восстановителем своих притесненных и почти упадших обрядов и обычаев… И так для сих то самых причин вздумали мы назвать его, Пугачева, покойным государем Петром Федоровичем, дабы он нам восстановил все обряды, какие до сего были…»[217]
Если о мыслях Мясникова по поводу происхождения «государя» мы знаем с чужих слов, то о неверии в «царя» Шигаева и Зарубина нам известно из их собственных показаний: первый говорил об этом на допросе в Оренбурге 8 мая 1774 года, второй — на допросе в Казани в сентябре того же года. Зарубин признавался, что он «о самозванце по подлому его состоянию усумнился, чтоб он подлинной был государь». Кроме того, Чика разговаривал о происхождении самозванца с Денисом Караваевым. По словам Зарубина, тот заявил: «…ето де не государь, а донской козак», — впрочем, добавив к этому: «Нам де всё ровно, лишь быть в добре». Чика согласился с таким подходом, однако решил выведать у самого Пугачева, кто же он на самом деле:
— Батюшка, скажи сущую правду про себя, точно ли ты государь?
— Точной я вам государь.
— Ведь нас, батюшка, только двоечка, — продолжал настаивать Чика. — Мне видь Караваев росказал о тебе, какой ты человек.
— Что же тебе Караваев обо мне сказал?
— От людей утаишь, а от Бога ведь не утаишь; ты — донской казак.
— Врешь, дурак!
— Я в том Караваеву дал клятву, чтоб никому о том не сказывать, так теперь и тебе, батюшка, даю, — ведь мне в том нужды нет: хоша ты и донской казак, только мы уже за государя тебя признали, так тому и быть.
— Ну, коли так, то смотри же, держи в тайне: я подлинно донской казак Емельян Иванов. Не потаил я о себе и сказывал Караваеву и Шигаеву, также Пьянову[218].
Так передавал свой разговор с самозванцем Чика. Впрочем, и сам Пугачев на одном из московских допросов подтвердил, что яицкие казаки «точно знали, что он не государь, а донской казак»[219].
В нашем распоряжении есть и другие свидетельства, что не только вышеназванные казаки, но и люди, присоединившиеся к Пугачеву позже, причем необязательно из числа яицких казаков, прекрасно понимали, что имеют дело с самозванцем. Уже во время восстания, в январе 1774 года, выбежавший из пугачевского стана татарин Абдусалям Хасанов на допросе в Оренбурге дал характеристику как тем, кто понимал, что Пугачев самозванец, так и принимавшим его за царя: «Его, Пугачева, признавают те, кои худого состояния, за царя, а кои смышленее — за плута». Некоторые из этих «смышленых» людей служили самозванцу из страха смерти, в то время как другие вполне добровольно поддерживали его из корыстных соображений. Следовательно, они, в отличие от многих тогдашних простолюдинов, не испытывали никакого священного трепета перед персоной монарха, поскольку, по мнению таких циников, царь должен был лишь удовлетворять их требования, а кто он при этом по происхождению — Петр Федорович или простой казак — дело десятое. По словам казака Ильи Ульянова, Шигаев, Зарубин, а также некоторые другие приближенные Пугачева в подпитии хвастались: «…нам де что, государь ли он или нет, мы де из грязей умеем делать князей». К вышесказанному следует добавить, что знавшие правду пугачевские приближенные убеждали более легковерных повстанцев, что во главе их войска стоит настоящий император — мол, простой казак не может назваться царем[220].
Вроде бы всё свидетельствует о том, что заявления ближайших пугачевских сподвижников Шигаева, Мясникова и Зарубина, например на допросах в Москве в ноябре—декабре 1774 года, будто они принимали Пугачева за государя Петра Федоровича[221], являются лишь немудреной уловкой — мол, «по простоте своей» почитали его государем и не могли ему прекословить, а значит, за убийства и грабежи ответственности не несем. Однако не следует принимать на веру и все противоположные признания, в которых подследственные говорят, будто сразу поняли, что перед ними самозванец. Речь прежде всего идет о полюбившихся историкам показаниях яицкого казака Ивана Пономарева (Самодурова). В Оренбурге 12 мая 1774 года он рассказывал, что в начале или середине июня 1773-го между речками Большим и Малым Узенем в Камыш-Самаре он встретил укрывавшихся там яицких казаков, среди которых находились Илья Ульянов, Иван Зарубин и Пугачев, которого казаки величали государем Петром Федоровичем. Проницательный Пономарев понял, что «это один обман». Пономарев даже сообщил детали: «…казаки не так тогда его почитали, как бы надлежало прямого царя, ибо говорили с ним без опаски и, ходя с ним, надевали шапки». Нелишним будет добавить, что перед допросом Пономарева упоминается о весьма важном заявлении, которое он сделал ранее в присутствии оренбургского губернатора: «…якобы яицкие казаки, Чика с товарищи, будучи на Узенях, соглашались Емельку Пугачева назвать государем». Однако впоследствии выяснилось, что Пономарев дал ложные признания. Ни в начале, ни даже в конце июня Пугачева на Узенях не было. Как оказалось, сам Пономарев вплоть до очной ставки с Пугачевым в Москве не видал самозванца и даже ничего о нем не слышал до тех пор, пока не был арестован властями за участие в бунте 1772 года. Что же касается первоначальных показаний, то Иван дал их под пыткой, «не стерпя боли». В итоге разбирательства казака без наказания с оправдательным паспортом выпустили на волю[222].
На хуторе у братьев Кожевниковых Пугачев прожил неделю, пока один из братьев, Андрей, вернувшись домой из Яицкого городка, не сообщил, что власти снаряжают команду для поиска самозванца. Понятно, что новость о «проявившемся государе» и встречах с ним представителей «непослушного» казачества не могла не достигнуть слуха коменданта и старшин. Однако, организуя розыск, власти даже не подозревали, где этот «государь» находится. Разумеется, об их неосведомленности Пугачев знать не мог, а потому предпочел покинуть хутор и отправиться в сопровождении Мясникова и Зарубина в более безопасное место — на речку Усиху в 65 верстах южнее Яицкого городка.
На хуторе у Кожевниковых, а теперь и на Усихе стали появляться новые сторонники самозванца из яицких казаков: Кузьма Фофанов, Дмитрий Лысов, братья Алексей и Кузьма Кочуровы, Василий Плотников и др. Некоторые возвращались в Яицкий городок подговаривать своих товарищей присоединиться к новоявленному «царю», а иные оставались при «надеже-государе». Пугачев просил казаков предоставить ему писаря и достать одежду поприличнее. Эта просьба была уважена. Вскоре на Усиху прибыл девятнадцатилетний казак Иван Почиталин, который стал первым пугачевским секретарем. Он привез самозванцу «зеленой кавтан кармазинной, канаватной бешмет, шолковой кушак и шапку бархатную», а Мясников — сапоги. Казаки также привезли необходимые для «царского» войска знамена: какие-то сшил у себя на хуторе Михаила Кожевников, а несколько штук сохранилось с предыдущего бунта. Что же касается бунта следующего, то его наметили на то время, когда всё войско соберется на осеннюю «плавню» — коллективную рыбную ловлю, продолжавшуюся с 1 октября до середины ноября. Бунтовщики собирались во время «плавни» «перевязать всех старшин», а затем направиться в Яицкий городок и выбить из него или «заарестовать» коменданта Симонова с командой. Если бы «плавня» по какой-то причине не состоялась, Пугачев с сообщниками намеревался, «собрав несколько сот человек, итти прямо в городок». В случае неудачи с его взятием Пугачев планировал пройти «мимо» и проследовать прямо в Петербург[223]. Однако военные действия пришлось начать гораздо раньше, нежели предполагалось.
Однажды, приехав с Усихи в Яицкий городок, Тимофей Мясников поведал о том, где обретается «царь», встреченному на базаре казаку Петру Кочурову, а тот спьяну разболтал об этом своему крестному Степану Кононову. Степан пошел в комендантскую канцелярию и донес на крестника. Разумеется, Кочурова арестовали. На допросе он показал, что «на Усихе находится теперь какой-то самозванец, называющийся государем». Ему не верили — «секли плетьми» и спрашивали: «Не ближе ли де где злодей?» Кочуров, однако, стоял на своем. В конце концов на поиски самозванца была послана команда, но отправилась почему-то не на Усиху, а на хутор братьев Кожевниковых. Там они застали и арестовали одного из братьев, Михайлу — того самого, который шил знамена. Ми-хайла прекрасно знал, что Пугачев на Усихе, однако сначала об этом не сообщил, «а сказал тогда, когда уж дал время злодею уйтить». Предупредил «злодея» об опасности младший из братьев Кожевниковых, Степан. Пугачев и его сообщники вскочили на лошадей и поскакали к Бударинскому хутору братьев Толкачевых, находившемуся на правом берегу Яика в 88 верстах ниже Яицкого городка. На Усихе остался только «безлошадной» и «дряхлый ногами» казак Василий Плотников, который и был арестован на следующий день. Это бегство, столь знаменательное не только для его участников, но и, как оказалось впоследствии, для всей России, произошло в понедельник 16 сентября 1773 года. Правда, данные источников о том, кто сопровождал Пугачева, несколько разнятся. По всей видимости, с ним было не более пятнадцати человек. Среди них, например, называют Алексея и Кузьму Кочуровых, Степана и Сидора Кожевниковых, Ивана Зарубина, Ивана Почиталина, Василия Коновалова, калмыка Сюзюка Малаева и нескольких казаков из татар, в частности Идеркея Баймекова. Иногда среди беглецов встречается имя Тимофея Мясникова, однако его, как и двух других виднейших сподвижников, Шигаева и Караваева, в это время с Пугачевым не было: Караваев, как уже говорилось, в начале сентября был арестован, а Шигаев и Мясников присоединились к «царю» несколько позже[224].
По дороге на хутор Толкачевых было решено, собрав людей, идти на Яицкий городок, а в случае неудачи «бежать… кто где спастись может». Во исполнение этого плана Идеркей (как звали его казаки, Идорка) Баймеков отпросился у «государя» «в свои кибитки», чтобы собрать других татар, которые также были казаками, хотя и исповедовали ислам[225]. Сам же «император» обратился к Почиталину и Зарубину:
— Што мы едем к Толкачову собирать народ? Ну, как народ сойдетца, а у нас письменнова ничево нету, што б могли народу объявить. Ну-ка, Почиталин, напиши хорошенечко.
И Почиталин написал:
«Самодержавнаго императора, нашего великаго государя, Петра Федаровича Всеросийскаго и прочая, и прочая, и прочая.
Во имянном моем указе изображено Яицкому войску: как вы, други мои, прежным царям служили до капли своей до крови, дяды и отцы вашы, так и вы послужити за свое отечество мне, великому государю амператору Петру Федаравичу. Когда вы устоити за свое отечество, и ни истечет ваша слава казачья от ныне и до веку и у детей ваших. Будити мною, великим государем, жалованы: казаки и калмыки и татары. И которые мне, государю императорскому величеству Петру Фе[до]равичу, винныя были, и я, государь Петр Федарович, во всех винах прощаю и жаловаю я вас: рякою с вершын и до усья и землею, и травами, и денежным жалованьям, и свиньцом, и порахам, и хлебныим правиянтам.
Я, великий государь амператор, жалую вас, Петр Федаравич.
1773 году синтября 17 числа»[226].
Указ Пугачева казакам Яицкого войска. 17 сентября 1773 г.
На самом деле указ, насколько можно судить из источников, был написан вечером 16 сентября. По предположению отечественного историка Р. В. Овчинникова, «расхождение в датах может быть объяснено тем, что Почитал ин обозначил на указе дату его обнародования, а это имело место в ночь с 16 на 17 сентября», когда Пугачев послал указ с толкачевского хутора на различные форпосты (небольшие укрепления, окруженные земляным валом и плетнем либо бревенчатыми стенами, с вышкой, откуда местность просматривалась на большое расстояние, гарнизоном из 20–25 казаков и одной-двумя пушками)[227].
Что же касается авторства этого указа, то, по мнению исследователя, он был составлен самим Пугачевым, а «роль… Почиталина сводилась к фиксации сказанного ему в форме именного указа». Это мнение основано на признаниях самого Пугачева в Яицком городке и показаниях Почиталина в Оренбурге. В том, что сам Емельян Иванович стал автором этого указа, полагает историк, нет ничего удивительного, ведь «Пугачев, часто обсуждавший с казаками политические вопросы поднятого ими восстания, имел более полные представления о требованиях яицкого казачества и лучше знал то, что следовало написать в своем первом указе, нежели молодой казак Почиталин, только что примкнувший к повстанцам». Показания же самозванца на большом московском допросе в ноябре 1774 года, что указ писал Почиталин, а он, мол, «не одного слова не знал, как бы написать надобно», по мнению Овчинникова, «могут быть объяснены тактикой его поведения на следствии в Москве»[228].
Возможно, так оно и было, ибо, как мы видели, самозванец прекрасно знал, каких пожалований ждут от «государя» яицкие казаки. Однако и сам Почиталин мог принять участие в составлении указа, поскольку его содержание было основано на предании, о котором секретарь наверняка слышал от старших казаков. Согласно этому преданию яицкие казаки, русские и татары, много лет жили «своевольно, ни под чьею державою», однако затем, «собравшись, думали, у кого им быть под властию», и, поразмышляв, «послали от себя двух казаков — русскаго да татарина к государю Михаилу Федоровичи) с челобитьем, чтоб он, великой государь, их пожаловал, принял под свою протекцыю». Царь, конечно, принял казаков под свою руку, при этом не отнял у них прежних прав и вольностей, пожаловал грамоту на владение рекой Яиком вместе с прилегающими землями «с вершин той реки до устья» и признал за казаками право «набираться на жилье вольными людьми» и «служить казачью службу по своему обыкновению». Это предание, записанное в Петровскую эпоху, в той или иной форме дожило до пугачевщины. Некоторые казаки на следствии в Яиц-ком городке в 1774 году говорили капитан-поручику гвардии Маврину о грамоте царя Михаила, который «позволил им на том месте, где они ныне обитают, поселиться и пожаловал их, по собственной их просьбе, пользоваться следующим: рекою Яиком с вершины и до устья и впадающими в нее реками и протоками, рыбными ловлями и звериною ловлею, а равно и солью безпошлинно, также крестом и бородою»[229]. Последняя привилегия означала свободу исповедания старой веры, которое в предании появилось тогда, когда государство стало притеснять раскольников. Первый указ «Петра Федоровича» не содержит пожалования «крестом и бородою» — оно появится в пугачевских указах несколько позже, в октябре 1773 года, и будет потом неоднократно повторяться. (Впрочем, не исключено, что устно «амператор» пожаловал казаков «крестом и бородою» уже в первые дни восстания [230].)
Итак, указ — вернее, манифест — был написан, и теперь «амператору» оставалось только собственноручно подписать его, о чем Почиталин и попросил самозванца. Неграмотному Пугачеву опять пришлось изворачиваться:
— Подпиши ты, а мне подписывать неможно до самой Москвы, для того, что не надобно казать мне свою руку, и есть в оном великая причина.
Почиталин не стал противиться «высочайшей» воле и подписал царский указ[231].
На хутор братьев Толкачевых, а точнее, в дом старшего, Петра, «амператор» и его свита прибыли уже ночью. Через некоторое время там собрались казаки с ближайших хуторов. Почиталин огласил собравшимся «царский» манифест, который они слушали «в великом молчании» и «весьма прилежно». Когда же чтение было закончено, то Пугачев обратился к казакам:
— Што, хорошо ль?
— Хорошо, — был ответ, — и служить тебе готовы!
Затем казак Петр Владимиров поехал с этим манифестом на Кожехаров и Бударинский форпосты — призывать тамошних обитателей послужить «Петру Федоровичу». Днем 17 сентября в распоряжении самозванца было уже несколько десятков казаков и калмыков. Сам Пугачев на большом московском допросе в ноябре 1774 года вспоминал: «…с фарпостов и изломов съехались руских казаков и калмыков человек с шезде-сят…» Другие свидетели называли иные цифры: 40, 80 и даже около ста человек. В любом случае повстанцы сочли, что людей собралось достаточно, чтобы выступить в поход. Поэтому, развернув знамена со старообрядческими осьмиконечны-ми крестами (яицкие казаки, как мы помним, большей частью были раскольники), восставшие двинулись к Яицкому городку[232]. Так 17 сентября 1773 года начался один из крупнейших в дореволюционной России бунтов.
По дороге к Яицкому городку пугачевское войско пополнялось всё новыми и новыми силами. Когда 18 сентября повстанцы подошли к городку, в их рядах, по разным данным, насчитывалось от 140 до 400 казаков. Кстати, среди влившихся в войско были уже известные нам Тимофей Мясников и Идер-кей Баймеков. Последний, как и обещал, привел к самозванцу татар (их количество в показаниях подследственных колеблется от четырех до пятидесяти человек, «а может, и больше»)[233].
Впрочем, в это время к самозванцу приезжали не только яицкие казаки. Кочевавший неподалеку правитель Младшего казахского жуза Нуралы-хан, услышав, что у казаков появился какой-то человек, называющий себя Петром III, послал проведать о нем бывшего казанского муллу Забира Карамуллина. Забир, сопровождаемый яицким казаком Уразгильды Амановым, достиг пугачевского лагеря в ночь на 18 сентября, когда идущее к Яицкому городку повстанческое войско остановилось на привал на реке Кушум. Посланец вручил самозванцу ханские подарки (жеребца, саблю, чекан[234], халат) и попросил, чтобы «царь» прислал хану письмо. Это письмо было написано на татарском языке приемным сыном Идеркея Балтаем. «Царь» скорее просил, чем приказывал, чтобы хан прислал своего «сына солтана со ста человеками». Повез его к Нура-лы-хану сопровождавший муллу Аманов, однако, отъехав всего три версты, был арестован командой казачьего старшины Ивана Акутина и препровожден в Яицкий городок. Узнав об аресте своего посланца, самозванец по просьбе Забира приказал Балтаю написать еще одно послание «в такой же силе, как и первое». На этот раз повез его к Нуралы-хану уже сам Забир с казаками Муратом Чинаевым и Жумачильды Сеитовым. Забир благополучно добрался до своего повелителя, а сопровождавшие его казаки сбежали и перешли на правительственную сторону. Что же касается помощи со стороны Нуралы, то о ней и речи быть не могло, потому что хан вел двойную игру: с одной стороны, отправлял посланцев к «Петру III», с другой — уверял в своей преданности екатерининских чиновников. Впрочем, из показаний самозванца на большом московском допросе в ноябре 1774 года следует, что он не возлагал больших надежд на союз с ханом: «Оную ж от Мурали-хана силу требовал он не столько для помощи разбойничать, как для славы такой, что ему и уже орды прикланяютца». Правда, если считать эти показания правдивыми, получается, что первое письмо Нуралы-хану было написано еще до приезда муллы Забира, что не соответствует действительности. Кроме того, существует версия, что Пугачев сам побывал у хана незадолго до восстания[235].
Во время похода пугачевского войска к Яицкому городку произошло еще одно событие чрезвычайной важности. Неподалеку от городка, у Сластиных хуторов, повстанцы задержали, а потом и повесили зятя бывшего атамана Тамбовцева (напомним, убитого бунтовщиками в январе 1772 года), казака «послушной» стороны Алексея Скворкина (Шкворкина). Таким образом, он стал первой жертвой Пугачевского восстания. Об этом эпизоде сам Пугачев вспоминал на большом московском допросе: казаки, доставившие к нему Скворкина, рассказали, что поймали его, «кроющагося в хуторах», и добавили, что он, мол, «послан шпионом из городка разведать о вашем величестве».
— Зачем ты здесь по хуторам позади моего войска ездишь? — вопрошал самозванец «шпиона».
— Я послан от старшины Мартемьяна Бородина из городка проведать об вас, где вы идете и сколько у вас силы, а проведав о том, ему сказать.
— Ты человек молодой, и должно было тебе мне служить, а ты еще поехал против меня шпионничать, а тебе б, коли мне не хотел служить, так сидеть уже было дома, а проведать-та бы пусть ехал хто постарея и посмышленея тебя.
На следующем привале к самозванцу подошли два его казака, Яким Давилин и Дмитрий Дубовов, и стали говорить ему:
— Надежа-государь, прикажи сего злодея повесить. Отец ево нам делал великие обиды, да и он, даром што молот, но так же, как и отец, нас смертельно обижал.
Другие казаки просьбу поддержали, после чего самозванец объявил:
— Ну, кали он такой худой человек, так повесьте его.
Стоит ли говорить, что приказание было туг же исполнено?[236]
Из пугачевских показаний получается, что главными виновниками смерти Скворкина были яицкие казаки. Ведь самозванец, узнав, что молодой казак «шпионничает», не сразу приказал его казнить, а лишь тогда, когда его об этом попросили. Один из яицких казаков, Василий Коновалов, напротив, всю вину за эту смерть возлагал на самого Пугачева. На допросе в Москве 17 ноября 1774 года он говорил: «…Как привели того Скворкина пред злодея, то он (Скворкин. — Е. Т.) улыбнулся, и злодей сказал: “Еще он мною насмехается!” — и велел повесить»[237]. Однако казаки и Пугачев несли за эту казнь одинаковую ответственность. Возможно, столь несвоевременная улыбка и ускорила конец Скворкина, но не была его первопричиной. Надо думать, с точки зрения мятежных яицких казаков, он был достоин казни уже потому, что являлся зятем Тамбовцева и принадлежал к ненавистной партии «послушных», причем, по всей видимости, был отнюдь не рядовым ее участником. А тут еще он признаётся в том, что «шпионни-чал». По этим же причинам и Пугачев едва ли собирался прощать пленника, тем более что тот и не просил о прощении.
Зато о нем просил (и получил) другой пленник, дворянин, сержант 7-й легкой полевой команды Дмитрий Кальминский, также пойманный казаками 18 сентября во время похода на Яицкий городок. Кальминский был отправлен комендантом Яицкого городка Симоновым в нижнеяицкие крепости и форпосты с «публикацией», призывающей схватить Пугачева. Правда, поначалу сержант в этом не признался, а убедил самозванца, что едет «по фарпостам, чтоб стояли караулы осторожно, для тово што-де орда пришла к Яику», и даже был отпущен. Однако подводчик, везший сержанта, донес на него казаку-пугачевцу Якиму Давилину, который, разумеется, опять привел Кальминского к «государю». Пугачев велел при всех прочитать найденную у него «публикацию», а по ее оглашении изрек:
— Што Пугачева ловить? Пугачев сам идет в город! Так пусть, коли я — Пугачев, как оне называют, возьмут и свяжут. А кали я государь, так с честью примут в город.
В конечном счете Кальминский выпросил у «императора» помилование. Не последнюю роль сыграло и то, что он «писать умеет», поскольку одного малограмотного Почитали-на было явно недостаточно для составления указов и прочих «царских» документов. Кальминский действительно написал ряд указов, а также присягу на верность «императору». Однако ему недолго пришлось служить самозванцу — 27 сентября казаки утопили Кальминского, по словам Пугачева, «для того, что он был дворянин, а сих людей они не терпят»[238].
Комендант Яицкого городка подполковник Симонов, услышав о приближении Пугачева, выслал ему навстречу команду из 270 солдат гарнизона и сорока оренбургских казаков под началом секунд-майора Наумова. Эта команда остановилась у реки Чаган, куда в скором времени прибыло «множественное число» казаков во главе со старшинами Акутиным, Назаровым и Витошновым. Увидев восставших, Наумов выдвинул в их направлении отряд легких драгун, оренбургских и яицких казаков. Самозванец, в свою очередь, приказал повстанческому войску «построиться в одну шеренгу и распустить знамена», чтобы враги думали, будто у него «силы много». Кроме того, бунтовщики отправляли к приближающемуся неприятельскому авангарду своих посланцев, в том числе казака Петра Быкова с уже известным нам «царским» указом. Этот указ было велено отдать старшине Ивану Акутину «и в кругу вычесть», а самого казачьего старшину «вызвать» к «императору» «для опознания», «ибо… Акутин бывал в Петербурге и государя Петра Третияго видал». Пугачев надеялся, что казаки, выслушав указ, перейдут на его сторону и ему без боя удастся войти в городок. Но этим надеждам суждено было сбыться лишь отчасти. Быков и сопровождавший его казак Кирпичников явились перед неприятельским отрядом с пугачевским указом, «имевши оной на голове», и стали призыть казаков поддержать «Петра III». Акутин указ взял, но читать не стал, а отдал начальнику отряда капитану Крылову[239]. Последний не только не огласил пугачевский документ, но и приказал схватить привезших его посланцев «императора», чему, впрочем, воспрепятствовали яицкие казаки, а потому Быков с товарищем благополучно ушел восвояси. Казаки, волновавшиеся еще до появления пугачевских эмиссаров, не только помешали их аресту, но и начали переходить на сторону самозванца. Трудно сказать, сколько их перебежало в тот раз, но, по сведениям коменданта Симонова, 18 и 19 сентября к бунтовщикам примкнули 462 казака. Ропот и бегство казаков заставили Крылова повернуть свой отряд и отойти к Ча-ганскому мосту, где находилась остальная команда. Несмотря на это, Пугачев не смог подойти к Яицкому городку ближе. На пути у повстанцев оставалась довольно внушительная воинская команда, у которой имелась артиллерия (есть данные, что правительственные силы дали несколько пушечных залпов по пугачевцам). Самозванец отступил и «пошол вверх по Чагану с тем, чтоб перейти оной и начевать, ибо сие происходило уже к вечеру»[240].
Неприятель пытался помешать переправе пугачевцев через Чаган, выслав в погоню за ними казачий отряд во главе со старшиной Андреем Витошновым. Однако вместо того чтобы вступить в бой с бунтовщиками, отряд перешел на их сторону, а находившиеся в его составе «подозрительные» казаки, большей частью «старшинской руки», были связаны, а 11 или 12 и вовсе повешены на следующее утро. Кстати, во время следствия Тимофей Мясников и некоторые другие бунтовщики вспоминали, что после этой казни «все бывшия в его (Пугачева. — Е. Т.) шайке пришли в великой страх и сочли его за подлиннаго государя, заключая так, что простой человек людей казнить так смело не отважился бы». Среди связанных пугачевцами старшин оказался и командир отряда Витошнов. Однако он не был повешен, «ибо об нем просило войско». Возможно, впрочем, что Витошнов, видавший настоящего императора, заслужил прощение тем, что, пусть и несколько уклончиво, подтвердил, будто руководитель бунтовщиков и есть Петр III. Так или иначе, Витошнов был прощен и вскоре стал при самозванце большим человеком, как и некоторые другие казаки, появившиеся в пугачевском войске 18 сентября, например Дмитрий Лысов, перешедший к бунтовщикам еще под Яицким городком, или Максим Шигаев, находившийся в отряде Витошнова. Напомним, что эти казаки и раньше видали «государя» — Лысов на Усихе, а Шигаев и вовсе еще на Таловом умете. Среди перебежчиков этого дня следует отметить Андрея Овчинникова и Якова Почиталина (отца Ивана Почиталина), которые также будут играть у пугачевцев не последние роли.
Остаток дня прошел более или менее спокойно. Повстанцы перешли вброд Чаган и остановились на ночлег в урочище Крутицкая Лука. На следующий день, после того как были повешены упомянутые выше 11 или 12 казаков, пугачевцы вновь двинулись к Яицкому городку. Однако и второй приступ к столице Яицкого казачьего войска был неудачен — восставших «прочь отбили пушечными выстрелами». И хотя, по всей видимости, никто из них не пострадал, самозванец был вынужден отступить от городка и пойти «вверх по Яику-реке» в сторону Оренбурга. Без артиллерии нечего было и думать взять Яицкий городок. Однако и наличие пушек не гарантировало бы мятежникам успеха, ведь в распоряжении коменданта Симонова находились 6-я и 7-я легкие полевые команды (923 человека), которые, по любым подсчетам, численно превосходили повстанческое войско. Остававшиеся в городке сочувствующие самозванцу яицкие казаки едва ли могли оказать ему поддержку. Есть сведения, что угрозы Симонова зажечь город и расправиться как с самими казаками, так и с их женами и детьми сильно поубавили желание казаков соединиться с Пугачевым[241].
Уходя прочь от Яицкого городка, повстанцы без сопротивления занимали различные форпосты, а казаки, служившие на них, вливались в пугачевский отряд. Здесь же восставшие обзавелись первыми и столь необходимыми пушками. Судьба благоволила к бунтовщикам — Симонов не имел возможности преследовать их: на казаков, находившихся в городке, полагаться было нельзя, выслать же в погоню регулярные войска комендант также не решился, ибо принужден был «оными командами в колебании оказавшихся казаков удерживать». Это позволило пугачевцам беспрепятственно приблизиться к Илецкому городку[242]. Однако перед рассказом о случившемся в этом городке необходимо упомянуть о важных событиях, произошедших накануне.
Вечером 19 сентября в урочище Белые Берега самозванец собрал «круг», на котором то ли он назначил, то ли казаки выбрали атамана и «протчих чиновных». Но даже если эти назначения были сделаны самим Пугачевым, он наверняка учитывал мнение казаков. Так или иначе, походным атаманом стал Андрей Овчинников, а полковником — Дмитрий Лысов. Среди перечня есаулов встречаем имя Андрея Витошнова, а среди сотников — Тимофея Мясникова. Хорунжими помимо прочих стали уже известные нам Иван Зарубин-Чика, Степан Кожевников, Алексей Кочуров. Кроме того, в хорунжие был избран племянник казачьего старшины Мартемьяна Бородина Григорий (он находился в отряде Витошнова, но, в отличие от некоторых других казаков «старшинской руки», избежал казни и влился в повстанческое войско). Впоследствии, когда удача отвернулась от Пугачева, Григорий Бородин одним из первых покинул ряды восставших[243].
Во время этой же сходки самозванец, желая, чтобы всё в его армии было уж совсем по-настоящему, приказал пленному сержанту Дмитрию Кальминскому составить присягу на верность императору. Тот написал, а Иван Почиталин прочел всему войску:
«Я, нижеимяннованный, обещаюсь и кленуся всемогущим Богом пред святым его Евангелием в том, что хощу и должен всепресветлейшему державнейшему великому государю императору Петру Федоровичу служить и во всем повиноватца, не щадя живота своего до последней капли крови, в чем да поможет мне Господь Бог всемогущий».
Как вспоминал сам Пугачев, казаки, услышав эту присягу, закричали:
— Готовы тебе, надежа-государь, служить верою и правдою![244]
Итак, 20 сентября пугачевское войско подошло к Илецкому городку. Свое название он получил от реки Илек, впадавшей неподалеку в Яик. Городок насчитывал до трехсот домов и был укреплен бревенчатыми стенами, «имел ров и земляную осыпь». Кроме того, гарнизон имел 12 пушек, то есть «к отбитию злодеев был довольно крепок». «Злодеи», понимая это, в крепость «прямо идти поопасались». Подходя к Илецкому городку, самозванец приказал Кальминскому написать «именной указ» тамошним казакам, чтобы склонить их на свою сторону. «Петр Федорович» обещал всякого рода выгоды и награды за покорность и жестокие наказания за неповиновение. С указом в городок был послан казак Василий Овчинников, который благополучно доставил его и отдал атаману Лазарю Портнову[245].
Настроения в Илецком городке до прибытия Овчинникова были неоднозначными. Атаман, получив от коменданта Симонова ордер о приближении бунтовщиков, оповестил казаков. Те обещали сражаться против Пугачева, однако нашлись среди них и такие, кто стал уверять собратьев, будто это не Пугачев, а настоящий Петр Федорович. А тут еще с «государевым» указом подоспел пугачевский посланец. От прежней решимости послужить государыне императрице не осталось и следа. Поначалу атаман не хотел обнародовать указ, однако казаки «принудили» прочесть его «и стали за ним (Портновым. — Е. Т.) присматривать, чтоб не ушол». Несмотря на это, атаман с подручными пытался сломать мост через Яик, по которому должны были пройти пугачевцы, чтобы попасть в городок, но из этой затеи ничего не вышло — помешали казаки. Поэтому уже на следующее утро Андрей Овчинников во главе небольшого отряда вошел в городок «и атамана Портнова заарестовал». Илецкий казак Иван Творогов вспоминал на следствии: Овчинников, прибыв в городок, «собравшимся в кучу тутошним казакам» говорил, что «государь» идет «с великою силою», и убеждал казаков выходить к нему «с хлебом и солью».
— Смотрите, атаманы-молотцы! Не дурачьтесь, встретьте его с подобающею честью! А ежели вы хотя мало воспротивитесь, так государь приказал вам сказать, что он и вызжет, и вырубит весь ваш город![246]
(Правда, есть данные, что Портнов так и не прочел казакам указ самозванца, а в Илецкий городок ночью приезжал еще один пугачевский посланец, который запретил ломать мост.)
В этот же день Пугачев со своим войском под колокольный звон вступил в Илецкий городок. Еще за городом самозванца встретили духовенство с крестами и казаки со знаменами. Мятежники спешились, «царь» подошел к священникам и приложился к кресту, а те целовали ему руку. В городе самозванец первым делом пошел в церковь, где приказал служить молебен за здравие «Петра Федоровича», запретив при этом на ектеньях упоминать имя «жены», Екатерины II.
— Когда Бог меня донесет в Петербург, — заявил «Петр Федорович» собравшимся в церкви, — то зашлю ее в монастырь, и пущай за грехи свои Бога молит.
Досталось, однако, не только «супруге», но и извечным врагам народа, а значит, и царя:
— А у бояр села и деревни отберу, а буду жаловать их деньгами. А которыми я лишен престола, тех без всякой пощады перевешаю.
Однако собравшиеся в церкви казаки увидели в «Петре Федоровиче» не только грозного «императора», но и нежного, любящего «родителя». Говоря о великом князе Павле Петровиче, «государь» вдруг прослезился:
— Сын мой — человек еще молодой, так он меня и не знает. Дай бог, чтоб я мог дойти до Петербурга и сына своего увидел здорова[247].
«По отпении молебна» илецкие казаки начали присягать «императору», в то время как сам он отправился на постой в избу уже известного нам казака Ивана Творогова. Этот дом был выбран потому, что был «лутче протчих» и в нем «всегда проезжающия господа имели ночлеги». «Петру Федоровичу» на квартиру принесли пива и вина, а он, видимо, желая, чтобы и всё войско вместе с ним повеселилось в такой славный день, «велел растворить питейной дом».
— Пускай пьют казаки, — успокаивал Пугачев его содержателя, — за мною ничего твоего не пропадет, и я заплачу тебе по времяни.
В твороговской избе «царь» и пришедшие к нему илецкие казаки определили участь местного атамана Лазаря Портнова. После обеда, по всей видимости, за городом атаман был повешен, а дом его разорен. Самозванцу из награбленного «принисено денег триста рублев да ковш, два бешмета, кафтан и коноватная шуба, да кушак». Атаманского сына, одиннадцатилетнего Ивана, «Петр Федорович» взял с собой и сделал своим «пажом». После разгрома пугачевщины мальчик вернулся на родину, а впоследствии сделал неплохую для казака карьеру — стал войсковым старшиной и атаманом Илец-кой станицы[248].
В этот день, помимо прочего, произошло еще одно весьма важное для Пугачева событие. Самозванец всегда нуждался в людях, которые подтверждали его «царственное» происхождение. В Илецком городке таким человеком был волжский казак Федор Дубовской, отбывавший там пожизненную ссылку. Увидев Пугачева, он сказал:
— Я ваше величество узнал, ибо я в то время был в Петербурге, как вы обручались.
— Ну, старичок, хорошо, когда ты меня знаешь, — похвалил «царь».
Впоследствии «Петр Федорович» вознаградил казака за вовремя сказанное слово — назначил его атаманом Сакмар-ского городка[249].
В Илецком городке Пугачев пробыл до 24 сентября. Покидая его, он забрал из крепости порох, свинец, несколько пушек «и к тем взятым пушкам ядры», а также взял с собой казаков «человек с триста» (Зарубин утверждал, что до пятисот), а на место повешенного атамана Портнова назначил илецкого есаула Ивана Жеребятникова; впрочем, через несколько дней он тоже был повешен за измену — посылку своего сына в Оренбург с сообщением о захвате городка пугачевцами[250].
Пройдя «верст дватцать от городка», Пугачев собрал «круг» из илецких казаков. По одним данным, сам «император» поставил Ивана Творогова полковником над илецкими казаками, по другим — Творогова «в тот чин удостоили» сами казаки. Сам же Творогов надопросах уверял, что Пугачев назначил его полковником еще 21 сентября, будучи у него дома. (Этот персонаж впоследствии сыграл роковую роль в судьбе Пугачева.) Тогда же еще один илецкий казак, участник прошедшего мятежа Максим Горшков, был то ли избран, то ли назначен в «императорские» секретари[251].
В тот же день повстанцы подошли к Рассыпной крепости, куда самозванец «посылал наперед указ, чтоб здались без супротивления». Тамошний гарнизон состоял из пятидесяти оренбургских казаков и роты солдат под командованием коменданта крепости секунд-майора Ивана Ведовского. Кроме того, 25 сентября им на помощь из Нижнеозерной (Столбовой) крепости отправились рота пехоты и сотня казаков во главе с капитаном Петром Суриным. Однако удача в то время явно была на стороне Пугачева. Сурин со своим отрядом на помощь Рассыпной не подоспел, а ее гарнизон отказался сражаться с повстанцами. Сопротивление оказали лишь комендант Беловский, еще три офицера и казачий атаман, которые держали оборону, запершись в комендантском доме. Бунтовщики «хотели было зажечь его дом», но Пугачев запретил, «чтоб не выжечь всей крепости», и «приказал оного каменданта достать так». Казаки ворвались в дом и захватили оставшихся в живых коменданта и двух офицеров. За сопротивление, при котором они ранили двух казаков, Пугачев приказал повесить офицеров за крепостью, что и было исполнено в его присутствии. Есть сведения, что был повешен также местный священник. Затем, не задерживаясь в Рассыпной, взяв пушки, ядра и порох, а также здешних казаков и солдат, самозванец двинулся дальше[252].
На следующий день была захвачена соседняя Нижнеозерная крепость. На пути к этой крепости Пугачев встретил команду капитана Сурина — ту самую, которую так и не дождался майор Беловский. Команда была окружена и сдалась после того, как повстанцами был застрелен поручик Толбаев, приказавший открыть по ним огонь. Командира, капитана Сурина, пугачевцы казнили, а солдат и казаков включили в свое войско. Что же касается Нижнеозерной крепости, то ее самозванец также «почти без супротивления взял». Здесь, как и в Рассыпной, повстанцам противостояли комендант, премьер-майор Захар Харлов и несколько офицеров. Впрочем, не исключено, что и отдельные солдаты принимали участие в обороне. По крайней мере, на одном из допросов самозванец вспоминал, что видел убитыми «человек десять рядовых». Но большинство солдат никакого сопротивления бунтовщикам не оказало и перешло к Пугачеву, а оренбургские казаки, состоявшие в крепостном гарнизоне, сделали это еще ночью. После взятия крепости тяжелораненый комендант был повешен пугачевцами, других оставшихся в живых защитников также казнили. В Нижнеозерной восставшие тоже не стали задерживаться, а, забрав людей, пушки, ядра «да пороху пять бочек», двинулись к Татищевой крепости[253].
Ввиду таких успехов Пугачева непременно возникает вопрос, какие меры предпринимали власти для обуздания новоявленного «царя» и его войска. Оренбургский губернатор Иван Андреевич Рейнсдорп узнал о начавшемся бунте 21 сентября, когда в Оренбург прискакал какой-то илецкий казак с вестями о падении городка. Хотя губернатор и не поверил его сообщению, но всё-таки в тот же день обратился с «увещеванием» к яицким и илецким казакам, которое, правда, у первых казаков не вызвало особого энтузиазма, а до вторых, по понятным причинам, и вовсе не дошло. Кроме того, губернатор послал секретное письмо оренбургскому обер-комендан-ту генерал-майору Карлу Валленштерну, требуя вернуть солдат из отлучек и приготовиться к обороне. Таким образом, Рейн-сдорп, вопреки мнению дореволюционного историка Николая Дубровина, не остался безучастным. При этом, однако, справедливо и то, что до 24 сентября губернатор не предпринимал никаких активных действий да и вообще желал сохранить видимость полного спокойствия. 22-го числа он как ни в чем не бывало дал бал по случаю одиннадцатой годовщины коронации Екатерины II. Иногда подобное поведение губернатора исследователи объясняют его нежеланием вызывать неоправданную панику в Оренбурге и излишнюю нервозность в петербургских и московских верхах, которая могла отразиться на его служебном положении. При этом он «понимал сложность ситуации», но «вначале решил держать всё в тайне, думая без особых усилий справиться с движением»[254].
Надо полагать, к более активным действиям Рейнсдорпа подтолкнули новые вести о бунте. Так, уже во время упомянутого бала губернатор получил донесение коменданта Татищевой крепости полковника Елагина, подтверждавшее взятие Илецкого городка. Несколько позже в Оренбурге был получен рапорт от коменданта Яицкого городка подполковника Симонова, в котором выражалось опасение, как бы Пугачев не склонил на свою сторону Нуралы-хана. Кстати, в Оренбург прибыл и посланец самого хана. На этот раз ведущий двойную игру правитель Младшего казахского жуза предлагал губернатору помощь против самозванца, но Рейнсдорп отказался, надеясь справиться имевшимися в его распоряжении силами. Губернатор приказал бригадиру барону Христиану Христиановичу фон Билову отправиться к Илецкому городку с шестью орудиями и отрядом в 410 человек: НО солдат Алексеевского полка, 90 гарнизонных солдат, 60 ставропольских калмыков и 150 оренбургских казаков под начальством сотника и депутата Уложенной комиссии 1767 года Тимофея Подурова. Кроме того, коменданту Яицкого городка предписывалось сформировать из частей 6-й и 7-й легких полевых команд отряд во главе с майором Наумовым и отправить его на помощь Билову. Для этой же цели выделялось 500 ставропольских калмыков, столько же башкир и 300 сеитовских[255] татар. За поимку живого Пугачева Рейнсдорп назначил награду — 500 рублей, а за его труп — 250. (Интересно, что к августу 1774 года за поимку самозванца будут обещать уже 30 тысяч рублей [256].)Комментируя распоряжения оренбургского губернатора, Н. Ф. Дубровин отмечал: «…делая все эти распоряжения, Рейнсдорп и не подозревал, что в сущности он хлопочет для Пугачева и что большая часть калмыков, башкирцев и татар, отправляемых на театр действий, перейдут на сторону самозванца и увеличат его силы»[257].
Билов со своим отрядом вышел из Оренбурга 24 сентября, а в ночь на 25-е прибыл в Татищеву крепость. Утром 26-го числа он отправился к Нижнеозерной, однако, получив от коменданта этой крепости майора Харлова рапорт о разгроме Пугачевым суринского отряда с просьбой о помощи, на выручку не поспешил, ибо полагал, что «помянутый злодей следует к Нижне-Озерной крепости уже в трех тысячах». Посоветовав Харлову спасаться любыми способами, Билов в нерешительности остановил свой отряд в поле, где и узнал о падении Нижнеозерной, после чего повернул назад к Татищевой крепости, чтобы дожидаться повстанцев там[258].
Татищева крепость, построенная неправильным четырехугольником, стояла на возвышенности недалеко от впадения в Яик ее правого притока Камыш-Самары. Обычно историки называют эту крепость, окруженную бревенчатой стеной с рогатками и установленными по углам батареями, самой сильной крепостью Яицкой линии. Однако, по мнению современника событий, сосланного в Оренбург бывшего вице-президента Мануфактур-коллегии Федора Сукина, укреплена она была не лучшим образом: «Татищева крепость имела одно укрепление деревянное и весьма ветхое». Гарнизон Татищевой после присоединения к нему отрада Билова увеличился до тысячи человек при тринадцати орудиях, а значит, мог по меньшей мере оказать достойное сопротивление повстанцам. Правда, чтобы отстоять крепость, сил оказалось недостаточно[259].
На подходе к Татищевой 27 сентября Пугачев поначалу попытался мирным путем склонить гарнизон на свою сторону: посылал в крепость казаков на «переговорку», а возможно, даже отправил туда «царский» указ. Понятно, что ни бригадир Билов, ни комендант полковник Григорий Елагин не собирались переходить на сторону самозванца. Еще до «переговорки» навстречу Пугачеву из крепости выдвинулся разведывательный отрад, который был разгромлен повстанцами. Когда же мятежники подошли ближе, Билов приказал Тимофею Подурову «со всеми казаками выехать за крепость» навстречу приближавшимся бунтовщикам и «разсыпаться по степи», полагая, что те, «устрашася» их «множества», отойдут назад. Однако, если верить следственным показаниям Подурова, получился обратный эффект — устрашились сами защитники крепости: увидев, что повстанцы открыли огонь по казакам Подурова, бригадир приказал отраду отступить в крепость. Впрочем, имеются сведения, что подуровцы в крепость не возвращались, а уже тогда перешли на сторону мятежников. Нелишне будет заметить, что еще в ночь с 26 на 27 сентября из Татищевой ушли калмыки.
Теперь повстанцы могли приступить к штурму. «А как был жестокой из крепости отпор», то Пугачев приказал поджечь вблизи от крепостных стен «лежащее в стогах сено», откуда огонь перекинулся на деревянные укрепления. Как вспоминал самозванец, «народ же, бывшей тамо, оробел, а мои ободрились и тотчас в крепость ворвались». В самой крепости серьезного сопротивления оказано не было. По словам Пугачева, «из ево толпы побито пять казаков: до смерти — три, да ранено два». Многие казаки и солдаты, находившиеся в крепости, сочувствовали «Петру Федоровичу». Последнее обстоятельство обусловило сравнительно небольшое число жертв. Захватив Татищеву крепость, самозванец «велел всех солдат привесть в верности в службе к присяге и остричь всех по-казачьи». А вот отношение к дворянам было куда более жестоким. Раненого бригадира Билова повстанцы добили во время взятия крепости. Вероятно, тогда же был убит и поручик Гаврила Соколов. Татищевского коменданта Елагина, его жену Анисью Семеновну и укрывавшуюся здесь вдову коменданта Рассыпной крепости Ведовского Ирину Даниловну повстанцы казнили. По словам самого Пугачева, последнюю (на допросе он ошибочно называл ее женой Билова), а также пятерых солдат он приказал повесить за то, что «они хотели ис Татищевой бежать и дать весть в Оренбурхе, что он, Емелька, овладел крепостью». Впрочем, по другим данным, Пугачев расправился с несчастной вдовой за то, что она спрятала от него свои деньги[260].
Однако некоторым дворянам в этот день «император» всё же оказал милость. Дочь Елагина, семнадцатилетняя Татьяна, была женой коменданта Нижнеозерной крепости майора Харлова. При приближении восставших к Нижнеозерной Харлов отправил жену к родителям в Татищеву крепость. Там Татьяна и ее одиннадцатилетний брат Николай были схвачены мятежниками. Как вспоминал сам Пугачев, яицкие казаки хотели их убить, но он не позволил и взял пленников под свою опеку. Татьяна стала наложницей самозванца, но в конечном счете и это не избавило ее и брата от расправы. Вначале ноября 1773 года казаки расстреляли Татьяну с Николаем под Бердской слободой, как утверждал на следствии Пугачев, без его ведома, «за то действительно, что я ее любил». Впрочем, существует версия, что сам Пугачев приказал расправиться с Харловой и ее братом, «осердясь на нее по наветам его любимцев»[261].
Почему гарнизоны Татищевой и прочих крепостей, находившихся на пути к Оренбургу, сочувствовали Пугачеву и так легко переходили на его сторону? Чиновник следственной комиссии Савва Иванович Маврин в одном из посланий императрице писал, что хотя в каждой из крепостей имелись воинские команды, таковыми они были только по названию, ибо «служивые люди являлись больше хлебопашцами, чем воинами». «…да они в том и невиновны, — оправдывал «служивых» Маврин, — для того, что все командиры в оных местах имеют свои хутора и живут помещиками, а они их данники». Что же касается самих крепостей, то и они, по мнению Саввы Ивановича, «только одно название имеют, а чем были ограждены, давно сгнило и в развалинах»[262].
Взятие Татищевой крепости значительно усилило пугачевское войско. Здесь самозванец захватил «немалое число полковой, кабацких и соляных сборов денежной казны, многое число военной амуниции, провианта, соли и вина, да и самую лучшую артиллерию с ее припасами и служителями». Повстанческая армия пополнилась казаками и солдатами гарнизона крепости. По мнению известного ученого Петра Ивановича Рычкова, находившегося в то время в Оренбурге, после захвата Татищевой в пугачевском войске насчитывалось «около 3000 человек»[263]. Трудно сказать, насколько верна эта цифра, однако в любом случае повстанческое войско становилось действительно грозной силой. И теперь предводителю этой силы и его окружению предстояло выбрать, куда идти дальше, ибо один путь из Татищевой вел на Самарскую линию и далее на Казань, другой — на Оренбург. Повстанцы выбрали второй маршрут. Советский историк В. В. Мавродин писал: «Считая овладение Оренбургом, вечно висевшим дамокловым мечом над яицким казачеством, основной целью боевых действий на данном этапе, яицкие казаки, предводительствуемые Пугачевым, двинулись к Оренбургу»[264].
Из Татищевой выступили 29 сентября, а уже на следующий день без боя захватили Чернореченскую крепость, всего лишь в 28 верстах от Оренбурга. Однако восставшие не пошли оттуда прямой дорогой на столицу губернии, а повернули налево, чтобы окружить ее и «пресечь наперед отвсюду с сим городом коммуникацию». Реализуя этот план, пугачевцы с легкостью занимали населенные пункты, встречавшиеся на их пути. 1 октября (по другим данным — на следующий день) они вошли в Сеитовскую (Каргалинскую) татарскую слободу, 2-го — в Сакмарский городок, а на следующий день — в Пречистенскую крепость. Уже 5 октября бунтовщики почти полностью окружили Оренбург. Единственной, да и то не очень надежной нитью, связывавшей его с внешним миром, оставалась лишь киргиз-кайсацкая (казахская) степь[265].
Почему Пугачев не пошел из Чернореченской прямой дорогой на Оренбург? Ведь большая часть полков была отправлена из губернии в действующую армию (как мы помним, в то время шла Русско-турецкая война). Вся Оренбургская губерния охранялась лишь тремя полевыми командами (1227 человек) да несколькими гарнизонными батальонами и местным казачьим населением. Что же касается городских оборонительных укреплений, то они не были должным образом подготовлены к нападению повстанцев. По мнению Рычкова, «ежели б оный злодей, не мешкав в Татищевой и Чернореченской крепостях, прямо на Оренбург устремился, то б ему ворваться в город никакой трудности не было; ибо городские валы и рвы в таком состоянии были, что во многих местах без всякого затруднения на лошадях верхом выезжать было можно». Возможно, бунтовщики, несмотря на присутствие в их стане оренбургских жителей, в частности Тимофея Подурова, всё же не до конца понимали, насколько плохо защищен город, а потому не надеялись взять его штурмом. Не исключено также, что на решение не идти прямой дорогой на Оренбург повлияло еще одно обстоятельство: захватив Чернореченскую, самозванец отправил в Оренбург ссыльного Семена Демидова уговаривать жителей перейти на сторону мятежников, однако тот не решился выполнить приказ, а вернувшись в повстанческий лагерь, солгал, будто оренбуржцы не хотят присоединяться к повстанцам. Правда, неизвестно, когда Демидов сообщил об этом Пугачеву — до или после принятия решения не идти прямой дорогой на Оренбург. В это же время Пугачев отправил в Оренбург еще одного агитатора — сержанта Ивана Костицына. Тот проник в город, говорил с местными жителями, но затем был схвачен и «признался в намерении заколоть губернатора»[266].
Однако чем бы ни объяснялся отказ мятежников от движения прямой дорогой на Оренбург, он дал губернатору время для принятия мер по укреплению города. Захват его был бы серьезным ударом по интересам империи — Оренбург был административным и торговым центром обширного края, прикрывавшим все важнейшие пути с юго-востока в центр России и державшим под присмотром неспокойных соседей, «…соседи у Оренбурга, — писал Ф. И. Сукин, — с одной стороны — киргисцы (предки современных казахов. — Е. Т.), который хотя худыя воины, но к грабежу всегда готовы, число же их весьма велико, з другой стороны — башкирцы, народ вет-ренной, котораго дерзость доказывают прежния его бунты»[267]. Кроме того, Оренбург вместе с Астраханью являлся важным пунктом русской торговли со Средней Азией[268].
Губернатор не только приказал обер-коменданту Валленштерну вернуть всех солдат из отлучек, но и предписал другому своему подчиненному, коменданту Верхнеозерной дистанции бригадиру Корфу, командировать в Оренбург по 20 человек с пяти крепостей. 24 сентября Рейнсдорп написал о грозившей опасности сибирскому губернатору Чичерину, казанскому Брандту и астраханскому Кречетникову, а также в подведомственные провинциальные канцелярии. 28 сентября он созвал совет из высших военных и гражданских чиновников, на котором было решено прежде всего отобрать оружие у вызывавших подозрение ссыльных польских конфедератов и вывести их из города[269]. Совет постановил также привести в исправное состояние артиллерию и снабдить ее всем необходимым, перевести в Оренбург сеитовских татар (вооруженных следовало использовать для обороны города, а невооруженных и местных обывателей — для тушения пожаров; то же относилось к местным обывателям), разрушить мосты через Сакмару, а «все слабые места города, которые требуют укрепления… осмотреть» и в случае надобности привести в порядок. Особое внимание совет уделил военной дисциплине среди обороняющихся: им запрещалось отлучаться «от тех мест, где кто назначен», «а буде кто отлучится, того в страх другим застрелить»[270].
Среди мер, принятых властями в это время, нужно отметить укрепление обветшавших крепостных стен и инженерных сооружений вокруг города. Срочно был очищен крепостной ров, за ним «поставлены рогатины», исправлен земляной вал, у которого «крутости… осыпались». Городские ворота, по свидетельству современника, «не только запирать, но и навозом заваливать стали». Однако последнее распоряжение вскоре было отменено, «ибо признано ненужным и затруднительным»[271].
Но, несмотря на эти меры предосторожности, Рейнсдорп и другие чиновники, по всей видимости, до конца не верили в возможность осады Оренбурга — иначе чем объяснить тот факт, что власти не запаслись ни продовольствием, ни фуражом? Надежда городских жителей на скорую победу над Пугачевым привела к тому, что и они не сделали запасов необходимых продуктов. Стоит ли говорить, что всё это привело к тяжким последствиям во время осады Оренбурга?[272]
Власти допустили и другие промахи. Речь прежде всего идет о «публикации» — своего рода увещевании, с которым 30 сентября они обратились к местным жителям. Оно было вызвано тем, что «в здешних обывателях, по легкомыслию некоторых разгласителей, носится слух, якобы он (Пугачев. — Е. Т.) другого состояния, нежели как есть», иными словами, что он император Петр Ш. В опровержение в «публикации» говорилось: «…он злодействующий в самом деле беглый донской казак Емельян Пугачев, который за его злодейства наказан кнутом с постановлением на лице его знаков; но чтоб он в том познан не был, для того пред предводительствуемыми им никогда шапки не снимает…» При этом власти ссылались на очевидцев, «из которых один солдат Демид Куликов, вчера выбежавший, точно засвидетельствовать может»[273].
Губернатор и его окружение, не проверив эту информацию, совершили большую ошибку, ведь никаких «знаков» на лице самозванца не было. Впоследствии, вспоминая об этой «публикации», Пугачев свидетельствовал: «…сие не только в толпе моей разврату не причинило, но еще и уверение вселило… что я — подлинно государь»[274]. Подтверждением пугачевских слов могут служить отдельные документы повстанцев, например письмо Тимофея Подурова от 4 ноября 1773 года в Оренбург казачьему старшине Мартемьяну Бородину: «Вы называете его донским казаком Емельяном Пугачевым, и якобы у него ноздри рваные и клейменой. А по усмотрению моему, что у него тех признаков не имеется. И с чево бы, братец, в то вступили, и не можно ль вам просить прощения, и може он, человек милостивой, в той вас вине простить может?»[275]
Обернулась против властей и отправка в пугачевский стан Афанасия Соколова (Хлопуши) — крепостного крестьянина вотчины тверского архиерея Митрофана сельца Машкович, отбывавшего в Оренбурге пожизненную каторгу. Свою преступную карьеру он начал в юности, когда работал извозчиком в Москве и попался на воровстве. По наущению своих подельников, некоего сержанта и капрала, Хлопуша назвался в полиции «беглым Черниговского полку солдатом», а потому был отослан в военный суд, по решению которого «гонен он шпицрутен через тысячу человек шесть раз». По всей видимости, товарищи посоветовали Хлопуше назваться солдатом не для того, чтобы он был подвергнут такому жестокому наказанию, а для того, чтобы потом он попал в военную команду, из которой было легче сбежать. Соколов был отправлен в команду майора Есипова, откуда уже через месяц совершил побег. Причем, если верить показаниям Хлопуши, побег инициировали и организовали его бывшие подельники: пришли к нему и отвели «на базар, где купя дали ему русскую рубашку, серой кафтан, пару лошадей и велели бежать в дом, что он и исполнил». Впрочем, возможно, всё перечисленное досталось Соколову в результате грабежа. Так или иначе, Хлопуша вернулся домой, где прожил года четыре, после чего был обвинен (по его словам, ложно) в краже лошади у какого-то крестьянина.
В Тверскую провинциальную канцелярию, где разбиралось дело Хлопуши, поступило доношение из домовой конторы преосвященного Митрофана, в котором говорилось, что «он, Хлопуша, человек худаго состояния и всегда находится в пьянстве, почему его в жительство обыватели (то есть односельчане. — Е. Т.) и принять уже не желают». Хлопуша был высечен кнутом и сослан в Оренбургскую губернию. Поначалу он вел здесь вполне добропорядочную жизнь: на протяжении многих лет «работывал в вотчине» коллежского советника Тимашева, затем на Ашкадарском руднике медеплавильного завода А. И. Шувалова; женился, родил сына. Однако всё вернулось на круги своя: грабеж, а затем арест и наказание кнутом, но теперь «с вырыванием уже ноздрей и поставлением на лице знаков», ссылка в Тобольск «в каторжную работу», бегство, поимка неподалеку от Оренбурга, битье кнутом, отправка «в Омскую крепость», опять бегство и опять поимка неподалеку от Оренбурга… В итоге Хлопушу привезли в Оренбург, где «в четвертый раз били кнутом и оставили уже здесь в городовой работе вечьно»[276].
И вот этого-то человека в начале октября 1773 года Рейнсдорп по совету Тимашева и своего помощника Мясоедова отправил к самозванцу с увещеваниями. Причем одно из них, если верить показаниям Хлопуши, предназначалось самому Пугачеву. Целью этой поездки было переманить бунтовщиков на сторону правительства, а при возможности схватить самого Пугачева «и свесть» его в Оренбург.
Хлопуша отправился из города ночью. По дороге ему встретился знакомый кузнец, которого он спросил:
— Где стоит Пугачев?
— Он стоит на старице реки Сакмары, — отвечал кузнец, — на самом берегу, а чтоб тебе приметно было, то увидишь тут повешенных трех человек.
Хлопуша, благополучно добравшись до лагеря мятежников, сразу подошел к самозванцу, стоявшему вместе с Максимом Шигаевым, и поклонился.
— Что за человек? — спросил Пугачев.
— Это, ваше величество, Хлопуша, — отвечал Шигаев, — самый бедный человек.
Шигаев знал Хлопушу, потому что после бунта 1772 года содержался вместе с ним в оренбургской тюрьме.
Самозванец велел накормить Хлопушу, который, в свою очередь, также в долгу не остался — «выняв из-за пазухи данные ему указы, подал Пугачеву». На следствии он объяснил свой поступок тем, что, мол, эти указы «отдать было некому, ибо ему навстречу из казаков никто не попался». По всей видимости, Хлопуша не только отдал бумаги, но и рассказал, что в них написано и вообще для чего он послан к повстанцам. Именно этим может объясняться отсутствие у Пугачева какого-либо интереса к этим указам: «…он велел их положить на стол; а сам поехал с молодыми казаками бегать по степи на лошадях». Но когда «император» возвратился, то призвал Хлопушу к себе в кибитку и спросил с усмешкой:
— Разве лутче тебя неково было губернатору послать?
— Я, ваше величество, не знаю.
— Только знать у губернатора-та и дела, что людей бить кнутом да ноздря рвать.
Затем самозванец распечатал указы и, сделав вид, что просмотрел их, приказал разодрать и сжечь, а Хлопушу спросил:
— Что ты, в Оренбург ли хочешь обратно ехать или остаться у меня служить?
— Зачем мне, батюшка, в Оренбург уже ехать, я желаю вашему величеству служить.
«Государь» дал новообретенному «рабу» семь рублей, велел купить одежду и наказал приходить вновь, когда деньги закончатся или не будет хлеба.
На следствии Хлопуша в свое оправдание говорил, что остался у самозванца, чтобы выполнить приказание губернатора — узнать, «сколько имянно у Пугачева пушек и протче-го снаряду, также и людей». По всей видимости, он и впрямь не исключал возможности возвращения в Оренбург, ибо действительно пересчитал людей и орудия. Согласно показаниям Хлопуши через несколько дней после описанной аудиенции бунтовщики чуть не повесили его, обвинив, что он приехал «для изведения государя», за что получил от губернатора две тысячи. Кроме того, у пугачевцев, вероятно, вызвало подозрение, что Хлопуша с известными нам целями ходил «блиско артиллерии». Однако заступничество Шигаева и результаты обыска (упомянутые две тысячи рублей не были найдены) избавили лазутчика Рейнсдорпа от смерти. Этот эпизод закончился торжественным прощением. Хлопушу подвели к ящику с хлебом, после чего Пугачев, «дав ему один коровай и две ноги баранины», сказал:
— Возьми и ешь, государь тебя прощает, только не ходи блиско артиллерии[277].
Через некоторое время Хлопуша опять едва не стал жертвой подобных наветов, однако и на этот раз для него всё закончилось благополучно. В скором времени он стал одним из самых известных пугачевских полковников — такова была цена промаха, сделанного губернатором и его окружением. Впрочем, справедливости ради скажем, что подобные промахи совершали не только в Оренбурге, но, как увидим далее, и в самой столице. Теперь же вернемся к тому времени, когда пока еще рядовой бунтовщик Хлопуша вместе с другими пугачевцами приближался к Оренбургу.
Свидетельства о величине самозванческого войска сильно разнятся. Однако, на наш взгляд, наибольшего доверия заслуживают данные Хлопуши, который, в отличие от других очевидцев, специально выяснял, сколько у «Петра III» людей и пушек. По его подсчетам, «было у Пугачева 46 пушек, людей яицких казаков и всякого сорту с лишком две тысячи и большею частею пехота». В любом случае число восставших не было большим — по самым смелым и, видимо, недостоверным предположениям, на 5 октября 1773 года оно составляло до пяти тысяч человек. Однако, по сведениям губернатора Рейнсдорпа от 7 октября, пугачевцев было «около трех тысяч» (правда, он добавлял, что их войско день ото дня умножается). Как вспоминал самозванец на следствии, на подходе к Оренбургу он приказал «всю свою толпу растянуть в одну шеренгу, дабы издали можно было видеть, что сила у меня непобедимая»[278].
Какими же силами защищался Оренбург? По разным подсчетам, его гарнизон на 1 октября 1773 года составлял чуть меньше или чуть больше трех тысяч человек при 70–92 орудиях[279]. Правда, среди оборонявшихся были не только офицеры, солдаты и казаки — под ружье были поставлены даже купцы и разночинцы. Находившийся в то время в Оренбурге Федор Сукин писал, что вооружить пришлось, например, приехавших в город на ярмарку. По свидетельству того же очевидца, «гарнизон находился в самом слабейшем состоянии, так что, исключая отправленных з Биловым и раскамандированных кроме того по крепостям так же необходимых в городе караулов и больных солдат, не оставалось к обороне города 500 человек регулярного войска. А каковы при них большою частию афицеры — о том лутче я умолчю»[280].
Однако перед тем как Пугачев отрезал Оренбург от остальной России, в начале октября в него пришло довольно солидное подкрепление из Яицкого городка — отряд майора Наумова, насчитывавший 246 пехотинцев и 378 конных казаков под предводительством старшины Мартемьяна Бородина. В связи с этим Рейнсдорп удовлетворенно заявлял: «Оренбургская крепость, в случае атаки, в состояние пришла»[281]. Впрочем, Пугачев мог надеяться на более солидную поддержку, нежели его противники. Слишком много недовольных было как в Оренбургской, так и в соседних с ней губерниях, да и вообще по всей империи. Выше уже упоминалось, что во время совета 28 сентября было решено выдворить из Оренбурга ссыльных польских конфедератов. В ответ находившиеся «как на службе в местном гарнизоне, так и вне службы» поляки «взбунтовались и согласились к содействию с злодейскими шайками Пугачева». Правда, «умысел» конфедератов был раскрыт, и их «заарестовали». Четверо арестованных, признанные зачинщиками, были повешены. Однако жесткие меры не смирили поляков — во время пугачевщины они бунтовали в Оренбургской и Сибирской губерниях и пополняли войско самозваного «Петра Федоровича»[282].
Впрочем, немногочисленные поляки-повстанцы были лишь незначительной частью тех недовольных, которые примерно с начала октября стали активно присоединяться к восставшим казакам. Речь идет главным образом о русских крестьянах и представителях различных социальных слоев нерусских народностей: башкир, татар, чувашей, марийцев, удмуртов, калмыков и др. По подсчетам, только в Оренбургской губернии приняло участие в пугачевщине не менее двухсот тысяч человек из пятисот тысяч душ населения[283]. Чем же были недовольны эти люди?
О тяжелом положении крестьян во времена крепостного права, и в частности в царствование Екатерины II, написано немало[284]. Причем даже те историки, которые высоко оценивают екатерининские реформы, признают, что они не изменили к лучшему положение большинства крепостных. Например, по мнению современного исследователя А. Б. Каменского, подвижки в этом направлении «были незначительны, а сам институт крепостничества продолжал развиваться в сторону ужесточения»[285].
Крестьяне по-разному отвечали на своеволие помещиков. Одним из способов избавиться от него было бегство на окраины государства или за его границы. Так, в 1763 году новгородские помещики заявили, что из их деревень только в этом году в Польшу бежало около ста семей — до пятисот человек обоего пола, а если верить заявлениям смоленских дворян в 1767 году, в Польшу ушло примерно 50 тысяч их крепостных. Власти пытались понять, почему крестьяне бегут в Польшу и как предотвратить подобные побеги. По мнению Петра Ивановича Панина (кстати, в будущем одного из усмирителей пугачевщины), главными причинами бегства были гонения на раскольников, неограниченная власть помещиков, заставлявших крепостных работать выше человеческих сил и допускавших злоупотребления при рекрутских наборах, несносное отношение к рекрутам в армии, дороговизна вина и соли и, наконец, лихоимство и прочие злоупотребления чиновников. Новгородский губернатор Яков Сиверс также полагал, что «неограниченная власть требовать с крестьянина какой угодно работы и брать какой угодно оброк» приводила к бегству крепостных в Польшу и Литву, «где зло еще не дошло до такой крайности». Разумеется, ни Панин, ни Сиверс не предлагали упразднить крепостное право — они советовали лишь облегчить участь крестьян в рамках существующего порядка, например определив размер оброка и количество дней барщины[286].
Однако благие пожелания так и остались пожеланиями, а помещики продолжали утруждать своих крепостных тяжелой работой и по собственному произволу жестоко наказывать за ее невыполнение и иные провинности. Француз Пассенанс, долгое время живший в России, писал: «Наказание рабов изменяется сообразно с расположением духа и характером господина или заступающего его место. Оно гораздо чаще соразмеряется со строгостию того, кто его предписывает, чем с важностию проступка наказываемаго. Самые обычные исправительные средства — палки, плети и розги. Наказания производятся обыкновенно в конюшне, или в другом отдаленном месте, чтобы крики истязаемаго не безпокоили господ… Палками наказывали как за кражу, так и за опрокинутую солонку (последняя, по русской примете, предзнаменует большое несчастье, и потому такое преступление редко прощается), за пьянство и за легкое непослушание, за дурно сжаренную курицу и за пересоленный суп. При наказании обыкновенно присутствует управитель, если при этом не бывает господина. Подвергающийся наказанию в одной рубашке ложится, один или чаще два человека помещаются сбоку и по очереди бьют, как по пуховику. Несчастный испускает пронзительные крики, просит прощения, клянется, что не провинится больше, но управитель приказывает: “сильнее, сильнее”, и если наказывающий замедлит удары, ему самому грозят наказанием…»[287]
Наблюдения иностранца вполне подтверждаются другими источниками. Дореволюционный историк В. И. Семевский в книге, посвященной крестьянам в царствование Екатерины II, привел большое число примеров различных наказаний, а порой и просто диких расправ, которым подвергались крепостные[288]. Правда, Семевский пишет, что «личности, зверски истязавшие своих крепостных, несомненно, составляли исключение», в то время как «целая половина крепостных — крестьяне оброчных вотчин — были избавлены от непосредственной барской расправы»[289]. Историк сообщает о двадцати известных ему случаях, когда помещики, замучившие своих людей до смерти, властями были признаны виновными. Однако из его же труда отчетливо видно, что помещиков-мучителей было гораздо больше. Кроме того, некоторые баре наказывали своих «рабов» не из садистских побуждений, а, так сказать, с целью исправления, но это воспитание также походило на мучительство. Причем к таким «педагогическим» мерам прибегали весьма просвещенные люди того времени, которые, наверное, очень удивились бы, если бы их обвинили в жестокости. Знаменитый полководец Александр Васильевич Суворов был гуманным человеком. Одному из своих управляющих он приказывал лишь «словесно усовещевать, сажать на хлеб и на воду, в крайности, сечь по разсмотрении вины розгами». А когда Суворов узнал, что управляющий держит виновных скованными, то запретил прибегать к подобным мерам. Однако Александр Васильевич очень не любил пьяных, а потому приказывал поливать водой у колодца замеченных в пьянстве крестьян даже зимой. Суворов говаривал: «От холодной воды хмельное скорее пройдет, и дольше этот человек стыд и муку будет помнить, чем если его высечь розгами. Коли горячее любишь, то и к холодному будь способен». К телесным наказаниям прибегали также ученый и мемуарист Андрей Тимофеевич Болотов и поэт Гаврила Романович Державин. Последний, например, приказал высечь принародно четырех скотниц за то, что они, плохо присматривая за скотиной, еще и «осмелились» просить барина их «от страды уволить». Старых скотниц надлежало сечь «поменьше», а молодых — «поболее». И если просвещенные люди таким образом «перевоспитывали» своих крепостных, то что же творилось у остальных помещиков?[290]
Екатерину II частенько обвиняют в лицемерии: мол, ее заявления не соответствовали реальной политике. А. С. Пушкин в «Заметках по русской истории» (1822) назвал императрицу «Тартюфом в юбке и в короне»[291]. (Правда, по мнению А. Б. Каменского, «в более зрелые годы представления Пушкина о екатерининском периоде русской истории, вероятно, несколько трансформировались», о чем «свидетельствует образ императрицы в повести “Капитанская дочка”»[292].) «Чернильным кокетством» назвал екатерининские декларации советский историк Р. В. Овчинников[293]. Однако, на наш взгляд, в жизни всё было гораздо сложнее. Зачастую политика Екатерины совпадала с ее декларациями о гуманном отношении к подданным. Вспомним хотя бы, что подписанный императрицей приговор яицким казакам, участникам бунта 1772 года, был несравненно мягче, чем его проект, предложенный следственной комиссией. Да и участь многих пугачевцев, как увидим позже, была облегчена благодаря опять же воле государыни. Это же можно сказать и о людях, оговоренных самозванцем или оговоривших себя.
Тем не менее остается вопиющее противоречие между декларациями и реальной политикой императрицы: с одной стороны, она заявляла о негативном отношении к крепостному праву, с другой — так и не улучшила положение помещичьих крестьян. Возможно, Екатерина не могла сделать этого, поскольку, по оценке современного историка А. Б. Каменского, «реальная власть российского монарха во второй половине XVIII в. действительно была далеко не абсолютной и контролировалась определенными политическими и социальными силами, действовавшими в интересах дворянства»[294]. Может быть, именно этим и объясняется появление в годы, предшествующие пугачевщине, указов, подтверждавших и даже укреплявших власть помещика над его крепостными. Среди прочего крестьянам запрещалось (сенатским указом от 22 августа 1767 года) подавать челобитные на своих господ, «а наипаче ее величеству в собственные руки», а их составителям и подателям грозили наказание кнутом и ссылка в Нерчинск на вечные каторжные работы[295]. Таким образом, и без того минимальная возможность пожаловаться на самоуправство барина исчезла вовсе. Несомненно, правы историки, утверждающие, что этот и другие екатерининские указы лишь возобновили давние нормы, которые восходили еще к Соборному уложению 1649 года[296]. Однако мы хорошо знаем, что прежде Екатерина, невзирая на Уложение, собственноручно принимала крестьянские челобитные. И если бы не подобная практика, то злодеяния знаменитой барыни-садистки Салтычихи, возможно, так никогда и не вышли бы наружу[297].
Поскольку легальные способы борьбы с барским произволом были минимальными, крестьяне противостояли ему сами, как могли. Помимо бегства на окраины государства и за его границы, мужики частенько бунтовали против своих помещиков и расправлялись с ними. Поэтому призывы самозваного Петра Федоровича и его атаманов получили, что называется, широкий отклик у помещичьих крестьян. «Всему свету известно, — говорилось в одном из посланий пугачевского атамана И. Н. Грязнова, — сколько во изнурение приведена Россия, от кого ж — вам самим то небезызвестно. Дворянство обладает крестьянеми, но, хотя в законе Божием и написано, чтоб оне крестьян так же содержали, как и детей, но оне не только за работника, но хуже почитали полян (собак. — Е. Т.) своих, с которыми гоняли за зайцами». И если Грязнов только констатирует дворянские злодеяния, то «Петр Федорович» в указе от 31 июля 1774 года откровенно призывает к расправе со злодеями: «…повелеваем сим нашим имянным указом: кои прежде были дворяне в своих поместиях и водчинах — оных противников нашей власти и возмутителей империи и раззорителей крестьян ловить, казнить и вешать, и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили с вами, крестьянами»[298].
Помимо барских, участие в пугачевщине принимали и другие категории крестьян. Так, уже в октябре—ноябре 1773 года к восстанию в массовом порядке начали присоединяться заводские крестьяне. Речь идет главным образом об уральских заводах, где были постоянные и временные работники. Первую группу составляли мастеровые (мастера, подмастерья и ученики) и работные люди (выполняли подсобные работы) из собственных крепостных заводчика или посессионных крестьян. Посессионные юридически не были собственностью заводчика, а принадлежали самому заводу, однако фактически зачастую находились в полной власти владельца предприятия. Если мастеровые сравнительно хорошо обеспечивались, получали заработную плату, то работные люди находились в незавидном положении. Что же касается временных работников, то большая их часть состояла из приписных государственных крестьян (они еще назывались «партийными», поскольку на заводы их посылали посменно, партиями, для отработки подушного и оброчного окладов). Сюда же следует отнести вольнонаемных из податного населения[299].
Екатерина уже в самом начале своего царствования столкнулась с крестьянскими волнениями, в том числе с выступлениями заводских крестьян. Причем власти понимали, что нужно не только применять репрессии против недовольных, но и улучшать условия их существования. Так, например, в мае 1769 года приписным крестьянам была поднята зарплата. Однако эта мера оказалась неэффективной, так как в связи с началом Русско-турецкой войны размер подати с государственных крестьян был увеличен вдвое. Еще одной мерой, улучшавшей положение заводских крестьян, мог быть перевод заводов в казенную собственность. По мнению А. И. Андрущенко, переход Аннинского завода обанкротившегося графа Чернышева в казну в 1769 году «несколько облегчил положение заводского населения и приписных крестьян». Историк полагает, что именно это обстоятельство стало причиной того, что группа работных людей и мастеровых поддержала правительство во время пугачевщины (впрочем, другие рабочие перешли на сторону самозванца)[300].
Произвол заводовладельцев также не был устранен. 21 мая 1774 года, уже во время пугачевщины, член следственной комиссии С. И. Маврин просил императрицу обратить «взор свой на крестьян заводских, а паче на приписных, которые отданы совершенно в жертву заводчикам, а оные хищники ни о чем другом не помышляют, как о своем прибытии, и алчно пожирают всё крестьянское имущество, ибо многие приписные крестьяне ходят на иго работы от четырех до семисот верст. А порядок у них тот, что все они, кои могут работать, разделены на… партии: одна работает, а другая идет на смену, и до тех пор первая не возвратится в дома, пока другая не придет сменить. Работа ж сия на заводах большею частью тогда потребна, когда крестьянин должен доставать насущное пропитание, а когда земледелец не достанет себе из земли сокровища, то он нищий»[301]. Всё необходимое для жизни, по словам Маврина, крестьянин должен покупать втридорога в лавке у заводчика.
О тяжелом положении заводских крестьян, которое заставило их принять участие в пугачевщине, писали и другие чиновники. Например, главнокомандующий правительственными войсками генерал-поручик Ф. Ф. Щербатов в письме оренбургскому губернатору Рейнсдорпу от 16 июня 1774 года признавал: «…жестокость, употребляемая от заводчиков с своими крестьянами, возбудила их к ненависти против своих господ». Таким образом, обвинения в адрес заводчиков со стороны правительственных чиновников мало чем отличаются от подобных обвинений со стороны восставших. «Компанейщики завели премножество заводов, — провозглашал пугачевский атаман И. Н. Грязнов в одном из посланий, — и так крестьян работою удручили, что и в [с]сылках тово никогда не бывало, да и нет»[302]. Другое дело, что восставшие и чиновники по-разному собирались решать крестьянские проблемы. Маврин и вовсе предлагал на время отложить их решение. «Не говорю, чтоб при нынешних обстоятельствах во удовольствие их было чтоб сделано, — писал он Екатерине, — для того, чтобы и впредь сия чернь не возмнила бунтом же требовать своего благоденствия и не пожелала того, чего сделать невозможно»[303].
Итак, понятно, почему крестьяне приняли участие в пугачевщине. Помимо помещичьих и заводских, бунтовали также дворцовые, экономические (бывшие монастырские) и государственные крестьяне, не имевшие отношения к заводам, чье положение было гораздо легче, чем у заводских и помещичьих крестьян. Кроме того, примкнули к повстанцам и ясачные крестьяне из нерусских народов (они не платили подушную подать, а вносили в казну налог-ясак). Можно ли на этом основании назвать Пугачевское восстание крестьянской войной, как это делали советские историки? Не крестьяне, а казаки стали инициаторами пугачевщины и впоследствии занимали главенствующее положение в повстанческом войске[304]. В связи с этим неудивительно, что, несмотря на попытки подражать порядкам противоборствующего лагеря, идеалом устройства повстанческого войска, да и государства в целом, были казачьи обычаи, а потому, например, крестьяне, ставшие подданными «Петра Федоровича», назывались казаками[305]. Важно добавить, что казаки, предводители восстания, могли при случае разогнать мужиков или оставить их на произвол судьбы, что также едва ли дает основания называть пугачевщину крестьянской войной.
К сказанному следует добавить, что повстанцы — представители нерусских народностей далеко не все были крестьянами, среди них можно встретить ремесленников, а также кочевников и полукочевников. Причем зачастую на восстание их поднимали представители местной знати, старшины, чьи интересы порой были весьма далеки от крестьянских. Эти народности были недовольны злоупотреблениями и притеснениями со стороны помещиков и властей, как светских, так и духовных, в частности насильственной христианизацией. Наиболее активными участниками пугачевщины среди нерусских народов были башкиры, у которых помимо прочего вызывал возмущение захват их земель для строительства металлургических заводов. Они уже неоднократно поднимали восстания, а потому власти опасались их присоединения к Пугачеву. Опасность была тем более высока, что башкиры располагались близко к эпицентру восстания — большая их часть проживала в Уфимской провинции Оренбургской губернии. Нелишне будет добавить, что там обитали и другие нерусские народности, например татары, мишари, чуваши, калмыки, принявшие ислам, у которых имелись свои претензии к властям[306].
Заканчивая разговор о социальном и национальном составе участников пугачевщины, добавим, что среди них можно было встретить также горожан, священников, немцев-колонистов и даже отдельных дворян, но подробнее об этом будет сказано ниже.
Пока же вернемся в пугачевский лагерь под Оренбургом, куда, оправдывая опасения властей, в конце сентября — начале октября начали подходить башкиры. Самозванец, в свою очередь, 1 октября приказал отправить к ним, а также к татарам и калмыкам «царские» указы, которыми «прощающей народ и животных в винах… сладоязычной, милостивый, мях-косердечный российский царь, император Петр Федорович» жаловал башкир и прочие народности «землями, водами, лесами, рыбными ловлями, жилищами, покосами… хлебом, верою и законом… солью» и т. д.[307]
В тот же день восставшие отправили еще два «царских» указа: первый — оренбургскому губернатору Рейнсдорпу, чиновникам губернской канцелярии, солдатам и казакам гарнизона и всем жителям города; второй — атаману оренбургских казаков подполковнику Василию Могутову. «Государь» требовал сдать город без боя. Однако власти не только не собирались покоряться самозванцу, но и в указе от имени императрицы, который был отправлен в лагерь мятежников, призывали яицких и илецких казаков прекратить бунт и схватить его предводителя[308]. Разумеется, всё это не устраивало повстанцев, а потому они перешли к более решительным действиям.