Успешное наступление правительственных войск, начавшееся в конце декабря 1773 года, продолжилось и в первые месяцы следующего года. Повстанческий отряд во главе с Ильей Араповым был не только изгнан из Саратова, но и потерпел поражение у Алексеевска и Бузулука. Правительственные войска нанесли ряд поражений бунтовщикам в Прикамье и Заволжье. Отряд майора Дмитрия Гагрина сначала разбил восставших в Пермской провинции под Кунгуром и Красноуфимском, а затем способствовал разгрому отрядов Ивана Белобородова на Среднем Урале (в результате была снята осада Екатеринбурга). Восставшие терпели поражения в Западной Сибири и Зауралье. Наконец, угроза нависла над повстанческим центром под Уфой и главным пугачевским войском в Берде[500].
Еще в начале февраля, находясь в Яицком городке, Пугачев получил известие о продвижении к Оренбургу авангарда правительственных войск — корпуса генерала Голицына. Однако, прибыв в Берду 6 февраля, самозванец «нашол, что тут благополучно», а Голицын еще далеко, «выступил лишь только ис Казани» (на самом деле Голицын стоял уже в Бугульме). Поскольку опасность повстанческой столице еще не угрожала, «царь» решил вернуться в Яицкий городок, приказав Арапову и «протчим» командирам отрядов, находившихся в отдалении от главного войска, препятствовать наступлению Голицына и сообщать в «Военную коллегию» о том, что «будет у них происходить». Однако 20 февраля Пугачев вновь направился в Берду. На сей раз причиной отъезда послужил «репорт» атамана Арапова из Тоцкой крепости о наступлении правительственных сил[501].
Пугачев не сразу двинулся навстречу Голицыну. Люди, бежавшие из лагеря повстанцев, говорили, будто те намеревались еще раз попытаться взять штурмом Оренбург, надеясь не только на военную удачу, но и на возможное восстание горожан, положение которых в результате долгой осады станови лось всё более тяжелым. Вдобавок 16 февраля Хлопушей была захвачена крепость Илецкая Защита, откуда в Оренбург иногда подвозили продовольствие. Власти, сознавая, что не смогут всех прокормить, даже разрешили старикам, женщинам, детям и прочим непригодным для обороны города покидать его для поиска пропитания. Как правило, эти люди приходили за помощью к повстанцам. Впрочем, последние тоже испытывали трудности с продовольственным снабжением, а потому «высылаемых из города людей» они отправляли «от себя куда кто хочет». Историки полагают, что к продовольственному кризису привела потеря повстанцами некоторых районов Заволжья и Приуралья, из которых в Берду доставлялся хлеб. Чтобы поправить положение, бунтовщики решили захватить Илецкую Защиту, где хлеба было «множество». Правда, есть сведения, что нехватка продовольствия в Берде продолжала ощущаться и в марте 1774 года, однако, по всей видимости, они неверны. По крайней мере, оренбургский губернатор Рейнсдорп в донесении от 8 апреля 1774 года, уже после снятия осады Оренбурга, сообщал Екатерине II, что «в бывшем стане самозванца найдено столько продовольствия, что пятнадцатитысячное население города было обеспечено им на десять дней». Татарин Т. Ермаков в показаниях от 22 февраля того же года также утверждал, что в повстанческом лагере не было недостатка в продовольствии[502].
Штурм Оренбурга, о подготовке которого говорили перебежчики, так и не состоялся. Повстанцы ограничились лишь словесной атакой на губернатора Рейнсдорпа — посылкой в Оренбург письма пугачевской «Военной коллегии» от 23 февраля 1774 года. По характеристике П. И. Рычкова, «злодейское письмо, наполненное самых ругательных и пьяных выражений», — документ настолько яркий, что его стоит привести полностью:
«Оренбургскому губернатору, сатанину внуку, дьявольскому сыну.
Прескверное ваше увещевание[503] здесь получено, за что вас, яко всесквернаго общему покою ненавистника, благодарим. Да и сколько ты себя, по действу сатанину не ухищрял, однако власть божию не перемудришь. Ведай, мошенник, известно, да и по всему тебе, бестии, знать должно, сколь ты не опробовал своево всесквернаго щастия, однако щастие ваше служит единому твоему отцу — сатане. Разумей, бестия, хотя ты, по действу сатанину, во многих местах капканы и рас[с]тавил[504], однако ваши труды остаются вотще. А на тебя здеся, хотя варовенных не станет петель[505], а мы у мордвина, хоть гривну дадим, мочальник да на тебя веревку свить может. Не сумневайся ты, мошенник, из б… зделан.
Наш всемилостивейший монарх, аки орел поднебесной, во всех армиях на один день бывает, а с нами всегда присудствует. Да и мы вам советываем, оставя свое зловредие, притти к нашему чадолюбивому отцу и всемилостивейшему монарху. Егда придешь в покорение, сколь бы твоих озлоблений не было, но только во всех извинениях всемилостивейше прощает, да и сверх того, вас прежнего достоинства не лишит. А здесь небезызвестно, что вы и мертвечину в честь кушаете.
И тако б, объявя вам сие, да и пребудем, по склонности вашей, ко услугам готовы.
Февраля 23 дня 1774 году»[506].
Видимо, отказаться от штурма Оренбурга Пугачева заставило приближение правительственных войск. 28 февраля Голицын выступил из Бугуруслана по направлению к Сорочинской крепости и приказал генерал-майору Мансурову, находившемуся в Бузулуке, занять Тоцкую крепость. Не ранее 3 марта повстанцы также двинулись в сторону Сорочинской и спустя два дня вошли в нее. А уже в ночь с 5 на 6 марта Пугачев с войском численностью более двух тысяч человек напал на возглавляемый майором Василием Елагиным авангард отряда Голицына из девятисот пеших и конных при четырех пушках, расположившийся на ночлег в деревне Пронькиной в 37 верстах от Сорочинской крепости. Поначалу военное счастье было на стороне бунтовщиков: Елагин был убит, а его команда начала отступление. Однако в скором времени противник перешел в контратаку и принудил отступить Пугачева. Прибывший на выручку елагинскому отряду майор Хорват увидел, что бой уже закончился и повстанцы прогнаны прочь. Пугачевское войско сначала отошло в Сорочинскую крепость, а затем направилось к Илецкому городку. Не доходя до него, самозванец «Авчинникова с командою послал далее», а сам поехал в Яицкий городок. (На большом московском допросе Пугачев утверждал, что отправился не на Яик, а в Берду; однако это утверждение опровергается как его собственными показаниями, данными в Яицком городке, так и другими источниками[507].) Оставили повстанцы и Тоцкую крепость, забрав с собой местных жителей и уничтожив хлеб и скотину[508].
На одном из допросов Пугачев сказал, что «он, Емелька, не знал, куда князь Галицын пойдет, на Яик ли или в Оренбурх». Если это соответствует действительности, то становится понятным отъезд после поражения в Яицкий городок. Как бы то ни было, самозванец покинул войско и, по расчетам Р. В. Овчинникова, 8 марта благополучно прибыл в Яицкий городок, где оставался около недели. Там он «увидел, что яицкаго кремля взять еще не могли да и овладеть им не было надежды, кроме как ожидали здачи от претерпеваемаго во оном голода». Однако осажденные сдаваться не собирались. Более того, как раз во время пребывания главаря восставших в Яицком городке, 10 марта, они предприняли вылазку из ретраншемента — впрочем, окончившуюся полнейшим провалом. Как писал очевидец событий из числа осажденных капитан Крылов[509], «случай сей представил нам наижалостнейшее позорище»: солдаты бежали в беспорядке, а офицеры «в порядок их привесть ни малейшего способа не имели». Повезло тем, кто находился поблизости от ретраншемента, — они быстро убрались восвояси; участь далеко отошедших от крепости и тем более раненых была незавидной. Капитан Крылов вспоминал: «…раненых, которые от бессилия падали, [бунтовщики] варварски в нашем виду кололи, давая им сверх уже полученных еще по множеству ран, некоторых же рубили и топорами, мучительски таская за волосы и прочь головы отсекая». Осажденные не могли прийти на помощь «сим страждущим», поскольку, «по великому многолюдству бунтовщиков», на выручку надо было посылать человек триста, которых просто не имелось, да это, по мнению Крылова, не принесло бы пользы: «…не столько бы мы от смерти своих избавили, сколько б чрез то вновь еще потеряли». Во время этой вылазки гарнизон потерял 32 человека убитыми и 72 ранеными, «из коих некоторые того самого дня, а другие в скорости потом и умерли». Утешением могло служить лишь то, что удалось сжечь одну батарею, несколько дворов и взять в плен трех языков, которые, правда, «основательного ничего не сказали»[510].
Находясь в городке, Пугачев, по своему обыкновению, чинил суд и расправу. Например, по его приказу были повешены три казачки. Войсковой атаман Никита Каргин, сообщивший об этом на следствии, не знал, за что казнили этих женщин. Известно лишь, что их мужья были из числа противников «Петра Федоровича».
Однако не только казнями был занят в это время «амператор». На следующий день после вылазки он отправил в Гурьев к тамошнему атаману Евдокиму Струняшеву указание прислать в Яицкий городок пороху, а 14 марта обратился уже к коменданту Симонову и осажденному гарнизону. Его указ был доставлен в крепость весьма оригинальным способом: запечатанный конверт был привязан к хвосту бумажного змея. Когда змей, поднятый в небо, находился примерно над центром крепости, бунтовщики обрезали нитку и змей спланировал в руки осажденных. Указ повелевал Симонову и его подчиненным «удержаться» от «всяких коварных умыслов… и вылазок ис крепости днем и ночью, а также напрасного кровопролития не чинить, ублажая притом всех к покорению со обещанием от него прощения, а в случае несклонения угрожал зверояростною своею проклятою злобою». Гарнизон в ответ произвел лишь несколько выстрелов гранатами из единорога[511].
Пугачеву было уже некогда заниматься осажденными — он получил рапорт от Овчинникова, что князь Голицын вступил в Сорочинскую крепость. Действительно, Голицын, соединившись с корпусом генерал-майора Мансурова, 11 марта овладел Сорочинской, а 17-го уже был в Новосергиевской, куда к тому времени прибыл и отряд генерала Фреймана. Получив вести о захвате Сорочинской, Пугачев то ли 14 марта, то ли на следующий день покинул Яицкий городок. Сначала он направился в Берду, а потом в Татищеву крепость, где намеревался дать Голицыну генеральное сражение. Как отмечал генерал и историк Н. Ф. Дубровин, «Татищева крепость имела весьма важное стратегическое значение для обеих сторон: она прикрывала пути в Оренбург, в Илецкий и Яицкий городок». Удержать Татищеву было необходимо. Помимо войска, вместе с самозванцем прибывшего в Татищеву из Берды, туда пришли повстанческие отряды А. Овчинникова, И. Арапова, православные калмыки Ф. Дербетева и др. По самым смелым оценкам, пугачевское войско насчитывало более девяти тысяч человек (казаки, крестьяне, солдаты, представители нерусских народов) при тридцати шести пушках. Этому войску противостоял отряд Голицына предположительно в 6500 солдат и офицеров при 22–25 орудиях[512].
Если верить показаниям самозванца, накануне битвы настроения в его ставке были самые радужные.
— А вот, батюшка, — интересовался пугачевский адъютант Давилин у своего «государя», — как мы Оренбурх возьмем и князя Голицына разобьем, то пойдем в Москву. А как придем в Москву, тогда куда-та денутца бояра и государыня?
— Как куда бояра денугца, кали Москву возьмем? То вестима, што бояры-та разбегутца, а государыня-та в монастырь пойдет[513].
Прибыв в Татищеву, Пугачев занялся ее укреплением, поскольку в ней «никакой огорожи не было» (оборонительные сооружения были разрушены во время захвата крепости в конце сентября 1773 года). Он приказал соорудить «з двух сторон снежной вал», по которому «разставили пушки». Снег насыпали пленные безоружные солдаты из бывшего Чернышевского отряда. Чтобы затруднить штурм, вал был залит водой, превратившейся на морозе в лед. К пушкам «для заряду и пальбы» были «приставлены» пленные «кананеры и салдаты», которым «правильно показывал стрелять» сам Пугачев. Кстати, он лично руководил расстановкой орудий: «размерил дистанцию, сколь далеко будут брать его пушки ядрами и дробью, и поставил в тех местах колышки и навел в удобные места пушки»[514].
Когда к обороне крепости всё было готово, «государь» обратился к своему войску с призывом, «чтоб послужили с храбростию», а затем отдал приказ: «…тот день, как князю Голицыну придти должно будет к Татищевой, чтоб была в городе совершенная тишина, и чтоб люди всячески скрылись, дабы не видно было никово и до тех пор к пушкам и каждому к своей должности не приступать, покуда князя Голицына корпус не подойдет на пушечный выстрел ядром». Понятно, что Пугачев рассчитывал на эффект внезапности.
Поначалу ему удалось ввести противника в заблуждение. 21 марта в четыре часа утра Голицын произвел рекогносцировку. Поскольку разъезды, посылаемые им к Татищевой, никого не встретили, то Голицын решил, что повстанцы не собираются защищать крепость и покинут ее без боя. Однако к вечеру выяснилось, что бунтовщики не намерены сдавать Татищеву и что их много. Следующим утром в направлении Татищевой вышел авангард правительственных войск под начальством полковника Юрия Бибикова, а через час после него — основные силы. Не доходя четырех верст до Татищевой, Бибиков выслал на разведку разъезд из трех Чугуевских казаков. Увидев их, пугачевцы, в свою очередь, отправили им навстречу бабу, которой приказали: «…как ее казаки спросят, есть ли кто в крепости, то б она сказала, что злодеи были, да уехали». Баба исполнила всё в точности, и казаки въехали в ворота крепости, после чего повстанцы пытались их схватить, однако двоим разведчикам удалось бежать. Единственный пленный был на счету самого «государя»: «с Овчинниковым и кинулись на чюгуевцов, и из оных одного он, Емелька, с лошади спехнул» и к тому же ранил. Пугачев спросил казака, сколько войска у Голицына. Тот, если верить показаниям самозванца, преуменьшил количество людей («тысяч до пяти») и здорово преувеличил число пушек («с семьдесят»)[515].
Через некоторое время голицынский отряд появился у Татищевой. Его правой колонной командовал генерал Мансуров, левой — генерал Фрейман. С правой стороны шел также авангард Юрия Бибикова. Пугачевцы, несмотря на то, что были обнаружены, огонь не открывали. На следствии самозванец говорил, что «стрелять не велел для тово, чтоб наждать на себя и не терять напрасно ядер». Однако когда противник начал орудийный обстрел Татищевой, повстанцы ответили. Артиллерийская перестрелка продолжалась несколько часов, после чего Голицын бросил на штурм части Фреймана. Пугачевцы отбили нападение и даже перешли в контратаку, одновременно призывая солдат прекратить братоубийственное сражение. Однако на помощь Фрейману пришел батальон князя Долгорукова. В следующие несколько часов Пугачев и Голицын вводили в бой новые силы и успех клонился то в одну, то в другую сторону. Наконец, Голицын послал в бой последний резервный батальон гвардии капитан-поручика Толстого и ударил всеми силами по мятежникам, а чтобы отрезать им пути к отступлению, приказал занять Илецкую и Большую Оренбургскую дороги[516].
Видя, что дело идет к поражению и «надежды нет отбитца», Пугачев, согласно его показаниям в Яицком городке, решил бежать в Берду, оставив вместо себя во главе войска Овчинникова, которому приказал продолжать сражение сколько возможно. На большом московском допросе Пугачев уже несколько по-иному рассказывал о своем бегстве: якобы он решил покинуть поле боя не по собственной инициативе, а по совету Овчинникова:
— Уезжай, батюшка, штоб тебя не захватили, а дорога свободна и войсками не занета.
— Хорошо, я поеду, но и вы смотрите ж, коли можно будет стоять, так постойте, а коли горечо будут войски приступать, так и вы бегите, чтоб не попасся в руки[517].
Так или иначе, Пугачев поскакал в Берду, взяв с собой яицких казаков Ивана Почиталина, Василия Коновалова, Григория Бородина и своего шурина Егора Кузнецова. Чугуевские казаки из голицынского отряда бросились в погоню за беглецами, но так как у Пугачева и его «товарыщей» «кони были самые хорошие», догнать их не удалось. Бой же в Татищевой закончился тяжелым поражением повстанцев. В самой крепости и при отступлении погибло 2495 пугачевцев и более трех тысяч попало в плен, в том числе много раненых, артиллерия досталась противнику. Голицын потерял, по разным данным, от 141 до 153 человек убитыми и от 304 до 516 ранеными[518]. Конечно, Голицын в рапортах мог несколько преувеличить потери бунтовщиков, однако едва ли в десятки раз. В любом случае потери восставших и правительственных войск были несоизмеримы — сказывалось огромное преимущество последних в вооружении, тактике, опыте, военной организации[519]. Тем не менее даже Голицын был вынужден отдать должное противнику. 22 марта он рапортовал А. И. Бибикову: «…дело столь важно было, что я не ожидал таковой дерзости и распоряжения от таковых непросвещенных людей в военном ремесле, как есть сии побежденные бунтовщики»[520]. Эта похвала из уст опытного вояки, имевшего опыт сражений с армией Фридриха Великого, самой лучшей в тогдашней Европе, дорогого стоит.
Итак, повстанческое войско было разбито, Овчинников с тремя сотнями казаков отступил к Нижнеозерной крепости, а позже ушел в Илецкий городок; остальные уцелевшие бросились бежать степью по направлению к Переволоцкой крепости[521]. Пугачев, еще раньше покинувший Татищеву, прибыл в Берду 22 марта под вечер. Как вспоминал находившийся в то время в Берде Хлопуша, предводитель повстанцев приказал «солдат и крестьян с караула сменить, а на их места поставить яицких казаков». Народ недоумевал:
— Что это за чудо, что сменяют с караулу не вовремя?
Крестьяне и солдаты просили своих командиров, «в том числе и ево, Хлопушу», разобраться. Хлопуша решил разыскать Шигаева, но войдя «в дежурную», нашел там лишь писаря Васильева. Тот был сильно недоволен расспросами:
— Что вам за нужда, знал бы свое дело и лежал на своем месте.
Тогда Хлопуша пошел к Творогову. По пути он увидел, что яицкие и илецкие казаки «укладываются по возам» — готовятся к отъезду, а потому, придя к Творогову, спросил, что это значит.
Тот объяснил, что, мол, эти казаки приезжали за хлебом, а теперь собираются домой, а он отпускает с ними свою жену. Думается, это вранье не развеяло недоумение, а, напротив, усилило его. Лишь на следующее утро Хлопуша узнал истинную причину смены караулов и казачьих сборов[522].
Замена в критический момент солдатско-крестьянских караулов на казачьи показывает, как «высоко» «крестьянский царь» ценил своих мужиков. Об этом же свидетельствует и то, что на следующий день, покидая Берду с отборными войсками, Пугачев приказал остальной «толпе», состоявшей большей частью из крестьян, «чтоб оне убирались, кто куда хочет». В передаче Хлопуши приказание повстанческих властей командирам звучало следующим образом: «…подите и скажите, чтоб все доброконные с нами были готовы, а пехота чтоб шла куда хочет»[523]. Любопытно, что даже В. В. Мавродин, называвший пугачевщину, как и другие советские ученые, крестьянской войной, считал, что в оставлении Пугачевым своих «мужиков» на произвол судьбы «сказалась оценка крестьянина казаком»[524]. Кстати, в фольклоре уральских (переименованных из яицких) казаков также отразилось пренебрежительное отношение к мужику. Одно казачье предание повествовало, что «Петр Федорович» собрал большую рать, «да все из крестьян — что толку-то? С такою ратью ничего не поделаешь, хоть бы и совсем ее не было». В другом месте говорилось: «Знамо, расейский народ не воин; расейский народ просто баран, больше ничего»[525]. В то же время в той обстановке решение бросить мужиков было единственно верным. «Пугачев понимал, — пишет Мавродин, — что после поражения под Татищевой крепостью правительственные войска попытаются замкнуть кольцо вокруг Берды. Надо было спешить. Увести всё свое большое войско из-под Оренбурга он не мог. Огромное большинство его бойцов составляли пешие — крестьяне, заводские и пр., а уйти от окружения могла только подвижная конница, т. е. в первую очередь казаки»[526]. (Интересно, что во время восстания под предводительством Разина казаки также бросили крестьян после поражения под Симбирском осенью 1670 года[527].) Справедливости ради нужно сказать, что некоторых крестьян Пугачев всё же взял с собой, но чем была обусловлена подобная милость, неизвестно[528].
Решение покинуть Берду и двинуться к Яицкому городку через Переволоцкую и Сорочинскую крепости было принято Пугачевым и его приближенными то ли вечером 22 марта, то ли на следующее утро. 23 марта перед выходом из Берды Пугачев приказал Шигаеву, состоявшему «у приходу и росходу денег и всяких вещей главным», раздать «медную казну» — «четыре тысячи рублей». Кроме того, приступили к ликвидации запасов вина, «которого было более сорока бочек». Не успел Шигаев раздать и половины денег, когда «выкачены были с вином бочки», к которым тут же пытались прильнуть пугачевцы «и подняли великий крик». Самозванец, испугавшись, что Голицын застигнет «их в таком беспорядке», приказал выбить «из бочек дны» и «с крайним поспешением выходить всем в поход». Чтобы идти налегке, пугачевское войско взяло с собой только десять пушек, а остальную артиллерию, снаряды и провиант оставили «на Берде»[529].
По некоторым данным, именно в то время, когда пугачевское войско собралось выходить из Берды, самозванцу принесли неприятную весть, что Григорий Бородин, служивший у него с 18 сентября 1773 года, бежал в Оренбург. Видимо, Пугачев особенно ценил его, раз взял его с собой при бегстве из-под Татищевой. Бородина попытались поймать, небезуспешно. Впрочем, Григорий был не первым, кто в тот день переметнулся на сторону правительства. Поутру в Оренбург бежал сотник Михаил Логинов с четырьмя яицкими казаками. Там он объявил, что послан Шигаевым, который якобы встал во главе заговорщиков, намеревавшихся связать Пугачева и передать властям[530].
Интересно, что Бородин в Оренбурге тоже заявил, что был послан туда Шигаевым и Чумаковым. Однако, скорее всего, никакого антипугачевского заговора не существовало, а значит, и посланцев в Оренбург никто не отправлял. Ни Чумаков, ни Ши-гаев на следствии о своем участии в заговоре не сообщили, хотя оно выставляло бы их перед властями в лучшем свете. Напротив, Шигаев говорил, что отверг предложение Бородина связать самозванца. Из показаний Шигаева и других источников известно, что именно Бородин подбивал на это других бунтовщиков. Правда, никто не поддался на его уговоры, но не нашлось и желающих схватить Бородина и выдать его самозванцу. Таким образом, некоторые колебания у повстанцев всё же имелись[531].
Но почему бунтовщики не решились схватить Пугачева? Вероятно, они не очень верили в успех и надеялись, что кто-то сделает это вместо них; по крайней мере, такое впечатление создается после чтения показаний Максима Шигаева, поведавшего о своем разговоре с Григорием Бородиным, состоявшемся 23 марта неподалеку от Берды:
— Что, брат Максим? Нам теперь вить не устоять. Не лутче ли нам связать его (Пугачева. — Е. Т.) и отвести в Оренбург?
— Как нам это одним делать можно? Хорошо, естьли бы много нас согласилось!
— Я уже о этом человекам четырем говорил, и они на то согласны.
— Так поезжай же ты, брат, назад и уговаривай других.
Бородин и впрямь поехал в Берду, а вернувшись, сказал единомышленнику, что многих уже подговорил и теперь собирается ехать в Оренбург оповестить власти о заговоре, причем звал его с собой. Однако Шигаев отказался, сославшись на то, что у него, в отличие от Григория, в Оренбурге родственников нет и заступиться за него некому.
— Я уже поеду назад в Берду, — сказал он напоследок, — и, естли свяжут самозванца, так буду ожидать с прочими резолюции[532].
Бородин благополучно добрался до Оренбурга, где был посажен в тюремный острог. Там он находился больше двух месяцев, после чего решением Оренбургской секретной комиссии был освобожден, однако наслаждался свободой недолго — осенью умер в Яицком городке[533].
Разумеется, известие об уходе Бородина встревожило самозванца. Поэтому, как показывал на следствии Хлопуша, Пугачев «велел расставить караулы», с помощью которых удалось предотвратить массовое бегство, переколов множество народа (речь, по всей видимости, шла не о мужиках, которые были отпущены на все четыре стороны, а об «утеклецах» из боеспособного войска). Только такими жестокими мерами он мог восстановить порядок в своем войске. Там же, где он не мог этого сделать, люди, еще вчера радушно принимавшие «Петра Федоровича», порой переходили на сторону правительства и выдавали повстанческих вожаков. Именно так произошло в Каргале, где местными татарами был схвачен, а затем выдан властям Хлопуша. 23 марта перед уходом войска из Берды тот получил у Пугачева разрешение «проводить» жену и сына в Сакмарский городок и по дороге заехал в злополучную слободу. Кроме того, тамошние татары схватили и посадили в погреба под караул 38 земляков-пугачевцев, в том числе полковника Мусу Улеева. Впрочем, и сам Улеев, если верить показаниям Хлопуши, заколебался, узнав о поражении самозванца. Когда Хлопуша незадолго до ареста осведомился, не собирается ли полковник присоединиться к пугачевскому войску, тот ответил:
— Видишь, брат, дело наше худо, и ты убирайся куда глаза глядят, и я своего полку не пустил ни одного татарина, и все они дома.
С Улеевым и его товарищами мы еще встретимся, а вот с Афанасием Соколовым-Хлопушей расстаемся уже навсегда. За верную службу самозванцу и за обман Рейнсдорпа Оренбургская секретная комиссия приговорила: «Отсечь голову, для вечного зрения посадить на кол, а тело предать земле», что и было исполнено в Оренбурге 18 июля 1774 года[534].
Итак, пугачевское войско, которое, по словам его предводителя, насчитывало «тысяч до пяти» (по другим сведениям, около двух тысяч)[535], 23 марта покинуло Берду. Закончилась блокада Оренбурга, длившаяся без малого полгода. Оренбуржцы ликовали. Получив вести о поражении восставших и их уходе из Берды, торговцы резко снизили цены на хлеб. Из Берды в Оренбург потянулись люди «на лошадях верхами, на санях и на дровнях, с разным их имуществом, а многие везли с собою хлеб и сено, большая ж часть шла оттуда пешие, в том числе были женщины и ребята». Есть данные, что уже 23 марта «вышло оттуда до 800 человек», а в последующие дни до четырех тысяч. В эти дни покинули Берду и некоторые известные бунтовщики, не желавшие следовать за самозванцем, среди них пугачевский секретарь и атаман М. Шванвич.
В скором времени для захвата Бердской слободы был отправлен секунд-майор Зубов «с нескольким числом егерей, яицких и оренбургских казаков, которые в ту слободу без всякого сопротивления и вступили». Из бывшей пугачевской столицы Зубов отправил в Оренбург пушки, боеприпасы, провиант и деньги. По всей видимости, вслед за военными в Берду потянулись и городские обыватели. По крайней мере, П. И. Рычков пишет: «…носился в городе слух, что в Берде городскими людьми учинены были великие грабительства и хищения, и якобы многие пожитки, в руках злодеев находившиеся, разными людьми вывезены в город»[536].
А вот Пугачеву пока было не до «грабительств». 26 марта, не доходя до Переволоцкой крепости, его разведчики обнаружили неприятельских лыжников. Опасаясь встречи с отрядом Голицына, повстанцы решили повернуть назад, к Оренбургу[537].
На одном из хуторов Пугачев держал совет со своими приближенными. Если верить его собственным показаниям, то у них вышел следующий разговор:
— Ну, таперь куда пойдем? — спросил самозванец.
— Таперь мы пойдем на Каргалу, а с Каргалы — в Сакма-ру, — ответили Шигаев и прочие сподвижники.
— Ну, хорошо, а с Сакмары-та куда?
Высказывалось мнение, что сначала надо идти в Яицкий городок, а затем в Гурьев. Поскольку в Гурьеве «отсидетца долго нельзя», Яков Антипов предложил оттуда пойти в легендарную Золотую Мечеть, что в Персидском царстве: «И тамо-де хлеба много, зверя, ягод и рыбы много ж». И проводник, мол, подходящий есть, «которой тамо бывал».
— Да я бы вас провел и на Кубань, — вспомнил свою старую песню Пугачев, — да таперь как пройдешь? Крепости, мимо коих итти надобно, заняты, так не пропустят, а сверх того сне-ги в степи, так никак неможно итти[538].
Согласно же показаниям Шигаева, Пугачев будто бы объявил, что войско пойдет на Каргалу или Сакмарский городок, а затем на Воскресенский завод Твердышева[539].
Находившийся при «государе» башкирский старшина Кинзя Арсланов подал совет двигаться в Башкирию:
— Если вы туда придете, так я вам там через десять дней хотя десять тысяч своих башкирцев поставлю[540].
Советом Арсланова Пугачев воспользовался несколько позже, пока же решил направиться с войском в Сакмарский городок. По дороге 27 марта он заехал в Каргалу (Сеитову слободу). Муса Улеев и прочие арестованные татары были освобождены, а их обидчики, от четырех до семи человек, казнены. Повстанцы сожгли несколько домов, принадлежавших их противникам, успевшим скрыться. Оставив в Каргале казачий отряд «человек с пятьсот» во главе с Тимофеем Мясниковым, «государь» продолжил движение. Прибыв в тот же день в Сакмарский городок, он также чинил суд и расправу: приказал повесить отца бывшего сакмарского атамана, 88-летнего Дмитрия Донскова, за намерение бежать в Оренбург, а также каргалин-ского татарина, шпионившего в пользу Рейнсдорпа[541].
Самозванец понимал, что встреча с Голицыным неизбежна. При этом он не собирался в бездействии дожидаться генерала, тем более что к бунтовщикам начало подходить подкрепление из башкир и крестьян. Уже на следующий день повстанцы совершили налет на Бердскую слободу «и причинили там многим смертоубийство, а многих увезли с собою». Это внезапное нападение стало возможным, потому что «около Бердской слободы, для предосторожности и примечания… никаких караулов и разъездов учреждено не было». Небольшая воинская команда не смогла оказать сопротивления. Большая ее часть попала в плен, некоторые были убиты и ранены. Начальник, капитан Сурин, а также несколько офицеров и девять гусаров бежали в Оренбург. Губернатор публично объявил, что причиной успеха бунтовщиков был туман, покрывший Бердскую слободу. «Могло статься, — язвительно заметил П. И. Рычков, — что в оной слободе был туман; но в городе во весь сей день никакого тумана не было». Пугачевцы не собирались оставаться в Берде. По словам их главаря, вылазка была совершена «для проведования, не идет ли князь Голицын». Возможно, самозванец также хотел дать понять противнику, что его рано списывать со счетов. Для пущей важности «Петр Федорович» отправил Голицыну «указ», «чтоб он очнулся» и вспомнил, «против ково воюет»[542].
Однако Голицын двинулся навстречу Пугачеву, чтобы окончательно добить его. В конце марта его войска вошли в Берду, откуда в два часа ночи 1 апреля пошли на бунтовщиков. Тимофей Мясников, находившийся с полутысячным отрядом в Каргале, сообщил Пугачеву о приближении правительственных сил. Тогда самозванец устремился к Каргале, где и началась многочасовая битва. Повстанческая батарея из семи орудий пыталась отбить неприятельскую атаку. Однако вскоре восставшим пришлось отступить по направлению к Сакмарскому городку. Правительственный отряд ворвался в Сакмарский городок, а Пугачеву, всегда имевшему наготове лошадей, с остатками войск (около пятисот человек) пришлось бежать. В сражении 1 апреля погибли 400 повстанцев и 2813 человек попали в плен, в их числе такие видные бунтовщики, как Тимофей Подуров, Андрей Витошнов, Иван Почиталин, Максим Горшков. Сдался властям и пугачевский секретарь и переводчик Бал-тай Идеркеев. Несколькими днями позже были арестованы Тимофей Мясников и Максим Шигаев. Потери голицынского отряда составляли восемь раненых кавалеристов[543].
Победа над главным пугачевским войском позволила правительственным силам начать наступление вниз по Яиц-кой линии, конечной целью которого являлось освобождение Яицкого ретраншемента, который, как мы помним, уже на протяжении нескольких месяцев находился в осаде. В крепости с нетерпением ждали подмоги, ибо положение осажденных с каждым днем ухудшалось — «лазареты больными и ранеными преисполнились», а продовольствие было почти на исходе. Голод особенно усилился после праздника Благовещения (25 марта). Капитан Крылов позднее описал, чем в это время питались солдаты яицкого гарнизона: бросали «горсть муки» в «артельный котел» с кипяченой водой, «отчего… вода только что побелеет». «Можно сказать, — заключал Крылов, — что сытым им быть надлежало с одной горячей воды». От такой пищи у «солдат только брюхо дуло». Однако вскоре они нашли «лакомство». В свое время осажденные выбрасывали убитых лошадей «из ретраншамента на лед». Туши провалялись там три месяца, «в которое время собаками были они все обглоданы». Но, как писал тот же Крылов, «голод на собачье первенство не смотрел: солдаты с великим аппетитом стерву (падаль. — Е. Т.) сию догладывали». В пищу пришлось употреблять и останки некогда сожженных «саповатых» (больных сапом) лошадей, которые «великой смрад в себе содержали». Напоследок солдатам и вовсе пришлось варить глину — в результате получалось нечто похожее на кисель или жидкую кашу. Правда, на Вербное воскресенье 13 апреля осажденные устроили себе настоящий праздник. У коменданта Симонова оставалась корова, которую зарезали. Но людей было много, поэтому каждому досталось лишь по куску мяса. Неудивительно, что при таких тяжелых обстоятельствах некоторые из осажденных стали колебаться. Неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы не подоспела подмога[544].
В Яицком городке о поражении под Татищевой узнали от прибывшего походного атамана Андрея Овчинникова. Неизвестно было, остался ли в живых сам «государь». Новость сообщили «императрице» Устинье Петровне, и она «очень печалилась». Вскоре пришла весть и о походе на Яицкий городок. Отряд под руководством генерала Мансурова, продвигаясь вниз по Яицкой линии, уже занял Нижнеозерную и Рассыпную крепости, а также Илецкий городок. 14 апреля Овчинников с отрядом примерно в 500 казаков вышел навстречу правительственным войскам. Сборы повстанческого отряда увидели защитники осажденной крепости, причем заметили беспокойство бунтовщиков, никогда прежде не наблюдавшееся, что дало осажденным основания надеяться, что «сикурс (помощь. — Е. Т.), конечно, уже близок», а значит, и спасение не за горами. Овчинников пытался остановить Мансурова, но 15 апреля был разбит им на реке Выковке между Ген-варцевским и рубежным форпостами, «верст за пятьдесят» от Яицкого городка. Повстанцы потеряли все пушки и знамена, а также сотню человек убитыми. Несколько пугачевцев было захвачено в плен, а остальные разбежались. Среди спасшихся бегством были походный атаман Овчинников и повстанческий старшина Афанасий Перфильев[545].
После возвращения части беглецов в Яицкий городок там поднялась тревога и началась страшная суета. По свидетельству очевидца, все бегали по улицам и переулкам, как будто «пожар где случился». Казаки не стали дожидаться подхода отряда Мансурова, а решили сдаться осажденным. Увидев приближающуюся многолюдную толпу бунтовщиков, защитники ретраншемента сочли, что начался новый приступ, и открыли по толпе огонь из всех пушек. Когда выяснилось, что казаки идут не штурмовать, а сдаваться, комендант Симонов через капитана Крылова потребовал от них доставить в ретраншемент Никиту Каргина, Михайлу Толкачева и прочих старшин, а также Устинью «с ея ближним штатом». Всё было исполнено (впрочем, есть данные, что бунтовщики сразу привели с собой арестованных предводителей). Вчерашние осажденные торжествовали — они получили не только главных здешних «злодеев», но и пищу. Как писал капитан Крылов, «самые те, которые от голоду и болезни на смертном одре лежали, сею переменою были мгновенно исцелены; да и такое во всех веселие появилось, что от чрезмерной радости ни молчать, ниже на одном месте никто стоять не мог». На следующий день в городок вошел генерал Мансуров, и только тогда отворились ворота крепости, запертые с 30 декабря 1773 года. Аресты, разумеется, продолжились и при Мансурове. Впрочем, были и такие бунтовщики, которые впоследствии сами вернулись из бегов и сдались властям. Помимо местной повстанческой верхушки и «императрицы» с ее «штатом» были арестованы многие так или иначе причастные к восстанию, например родственники Устиньи, в том числе ее отец, а также старый знакомый Пугачева Денис Пьянов. Предводители бунтовщиков Каргин и Толкачев были повешены, а Кузнецов и Пьянов умерли во время следствия[546].0 том, что случилось с Устиньей и прочими арестантами, поговорим ниже.
Несколько ранее правительственные силы одержали еще одну важную победу — 24 марта отряд подполковника Ивана Михельсона разбил под Уфой повстанческое войско во главе с само-званческим «графом Чернышевым» — Зарубиным-Чикой[547]. Тем самым была снята еще одна многомесячная осада и прекратил существование еще один важный повстанческий центр, в деревне Чесноковке, под властью которого находились обширные территории. Зарубину и некоторым его сподвижникам, в том числе яицкому казаку Илье Ульянову и уфимскому казаку Ивану Губанову, удалось бежать в Табынск. Согласно показаниям Ульянова, они направились в Табынск, «зная, что тутошние жители к самозванцу все были склонны. Но как лишь только приехали в Табынск, то их жители и переловили, ибо они были уже известны, что самозванец под Татищевой) крепостью разбит, чего Зарубин и он, Ульянов, еще не знали»[548]. Произошла характерная история: те, кто еще вчера с радушием встречал бунтовщиков, сдали их, как только повстанцы начали проигрывать.
С победителем Зарубина подполковником Михельсоном необходимо познакомиться поближе, ибо он сыграет весьма важную роль в судьбе Пугачева. Иван Иванович Михельсон родился в 1740 году в Эстляндской губернии. Принимал участие в Семилетней войне, получил два тяжелых ранения, а закончил войну в чине капитана. В 1770 году за отличия в боях против турок на Днестре Михельсон получил чины сначала секунд-, а затем премьер-майора. В 1771–1772 годах он участвовал в боевых действиях русского экспедиционного корпуса против польских конфедератов. Эта служба также не прошла незамеченной: в марте 1772 года Михельсон был произведен в подполковники, а в сентябре определен на службу в Санкт-Петербургский карабинерный полк, расквартированный в Польше. В декабре 1773 года полк был направлен на подавление пугачевщины, 2 марта 1774 года прибыл в Казань и вскоре вступил в боевые действия против бунтовщиков в Закамье. 18 марта Михельсона назначили командиром сводного коннопехотного корпуса, во главе которого он и разгромил войско самозваного «графа Чернышева»[549].
Чтобы понять ту радость власть имущих, которую вызвали новости о поражении бунтовщиков, в особенности о разгроме Пугачева под Татищевой, необходимо хотя бы вкратце рассказать об их беспокойстве в предыдущие месяцы. Власти тревожило, помимо военных успехов самозваного царя, сочувствие простонародья «Петру Федоровичу». Например, 12 февраля 1774 года казачий старшина из станицы Голубинской на Дону Афанасий Попов донес наказному атаману Семену Сулину о разговоре, состоявшемся у него с крепостным крестьянином из подмосковной деревни Анциферовой Петром Савельевым, приехавшим на Дон «для продажи медных образов и разных сортов из мелких вещей». Савельев сообщил старшине, что «у нас де в Москве ныне большая помутка. Разве де у вас не слышно, что государь Петр Федорович явился в Оренбург и набрал войска до 70 000 и пишет он, чтоб государыня, не дожидаясь его, шла бы в монастырь, а крестьян всех хочет от бояр отобрать и иметь их только за своим имением». Эти слухи Савельев пересказывал с большим сочувствием. «Коли б де нам Бог дал, — мечтал мужик, — хотя б один годок на воле пожить, ибо де все мы помучены…» Савельев также сообщил, что «из Москвы день и ночь против государя ко Оренбургу везут пушки и всякие припасы», при этом «томский полк» «уже государю покорился». За неподобающие разговоры мужик был арестован[550].
Однако власти не собирались довольствоваться лишь случайными доносами, а пытались с помощью сенатских курьеров, а то и специальных шпионов понять настроения населения. К примеру, сенатский курьер Василий Полубояринов, побывавший в январе 1774 года в Саратове, сообщал, что тамошняя «чернь» сочувствует «Петру III». По его словам, подобные толки слышал он и по дороге от Саратова до Пензы среди помещичьих и государственных крестьян. Мужики будто бы заявляли, что нынешнее правление «им несносно, ибо де большие бояре награждаются деревнями и деньгами, а им никакой нет льготы, но только большие тягости по причине войны, как то: рекрутские наборы и разные подати, кои должно платить и государю, и помещикам». Мужики не сомневались в победе «государя» и переходе всех солдат на его сторону, «вить и их житье не лучше крестьянского». Впрочем, не все сообщения были для властей столь безрадостны. Например, главнокомандующий в Москве Михаил Никитич Волконский в письмах декабря 1773 года — января 1774-го заверял императрицу, что в Первопрестольной всё спокойно и народ настроен против Пугачева. По его словам, народ называл побежденного самозванцем генерала Кара трусом, говоря: «Какой это генерал, что не мог с такими бездельниками управиться и сам суды ушел! Его бы надо повесить!» В другой раз Волконский сообщал Екатерине, что, выслушав ее манифест от 24 декабря 1773 года, «большая часть народа кляли и бранили бунтовщика и самозванца; а другие говорили с презрением и смехом: “вот какой, вздумал государем быть!”»[551].
Эту идиллическую картину Волконский создал на основе сведений, полученных от «надежных людей», которым через обер-полицмейстера Архарова было приказано подслушивать разговоры в кабаках, банях и торговых рядах. Если же довериться некоторым иностранцам, оказавшимся в эти месяцы в Москве, то выводы следует сделать прямо противоположные: симпатии московского простонародья были полностью на стороне самозванца. Один француз даже писал, что 6 марта 1774 года примерно в шесть часов вечера во всех частях Москвы стали раздаваться возгласы: «Виват Петр III и Пугачев!» — и только твердость, проявленная Волконским, предотвратила всеобщее смятение. Этот рассказ вряд ли достоверен; по крайней мере, другие источники о подобных событиях ничего не сообщают. Но не более правдоподобной представляется и та картина всеобщей ненависти к Пугачеву, которую в декабре-январе 1773/74 года рисовал Екатерине Волконский. Во всяком случае, в последующие месяцы было арестовано множество людей, с сочувствием отзывавшихся о «Петре Федоровиче». Например, в мае 1774 года 16 солдат московского гарнизона намеревались перейти на сторону Пугачева, однако их намерение открылось, и солдат прогнали сквозь строй. Еще опаснее для властей были антиправительственные разговоры, которые велись солдатами Владимирского пехотного полка, направлявшегося на подавление восстания: что под Оренбургом находится не Пугачев, а «государь Петр Федорович», да и государыня «уже трусит, то в Раненбом (Ораниенбаум. — Е. Т), то туда, то сюда ездит, а графов Орловых и дух уже не помянется». Несколько солдат было арестовано, а за полком учрежден строгий контроль. Тем не менее Бибиков «чертовски трусил за своих солдат», опасаясь, что они сложат перед бунтовщиками оружие. Ко всему вышесказанному, пожалуй, необходимо добавить, что неспокойно было и в самом Петербурге. Под новый, 1774 год в Зимний дворец было подброшено письмо, где, по некоторым сведениям, говорилось о непорядках в государстве и различных злоупотреблениях высокопоставленных чиновников. Подметное письмо было публично сожжено, однако его автора найти так и не удалось. Письмо, наделавшее большой переполох, кажется, всё же не принадлежало перу сторонника «Петра Федоровича» — его столичные приверженцы предпочитали выражать симпатии «государю» устно[552].
Пугачевское восстание вспыхнуло в то время, когда Россия вела войну с Турцией, а потому правительство могло опасаться — и, как мы видели, небезосновательно, — что военные тяготы прибавят бунтовщикам сторонников. Интересно, что сами пугачевцы в агитации никак не воспользовались этим козырем для привлечения простонародья на свою сторону. Война осложнила положение правительства еще и в том смысле, что на турецком фронте были задействованы основные вооруженные силы империи, что мешало быстро подавить восстание. Как мы уже говорили, войска для усмирения бунтовщиков пришлось собирать с большим трудом, да и найти достойного военачальника удалось не сразу. Таким образом, турки и Пугачев, пусть и невольно, помогали друг другу. Правда, многие современники событий были убеждены, что пугачевцы были отнюдь не случайными помощниками Турции. По их мнению, восстание было организовано внутренними или внешними врагами императрицы. Разумеется, среди этих врагов частенько называлась сама Оттоманская Порта, а также сочувствовавшая ей Франция. Фридрих Великий, например, сообщал русскому послу в Версале: «…это Франция организовала оренбургский бунт и поддерживает его, снабжая повстанцев деньгами, выделенными специально для этого». У Екатерины также время от времени возникали подозрения, что восстание было кем-то инспирировано. Однако Бибиков уверял ее: «…нет в толпе злодея иных советников и правителей, как только одни воры Яицкие казаки, а подозрение на чужестранных совсем неосновательно»[553]. И действительно, идея о Пугачевском восстании как спланированном извне выступлении не получила ни малейшего подтверждения ни в то время, ни позже.
Беспокоили правительство и циркулировавшие за границей слухи, преувеличивавшие размах восстания и успехи повстанцев[554]. Помимо прочего, они могли сорвать желанный для Петербурга мирный договор с Турцией и сподвигнуть другие враждебные державы, например Швецию, на войну с Россией. Распространителями таких слухов могли быть, в частности, иностранные дипломаты, аккредитованные в русской столице. Конечно, зачастую их отчеты содержали достоверные сведения о бунте, однако недостаток информации всё же давал о себе знать. Порой послы делали заключения об успехах повстанцев лишь по косвенным данным. Например, пруссак граф Сольмс объяснил исчезновение из продажи икры захватом повстанцами Поволжья. Вероятно, сообщения Сольмса сыграли не последнюю роль в формировании мнения прусского короля Фридриха III, который в феврале 1774 года писал: «Бунт этот более опасен, чем возвещалось в первых донесениях… Он будет иметь более серьезные последствия…»[555] И если Сольмс заблуждался совершенно искренне, то некоторые дипломаты могли намеренно искажать информацию о событиях под Оренбургом. Например, власти подозревали в этом французского посла Дюрана (содержание некоторых его депеш стало известно, так как у руководителя Коллегии иностранных дел Никиты Панина имелся ключ по крайней мере к одному шифру Дюрана).
Писала о Пугачевском восстании и зарубежная печать. Причем некоторые газеты наряду с достоверной информацией сообщали не просто преувеличенные, но и вовсе фантастические сведения. Например, английская газета «Лондон кроникл» сообщила читателям, что пугачевцы разгромили Бибикова, а Екатерина уступила престол Павлу. Справедливости ради отметим, что английские газетчики усомнились в правдивости этой новости, поскольку полагали: «…такая сильная духом женщина расстанется с короной только вместе с жизнью»[556]. Фантастические вести о пугачевщине дошли даже до североамериканских колоний Британии. Российские власти, в том числе и сама Екатерина в письмах своим европейским корреспондентам, пытались опровергнуть невыгодные империи сведения. Однажды Никита Иванович Панин был так взбешен «клеветой», напечатанной в кельнских газетах, что приказал русскому посланнику при имперском сейме выразить протест по поводу этих публикаций и потребовал выпороть владельца одной из газет. Пороть издателя никто, разумеется, не стал, а потому российским дипломатам приходилось самим опровергать в европейской печати сведения, порочившие империю.
Естественно, императрица, Бибиков и прочие сановники обрадовались, узнав о разгроме Пугачева под Татищевой. Весть эта застала главнокомандующего в Бугульме, откуда 26 марта он написал жене: «То-то жернов с сердца свалился… А сколько седых волос прибавилось в бороде, то Бог видит; а на голове плешь еще более стала». Не менее радостным было письмо Бибикова М. Н. Волконскому: «Теперь я могу почти, Ваше сиятельство, с окончанием всех беспокойств поздравить, ибо одно только главнейшее затруднение и было, но оно теперь преодолено; и мы будем час от часу ближе к тишине и покою». Сообщить своим корреспондентам о разгроме самозванца спешила и сама Екатерина. Например, 9 апреля она писала подруге своей матери Иоганне Доротее Бьельке, что Пугачев, «не более как глупец и пьяница», после поражения бежал с двумя товарищами за Яик[557].
Разумеется, за победой под Татищевой последовали награды. А. И. Бибиков из премьер-майоров лейб-гвардии Измайловского полка был произведен в подполковники, генералы Фрейман и Мансуров награждены орденами Святой Анны; что же касается главного «виновника торжества» Голицына, то он получил поместья в Могилевской губернии. Офицерам, привезшим весть о поражении самозванца, был дарован следующий чин. Всем участникам сражения, «начиная от первого штаб-офицера до последнего солдата», императрица пожаловала «через сие невзачет третное жалованье[558]». Не остался без награды и губернатор Рейнсдорп — получил орден Святого Александра Невского. «Самим же жителям городским» было даровано «действительное на два года увольнение их от подушного сбора, а при том и пожалование на их общество в нынешний год всего прибыльного чрез откуп сбора с питейных домов их города»[559].
Однако враги Пугачева рано торжествовали. Вскоре «амператор» собрал новое войско, которое сумело принести правительству немало проблем. Пришла пора поговорить о том, что представляло собой пугачевское войско до и после поражения под Татищевой и каким военачальником был самозванец.
Несмотря на невысокую оценку предводителя мятежников в «Истории Пугачева», А. С. Пушкин всё же признавал, что самозванец имел некоторые военные познания. Хотя случай с первым подкопом в Яицком городке показал, что минер из Пугачева не самый лучший, в целом пушкинские слова справедливы. Так, И. Почиталин утверждал, что предводитель повстанцев «лутче всех знал правило, как в порядке артиллерию содержать». По словам другого пугачевского сподвижника Т. Подурова, «пушки и прочия орудия большою частию наводил сам самозванец, а иногда и канонеры»[560].
Но обладал ли Пугачев полководческим талантом? Мы уже видели, что он предводительствовал вооруженными силами повстанцев во время сражений, руководил подготовкой к боевым операциям, то есть был реальным, а не номинальным главой своего войска. Следовательно, данная правительственными военачальниками высокая оценка боевых качеств главной пугачевской армии относится и к ее руководителю.
Правда, может возникнуть вопрос, не преувеличивали ли екатерининские командиры достоинства противника, чтобы их победы выглядели весомее в глазах вышестоящего начальства. Думается, это не так. И. И. Михельсон в рапортах о победах над Пугачевым под Казанью в июле 1774 года весьма высоко оценивал противника, однако не расточал похвалы восставшим после победы 25 августа у Солениковой ватаги, доставшейся ему относительно легко.
А. С. Пушкин характеризовал самозванца как отважного и проворного казака. Экземпляр «Истории пугачевского бунта» (под таким названием вышла книга, которую теперь мы знаем как «Историю Пугачева»), подаренный Денису Давыдову, он сопроводил стихами:
Вот мой Пугач — при первом взгляде
Он виден — плут, казак прямой!
В передовом твоем отряде
Урядник был бы он лихой[561].
Как мы помним, еще до восстания, во время Прусской и Турецкой кампаний, Пугачев проявил себя прекрасным воином. Во время бунта самозванец отличался «смелостию и проворством» и, несмотря на «высокое происхождение», во время сражений «всегда был сам напереди». Навыки стрелка и наездника Пугачев любил прилюдно демонстрировать не только в бою, но и в часы досуга. Подпрапорщик Григорий Аверкиев на допросе 5 февраля 1774 года в Казанской секретной комиссии вспоминал, что самозванец «стрелял иногда из лука в цель, пробивал колчугу, сеном набитую, а в шапки, вверх на копьях держанные, на всём скаку стрелял». Кроме того, Пугачев ездил «с молодыми казаками бегать по степи на лошадях»[562]. По всей видимости, в последнем случае он не просто показывал удаль, но и пытался передать молодежи свои навыки.
Несмотря на то что самозванец был храбрым человеком, его храбрость не была безрассудной. С одной стороны, он неоднократно участвовал в сражениях на переднем крае, с другой — выходил в «худом» платье, чтобы не быть узнанным. Под Татищевой он не стал дожидаться полного разгрома своего войска, а вовремя убрался в Бердскую слободу. Возможно, тот факт, что за все военные кампании, выпавшие на долю Пугачева, он был ранен всего лишь однажды, да и то легко, объясняется сохранением им присутствия духа и осторожностью.
Пугачевское войско состояло из главной армии и множества отрядов, действовавших в разной степени отдаленности от ставки самозванца. Иногда возникали новые повстанческие центры, довольно тесно связанные с «царем» и его правительством, например чесноковский под Уфой. Однако зачастую отряды бунтовщиков, находившиеся вне главной армии, лишь выступали от имени «Петра Федоровича» и были слабо или вовсе никак не связаны с каким-либо повстанческим центром (такая ситуация особенно характерна для лета 1774 года). Главной армией командовал походный атаман Андрей Овчинников. Всё пугачевское войско делилось на полки, как правило, формировавшиеся по национальному, социальному или территориальному принципу, например полки яицких или илецких казаков, заводских крестьян, пленных солдат, башкир, татар, калмыков. Впрочем, иногда этот принцип не соблюдался. Есть сведения, что «у каждых 500 был полковник». По замечанию В. В. Мавродина, «цифра 500 была обусловлена тем, что по “штатам” казацких войск в полку насчитывался 501 человек. Но чаще всего цифра 500 такая же условная, как 100 в “сотне”, 1000 в “тысяче” и т. п.». Командовал полком полковник или атаман, обычно происходивший из той же среды, что и его подчиненные: во главе илецких казаков стоял их земляк Иван Творогов, крестьянин Хлопуша возглавлял мужиков и т. п. Но вот пленными солдатами руководили их бывшие офицеры, например уже известный нам Шванвич. Полк делился на роты, «в каждой роте считается до ста рядовых, есаул, сотник и два хорунжих». Командирами низших подразделений были пятидесятники и десятники. По свидетельству хорунжего Родиона Чеботарева, некоторое время находившегося в пугачевском войске, повстанческие отряды имели «именные списки». Согласно же показаниям самого Пугачева и его ближайшего сподвижника Максима Шигаева, подобных списков не было, ибо восставшие «выбывали и прибывали, а был счет одним командирам». Поименные списки отрядов главной армии до нас не дошли, но, по всей видимости, всё же существовали. Во-первых, подобные списки имелись в некоторых отрядах, не входивших в главную армию; во-вторых, походный атаман А. Овчинников, захватив Гурьев городок, приказал местному атаману составить «именной список» своих подчиненных, а значит, такая практика могла существовать и в главной армии[563].
Из вышеприведенного описания войска видно, что чины в нем, как правило, были казачьи: атаманы, полковники (последние имелись, разумеется, и в правительственной армии), есаулы, хорунжие. Однако летом 1774 года «Петр Федорович» начал присваивать сподвижникам военные чины, скопированные с императорской армии. Так, например, 5 июня самозванец произвел в бригадиры башкира Салавата Юлаева и мещеряцкого полковника Канзафара Усаева, а незадолго до окончательного разгрома восстания сделал Овчинникова ге-нерал-фельдмаршалом, Перфильева — генерал-аншефом, Чумакова — генерал-фельдцейхмейстером, Творогова — генерал-поручиком. Есть данные, что один пугачевец назывался «дежур-майором». Интересно, что Творогов о таком чине (как, впрочем, и о тех, которыми были награждены его товарищи) никогда прежде «не слыхивал», а потому на следствии даже не мог припомнить его точное название[564].
Пугачев хотел, чтобы его армия походила на настоящую не только чинами, но и наградными знаками. В военно-походном журнале Михельсона, основанном на его донесениях, говорится, что среди прочих трофеев, попавших в руки правительственных войск после поражения повстанцев 22 мая 1774 года, была захвачена «названная злодеем ковалериею[565] вымышленная им голубая лента»: «Сказывают, что орден сей назывался “Черные бороды”». Однако в первоисточнике походного журнала — донесении Михельсона главнокомандующему Ф. Ф. Щербатову от 23 мая — о самом ордене ничего не говорится. Едва ли он существовал на самом деле[566]. Во всяком случае, из других источников мы ничего о нем не знаем. А вот медали появились в пугачевской армии, как и вышеозначенные чины, уже под конец восстания. Афанасий Перфильев на следствии вспоминал, что по дороге на Царицын (август 1774 года) «самозванец жаловал многих медалями серебряными, вызолоченными, в том числе и ево, Перфильева, и нашивали сии медали на груди на лентах, а делали их бывшие в толпе серебряники». Некоторые интересные подробности о медалях находим в показаниях другого видного пугачевского сподвижника Ивана Творогова: в качестве полуфабриката самозванец использовал «рублевяки с портретом покойного императора Петра Третьего и отдавал оные бывшим в его толпе серебряникам приделывать ушки, в которые вдевая ленты, у кого какие случилися, накалывали на левой стороне груди». Имеются также данные о том, что пугачевские наградные знаки делали из «старинных медалей» с изображением Петра I, выбитых на монетном дворе в 1725 году в память о первом российском императоре. Самозванец, по собственному признанию, просил мастеров выбить медаль с его изображением, но получил ответ: «У нас-де штемпелей нет, так-де зделать такова, как вы, не можем». Награждал Пугачев своих «детушек» и другими медалями, например теми, которые в русской армии вручали во время Семилетней войны (их следовало носить не на груди, а на шее). Надо заметить, что медалями и прочим награбленным добром самозванец жаловал, по всей видимости, не за какие-то особенные подвиги, а за обычную службу или даже просто за переход на его сторону. Помимо свидетельств современников о пугачевской наградной системе, имеются рассказы людей, гораздо позднее видевших самозванческие наградные знаки, например медали с изображением старообрядческого креста и латунный орден в виде такого же креста; правда, неизвестно, все ли эти награды были подлинные[567].
Разумеется, чины и награды, так или иначе напоминающие чины и награды правительственной армии, лишний раз должны были подчеркнуть, что во главе повстанческого войска стоит подлинный «государь Петр III». Этой же цели служило и знамя одного из голштинских полков настоящего Петра III, расформированных после его свержения, появившееся у бунтовщиков в августе 1774 года. Другие пугачевские знамена мало походили на знамена регулярной российской армии: на них встречались изображения старообрядческих крестов, а также Николая Чудотворца и самого Христа. Говорят, что одно из знамен украшала написанная пугачевская «прокламация», которая якобы «была пересыпана кое-какими крепкими словцами без всякого стеснения и деликатности»[568].
Если армию без чинов, наград и знамен всё же можно представить, пусть и с большим трудом, то без оружия она совершенно немыслима. Конечно, наиболее эффективным оружием было огнестрельное, но как раз его повстанцам сильно не хватало. Подробные сведения об оружии, использовавшемся пугачевцами, собрал советский историк В. В. Мавродин. Как правило, ручное огнестрельное оружие имелось у яицких казаков и ставропольских калмыков: разного рода ружья и даже винтовки (как правило, персидского и турецкого производства — «турки»). Что же касается солдат, перешедших на сторону самозванца, то они были вооружены длинноствольными петровскими фузеями и ружьями образца 1760 года с укороченными до метра стволами. У казаков, а иногда и у башкир имелись и пистолеты как русской, так и восточной работы: турецкие, персидские, кавказские, причем восточные отличались легкостью и удобством, да к тому же красотой отделки. Кроме ручного огнестрельного оружия у казаков были сабли и пики, а у башкир — сабли и луки. Лук являлся у башкир основным оружием, калмыки тоже владели им виртуозно. Какое-то огнестрельное оружие имелось, конечно, и у крестьян, однако в основном они использовали холодное оружие и орудия крестьянского труда: топоры, косы, вилы и пр. Широкое распространение в пугачевском войске получили копья — в данном случае этот собирательный термин объединяет всё холодное оружие на древке: длинные копья, пики, дротики и т. д.[569]
Большое значение Пугачев и его сподвижники придавали артиллерии. Уже первые приступы к Яицкому городку в сентябре 1773 года показали, что без нее нечего и думать об успешной борьбе с правительственными войсками. Не будем подробно останавливаться на калибрах, системах и назначении орудий, имевшихся в повстанческом войске, — на этот счет имеется обширная литература[570]; ограничимся лишь несколькими общими замечаниями. Большинство орудий было трофейным. Правда, бунтовщики на подконтрольных им заводах начали производство собственных орудий и боеприпасов, однако больших успехов им добиться не удалось. В. В. Мавродин суммировал причины подобной неудачи: «Малочисленность запасов чугуна на Авзяно-Петровском заводе, отсутствие достаточного числа работных людей для выплавки чугуна и разного рода подсобных работ, нехватка опытных мастеров, боязнь голода, заставлявшая забирать в главное войско с заводов хлеб, уход с завода партийных [крестьян] — всё это в общей сложности и привело к тому, что главная армия ориентировалась на то оружие, которое есть, а не на то, которое будет изготовлено». Следует также сказать, что после поражений под Татищевой крепостью и Сакмарским городком повстанцам и вовсе пришлось отказаться от производства собственных орудий и боеприпасов. (Впрочем, по мнению историка, трофейная артиллерия также в основном была мелкокалиберная и устаревшая.) А. И. Андрущенко придерживается противоположной точки зрения: «Артиллерия пугачевской армии по количеству и по качеству боевого огня часто не уступала артиллерии карательных войск, а нередко даже превосходила ее»[571]. Несмотря на все трудности с пополнением артиллерийского парка, численность орудий в главной пугачевской армии могла доходить до 120 стволов. Имелась артиллерия и в отрядах, действовавших в отдалении от главной армии. Например, в отряде И. Зарубина-Чики насчитывалось от двадцати пяти до сорока орудий. Пожалуй, к вышесказанному остается добавить, что во главе пугачевской артиллерии стоял яицкий казак Федор Чумаков и что сам «Петр Федорович» был или, во всяком случае, считался большим знатоком артиллерийского дела[572].
Недостаток оружия и прочие проблемы повстанческого войска в некоторой степени компенсировались боевыми качествами бунтовщиков или, по крайней мере, их боевым духом. Причем эти достоинства восставших неоднократно отмечались их противниками. На страницах этой книги уже приводились слова генералов Кара и Голицына. Имеются и другие отзывы подобного рода. Например, подполковник Михельсон высоко оценил пугачевское войско, с которым ему пришлось сражаться под Казанью в июле 1774 года: «Злодеи меня с великим криком и с такою пушечною и ружейною стрельбою картечами встретили, какой я, будучи против разных неприятелей, редко видывал и от сих варваров не ожидал». Капитан Крылов отзывался об умении яицких казаков стрелять «отменно хорошо». Их меткость Крылов объяснял тем, что они «гулебщики», то есть охотники. Впрочем, порой и упреки противников в адрес бунтовщиков выглядят как невольная похвала. Подполковник Михельсон в донесении о победе над бунтовщиками под Уфой (24 марта 1774 года) сообщал А. И. Бибикову о башкирах, «в коих злость и жестокосердие с такою яростию вкоренилось, что реткой живой в полон отдавался, а которые и были захвачены, то некоторые вынимали ножи ис карманов и резали людей; другие [будучи] найдены в сене и под полом, видя себя открытыми, выскакивали с ножами и копьями»[573].
Генерал Кар отмечал чрезвычайную подвижность повстанческой артиллерии. Подобная подвижность достигалась, в частности, установкой орудий на лафеты, представлявшие собой сани на широких полозьях. Такие сани-лафеты при бездорожье и глубоких снегах были гораздо полезнее, чем обычные колесные[574].
Наиболее боеспособной частью главной пугачевской армии было яицкое казачество, то есть прежде всего прекрасная конница. В. В. Мавродин, изучавший боевую тактику пугачевцев, писал: «В бою казаки шли лавой, массой, при неудаче первого удара продолжая бой в рассыпном строю. При таком строе сражается каждый воин в отдельности, применяя все виды оружия, самые разнообразные способы и приемы боя. Бой ведется и на большом расстоянии, с применением ручного огнестрельного оружия, и грудь с грудью, на саблях, и на некотором расстоянии друг от друга, когда в ход идут пики, требующие известного пространства». Немаловажное значение для повстанцев имела башкирская и калмыцкая конница — по словам Мавродина, она, «стреляя на скаку, засыпала противника тучей стрел, сходилась вплотную, рубилась на саблях»[575].
Казалось бы, хорошим дополнением к мощной коннице могла стать пехота из солдат, попавших в повстанческое войско. Однако у Пугачева на этот счет было иное мнение. «Солдат для того в толпе своей не имел, — показывал самозванец на допросе в Яицком городке, — что они для меня в службе не годятся. А когда в пехоте была надобность, то я приказывал спешиваться казакам, кои всё то делали, что и солдаты». Конечно, солдаты служили в его «толпе», о чем сам предводитель свидетельствовал на том же допросе. Более того, он называл их пехотой[576]. Тем не менее повстанческая верхушка частенько относилась к ним с пренебрежением и недоверием. Возможно, говоря, что солдат у него не было, Пугачев просто хотел выразить свое пренебрежительное отношение к ним.
В чем же выражалось пренебрежение к солдатам со стороны повстанческой верхушки? Обратимся к показаниям Ивана Почиталина. Пугачевский любимец рассказывал, что солдаты, попавшие к бунтовщикам, были «вооружены копьями, ружьями (а у кого нет такого оружия, то дубинами)». Если учесть, что попадали они к повстанцам с огнестрельным оружием, то слова Почиталина следует понимать так, что оружие у них сначала отнимали, а потом возвращали не всем. Это подтверждается источниками, сообщающими, что после того как у солдат отнимали оружие и передавали его другим бунтовщикам, их самих посылали в бой «с одними дубинками», а то и вовсе безоружными. Впрочем, согласно показаниям казачьего капрала Т. Соколова, попавшего в плен к бунтовщикам после захвата отряда Чернышева, 14 ноября 1773 года больше половины этого отряда вышли против бригадира Корфа без оружия по той причине, что «во время взятия их в полон… многими ружья были побросаны», а потому пришли в негодность. Но даже если слова капрала соответствуют действительности, они ни в коей мере не отменяют того недоверия, которое имелось у повстанцев-казаков к солдатам. Впоследствии солдаты этого отряда большей частью оставались безоружными. Саратовские солдаты, перешедшие на сторону самозванца, также «почитались сумнительными», и их оружие было передано «мужикам». При этом имеются сведения, что у пленных казаков оружие не забирали. Впрочем, как мы уже видели, в других случаях отказывали в доверии и крестьянам. Напомним, что по возвращении в Берду после поражения под Татищевой Пугачев приказал «солдат и крестьян с караула сменить, а на их места поставить яицких казаков»[577].
По мнению советского историка А. И. Андрущенко, «недоверие к пленным солдатам имело некоторые основания»; он приводит в качестве доказательства записки священника Ивана Полянского, сообщающие, что канониры, попавшие в плен к Пугачеву и приставленные к его орудиям, забивали в гранатах «дырочки деревянными гвоздьми». Испорченные таким образом снаряды не разрывались, что и спасло Оренбург от пожара[578]. Трудно сказать, насколько сведения Полянского соответствовали действительности и знали ли бунтовщики об этих кознях канониров. Имеются, правда, сведения, что несколько позднее один канонир был повешен за то, что «палил фальшиво»[579].
По всей видимости, недоверие казачества к солдатам и крестьянам объясняется прежде всего его несколько пренебрежительным и высокомерным отношением к другим непривилегированным слоям населения, которое можно было встретить и во время других крупных народных восстаний. Так, например, очевидец взятия разницами Астрахани в июне 1670 года голландец Л. Фабрициус писал: «…казаки пустили на штурм того участка, где был пост голландских корабельщиков, простой работный люд, или, как они их называют, ярыжек (Jariski). Этих каналий здесь было расстреляно, наверное, более тысячи…»[580]
Однако не следует и преувеличивать негативное отношение Пугачева и яицких казаков к другим повстанцам — в противном случае крестьяне и солдаты не вливались бы столь охотно в главную пугачевскую армию. Причем многие из них верно служили «третьему императору». Можно еще раз вспомнить, что Пугачев благожелательно разговаривал с солдатами и по их ходатайству прощал «добрых» командиров[581].
А вот к пленным солдатам-канонирам отношение главаря бунтовщиков было куда лучше. Некоторые из них получали за службу чины и награды. Впрочем, в качестве пушкарей в повстанческом войске служили также крестьяне и казаки, а яицкие казаки и вовсе были главными командирами над артиллерией (в главной армии, по некоторым данным, служило 600 канониров)[582].
Есть сведения, что в главной армии проводились учения, причем бунтовщики упражнялись не только в верховой езде, но и в стрельбе, в том числе артиллерийской[583]. Но вот чем они точно не занимались, так это строевой подготовкой. Состоявший в отряде Белобородова Дементий Верхоланцев вспоминал: когда белобородовцы в мае 1774 года подошли к местопребыванию самозванца под Магнитной крепостью, Пугачев принял их за врагов, ибо они «шли стройно». Иван Белобородов, бывший солдат, наверное, и не представлял себе, как иначе может ходить военный отряд[584]. Иное дело — казаки, ядро главной пугачевской армии. Едва ли у Пугачева и его окружения когда-либо возникала мысль заставить своих подчиненных ходить солдатским строем, особенно с учетом того, как боялись казаки, что правительство превратит их в солдат. (А не переносилась ли неприязнь к солдатчине отчасти на самих солдат?)
Не исключено, что у некоторых казаков нелюбовь к «регулярству» распространялась даже на барабаны, взятые в качестве трофеев. По крайней мере, подпрапорщик Аверкиев утверждал, что «ни одного барабана во всей толпе нет и взятыя у нас (в отряде Чернышева. — Е. Т.) барабаны все переломаны». В отсутствие барабанов утреннюю и вечернюю зорю возвещал пушечный выстрел, а «для сбора людей» использовался «частый звон в один колокол на подобие набата». Однако, если верить Аверкиеву, в случае тревоги повстанцев собирали «атаманы, сотники и десятники, а иногда и сам самозванец бегает под окна к яицким казакам и приказывает выходить в поход». Впрочем, известно, что летом 1774 года барабаны в главном пугачевском войске и отдельных повстанческих отрядах всё же имелись и с их помощью порой собирали людей[585].
Кстати, Аверкиев привел интересные сведения относительно надежности (точнее, ненадежности) караулов в повстанческом войске. Сам он у пугачевцев «употребляем был за казака по караулам», а посему и «приметил», что у бунтовщиков «ни пароля, ни лозунга нет; и, когда по пикетам в ночное время разъезжают дозоры и их окликают, то они не больше отвечают, что “казаки”, а потому и можно без всякой опасности объезжать их пикеты». Впрочем, по поводу пароля существуют прямо противоположные сведения, относящиеся примерно к тому же времени. 1 января 1774 года попавший в плен к правительственным войскам яицкий казак Иван Евсеичев надопросе в комендантской канцелярии Яицкого городка сказал: «Да у нас же положен породы естли кто в ночное время едит или идет, и его на бекете (пикете. — Е. Т.) или на карауле окличут, голос отдавать: “калмык”, а буде кто скажет, что “казак”, таковых, признав, что из согласных чинов, и таковых велено ловить и вязать»[586].
Некоторые пленные, бежавшие от бунтовщиков, на допросах в декабре 1773 года давали показания, что караулы «в ночное время» расставляли «вокруг всей его (Пугачева. — Е. Т.) силы на притин по три человека». Причем на протяжении всей ночи эти караулы объезжали «разъезды в пятидесяти человеках». Пленники рассказывали также, что где бы самозванец ни остановился, у его квартиры и днем и ночью всегда стоят два часовых, тогда как у пушек, которые также всегда находились поблизости от пугачевской квартиры, лишь один. К вышесказанному необходимо также добавить, что для контроля над оренбургскими окрестностями из Берды высылались разъезды и были учреждены «станции» и «заставы»[587].
Из всего вышесказанного видно, что пугачевское войско, несмотря на некоторое подражание имперской армии, по сути да и по форме оставалось казачьим. Именно поэтому люди, переходившие на сторону Пугачева, вне зависимости от их происхождения становились казаками. Причем им приходилось менять даже внешний облик — обряжали в казачье платье и стригли по-казачьи «в кружало», то есть в кружок[588].
Однако всеобщее «показачение», как мы видели, не приводило к равноправию в повстанческом войске. Из различных источников, в том числе из показаний пугачевских сподвижников, отчетливо видно, что яицкие казаки (иногда вместе с ними называются илецкие) занимали наиболее привилегированное положение в повстанческом войске, несмотря на то, что составляли относительно небольшую группу в общей массе восставших: по некоторым данным, даже до разгрома под Татищевой и Сакмарским городком их было менее тысячи человек. Их особое положение заключалось в том, что они составляли ближайшее окружение самозванца и занимали большинство руководящих должностей в войске. Кроме того, исключительно из яицких казаков состояла «императорская гвардия». «Петр Федорович» обещал и в будущем сохранить их первенствующее положение: «когда он всю Россию завоюет, то сделает Яик Петербургом», а «яицких казаков производить будет в первое достоинство»[589].
Согласно показаниям побывавшего в плену у повстанцев казака Якова Сутормина, Пугачев настолько отличал яицких казаков от других, что лишь им платил жалованье. Однако это утверждение не соответствует действительности. Сутормин попал к бунтовщикам незадолго до захвата Ильинской крепости в конце ноября 1773 года. По свидетельству Афанасия Соколова-Хлопуши, команда, захватившая эту крепость, получила по приходе в Берду «жалование по рублю на человека», при этом и сам Хлопуша, и многие другие члены этого отряда не принадлежали к яицким или илецким казакам. В пользу того, что жалованье выдавалось не только яицким казакам, свидетельствуют и другие источники. Правда, их сообщения не всегда согласуются между собой. Иван Зарубин-Чика на следствии показывал, что «на каждого башкирца» из отряда Кинзи Арсланова (этот отряд пришел под Оренбург в начале октября 1773 года) самозванец «роздал из взятых по крепостям денег по рублю». Позже башкирские старшины получали по три рубля на месяц, а рядовые — по рублю. Имеются также данные, что 13 февраля 1774 года в Бердской слободе яицкие и илецкие казаки получили всего три копейки на день, в то время как канониры по пять копеек, а «разночинцы и пленники» — по рублю на месяц, то есть в среднем 3,3 копейки. Но тогда выходит, что яицкие и илецкие казаки были самой низкооплачиваемой группой повстанцев. Поскольку мы знаем о положении этих казаков в пугачевском войске, вышеприведенные данные вызывают серьезные сомнения, особенно с учетом свидетельства отвечавшего за раздачу жалованья Максима Шигаева, что «в разные времена выдано было» на каждого конного (то есть казака) по шесть рублей, а на пешего — по пять[590].
Правда, из свидетельства Шигаева непонятно, насколько регулярно повстанцам выплачивалось жалованье. Однако из других источников мы знаем, что с этим у бунтовщиков имелись серьезные проблемы. Например, Хлопуша на следствии показывал, что «дача жалованья производима была не в одно время, а тогда как привезут откуда деньги, ибо оных было для толпы его (Пугачева. — Е. Т.) недостаточно». Его слова подтверждаются показаниями подпрапорщика Аверкиева, что деньги выдавали тогда, когда они «случатся». Одна из таких выплат, как мы помним, была произведена перед уходом из Берды 23 марта 1774 года. Она стала возможной еще и потому, что повстанческая армия значительно уменьшилась. Хлопуша, вспоминая этот момент на следствии, говорил: «Потом приказано было, чтоб всю казну вываливать и давать на всю армию, в том числе и больным, жалованье…» Следовательно, можно предположить, что ранее больным жалованье не выплачивали. В связи с тем, что денег не хватало, вполне правдоподобно выглядят свидетельства, что жалованье выдавалось не только деньгами, но и награбленными вещами, в частности одеждой. Своеобразным добавлением к этим сведениям звучат слова Якова Сутормина: «А впротчем, всяк довольствуется сам собой, что где разграбит»[591].
Несмотря на постоянную нехватку денег, самозванец дарил некоторым своим приверженцам довольно значительные суммы. Например, Иван Бичагов, некогда сидевший с Пугачевым в казанском остроге, зимой 1774 года получил от него 12 рублей. Щедро был пожалован «амператором» и Хлопуша. На следствии он вспоминал, что уже в первые дни пребывания в повстанческом лагере Пугачев подарил ему семь рублей, «приказал купить на оные одежу» и велел приходить вновь, когда деньги закончатся. А в марте 1774 года Хлопуша получил от Пугачева аж 80 рублей. Довольно щедро был награжден по прибытии в пугачевский лагерь и Афанасий Перфильев — получил от самозванца «красной суконной кавтан да денег 13 рублев». Можно предположить, что и впоследствии Перфильев не был обделен милостями «царя». Впрочем, не менее важная персона, командир пугачевской гвардии Тимофей Мясников, за всё время пребывания у самозванца получил в придачу к такому же суконному красному кафтану лишь 14 рублей (по крайней мере, он уверял в этом дознавателей)[592]. В то же время «Петр Федорович» жаловал и некоторых других людей — достаточно вспомнить о подарках, сделанных накануне и во время «царской» свадьбы.
Так обстояло дело с жалованьем и подарками в главной пугачевской армии до ее первого разгрома весной 1774 года. Не прекратились подобные пожалования и в более позднее время, например летом того же года, когда деньги часто попадали в руки бунтовщиков. Так, 5 августа рядовые донские казаки, перешедшие в армию «третьего императора», получили по 12, а старшины «по 20 рублев» «медною российскою монетою». Бежавшие к самозванцу 22 августа хорунжие из полка донских казаков Василия Грекова «получили от него, злодея» по 15 рублей. А вот казакам, вступившим в армию самозванца в начале того же месяца в Саратове, дали всего по десять рублей. В это время Пугачев награждал и других новоявленных «подданных», например волжских калмыков, появившихся в его лагере под Царицыном тоже в августе 1774 года: их правителю Цендену-Дарже пожаловал «пятьдесят рублев да двум ево братьям по тритцати рублев да по кафтану красного сукна, а мурзам их ближним — по концу (отрезу? — Е. Т.) китайки», «а всему войску высыпал бочку медных денег». При этом самозванец не забывал награждать и тех, кто был с ним уже давно: одаривал сукнами и деньгами. Правда, остается неизвестным, насколько регулярными были подобные пожалования. Можно лишь предположить, что ввиду довольно большого количества денег и прочего награбленного добра в руках повстанцев «царские» подарки, по крайней мере ближайшим сподвижникам, были солидными[593].
При этом Пугачев являл свою щедрость народу осыпанием его монетами. «Когда же самозванец, — вспоминал Тимофей Мясников, — из Берды отлучался на Яик или в другое какое место, то всякой раз пред своим отъездом проходил берденския улицы и собравшемуся своему войску на обе стороны бросая деньга медныя. И когда обратно оттуда приезжал, то также делывал»; и это не единственное свидетельство такого рода. Причем иногда деньги разбрасывал не сам Пугачев, а его сподвижники. 4 августа 1774 года подпоручик саранской инвалидной команды Иванов сообщил казанскому губернатору Брандту, что бунтовщики, разграбив местную «денежную казну», большую ее часть погрузили «подвод на двадцать», а «до-стальную» насыпали в мешки и «бросали избегшей из разных уездов черни»[594]. (Интересно, что знаменитый предшественник Пугачева Стенька Разин также в свое время бросал деньги в толпу[595].)
Помимо награбленных денег, у повстанцев имелись и собственные медные монеты с портретом самозванца. Впрочем, возможно, что это был лишь шелег (вероятно, производное от шиллинга) — неходячая, наградная монета. В свое время ее образец находился в материалах пугачевского следственного дела. Ныне от нее остался лишь конверт с надписью: «В сей бумаге вложена злодейская монета». На одном из московских допросов в ноябре 1774 года монету показали самозванцу. Взглянув на нее, тот заявил, «что он никогда никаких манет с своею мерскою харею никому нигде делать не приказывал», при этом не без хвастовства добавил: «…а естли б я хотел, то б велел наделать и серебреных»[596].
Жалованье, а порой и дополнительное денежное вознаграждение выплачивалось отдельным бунтовщикам и в тех повстанческих отрядах, которые не входили в состав главной пугачевской армии. В этой связи заслуживает внимания «ордер» от 5 апреля 1774 года, которым атаман Яицкого войска Никита Каргин повелевает атаману Гурьевского городка Евдокиму Струняшеву выдать казаку Ивану Горину сверх «пяти рублев», полагавшихся всем гурьевским повстанцам, еще три рубля за «верные услуги», которые, к сожалению, остались нам неизвестными, но можно предположить, что таковыми сочли доставку рапортов гурьевских повстанцев в Яиц-кий городок. Каргин надеялся, что, «видя таковое дело», и другие будут «ревность свою показывать», а уж «великий государь» их не забудет[597]. К сожалению, неведомо, как часто давали деньги гурьевским повстанцам и какое жалованье получали подчиненные Каргина в самом Яицком городке, но наверняка оно было не меньше, чем у гурьевских бунтовщиков. Зато известно, что 6 апреля Каргин разрешил тем же гурьевским казакам набирать на службу «ватажных бурлаков» по рублю на человека. Возможно, и здесь сказалось несколько высокомерное отношение казачества к другим слоям населения. Что же касается сведений о других повстанческих отрядах, то они также обрывочны, но, судя по всему, жалованье в этих отрядах обычно было не выше трех-четырех рублей на человека[598].
А что мог купить бунтовщик на деньги, полученные им в пугачевском войске? Есть сведения, что сеитовские татары продавали в Берде ржаную муку по 30 копеек, пшеничную по 50 и пшено по 60 копеек за пуд (16,58 килограмма). Впрочем, по некоторым данным, татарам не разрешалось продавать ржаную муку дороже 25 копеек за пуд. Вообще торговцам не позволяли устанавливать цены на хлеб и прочие продукты выше, чем до восстания. О том, какие цены на съестные припасы были в Оренбурге в 1770 году, мы можем узнать из записок академика Иоганна Петера Фалька: пуд ржаной муки стоил 30–35 копеек, пшеничной — 50–55 копеек, «грешне-вой» крупы — 60–70 копеек, говядины — 30 копеек, баранины — летом 10 копеек, зимой 15–20; большая «киргизская» (то есть казахская) овца — от одного рубля до 1,2 рубля, пуд сала — полтора рубля, фунт (409,5 грамма) коровьего масла — 4–6 копеек, курица — 3–5 копеек, заяц — 7–8 копеек, пара тетерок — 4–8 копеек, фунт хмеля — 3 копейки; пуд орехового масла — 12–16 рублей, пуд сахара — 16 рублей, фунт кофе — 50 копеек, «мерка» французского вина — полтора рубля. Есть данные, что в феврале 1774 года пуд ржаной муки в пугачевском лагере стоил 15 копеек, пшеничной — 30–35 копеек, просяной крупы — 35–40 копеек. Кроме того, бунтовщики бесплатно получали из награбленного на 15 дней по два «воза» (видимо, муки и крупы) на 100 человек[599].
Но, думается, мы не ошибемся, если предположим, что бунтовщики питались не столько купленными, сколько награбленными продуктами, тем более что в первые месяцы восстания деньги попадали к ним не слишком часто. Когда не хватало съестного, захваченного, например, у помещиков, они забирали продовольствие, а также фураж для лошадей у населения, вполне лояльного «третьему императору». Причем речь идет не только о мародерстве, которое повстанческие власти пытались пресекать, но и о законной, с точки зрения этих властей, реквизиции. Иногда за отнятое добро хозяева получали деньги, но частенько бунтовщики брали его бесплатно[600]. Считается, что до зимы—весны 1774 года главная пугачевская армия не испытывала трудностей с поставкой продовольствия (правда, по некоторым сведениям, недостаток фуража ощущался в ноябре 1773 года[601]), да и возникшие в это время проблемы были, кажется, устранены.
Однако, несмотря на сытную жизнь главной пугачевской армии, недостаток некоторых продуктов (или пренебрежение этими продуктами) давал о себе знать. Оренбургская секретная комиссия в рапорте Екатерине II от 21 мая 1774 года сообщала, что почти половина колодников, принятых ею, были больны, а 214 человек уже умерли: «Болезнь у них единственно цинготная, которая по здешнему климату всем свойственна (ниже мы увидим, что цинга была не единственной, а возможно, и не главной причиной смерти колодников. — Е. Т.). Усилилась же оная в них от того, что через всю зиму жили они, будучи в злодейской толпе, в Берде в землянках в великой тесноте»[602]. Но хорошо известно, что цингу вызывает у человека вовсе не климат, а отсутствие в организме витамина С, наиболее доступным источником которого является квашеная капуста. Кстати, в Оренбурге она наряду с другими продуктами стоила весьма дорого: в конце 1773 года ведро можно было купить за пять рублей[603].
Несмотря на то, что многие простолюдины по доброй воле вступали в пугачевское войско, повстанческому руководству порой приходилось прибегать к принудительным мобилизациям[604], причем иногда приказы о ней звучали весьма жестко. Например, 9 июля 1774 года мишарский старшина и полковник Бахтияр Канкаев потребовал от крестьян Шумбутского винокуренного завода прислать «казаков со всем нарядом с пушками и порохом», а в случае непослушания грозил отдать приказ «калмыкам и башкирам вырубить [крестьян] и завод сожечь». Не менее строг был и «главный командир» Пензы Гаврила Герасимов. 3 августа 1774 года он обратился к горожанам: «По имянному его императорскаго величества высочайшему изустному повелению приказано города Пензы со всех положенных в подушной оклад обывателей собрать чрез час в армию его величества казаков 500 человек, сколько есть конных, и достальных пеших… А естли в скорости собраны не будут, то поступлено будет по всей строгости его императорскаго величества гнева созжением всего города»[605].
По мнению В. В. Мавродина, «в связи с наступлением правительственных войск в определенных местах стала остро ощущаться потребность в людях, и тогда Пугачев “набирал людей силою”»[606]. Проблема состояла не только в том, что в главной пугачевской армии и других повстанческих отрядах не хватало людей, а в том, что большей частью они были плохо вооружены и вообще малопригодны для боев с правительственными войсками. Сам Пугачев, описывая на следствии события августа 1774 года, отмечал, что хотя его армия в то время и насчитывала большое число людей, «надежных», «то есть яицких казаков», в ней было немного. По мнению самозванца, бунтовщикам достаточно было услышать о приближении Голицына или Михельсона, чтобы с испугу разбежаться. Именно недостаток боеспособных людей заставлял пугачевских командиров иногда требовать от мобилизованных, чтобы они являлись в расположение отряда с оружием и на конях. Кроме того, простолюдины, охотно вливавшиеся в пугачевское войско, так же легко его и покидали. Как говорил на следствии Максим Шигаев, люди «выбывали и прибывали». Видимо, подобная «текучка кадров» также заставляла руководителей восставших прибегать к принудительной мобилизации. Некоторые простолюдины пытались откупиться от службы или каким-то иным способом избавиться от нее, а иные и вовсе дезертировали[607].
Несмотря на отвагу, бунтовщикам явно не хватало военных навыков, как не хватало и оружия. Именно поэтому им не удалось взять штурмом Оренбург, Уфу, Екатеринбург, Кунгур, а также Казанский кремль. Повстанцы не могли противостоять регулярной армии в тех случаях, когда эта армия была нормально вооружена и укомплектована и возглавлялась такими высококвалифицированными военачальниками, как Бибиков, Панин, Михельсон.
После рассказа о Пугачеве-военачальнике настало время поговорить о том, как самозванец входил в образ «третьего ам-ператора» и насколько убедительно сыграл эту роль.
Выше уже не раз говорилось, что Пугачев, насколько ему позволяли осведомленность и фантазия, пытался подражать настоящему императору: учредил гвардию, «Военную коллегию», для своей жены Устиньи завел «фрелин» и т. д. Кроме того, чтобы походить на Петра III, самозванец частенько рассказывал о любви к «сыну» Павлу Петровичу и ненависти к «неверной жене» Екатерине Алексеевне. Весьма интересно и то, что, зная о существовании у реального Петра III любовницы (речь идет о Елизавете Романовне Воронцовой), Пугачев и эту информацию использовал в своей игре в царя. На следствии повстанческий полковник Канзафар Усаев вспоминал: при первой встрече с ним «Петр Федорович» рассказывал, что связь с Воронцовой сыграла в его жизни роковую роль — именно из-за нее «большие бояре» «вознегодовали» на императора и свергли его с престола[608].
Не забывал самозванец и о «немецком происхождении». По свидетельству Творогова, «амператор», чертя «какие-та крючки», уверял сподвижников, «што ето пишет по-немецки». Другие бунтовщики, да и сам Пугачев, также говорили на следствии о «знании» им многих иностранных языков. Максим Горшков вспоминал, что однажды Пугачев, написав нечто «пером на бумаге», обратился к своим грамотеям:
— Прочтите, что я написал.
Те, естественно, не сумели разобрать пугачевские каракули:
— Мы не знаем, ваше величество, это писано не по-русски.
— Где бы вам знать, — сказал самозванец, улыбнувшись[609].
Вероятно, чтобы напомнить о немецком происхождении императора, роль которого он играл, самозванец иногда рассказывал повстанцам о пребывании в «немецких землях». Выше уже приводились сообщенные в Оренбурге беглецами из пугачевского плена и дошедшие до нас в записи известного ученого П. И. Рычкова слова самозванца, что он никогда прежде не видывал «столь крепкого города, каков есть Оренбург», хотя «бывал в Иерусалиме, в Цареграде и в немецких городах». Сведения о «пребывании» «Петра Федоровича» в «немецких землях» встречаются и в других источниках. Согласно следственным показаниям Ивана Зарубина-Чики и Канзафара Усаева, самозванец уверял, что в этих землях он находился какое-то время после переворота 1762 года[610].
Однако чаще Пугачев всё же подражал не реальному Петру III, а созданному народной фантазией идеальному образу Петра Федоровича, которого за любовь к простому народу и старой вере свергли с престола «злодеи-дворяне» и заставили скитаться по чужим землям. Об этих скитаниях мы знаем из следственных показаний как самого Пугачева, так и его сподвижников. Помимо «немецких земель», которые должны были подчеркнуть происхождение «Петра Федоровича», и тех мест, где действительно жил или бывал Пугачев (Дон, Терек, Казань, Польша), в числе городов и земель, будто бы посещенных самозванцем, упоминаются двор римского папы, Иерусалим, Египет и Царьград. Понятно, что ни реальный Петр III, ни Пугачев там никогда не бывали. По мнению А. С. Мыльникова, корни такой географии уходят в традиции русского фольклора, а отчасти и к таким жанрам древнерусской литературы, как «хождения», жития святых и повести, в которых многократно упоминаются Царьград (именно Царьград, а не Константинополь или Стамбул), Египет и Иерусалим[611].
Но если «посещение» Иерусалима, Египта и Царьграда как-то можно объяснить, то понять, зачем «Петру Федоровичу» понадобилось «посещать» римского папу, куда труднее. Согласно следственным показаниям Тимофея Подурова, «амператор» лишь упомянул среди прочего, что был «у папы римского». А вот Григорий Аверкиев рассказал, что слышал (правда, не от самого Пугачева, а от каких-то бунтовщиков), «будто оный самозванец был в Цареграде и после в Риме у папы для испрашивания помощи, дабы он был по-прежнему в России государем, на что папа ему говорил: “Когда-де ты сделаешь такой колокол, чтоб во всём свете слышан был (то есть распустить бы по всему свету слух, что он жив), то тогда-де ты государем и будешь”». Легенда о «Петре Федоровиче», римском папе и колоколе бытовала не только в пугачевском стане, но и за его пределами, в Сибири[612].
Почему православного «государя» должен был благословлять папа римский? На ум приходит единственное предположение: таким причудливым образом в народном сознании преломились обвинения реального Петра III в действиях, направленных против Русской православной церкви. Свергнутому императору вменялось в вину ни больше ни меньше как «принятие иноверного закона». Пугачев знал о подобных обвинениях; по крайней мере, согласно показаниям Т. Подурова, он говорил: «…и выдумали вот что на меня: будто бы я хотел церкви переобратить в кирки… а под тем-то де видом, что будто бы я — беззаконник, свергли меня с престола…»[613]
Играя роль «третьего амператора», Пугачев никогда не использовал такие атрибуты царской власти, как корона, скипетр и держава, да и вообще «никаких… знаков на себе не носил», подчеркивая свое «государево» достоинство другими способами. Причем некоторые из этих способов могут представляться весьма необычными. Например, рассказывали, что Пугачев прохаживался по улицам Берды с двумя татарками, «кои водили иногда его под руки». На этом фоне уже не кажется странным то, что одежда и манеры самозванца выделяли его из остальных бунтовщиков. На следствии Максим Шигаев утверждал, что Пугачев «отличался от прочих богатым казачьим донским манером, платьем и убором лошадиным, тож отменными ото всех поступками, как то: лехкостью походки, бодростью, отменным станом и прищуриванием одним глазом». Кроме того, имелась у Пугачева красная лента, которую он надевал «под себя на кафтан» (такие ленты Шигаев, будучи в Петербурге, видел на генералах)[614].
Понятно, что особенности фигуры и даже походки мало зависят от самого человека, чего не скажешь о манере говорить. Из отдельных показаний видно, что Емельян Иванович пытался следить за своей речью — видимо, чтобы больше походить на царя. Но, несмотря на все старания, люди посообразительнее узнавали в «амператоре» казака малороссийского разлива. Бежавший из пугачевского плена хорунжий Родион Чеботарев вспоминал, что «речь его сбивается в черкасскую, однако ж приметно, что берет осторожность». По словам Максима Шигаева, «самозванец имел наречие чистое, а иногда, прошибаясь, употреблял речи, наподобие донских казаков, как то, например: “погоди, трохи” и тому подобное». Наконец, автор некоторых пугачевских манифестов Иван Трофимов, он же Алексей Дубровский, на следствии заявил, что сразу понял, что перед ним не царь, а донской казак, «понеже разговор его явно доказывает»: «Употребляет он вопросительное слово: “откель ты?” второе похвалительное “ладно”, и весь разговор его мерзительный, подлый, а благородного и ученого слова ни одного не слыхал…»[615]
Чеботарев, Дубровский и, по всей видимости, Шигаев прекрасно понимали, что имеют дело с самозванцем. Что же касается веривших в «Петра Федоровича», то на их веру пугачевский «мерзительный разговор» никак не повлиял. Зато ее поколебали неграмотность «государя» и его женитьба на простой казачке. Кроме того, он подавал и другие поводы усомниться в его «высоком» происхождении. Тимофей Подуров, например, разочаровался в Пугачеве, услышав его вранье: «Самозванец по приезде с Яику расказывал многим, будто бы пришло к нему на Яик шесть сот человек донских казаков да киргизцов две тысячи. Но сие после оказалось ложно, а потому и счол я его тогда совершенным обманщиком и помышлял было от него отстать»[616].
Некоторых повстанцев смущали внешний вид и одежда «государя». Так, яицкий казак Кузьма Кочуров был уверен, что перед ним настоящий Петр Федорович, «но то только некоторое сумнение ему наводило, что он ходил в бороде и в казачьем платье, ибо он слыхал, что государи бороду бреют и носят платье немецкое»[617].
Нельзя здесь не упомянуть об одном пугачевском промахе, который будто бы привел к разочарованию в «царе» большого числа его сторонников. По словам Михаила Шванвича, однажды во время осады Оренбурга в церкви Святого Георгия Победоносца Пугачев сел на церковный престол и, по обыкновению плача, говорил: «Вот, детушки! Уже я не сиживал на престоле 12 лет», «…многие толпы его поверили, — продолжал Шванвич, — а другие оскорбились и разсуждали так: есть ли бы и подлинно он был царь, то не пригоже сидеть ему в церкве на престоле»[618]. Однако есть сомнения в том, что Пугачев совершил такой кощунственный поступок. Никто, кроме Шванвича, о нем не упоминал, в том числе Иван Почиталин, которого об этом специально спрашивали следователи[619]. Да и сам Шванвич не был очевидцем происшествия, а рассказывал о нем с чужих слов.
В любом случае степень неверия в подлинность «Петра Федоровича» или разочарования в нем не следует преувеличивать. Заговорщики, арестовавшие Пугачева, по всей видимости, не исключали того, что передают властям настоящего государя. Даже на следствии некоторые из вчерашних «подданных» не были полностью уверены, что принимали за императора обманщика. К примеру, яицкие казаки братья Щучкины заявили, что «прежде сего они считали самозванца за настоящего государя, потому что он так назывался и все его за такого признавали, в мыслях таковых: как бы можно простому человеку таким высоким имянем называтца», однако и теперь пребывают в сомнениях, «какой он подлинно человек». Дескать, они «его природы прежде не знавали», а потому и не могут сказать, на самом ли деле это Пугачев. Их сомнений не рассеяли даже екатерининские манифесты[620].
Сомнения в самозванстве своего предводителя на допросе высказал и командир пугачевской гвардии Тимофей Мясников. На вопрос следователей, «каким он теперь Пугачева почитает: государем или самозванцем», Мясников ответил: «Бог ста ево знает, я и сам не знаю, за какого его почесть. Вить вот вы де называете ево Пугачевым, а он так называет себя государем, и мы за такого ево и почитали»[621].
Некоторые люди даже были готовы пострадать за свою веру в царское происхождение Пугачева. Так, крепостной крестьянин, житель Нижегородской губернии Василий Чернов, по словам следователей, «при всем допросе под жестоким мучением во всё продолжительное время упорствовал назвать Пугачева злодеем, почитая его именем государя Петра Третияго, однако ж наконец не от угрызения совести, но от нестерпения мучения назвал его злодеем»[622].
Несомненно, подобную веру следует объяснять особенностями социальной психологии и менталитета простонародья той эпохи. При этом не следует сбрасывать со счетов артистические способности Емельяна Ивановича, с помощью которых он убеждал очевидцев, что перед ними настоящий царь. Особенно помогала самозванцу способность пускать слезу, когда заблагорассудится. Например, по свидетельству Тимофея Мясникова, Пугачев выражал сожаление об участи осажденных жителей Оренбурга. «А говоря самозванец сии слова, иногда плакивал и тем самым уверял о себе в толпе народ, что он — истинной государь». Он со слезами рассказывал о своих скитаниях или говорил о «сыне» Павле Петровиче, причем, по его собственным признаниям, делал это намеренно, чтобы «удостоверить простой народ» в своей «пользе»[623].
Ведя разговор о пугачевской «игре в царя», нельзя не упомянуть о том, каков был «государев» стол. Правда, сведений на этот счет не так много.
Секретарь пугачевской «Военной коллегии» Максим Горшков на следствии рассказывал, что «для стола его кушанье было готовлено изобильно, потому что отовсюду привозили к нему разных съесных припасов довольно». 27 декабря 1774 года пугачевский полковник Илья Арапов к рапорту самозванцу приложил «Реэстр, коликое число послано кусу к его императорскаго величества, а имянно: сахару три головы, винограду боченков два, рыбы свежей осетр один, севрюга одна, белая рыбеца одна, севрюга провесных две, ягод изюмных небольшее число, завернутое в бумашке; сорочинского пшена (то есть риса. — Е. Т.) небольшее число, вотки сладкой, сургуча в завернутой бумаги одна стучка, бумаги пищей одна стопа, ососков (то есть молочных поросят. — Е. Т.) три гнезда, гусей четыре гнезда, уток четыре гнезда, масла коровьего одна катка, орехов один пуд, меду одна катка, рюмак хрустальных одна пара, стопа хрустальная ж одна с покрышкай, маку фунтов з десеть»[624].
Впрочем, иногда «государь» предпочитал еду вегетарианскую, но острую. Так, во время обеда, данного в честь «Петра Федоровича» в Пензе 2 августа 1774 года, «пища его состояла более в том, что велел принести толченаго чесноку глубокую тарелку и, налив в оный уксусу и посоля, ел, а после оного и другую такую же тарелку чесноку сожрал же»[625].
Если бы случилось чудо и самозванец победил, какие порядки могли бы установиться в Российском государстве?
Советскими историками неоднократно высказывалось мнение, что среди повстанцев господствовали идеи равенства, а потому восстание было направлено не только против дворян, но и против «сельских богатеев» и прочих «эксплуататоров» из числа простонародья. Таким образом, если бы Пугачев победил, то империя превратилась бы в государство, где отсутствуют сословия, где все подданные — «дети третьего императора», «как россияне, так и иноверные… вровне». Однако иногда даже в тех же работах подобная точка зрения подвергалась вполне обоснованному сомнению. Например, приводились факты не только расправ над «деревенскими богатеями», но и участия в пугачевщине зажиточных крестьян, причем иногда они являлись зачинщиками выступлений на отдельных территориях. Присутствовала также точка зрения, что Пугачев вовсе не собирался ликвидировать сословный характер государства, а намеревался сделать первым сословием яицких казаков[626].
Мысль о первенстве казачества в пугачевском движении, а значит, и в царстве «Петра III», была высказана также современным историком Л. В. Волковым. По его мнению, «пугачевцы сохраняли все существовавшие в России сословия за исключением дворянского» и вообще выступали не против существующих порядков, но за их усовершенствование, «за “хороший” феодализм без крепостного права и чрезмерной эксплуатации»[627]. (Впрочем, мысль, что крестьяне не выступали против феодализма как такового, высказывалась еще в советское время[628].) Возможно, речь идет о таком миропорядке, какой виделся бывшему пугачевцу, некоему Марушке: «Выиграй мы — имели бы своего царя, произошли бы всякие ранги, заняли всякие должности. Господа теперь были бы в таком угнетении, в каком и нас держали… мы были бы господами»[629]'.
Мы уже не раз говорили, что ни о каком равенстве в пугачевском войске говорить не приходится, что яицкие казаки занимали наиболее привилегированное положение среди повстанцев. «Петр Федорович» обещал сохранить их первенствующее положение и тогда, «когда он всю Россию завоюет». Правда, это обещание трудно увязать с тем, что все «подданные» «Петра Федоровича» вне зависимости от их социального происхождения должны были стать такими же казаками.
Повстанческие власти не собирались и упразднять социальное неравенство среди простонародья. Ни в пугачевских манифестах, ни в других документах восставших мы не найдем призывов к грабежу и истреблению зажиточных крестьян, богатых купцов и т. п. Другое дело, что бунтовщики и без всяких призывов могли поживиться за счет зажиточных простолюдинов, в том числе тех из них, которые также служили «третьему императору». Так, богатый повстанец Алексей Еремкин пожаловался пугачевскому атаману Василию Торнову и «графу Чернышеву», то есть Зарубину-Чике, на то, что «домишка де наш и скот разграблен, да и работники де, которые были, все разбежались». В этих преступлениях Еремкин винил собратьев-бунтовщиков. 17 января 1774 года он писал Торнову: «А более де ко грабительству устремляются наши казаки. Пожалуй, батюшка, их от того удержите, ибо они, и сами видите, какова сложения: что многие из них самые воры и машенни-ки, коим и верить неможно», — и просил «работникам нашим, вотякам, подтвердить, чтоб они шалостей не чинили и были послушны». Удалось ли привести к послушанию еремкинских работников и вернуть украденное, неведомо; известно только, что самозваный «граф Чернышев» распорядился, «чтоб те грабители, какия б они ни были, пограбленное всё возвратили без остатку»[630].
Против чего бунтовали Еремкин и прочие богатые простолюдины? Для подробного ответа на этот вопрос потребуется специальное исследование. Ограничимся лишь некоторыми своими предположениями и замечаниями, имеющимися на этот счет в научной литературе. В советской историографии высказывалось мнение, что «жестокая эксплуатация помещиками и заводчиками сковывала действия» зажиточных крестьян, поэтому они «со всей массой крестьянства выступали против помещиков, заводчиков и чиновничества». По мнению А. И. Андрущенко (впрочем, не подкрепленному фактами), подобные люди, «защищая свое благополучие… в зависимости от обстоятельств выступали или на стороне восставших, или на стороне царизма, в карательных отрядах»[631]. Вполне объяснимо и участие в пугачевщине зажиточных яицких казаков — они защищали попранные права и обычаи. Наконец, не следует сбрасывать со счетов уверенность богатых простолюдинов в том, что восстание возглавил не самозванец, а настоящий император. Так, пугачевский соратник Иван Творогов был очень зажиточным казаком, и его пример далеко не единственный.
Итак, самозваный царь и повстанческое руководство не собирались уничтожать всех зажиточных простолюдинов, а их имущество делить между бунтовщиками. Другие же планы социальных преобразований восставших, запечатленные в некоторых пугачевских манифестах, выглядят куда более утопичными. В этих документах «амператор» жаловал «подданных» «вольностию, без всякаго требования в казну подушных и протчих податей и рекрутскова набору». Население заверяли, что собирать с него подати совершенно незачем, ибо «казна сама собою довольствоватца может»; что касается рекрутского набора, то «войско наше из вольножелающих к службе нашей великое исчисление иметь будет»[632]. Но яицкие и донские казаки подушной подати никогда не платили, и в солдаты их забирали только за провинности. Таким образом, эти обещания были адресованы податным слоям населения, преимущественно крестьянству.
Разумеется, подобные реформы были неприемлемы для противников восстания. Начальник секретных комиссий П. С. Потемкин, обращаясь к народу, писал: «…он (Пугачев. — Е. Т.) обещает свободу от рекрут и податей. Трудно ли обещать, когда оно не принадлежит ему? Но и свобода сия не может существовать в самом деле. Кто будет ограждать пределы нашего государства, когда не будет воинства? А воинство наполняется рекрутами. Чем будут содержать солдат, когда не будет подушного збору? Где бы турки уже были теперь, когда бы в России не было воинов?» (Почти через полвека Пушкин напишет: «Рекрутство наше тяжело; лицемерить нечего… Но может ли государство обойтиться без постоянного войска?»[633]) Не мог Потемкин оставить в стороне и повстанческие призывы к уничтожению дворян и чиновников: «Пугачев велит истреблять помещиков, и народ ему повинуется. Сам Бог сказал: “Несть власти, еже не от Бога”. То как может сей злодей испровергнуть Божию власть? Представьте себе, кто будет управлять градами и селами, ежели не будет начальников? Кто будет производить суд, удерживать дерзость и неправду, защищать притесненного, ежели не будет законных властей? Кто будет предводительствовать воинством, ежели не будет степени чинов? Вот ясное изобличение злонамеренного обольщения Емельки Пугачева»[634].
До конца непонятно, насколько сами пугачевцы верили в то, что государство сможет прожить без податей и рекрутских наборов. По мнению изучавшего социальные представления восставших Л. В. Волкова, они «не хотели отменить подушную подать навсегда», «на первых двух этапах (до разгрома повстанцев под Казанью в июле 1774 года. — Е. Т.) речь шла чаще всего о семи льготных годах, а на последнем — обычно о 10». Это утверждение историк основывает на заявлениях самого Пугачева и других бунтовщиков, о которых известно, в частности, из следственных показаний. Причем делались эти заявления не в узком кругу повстанческого руководства, состоявшего главным образом из яицких казаков, а публично, в присутствии крестьян, к коим преимущественно и были обращены пугачевские манифесты с обещанием отменить подушную подать навсегда. В таком случае почему эти документы не отразили временный характер льготы? Волков считает: «Видимо, дело тут прежде всего в их (манифестов. — Е. Т.) определенной “недоговоренности”… Возможно, впрочем, отдельные повстанцы разделяли утопическое представление о том, что можно вообще обойтись без налогов». Речь идет в первую очередь об Алексее Дубровском, авторе июньских и июльских манифестов, где как раз содержались обещания отменить подушную подать[635].
Такие взаимоисключающие объяснения не устраняют противоречий, а значит, для решения этой проблемы потребуются дополнительные изыскания. Однако с чем трудно спорить, так это с утверждением Волкова, что пугачевцы вопреки собственным заявлениям прибегали к принудительной мобилизации в армию самозваного царя. Правда, по мнению историка, подобные мобилизации «не следует рассматривать как рекрутские наборы»: «Пугачев заявлял, что крестьяне будут служить “поочередно в казаках”, и такая очередность, видимо, действительно соблюдалась»[636]. Однако некоторые примеры, приведенные еще советскими историками, отчетливо свидетельствуют, что к рекрутским наборам пугачевцы всё же прибегали. Так, при сборе «походного войска» для захвата Кунгура была определена норма набора: по сотне «с жительства» или по одному человеку с четырех дворов[637].
Особого внимания заслуживают замечания Л. В. Волкова по поводу продажи вина и соли во время восстания, а также отношения пугачевцев к соляной и винной монополиям: «Яицкие казаки, башкиры, мишари и калмыки, видимо, были освобождены от налога на соль… Податному же населению в тех населенных пунктах, где устанавливалась власть пугачевцев, соль сначала обычно раздавалась, а затем продавалась (на первом этапе восстания (до конца марта 1774 года. — Е. Т.) по цене 20, а чаще 40 (цена, существовавшая в Российской империи. — Е. Т.), а на третьем — 12–20 коп. за пуд». Что касается соляной монополии, то, по мнению историка, непонятно, собирались ли предводители восставших отменить ее; питейную же монополию не отменяли «и не имели такого намерения». На первом этапе восстания спиртное продавалось, правда, неизвестно, по какой цене; на завершающем же этапе, очевидно, почти не продавалось: «Даже и там, где была продажа соли или давались указания о ней, его пили бесплатно. Некоторые питейные дома были разгромлены». Однако под конец восстания Пугачев, по мнению Волкова, всё же собирался организовать продажу алкоголя, правда, по более низкой цене. «Таким образом, — заключает историк, — повстанцы сохраняли, хотя бы частично, косвенные налоги»[638].
Зато крепостное право, как нам представляется, упразднялось полностью. Судя по показаниям Пугачева, еще в начале бунта он в церкви Илецкого городка обещал отобрать «у бояр села и деревни», а позднее отмена крепостного права уже была оформлена письменно. Так, в указе от 28 июля 1774 года говорилось: «Жалуем сим имянным указом с монаршеским и отеческим нашим милосердием всех, находившихся прежде в крестьянстве, в подданстве помещиков, быть верноподданными собственной нашей короны рабами, и награждаем вольностию и свободою и вечно казаками…» «Раззорителей крестьян», то есть дворян, «Петр Федорович» призывал «ловить, казнить и вешать»[639].
Однако, несмотря на все антидворянские декларации и поступки, отношение Пугачева и других повстанцев к представителям благородного сословия было несколько сложнее, чем представляется на первый взгляд. Из показаний самого Пугачева, а также его сподвижников известно, что «амператор» грозился расправиться главным образом лишь с теми «боярами», которые свергли его с престола; что же до остальных, то им «Петр Федорович» собирался платить деньги вместо отнятых у них имений: «…от дворян де деревни лудче отнять, а определить им хотя большее жалованье». Но если верить показаниям Ивана Почиталина, такое отношение к дворянам сложилось не сразу. «Сначала, — вспоминал «царский» любимец, — от Пугачева приказание было, чтоб, никого дворян и офицеров не щадя, вешать, а потом проговаривал о тех, кои сами к нему явятся и принесут повинною, таковых прощать и писать в казаки…» Однако Л. В. Волков справедливо заметил, что «показание это не является точным, так как еще в сентябре 1773 г. среди восставших был дворянин Д. Н. Кальминский». Таким образом, скорее всего, еще накануне восстания «ампе-ратор» высказывал снисходительное отношение к дворянству. Правда, есть сведения и о том, что Пугачев угрожал «истреблением всех дворян»[640].
Дворян в повстанческом войске можно было встретить на протяжении всего восстания, в том числе и на последнем этапе, когда представителям привилегированных слоев в местах, находившихся под контролем бунтовщиков, приходилось особенно несладко. Некоторые дворяне становились даже командирами повстанческих отрядов или воеводами в городах, захваченных Пугачевым, а пленный подпоручик Михаил Шванвич, как мы помним, мало того что стал атаманом, был еще секретарем и переводчиком в повстанческой «Военной коллегии». Как правило, «Петр Федорович» оставлял в своем войске тех помещиков и офицеров, которые не просто соглашались служить «третьему императору», а были «одобрены» их крестьянами и солдатами. Такой «взвешенный сословный подход», по мнению исследователя В. Я. Мауля, был обусловлен еще и тем, что поголовное истребление дворян было бы нежелательным с точки зрения государственных интересов. Действительно, у Пугачева была возможность убедиться в том, что дворяне, умеющие писать не только по-русски, но и на иностранных языках, могут быть весьма полезны. А как без них обойтись, когда завоюешь всё царство? И как обойтись без генералов? Ведь «Петр Федорович», «учредив всё порядочно» внутри страны, собирался идти «воевать в иные государства»[641].
При этом, правда, нужно иметь в виду, что реальный Емельян Пугачев, в отличие от мифического «Петра Федоровича», в успех восстания, по всей видимости, не верил, а потому едва ли всерьез задумывался о будущем Российской империи. Генералов в его в войске не было, да и более или менее образованных дворян, кажется, было раз-два и обчелся. Это и неудивительно, ведь в повстанческих отрядах, как правило, находились мелкопоместные обедневшие дворяне. Возможно, именно бедность и необразованность сближали их с повстанцами. Например, князь О. Ф. Енгалычев, несмотря на звучный титул, вовсе не имел крепостных, а потому самолично занимался хлебопашеством. Поэтому совершенно неудивительно, что он активно участвовал в восстании и командовал небольшим отрядом бунтовщиков. Не случайно попал к Пугачеву, а впоследствии стал его полковником дворянин И. С. Аристов, имевший деревню и шесть крестьянских душ в Костромской провинции: он за незаконное винокурение был определен в солдаты, бежал с военной службы и вроде бы даже успел поработать на заводе в Екатеринбурге. В любом случае Аристов был не слишком далек от народа, раз, приходя в деревни, вешал тех «начальников», на которых ему жаловались крестьяне[642].
Если с дворянами в своем «царстве» «Петр Федорович» и его сторонники в той или иной мере готовы были мириться, то участь Екатерины II в случае победы восстания представляется незавидной. Историки собрали немало материала, свидетельствующего: простые люди были весьма недовольны женщинами на троне, полагая, что «глупая баба» неспособна выполнять важные государственные обязанности. Недовольство Екатериной усугублялось еще и тем, что она свергла столь почитаемого в народе «Петра III». Не только за «собственные» обиды, но и за нанесенные народу собирался отомстить «злодейке-жене» «чудесно спасшийся» «амператор». Он намеревался отправить государыню в монастырь, а то и вовсе, со слов его второй жены Устиньи Кузнецовой, самолично отрубить ей голову. Позволяли себе выпады в адрес императрицы и пугачевские командиры, и рядовые бунтовщики.
Однако и здесь не всё однозначно. Отнюдь не все представители социальных низов были враждебно настроены к императрицам. Например, участники бунта на Яике 1772 года, несомненно, надеялись на Екатерину II. Некоторые яицкие казаки продолжали относиться к государыне положительно накануне и, возможно, даже во время пугачевщины. Интересно, что наказание, предусмотренное самозванцем для царицы, было более мягким, нежели то, что грозило «боярам», свергнувшим Петра III с престола. Да и едва ли Екатерина была главным врагом для самих повстанцев и потенциальных сторонников «третьего императора». Об этом, помимо прочего, свидетельствует тот факт, что в пугачевских указах и манифестах, как правило, учитывавших чаяния различных социальных и национальных групп, к которым они были обращены, вовсе отсутствуют выпады в адрес императрицы[643].
Из всего вышесказанного вполне ясно, что, если бы восстание победило, жителей России ожидали бы большие перемены. Современный историк В. Я. Мауль полагает, что восстание было направлено против модернизации, активно проводившейся в стране в XVIII веке; следовательно, после его победы историческое развитие России пошло бы вспять. По мнению исследователя, «порядки, создаваемые в процессе модернизации, воспринимались социальными низами как утверждение “перевернутого” мира, торжество “кромешных” (то есть адских, бесовских. — Е. Т.) сил», поэтому «пугачевцы пытались всем своим действиям придать противоположную смысловую нагрузку, стремились к возрождению подлинно “святой Руси”». Если «самозванка» Екатерина указом от 22 августа 1767 года запретила крестьянам подавать челобитные на своих господ, то «законный царь Петр Федорович» не только принимал жалобы крестьян и казаков на их притеснителей, но и казнил последних, и вообще упразднил крепостное право. Историк приводит и другие примеры, свидетельствующие, по его мнению, о борьбе «двух противоположностей»: если у царицы человека считали преступником, то у Пугачева — праведником и мучеником; там дворяне могли не служить — здесь служба для них была обязательна, а их место во властной иерархии должны были занять казаки; там «просвещенный абсолютизм» — здесь «абсолютизм непросвещенный», причем доведенный до крайней формы выражения; там непомерные подати — здесь их нет вовсе[644].
Однако отношение и к Екатерине, и к податям не было столь однозначным, как и к некоторым элементам культуры, сложившимся в результате модернизации и европеизации страны. С одной стороны, ученые люди могли вызывать у малограмотных, а чаще и вовсе не грамотных казаков и мужиков неприязнь и подозрение. Иван Почиталин говорил о своем предводителе: «Пугачев жестоко просвященных отличным разумом людей подозревал». С другой стороны, бунтовщики понимали, что такие люди им необходимы. Вспомним Шванвича, чье знание иностранных языков пригодилось «государю», а также повытчикам пугачевской «Военной коллегии», которые попросили пленного офицера «написать им французскую азбуку». Судья той же коллегии Иван Творогов спросил у Василия Горского, не знает ли он немецкого языка или каких-нибудь других наук[645].
Можно вспомнить также, что сам Пугачев, играющий роль императора-немца, заявлял, будто знает не только немецкий, но и другие иностранные языки, иногда упоминал, что во время «странствий» после свержения с престола побывал в «немецких землях» и одобрял женитьбу «сына», Павла Петровича, на немецкой принцессе. Подобная ситуация, когда в роли народного заступника выступает немец, была бы совершенно невозможна в начале XVIII века, когда не только выходцы из Германии, но и вообще европейцы вызывали крайнюю ненависть у простолюдинов, а русский по крови царь Петр I был назван «немчином» за то, что общался с иностранцами, вводил в стране чужеземные обычаи[646]. Из всего вышесказанного, видимо, можно сделать вывод, что во время пугачевщины ненависть к немцам и всему иноземному несколько поубавилась. Помимо прочего, об этом может свидетельствовать и тот факт, что в войско «третьего амператора» вступали немецкие колонисты.
Подытоживая разговор о возможных преобразованиях в «царстве» «Петра III», можно сказать: они были бы, безусловно, значительными, но в то же время их радикализм не следует преувеличивать.
Впрочем, вскоре Пугачеву стало не до реформ.
В апреле 1774 года противники самозванца торжествовали, казалось, окончательную победу.
Среди радостных новостей, приходивших в то время с театра военных действий, было и печальное известие — 9 апреля в Бугульме от лихорадки умер главнокомандующий А. И. Бибиков. Разумеется, смерть такого деятельного военачальника была большой потерей для Екатерины II и ее сановников. Впрочем, победа, одержанная над бунтовщиками под руководством Бибикова, казалась правительству настолько полной, что оно не считало нужным давать новому главнокомандующему князю Щербатову такие же чрезвычайные полномочия, какими обладал Бибиков, а потому вернуло гражданские и административные функции губернаторам, оставив Щербатову лишь руководство войсками[647].
Князь Федор Федорович Щербатов родился в 1729 году, в военную службу был записан в 1744-м в чине поручика. Участвовал в Семилетней и Турецкой войнах. Кстати, во время Турецкой кампании Щербатов отличился при Бендерах — той самой крепости, в штурме которой принимал участие и Пугачев. В 1771 году при вступлении русских войск в Крым Щербатов командовал отдельным корпусом, взял штурмом крепость Арабат, занял Керчь и Еникале, а затем был во главе корпуса оставлен для охраны Крыма. 30 июля 1771 года он был произведен в генерал-поручики, а в конце 1773-го прикомандирован в помощь Бибикову. И вот теперь Щербатову вроде бы только и оставалось добить разрозненные отряды бунтовщиков и поймать самого Пугачева. Казалось, сделать это опытному военачальнику будет нетрудно[648].
После поражения под Сакмарским городком Пугачев во главе отряда примерно в полтысячи человек — казаков, башкир, заводских крестьян и пр. — бросился наутек. Первой остановкой на пути отступавших было село Ташла в 90 верстах к востоку от Сакмарского городка: там беглецы «только што накормили лошадей, то поскакали опять». Через некоторое время они прибыли в башкирскую деревню Красная Мечеть, где и заночевали. Только здесь, по словам самозванца, «опомнился он, что кто с ним остался и кто от него отстали». Далее Пугачев проследовал по территории Южного Урала на Вознесенский завод, а оттуда на Авзяно-Петровские заводы. Наконец, в середине апреля повстанческий отряд прибыл на Белорецкий завод, где находился без малого три недели. Отсюда пугачевское войско двинулось на Магнитную крепость, располагавшуюся в 70 верстах. По разным данным, к этому времени оно уже составляло от двух до шести тысяч человек, главным образом башкир и заводских крестьян, набранных по пути следования самозваного царя[649].
Покидая Белорецкий завод, Пугачев приказал сжечь Авзяно-Петровские, а потом и Белорецкий заводы. Жгли не только «заводские», но и «крестьянские строения». «Семейства крестьянские, престарелых, малолетних и женск пол» с Белорецкого завода самозваный царь повелел «гнать за своей толпой». Впоследствии были выжжены и многие другие заводы. Особенное усердие в этом деле проявляли башкиры, в частности Салават Юлаев со своим отцом. Конечно, заводы уничтожались и раньше, но никогда прежде это не происходило по приказанию самого «амператора», ибо во время осады Оренбурга заводы служили для нужд его армии. Теперь же, отступая, самозванец в них не нуждался — напротив, они представляли для него опасность, ибо могли стать опорными пунктами для правительственных войск, а оставшиеся на них приписные крестьяне — проводниками для преследователей, плохо ориентировавшихся в малознакомой местности[650].
Советские историки В. М. Панеях и Н. И. Сергеева писали: «Эти действия повстанцев были направлены именно против заводов, а не их населения, которое не истреблялось, а в большинстве случаев выводилось в ближайшие крепости и селения. Кроме того, на первых порах заводы чаще всего сжигались при содействии или, во всяком случае, согласии их жителей даже тогда, когда исполнителями указов Пугачева являлись башкиры». Правда, из дальнейших замечаний следует, что действия пугачевцев, в частности башкир, вызывали недовольство заводского населения: «…сожжение заводов на Южном Урале встретило сопротивление не только со стороны их администрации, но и крепостных крестьян и заводских работников, для которых работа на заводе являлась единственным средством существования». Иногда желание примирить факты с идеологическими установками приводит к неожиданным выводам: вышеназванные историки пишут, что после сожжения башкирами Вознесенского завода «заводским людям была предоставлена свобода передвижения. Часть их была увезена в башкирские селения, часть ушла в Уфу, а часть осталась в башкирском отряде»[651]. При этом непонятно, о какой свободе передвижения людей, увезенных в башкирские селения, может идти речь.
Сохранилось немало свидетельств, из которых становится понятно, почему заводские крестьяне порой оказывали сопротивление восставшим. Башкиры не ограничивались грабежом и роспуском крестьян. Мужчин они зачастую убивали, а женщин насиловали. Весьма нелегко приходилось и тем, кого угоняли в «башкирские кочевья». Там они выполняли «тягчайшие, несносные человечеству работы» и подвергались различным «мучениям». Отнюдь не все пленные крестьяне вынесли-подобные мучения. Те же, кто впоследствии был освобожден из плена правительственными военными командами, представляли собой печальное зрелище: люди, «от голоду весьма истощенные», ничего не имели «к покрытию наготы тела». Нелишне будет добавить, что в плен к башкирам попадали не десятки и даже не сотни, а тысячи крестьян[652].
Как уже говорилось, среди отличившихся в борьбе с заводами и заводским населением были Салават Юлаев и его отец Юлай Азналин. Бежавший с Симского завода крестьянин Роман Плотников сообщил в Уфе, что Салават и Юлай пришли на завод 23 мая 1774 года «в полдни» с отрядом «около тысечи человек». Башкиры разграбили завод, «фабрику с плотиною, церковь Божию и всё заводское селение сожгли», а местного священника, «плотинного Анисима Григорьева» и еще примерно 60 работных людей «перекололи до смерти». Плотников спасся «между мертвыми телами», а затем вместе с несколькими ранеными крестьянами «ночным времянем» выбрался и отправился в Уфу. При этом Роман «за убегом» оставался в неведении, убиты женщины «того завода и малые робята» или же «с собою увезены»[653].
В целом сведения Плотникова подтверждаются другими источниками, в частности показаниями самого Салавата Юлаева. Правда, данные об убитых крестьянах не всегда совпадают — иногда цифры значительно больше, а иногда существенно меньше[654]. Имеются также сведения о том, как Юлай, уже без сына, действовал против некоторых заводов. Согласно донесению катавской заводской конторы в Уфу от 10 июля 1774 года, 19 июня он со своим отрядом пытался захватить Ка-тавский завод, но, «не осиля взятьем того завода», отправился на соседние Усть-Катавский и Юрюзанский. В деревнях, принадлежащих этим предприятиям, башкиры, «собрав мужеской и женской пол в ызбы, сожгли огнем, а других покололи всех до одного человека»[655].
На следствии Салават и его отец пытались преуменьшить свою вину за сожжение заводов и убийство людей. Салават не отрицал того, что присутствовал при сожжении Симско-го завода и убийстве тамошних «противящихся крестьян», но уверял, что никакого отношения к этим убийствам не имел. Юлай и вовсе заявил, что ни о каких убийствах не знает. Заводы же они жгли якобы не по своей воле, а по приказу Пугачева, грозившего «искоренением», который самозванец отдал, находясь на Белорецком заводе. Возможно, в данном случае они говорили правду. Во всяком случае, нет ничего удивительного в посылке такого приказа башкирам, ведь именно в это время сам предводитель бунтовщиков решил сжечь Белорецкий и Авзяно-Петровские заводы[656]. Косвенным доказательством наличия злой воли именно самозванца может служить тот факт, что Симский завод, где Салават с отрядом располагался в конце апреля — начале мая, не был уничтожен. (Правда, согласно рапорту И. И. Михельсона Ф. Ф. Щербатову от 8 мая 1774 года, Салават, «пришед на Симской завод, сжег шесть дворов». Но нужно учитывать, что завод был выстроен на землях Юлая, а потому, по мнению чиновников Тайной экспедиции Сената, при его разорении башкиры руководствовались «не столько неволею, как из отмщения»[657].)
Однако не стоит представлять Салавата Юлаева и его соплеменников исключительно в роли злодеев. Выше уже говорилось, что и до Пугачевского восстания, и во время оного российские власти порой проявляли по отношению к ним крайнюю жестокость. Комендант Верхояицкой дистанции полковник Е. А. Ступишин писал в послании от 4 апреля 1774 года: «Башкирцы! Я знаю всё, что вы замышляете; только знайте же и то: ежели до меня дойдет хоть какой слух, что вы, воры и шельмы, ждете к себе тех воров (Пугачева и его сообщников. — Е. Т.) и им корм и скот и себе стрелы и оружие припасаете… тогда вы не ждите пощады: буду вас казнить, вешать за ноги и за ребра, дома ваши, хлеб и сено подожгу и скот истреблю. Слышите ли? Если слышите, то бойтесь: я не люблю ни лгать, ни шутить. Вы меня знаете, и я вас очень хорошо знаю». Впрочем, по мнению Ступишина, башкиры, «народ еще дикий и неразумный», всё же заслуживали снисхождения, а потому им было обещано, что каждый раскаявшийся «весьма помилован будет». Видимо, чтобы агитация была более действенной, Ступишин отправил свое послание с «башкирцем», у которого по приказу коменданта были отрезаны нос и уши за найденные при нем «воровские татарские письма». И это был не самый жестокий поступок Ступишина. Из источников вполне ясно, что именно по его приказу зимой 1774 года была сожжена башкирская деревня Москова, где погибло «немало» женщин и детей. Верхояицкий комендант жег башкирские деревни и позже; по его приказанию по крайней мере одному «башкирцу» отрезали «уши, нос и у правой руки все персты». Кстати, действия Ступишина получили одобрение оренбургского губернатора Рейнсдорпа[658].
Но почему же правительственным силам не удалось догнать и добить армию самозванца, довершив успех, начатый под Татищевой и Сакмарским городком? Войск для этого было вроде бы достаточно, а возглавляли их такие опытные командиры, как генерал Фрейман и подполковник Михельсон. Считается, что у этой неудачи было несколько причин: преследователи плохо ориентировались в малознакомой местности, не имели сведений о местонахождении самозванца, а главное, погоне мешали распутица и весенний разлив рек. Так или иначе, неуловимая армия «третьего императора» вновь становилась опасной для властей. К тому же воскрешение этой армии, возвещенное пугачевскими эмиссарами, вдохнуло новые силы в мятежную Башкирию, уже начавшую было успокаиваться после поражений под Татищевой, Сакмарским городком и Уфой[659].
Пятого мая 1774 года самозванец во главе войска подошел к Магнитной крепости и в тот же день предпринял попытку ее захватить. Но у оборонявшихся в отличие от пугачевцев имелись пушки. Самозванец был ранен «в правую руку пушечною картечею», и штурм пришлось остановить. Однако ночью с 5 на 6 мая Пугачев «распределел толпу свою на пять частей и, со всех сторон Магнитную атаковав, взял». Самозванец приказал повесить коменданта крепости капитана Тихановского и еще несколько человек, среди которых были и женщины, забрал четыре пушки, порох, различные припасы, а казаков и солдат поверстал в свое войско[660].
Это была первая победа после сокрушительных поражений. К победе прибавилась еще одна радость: на следующий день в Магнитную прибыли бежавшие после поражения от Мансурова старые знакомые Пугачева Андрей Овчинников и Афанасий Перфильев, причем с ними явились яицкие казаки «около трех сот человек, да завоцких крестьян человек двести». Пришли и некоторые другие повстанческие командиры со своими отрядами, например прославившийся еще зимой во время осады Екатеринбурга полковник Иван Белобородов с заводскими крестьянами[661].
Получив подкрепление оружием и людьми, Пугачев покинул Магнитную. Путь его лежал к Верхнеяицкой крепости (ныне Верхнеуральск). Однако он узнал, что в крепость недавно вступил корпус генерала Деколонга, а потому скрытно обошел ее с запада и направился к Карагайской крепости, гарнизон которой был выведен в Верхнеяицкую. Карагайскую и другие слабо защищенные крепости, лежавшие на его пути, самозванец захватил и большей частью выжег, чтобы затруднить путь Деколонгу, бросившемуся за ним в погоню. С этой же целью бунтовщики сжигали мосты. Кроме того, уходить от преследователей помогал «выигрыш в конных силах». Однако 21 мая Деколонг настиг-таки Пугачева вблизи Троицкой крепости и разбил его плохо вооруженную армию, насчитывавшую к тому времени приблизительно десять тысяч человек[662].
Поражение было весьма тяжелым. Из ведомости, приложенной к адресованному генералу Скалону ордеру Деколонга, следовало, что в плен взято всего 70 пугачевцев: «Оных число потому не велико, что разъяренные войска, будучи раздражены их варварскими приступами, не старались их живых брать, но на месте, где бы ни попались, били до смерти; по примеру (то есть примерно. — Е. Т.) положено на тех местах… 4000». Среди пленных были не только простые пугачевцы, но и два довольно важных бунтовщика: бывший атаман, а ныне повытчик самозванческой «Военной коллегии» Григорий Туманов и ее секретарь Иван Шундеев. Кроме того, отряду Деколонга удалось выручить из пугачевского плена «разного звания людей, больших и малых обоего пола до… 3000», а также захватить деньги (более 55 тысяч рублей), артиллерию, знамена и «обоз с награбленными пожитками», «из которого войски, кто мог что захватить, сытно воспользовались, за свои труды и усердность к службе ее императорского величества». Деколонг в этом бою потерял лишь пять человек убитыми и 60 ранеными[663].
Что это за «варварские приступы» бунтовщиков, которые, по словам Деколонга, заставляли его подчиненных столь яростно расправляться с пугачевцами? Речь идет о сожжении бунтовщиками крепостей и жестоких расправах с их обитателями. Противники восстания сообщали, что в Троицкой крепости пугачевцы не только убили коменданта Антона де Фейерва-ра и нескольких офицеров, но и перекололи копьями многих солдат и жителей, предварительно выстроив их в шеренгу, а комендантшу привязали к лошадиному хвосту и таскали по улицам. Опять же согласно пугачевским противникам, в Ка-рагайской и Петропавловской крепостях бунтовщики сожгли церкви, глумились над иконами, например стреляли в них. Вряд ли рассказы об особой жестокости и святотатствах пугачевцев появились на пустом месте. Во всяком случае, несомненно, что повстанцы совершали убийства в крепостях, а сами крепости сжигали; следовательно, вместе с ними сгорали и церкви. Всё это, конечно, не могло не возмущать Деколонга и его подчиненных, как и то состояние, в каком пребывали в плену у пугачевцев жены и дети убитых офицеров. Пленники, оставленные самозванцем в Санарском редуте неподалеку от Троицкой крепости, имели такой вид, что «оных отличить от деревенских самых подлых стряпушек, поутру около печей обращающихся, было невозможно. Большая часть их была босиком и покрыта рубищем». Но, вероятно, не только страдания пленных и злодеяния бунтовщиков заставляли подчиненных Деколонга столь яростно расправляться с пугачевцами 21 мая. Генерал был раздосадован хитростью самозванца — тот, например, обошел Верхнеяицкую крепость, тем самым избежав боя. «Сия скорпия, — писал Деколонг генералу Скалону, — через пронырства свои, узнав о сосредоточении сил в Верхне-Яицке, мерзский свой оборот принял по краю Уральских гор в другую сторону»[664].
Пугачев и после разгрома 21 мая сумел ускользнуть от Деколонга. С отрядом, насчитывавшим, по разным данным, от трехсот до трех тысяч человек, и с одной пушкой самозванец бросился по направлению к Челябинску. Разумеется, его пытались догнать, но безуспешно: у бунтовщиков, в отличие от преследователей, имелись свежие лошади. Причем Пугачев смог не только уйти от погони, но еще и в течение суток пополнить свой отряд[665]. Однако уже на следующий день самозванца постигла новая неудача.
Подполковник Михельсон, находясь в Кундравинской слободе в 70 верстах к юго-западу от Челябинска, узнал, что бунтовщики разбиты Деколонгом. «Опасаясь, чтоб он (Пугачев. — Е. Т.) не бросился вновь бы по заводам или к Челябе для соединения с тамошними бунтующими башкирцы», Михельсон «с поспешением пошел к Нижне-Увельску». Выйдя из леса неподалеку от деревни Лягушиной «между Кундравой и Варламовой слободами», Михельсон увидел, что навстречу ему движется довольно значительный отряд, и выслал конный разъезд, чтобы выяснить его принадлежность. Поначалу отряд этот приняли за корпус Деколонга, ибо не могли предположить, чтобы после столь сокрушительного поражения Пугачев имел такое большое войско (в донесении Михельсона Щербатову от 23 мая говорилось, что пугачевцев было «по самой меньшей мере 2000 человек», а в военно-походном журнале Михельсона утверждалось уже, что «по последней мере 2500 человек»). То, что это было именно войско Пугачева, выяснилось, когда повстанцы напали на разведчиков Михельсона[666].
Завязался бой. Пугачев на следствии показал: «…я у Михельсона сперва пушки все отбил и ево корпус тем привел в замешательство. Однако он справился и всю свою артилерию воротил и меня разбил начисто, так что не осталось у меня ни одной пушки, а людей спаслось самое малое число». На другом допросе самозванец уточнил, что у него «осталось только с пять сот человек»[667].
Из донесения Михельсона главнокомандующему Щербатову от 23 мая вырисовывается несколько иная картина: «…Злодеи, спешивши половину своей толпы, бросились прямо на мои пушки и, невзирая на сильный урон, подошед, ударили в копья, однако нашими штыками были приняты хорошо. А Пугачев своею конницею старался ворваться ко мне во фланг и, имев удачу, смять бывшую на том фланге часть иноверческой команды, шитая себя победителем, бросился в разсыпку». Тогда Михельсон «приказал всей кавалерии итти прямо в атаку на злодейский фронт, а сам, взяв с собою свой эскадрон и изюмских гусар, ударил на изменника и на сообщников его, яицких казаков, с такою удачею, что злодеи, сколь ни старались усиливаться, были обращены в бег…». Согласно тому же донесению, во время боя и преследования было убито по меньшей мере до шестисот бунтовщиков, «живых взято до 400 человек». Михельсон утверждал, что среди погибших был и атаман Белобородов (кстати, после боя под Троицкой крепостью то же самое утверждал и Деколонг). Однако екатерининские военачальники рано хоронили Белобородова — он вместе со своим «амператором» и еще каким-то числом бунтовщиков спасся бегством[668].
Казалось бы, после двух столь тяжелых поражений догнать и добить самозваного «царя» с его немногочисленной армией уже не составляло большого труда. Однако судьба вновь оказалась милостива к беглому донскому казаку. Хотя Михельсону и удалось настичь пугачевцев в начале июня, самозванец ушел от преследования без серьезных потерь, а затем неожиданно для властей появился в Прикамье. На Урале и в Прикамье его армия значительно пополнилась как русскими крестьянами, так и башкирами, удмуртами, черемисами (марийцами), татарами. 10 июня Пугачев захватил Красноуфимск, а на следующий день вступил в бой с отрядом кунгурского гарнизона во главе с подполковником А. В. Поповым (Паповым). Хотя отряду Попова пришлось отступить, повстанцы не пошли к Кунгуру, а повернули на запад и 18 июня появились у прикамского пригорода Осы. После трехдневных боев и переговоров пригород сдался. Далее Пугачев двинулся на Казань, по пути захватывая и разоряя заводы. Вблизи Казани он появился 11 июля во главе двадцатитысячной армии[669].
В этих краях и ранее было весьма неспокойно, а потому превращение небольшого отряда бунтовщиков в двадцатитысячную армию легко объяснимо. Кроме того, слухи об «ампе-раторе» и его победах ходили самые фантастические, и они также могли подтолкнуть простолюдинов к вступлению в пугачевское войско. Семидесятилетний приписной крестьянин села Троицкого (Старого Посада) Семен Котельников слышал, а потом и других уверял в том, что «подлинно государь Петр III император, а не злодей Пугачев, восходит по-прежнему на царство». «Царь» будто бы ходил по государству и «тайно» проведывал о тех обидах, которые «бояре» и «заводчики» причиняли крестьянам. «И еще было де хотел три года о себе не дать знать, что жив, но не мог претерпеть народного разорения и тягости», а посему «принужден себя объявить». Котельников собирался стать «доброхотом» «государя», который, по словам старика, уже захватил Оренбург, Уфу и «для покорения» Москвы отправил 100 полков, а под Кунгур — 20 полков во главе с Белобородовым. Рассказывал мужик и другие небылицы — например, что в Оренбург к «государю» уже приехали цесаревич Павел Петрович с женой и граф 3. Г. Чернышев. По его словам, Бибиков также «съехался с государем и, увидя точную его персону, весьма устрашился, принял из пуговицы крепкого зелья и умер». Под следствие словоохотливый Семен попал по доносу канцеляриста Степана Трубина, которому неосторожно поведал о «государе» 2 июня 1774 года[670].
Прежде чем последовать за Пугачевым и его армией в Казань, нелишним будет рассказать о двух происшествиях, также не лишенных налета фантасмагоричности, но относящихся уже непосредственно к нашему герою. Они еще раз дадут читателю представление о той атмосфере, в которой происходило Пугачевское восстание.
Первое происшествие имело место 20 июня 1774 года во время осады прикамского «пригородка» Осы. Его защитники для опознания личности «амператора» выслали в повстанческий лагерь отставного гвардейца Петра Треногого, который служил в Петербурге и видал настоящего Петра III. По свидетельству пугачевского сподвижника Ивана Творогова, опознание происходило по всем правилам: самозванец переоделся «в простое казачье платье», поставил в ряд человек двадцать казаков и «стал сам между ими». Гостя ввели и приказали, чтобы он «узнавал из представленной ширенги государя». Треногий обвел взглядом казаков и, наконец, «уставил глаза свои прямо на злодея, смотрел пристально». Самозванец прервал затянувшееся молчание:
— Што, старик, узнал ли ты меня?
— Бог знает, — отвечал бывший гвардеец, — как теперь признаешь? В то время был ты помоложе и без бороды, а теперь в бороде и постарее.
— Смотри, дедушка, хорошенько! Узнавай, коли помнишь! Треногий долго смотрел на Пугачева, а потом сказал:
— Мне, кажется, што вы походите на государя.
— Ну так смотри же, дедушка, — напутствовал самозванец, — поди, скажи своим-та, штоб не противились мне, а то вить я всех вас предам смерти.
Если верить показаниям Творогова, бывший гвардеец на следующий день опять приходил «узнавать злодея». На этот раз Треногий уже не колебался: увидев самозванца, «закричал громогласно»:
— Теперь я узнаю, што ты подлинно наш надежа-государь!
— Ну, старичок, — сказал на это «амператор», — когда ты меня узнал, так поди жа, уговори своих афицеров, штоб не проливали напрасно крови и встретили бы меня с честью.
Старик, подходя к крепости, закричал:
— Господа афицеры! Полно, не противьтесь, подлинно государь наш Петр Федорович!
Согласно показаниям Творогова, услышав эти слова, осажденные сдали Осу[671].
Правда, никто, кроме Творогова, в том числе и сам Пугачев, ничего не упоминал о подобных диалогах с Треногим. Пугачев, например, на допросе в Яицком городке рассказывал, что из Осы «выслали отставнаго салдата меня посмотреть, подлинно ли я государь, которой вышел меня и смотрел и, не сказав как я, так и он ничего, в город возвратился»[672].
Трудно определенно сказать, действительно ли слова Тре-ногова повлияли на решение майора Федора Скрипицына сдать Осу — или же последний, не дождавшись подмоги, не видел возможности противостоять врагу, имевшему численное превосходство да к тому же грозившему сжечь пригород. 21 июня 1774 года, сразу после сдачи Осы, Скрипицын стал пугачевским полковником, но спустя всего лишь два дня он и еще несколько человек были повешены за то, что собирались отправить какое-то письмо представителям екатерининской администрации. Очевидно, что оно носило антипугачевский характер. Скрипицын вроде бы обещался во время боя с правительственными войсками уговорить солдат ударить по бунтовщикам. Письмо было составлено, но подпоручик Федор Минеев, принимавший участие в обсуждении планов Скри-пицына, донес обо всём самозванцу, за что был награжден чином полковника. Правда, через некоторое время новоиспеченный полковник бежал к противнику. Впоследствии секретная комиссия приговорила Минеева к двенадцати тысячам ударов шпицрутенами, после чего его следовало сослать солдатом в отдаленный гарнизон, однако во время истязания незадачливый перебежчик умер[673].
Второе происшествие под Осой случилось 21 июня. Самозванцу сообщили, что «башкирцы» привезли некоего человека, которому очень надо повидать «государя». Пугачев приказал привести его к себе в палатку, где в то время помимо самого «амператора» находились его приближенные. По словам Афанасия Перфильева, незнакомец был «росту среднего, лицом сухощав, рябоват, волосы темнорусыя с сединою, говорит пришепетывает, и коему лет около шестидесяти». (Кстати, описание гостя, сделанное на следствии Иваном Твороговым, довольно сильно отличается от перфильевского. В частности, Творогов считал, что тот был «лет сорока»[674].) Незнакомец зашел в палатку и поклонился самозванцу до земли.
— Што ты и зачем ко мне прислан, — спросил Пугачев, — и какие вести мне скажешь?
Пришелец назвался московским купцом Иваном Ивановым, поставлявшим на царские конюшни овес, за который государь якобы задолжал ему 1500 рублей. Однако не только корыстные интересы привели Иванова к «Петру Федоровичу».
— Меня, ваше величество, прислал сюда Павел Петрович посмотреть вас, подлинно ли вы родитель его, и приказал возвратиться мне к себе с отповедью.
— Што ж, дедушка? Узнал ли ты меня?
— Как не узнать, ваше величество? — отвечал купец, а затем, указав на свой зипун, добавил: — Мне кажется, вы меня жаловали вот этим зипуном и шапкою.
Затем он повернулся к пугачевским приближенным:
— Не сумнивайтесь, господа казаки! Он — подлинной государь Петр Федорович, я точно его знаю, и он вот жаловал меня зипуном и шапкою.
Самозванец, обрадованный таким поворотом разговора, приказал подать вина. Первую чарку выпили за государя, вторую — за «милосливую государыню Устинью Петровну», а третью — «за здоровье цесаревича Павла Петровича». Гость же объявил, что должен выполнить еще одно поручение наследника:
— Его высочество Павел Петрович прислал к вашему величеству подарки.
С этими словами Иванов вынул из кожаного мешка черную шляпу, обшитую золотым позументом, шитые золотом перчатки и желтые сапоги.
— Здоров ли Павел Петрович? Каков он? Велик ли? — засыпал приезжего вопросами Пугачев.
— Слава богу, он здоров и велик молодец, да ево уже обручили.
— На ком?
— Он обручен, не знаю, на какой-та немецкой принцессе.
— Как ее зовут?
— Наталья Алексеева.
— Ну, слава богу, — сказал растроганный «отец». — Дай бог, благополучно!
На этом радостные вести у купца не закончились:
— И от Натальи-та Алексеевны прислан подарочик к вашему величеству — два камня, да у меня далеко в возу завязаны, ужо принесу.
Еще гость сказал, что привез от Павла Петровича пороху «шездесят пуд». Правда, его пришлось оставить в Нижнем Новгороде на судне, положив в бочку и засыпав для маскировки сахаром.
Пугачев, весьма довольный таким оборотом, отпустил гостя отдыхать, однако, как позднее признавался на допросе, приказал своим приближенным:
— Смотрите ж за старичком-та, штоб он не ушол. Мне кажетца, он — обманщик. Статное ль дело, штоб Павел Петрович ко мне прислал подарки?
Иванов несколько раз приходил к самозванцу и просил отпустить его то в Казань, чтобы оттуда съездить за порохом в Нижний Новгород, то в Петербург, откуда он якобы собирался привезти самого Павла Петровича с женой. Пугачев, опасаясь, что посланец цесаревича шпион, до поры до времени и слышать не хотел о том, чтобы отпустить его[675].