Вот и оставил нас одних командир Гифес, он был в полном отчаянии, не так из-за брошенной без присмотра пушки "Братство", как из-за нас.
-- Тут уж увиливать невозможно... Я обсудил это с Предком, и оба мы на сей счет согласны. Кстати, он скоро сюда пожалует.
-- A тупик в курсe дела? -- спросила Марта.
-- Да я только молодого Феррье видел.
-- Торопыгу? Hy, значит, все в порядке. Сынок граверa примчался сразу же после ухода стрелков. Он хлопнул меня по плечу и шепнул:
-- A ну, живо, спрячь-ка под куртку.
-- Что это такое?
-- Револьвер. Системы "лефоше", последняя модель, с барабаном. Заряжен. Шестизарядный.
Вслед за Торопыгой явились братья Родюк, потом команды из Жанделя и Менильмонтана. Ho и теперь нас было всего пятнадцать душ.
Рабочие зашумели, когда господин Фрюшан старший перегнулся через перила своей галереи и крикнул им:
-- Чего же вы ждете, почему не разбили до сих пор опоку и не вынули пушку?
-- На вашем месте я не стал бы такими вещами шутить, сударь! -- бросил ему Маркай.
Как раз в эту минуту подоспели Жюль и его дружок Пассалас. Они стали рядом с нами, окружив Марту. За спиной каждый прятал мячик, но мячик черный, перевязанный ленточкой.
-- Бомбы,-- шепнул мой кузен, но тут вошел Барден с Пробочкой на плече.
Работа остановилась. Марта стояла впереди меня. От ee волос пахнет металлом и плавкой, но от этого ee собственный aромат становится еще гуще. Слышно только, как потрескивает в печах огонь...
Господин Фрюшан снова крикнул со своего насеста:
-- Тонкерель, вы что, не слышите меня?
Ho в голосе уже не звучали повелительные нотки, скореe, чувствовалось, что хозяин узке не прочь попросить совета. Недаром обратился он к одному из самых норовистых своих мастеров.
Тонкерель вместо ответа корчит гримасу, означающую: если вам угодно навязать себе на шею еще одну грязную историю...
Тем временем приходят Предок, Tpусеттка, Митральеза, Дерновка и Шарле-горбун, этот приволок целую орду с улицы Сен-Венсан, и каждый вновь прибывший во всеуслышание объявляет, что скоро, мол, сюда явятся их брательники, соседи, родичи, дружки-приятели и все такое прочее... Оказывается, кликнули клич в Шароне, в Ла-Виллете и в Тампле.
Громовые раскаты смеха заполняют все помещение мастерской, где постанывают только печи.
Возможно, господин Фрюшан не такой уж знаток по части сплавов и литья, но зато он умеет следить за температурой своего заведения. И потому спокойно заявляет:
-- После работы, Тонкерель, подымитесь ко мне. Постараемся уладить дело. A теперь -- к печам, и пускай вся эта... пускай все эти дамы и господа соблаговолят очистить помещение...
Ночью.
Тонкерель потребовал, чтобы к хозяину вместе с ним отправилась делегация "главных заинтересованных лиц". Таким образом, идут Предок, Марта и я.
Наши переговоры вкратце можно изложить примерно так:
-- Вся работа, выполЕяемая в моей мастерской, является моей собственностыо.
-- Позвольте, господин Фрюшан, ведь малыши притащили свои монетки. Так что бронза, находящаяся в форме,-- их собственность.
-- Разрешите! Bo-первых, не вся бронза. Как мне стало известно, вы использовали часть металла, находившегося на моих складах. Bo-вторых, плавку и отливку
производили рабочие, который плачу я,-- под вашим личным руководством, Тонкерель, a вам тоже плачу я, и сколько еще плачу!
-- Прошу прощения, господин Фрюшан, но мы трудились после окончания рабочего дня, за который вы нам платите. A мы имеем полное право работать, не требуя оплаты, особенно для Франции!
-- Работайте, сколько вашей душе угодно, работайте для кого вам угодно, Тонкерель, но только не на моем сырье, только не на моем древесном угле...
-- Hy-ну, господин Фрюшан, ведь и вам бы тоже не мешало принести хотя бы маленькую жертву нашей матери-родине,-- с утонченной вежливоетыо вмешивается Предок,-- особенно,-- добавляет он, деликатно плюнув в чашечку своей носогрейки,--особенно потому, что вы и ваши братцы отхватили немалый кусок от пирога, я имею в виду -- от военного бюджета.
-- To есть как это, господин... господин... простите, не расслышал вашей фамилии... Не могли бы вы выразиться поточнее?..
-- Имя мое ничего вам не скажет, так что неважно!.. A насчет уточнений, господин Фрюшан-старший, сколько угодно: когда по приказу министра Дориана все парижские заводы были переведены на военные рельсы, к этому времени ваша жалкая литейня, выпускавшая газовые краны, совсем захирела, вы были накануне полного крахa...
-- Позвольте, позвольте, сударь, ваши необоснованные утверждения...
-- Необоснованные? Hy, как для кого! Разве ваш братец Адальбер, известный гомосексуалист, тот, что чуть за решетку не угодил, правда за мошенничество,-- разве вам не удалось его из беды вытащить только потому, что начался сбор пожертвований на пушки?! A костюмчик, который на вас, вы заказали y Беломбра, как раз на следующий день после декрета Дориана...
-- Сударь, сударь, мы ушли от темы вашего разговорa.
-- Вот тут вы совершенно правы, господин Фрюшан.-- И старик безжалостно добавил: -- A ведь хорошенькая история, если ee описать, весьма назидательная получилась бы статейка.
-- Hy хорошо, Тонкерель, вы-то что предлагаете?
-- Доделать пушку "Братство" так же, как мы ee и начали, в неурочные часы. Шашуан освободит ee от опоки, Бавозе пусть ee зачищает, Фигаре -отполирует.
-- A вы с ними уже говорили, Тонкерель?
-- Да нет, пока не говорил, только они все равно согласятся. Рассверлит ee Удбин, внутри отполирует...
-- Ясно, лучшие рабочие... когда работать не на меня, то...
-- A скажите,-- перебивает его Марта,-- y вас не найдется добровольцев сделать нам колеса и лафет?
-- Э, нет, малютка! Нельзя просить все разом!
-- B сущности,-- бросил Предок, и это были его последние слова в хозяйском кабинете, -- единственно, без кого можно здесь прекрасно обойтись, так это без вас, господин Фрюшан.
Спускаясь по металлической лесенке, Тонкерель то и дело оборачивался к Предку и наконец решилса:
-- Hy, вы тоже хороши!..
-- A чего вы ждете,-- проворчал Предок,-- почему не выбросите к чертям этих Фрюшанов -- братьев-разбойников и К°?
И так как весь тупик с родичами и дружками был еще здесь, ожидая отчета нашей делегащш, Шашуан с размаху ударил кувалдой по опоке, скрывавшей нашу пушку "Братство".
Coсредоточенным молчанием приветствовала толпа освободившийся от оков некий странный предмет -- грязный, бесформенный, похожий на ствол сухого дерева, какой-то бородатый, шелушащийся.
-- Не горюйте,-- заявил Бавозе, обстукав пушку кувалдой,-- вот потрудимся над ней три ночки, и игрушечку получите, a не пушку!
Сенофр, специалист по сплавам, тоже осмотрел непонятный обрубок, поцарапал его ногтем, легонько ударил по боку небольшим медным молоточком.
-- Тише, вы...
Ударил, еще несколько раз ударил и все подставлял то одно, то другое yxo, словно не доверяя своим барабанным перепонкам. И наконец с мечтательной улыбкой вынес приговор:
-- По-моему, y вашей пушки "Братство" славный голосочек будет!
Три дня спустя.
Стрелки Дозорного возвратились домой еле живые от усталости. Из мэрии XX округа их повели на БюттШомон, где два часа подряд мучили разными артикулами. Потом они под барабанную дробь прошли по улице Пуэбла, Гран-Рю и выбрались через заставу Роменвиль. B полной темноте миновали Нуази-ле-Сек. На заре им велено было расположиться вдоль канала реки Урк, между Мулен-де-ла-Фоли и мостом Страсбургской железной дороги.
Два дня и две ночи провели они на насыпи канала, под открытым небом, без лалаток, даже огня им не разрешали развести. И все это ради чего? Чтобы любоваться проходящими мимо артиллерийскими обозами, сменой частей мобилей и пехотинцев и отчетливее слышать канонаду.
Кроме своих вещевых мешков, они притащили домой на плечах Матирасa, в кровь разбившего себе ноги, a также Ншцебрата, который ноги отморозил. A Пливар вернулся почти сумасшедшим.
Эта экспедиция, по словам Гифеса, подозрительно смахивала на наказание.
x x x
IПашуан, Бавозе, Фигаре, Удбин, как и большинство литейщиков, трудились под началом Тонкереля словно бы для самих себя. Работали посменно, чтобы не выпускать пушку из виду в течение тех пятнадцати часов, когда шла полировка, обточка на большем станке, приводимом в движение паровой машиной, a также в течение еще четырнадцати часов, пока растачивался ствол. Наконец после завершающих операций расточки, полировки и нарезки нам вручили нашу пушку "Братство".
Прямо роскошь!
Длинная, гладенькая, блестящая пушка "Братство", самая настоящая, лежавшая посреди литейной, была теперь к нашим услугам. Восемьсот пятьдесят килограммов. Тонкерель предложил нам пока оставить ee здесь, ведь ни лафета, ни колес y нас не было. Теперь-то уж можно довериться...
-- Верно, верно,-- смущенно твердила Марта,-- не в этом дело, только нам нужно немедленно перевезти пушку в тупик.
Без особого труда, правда с помощью огромной лебедки, мы погрузили нашу пушку на повозку, в которую был впряжен наш Бижу, a друзья литейщики надежно ee закрепили.
Ho уж больно неподходящее было время для торжественных въездов. Мы загнали повозку с пушкой под навес кузницы, откуда Барден убрал наковальню и весь свои инструмент. На пушку пришли взглянуть женщины -- мама с тетей, потом Бландина Пливар, Селестина, Фелиси, Мари Родюк, Адель Бастико, вдова Вормье, но особого интересa не проявили. Мы надеялись, что наиш бельвильские стрелки, вернувшиеся домой, устроят ей торжественную встречу. Ho слишком они измотались, до того, что даже простое любопытство оказалось им не под силу. Bo время евоей стоянки на насыпи между Муленом и железнодорожным мостом они вдосталь навидались пушек на колесах, e зарядныыи ящиками и прислугой, столько перед ними прошло на передовую линию и обратно батарей в полном составе, что голый ствол нашей красавицы, укрепленной на повозке, показался им чуть ли не смешным. Однако Чесноков, Бастико и Феррье, сделав над собой усилие, все-таки подошли к ней. Медник плюнул, не на пушку, конечно, a в сторону. Забойщик скота долго ругался по-pусски, a гравер хихикнул. Гифес, тот обошел повозку и, еле шевеля от усталости губами, похвалил нашу прекрасную пушку, будто речь шла об нгрушке какой. A когда мы вошли в низкий эал кабачка, мы услышали, как Гифес, чуждый всяких иллюзий, разглагольствовал на тему: "Когда же начнут принимать всерьез вооруженный народ?"
Был только один человек, не считая, конечно, Марты, иринявший всерьез кладь на нашей повозке,-- я имею в виду Мариаля. Слесарь подбирался к пушке "Братство" как-то бочком, осторожно, словно лисица, учуявшая капкан. Протянул дрожавшие пальцы к жерлу пушки, потом резко отдернул их, будто ожегся. Покачал головой, буркнул:
-- Детки вы мои! Бедные мои детки! Вы и сами не знаете, что наделали! -- И даже побледнел от волнения.
Когда наш кортеж въезжал в тупик, мы спиной почувствовали, что вслед нам глядят из-за полуопущенных штор мясной и аптеки Бальфис и Диссанвье, которых кликнули их служанки. Мясник после того елучая с теленком, a аптекарь после своего назначения в муниципалитет не смеют больше прохаживаться по тулику, но зато, когда мы проходим мимо, они смотрят на нас насмешливо с порога своих лавок.
-- Надо организовать постоянную охрану пушки,-- заявила Марта.
"0p-га-ни-зовать"--это слово, подхваченное в клубах, Марта произносила торжественным тонои. Для ee губ политический жаргон обладал сочностью плода.
-- Охрану? Это еще зачем? -- запротестовал Торопыга.
Марта возмутилась: значит, он, Торопыга, считает, что на пушку "Братство" так-таки никто и не польстится?
-- Ho ведь Барден рядом; он в кузнице ночует,-- поспешил пояснить свою мысль сын Феррье, продавец газет.
Даже Марта не решилась настаивать на своем, этим все сказано. Итак, диковинная наша пушка "Братство" стоимостью пять тысяч самых настоящих франков, сумма, которую никто никогда из наших не видел, даже рабочие, вкладывавшие всю свою душу, все свое умение в работу,-- единственная пушка в осажденном Париже, о которой не ведал генеральный штаб, пушка без лафета, без колес, без ядер, без упряжи и без прислуги,-- находилась под охраной глухонемого.
Отдельные записи из отчетов, посылаемых Флурансу в тюрьму, дополненные кое-какими подробностями и замечаниями личного характерa.
Чаще всего выдвигают такое предложение: дать правительству неделю срока, чтобы за эту неделю оно добилось снятия осады. Если за это время ничего сделано не будет, отправиться всем поголовно во главе с республиканскими мэрами в перевязях к Ратуше и провозгласить Коммуну.
Какой-то оратор из района Елисейские Поля -- Монмартр заявил:
-- Клуб Революции решил, что флагом Коммуны будет красное знамя. Красный цвет,-- уточнил он,-- это цвет солнца, огня, самой природы, цивилизации. B древних религиях красный цвет считался священным цветом. Огнепоклонники обожествляли красный цвет, если же приглядеться к этимологии восточных языков, то обнаружится, что слово "красный" одновременно обозначает и "прекрасный", то же и в славянских языках -- красный там синоним прекрасного...
Спросили Чеснокова, тот подтвердил, что так оно и есть.
Ораторы одобряют этот выбор знамени, каждый на свои лад превозносит красный цвет. Один черпает примеры все в той же мифологии -- и люди, изголодавшиеся по знаниям, готовы слушать его часами.
-- Прометей похитил небесный огонь, другими словами, научил людей искусству добывать огонь. Тем самым с его помощью они перешли от стадии животного к стадии общественного бытия. Красный цвет -- цвет огня -является, таким образом, эмблемой цивилизации. Вспомним также Аполлона...
Другой ссылается на Французскую революцию, что слушателями всегда высоко ценится:
-- B трехцветном знамени белый цвет означал короля, синий -- закон, a красный -- народ... Так вот, y нас нет больше королей, и народ сам устанавливает законы. Поэтому выбор красного цвета для знамени Республики более чем естественен.
A председатель клуба Рен-Бланш на Монмартре бросил такую фразу:
-- Нынче красного цвета боятся только быки да индюки!
Коммуна y всех на устах, причем определяют ee все по-разному. "Единственная власть, способная спасти отечество и цивилизацшо", "новый комитет Карно *, призванный организовать победу...* Коммуна, твердят все, в самое ближайшее время обоснуется в Ратуше. A обосновавшись, первым делом возьмется за пруссаков -- Коммуна их выгонит. Причем, по мнению некоторых, уже одно ee существование все уладит. A деньги Коммуна будет брать там, где они есть: сначала в церквах, где полно
золотой и серебряной утвари, из которой она будет чеканить монету; она может также обратить колокола в кучу денег, если, конечно, их не придется переливать на пушки! Наконец, она конфискует церковное имущество, a также имущество различных религиозных конгрегаций, бонапартистов и беглецов. B результате всех этих конфискаций она сможет накормить народ и будет финансировать рабочие общества, которые заменят хозяев.
ТЕТРАДЬ ЧЕТВЕРТАЯВоскресенье, 1 января 1871 года. После полуночи.
Уже давно вошло y меня в привычку каждое 31 декабря, когда бьет двенадцать, высматривать в небесах огненное знамение и каждый год с вновь пробуждающейся надеждой ждать, что откроется новая rлава времен. Некогда зимнее небо вашего Авронского плато глядело на меня благосклонно и кротко. Правда, каждый раз я бывал чуточку разочарован, что нет на небе ничего, кроме знакомых звезд, но потом спокойно шел спать, полный доверия к жизни: завтра утром папа задаст корму скотине, прежде чем взяться за починку плуга, мама задаст корму птице, прежде чем взяться за вязание черного чулка, a Предок, который храпит в соседней мансарде, расскажет мне о Платоне, Марате, Бабефе, Прудоне или о Бакунине; потом, просветив меня, чтобы развлечь, совершит со мной прогулку по Ливерпульским докам, сведет под берлинские липы, a то и на барселонские рамблас... Был y нас дом, очаг, дрова, свинья на откорме, варенье и мука, земля, семена, умелые руки; хозяин где-то на отшибе, некий rосподин Валькло; в Париже, в пригороде, именуемом Бельвилем, тетя, дядя и маленышй кузен; и еще полное мужества сердце, голова, полная светлых идей,-- и никакого тебе бога, отягощающего душу.
Первый день нового, 1871 года. Пруссаки топчут Авронское плато. A сами мы в Париже стреноженном, в Париже удушенном, в заживо погребенном Париже. Когда идет снег, кажется, будто идет он только над одним Парижем; там же, за кольцом фортов, повсюду во всей вселенной сверкает солнце, везде тепло, везде радостно жить, a все беды, все десять египетских казней обрушились на этот город, на этот императорский Вавилон.
Я судорожно цепляюсь за свои дневник, и даже Предок больше надо мной не издевается, как бывало: "Мамаша с клубком, сынок с пером, a получается: мамаша-то -- чулок шерстяной, a сынок -- синий". Увидят ли свет эти тетради? Возможно, только после моей смерти. Впрочем, смерть сейчас самое привычное дело в этом Париже, на который ополчились все кары небесные: после оспы -тифозная горячка, 6ронхит, пневмония, скарлатина, дизентерия, круп, сумасшествия, эпидемия самоубийств, пьянство, гангрена, меткая ружейная стрельба и бомбардировки великолепными тяжельши орудиями, целиком отлитыми из стали герpa Крушм.
Когда пробило двенадцать на бельвкльской колокольне Иоанна Крестителя, я вылез на крышу хозяйской виллы. Небо тускло поблескивало от холода и мерцания звезд. Пушки бьют с удвоенной яростью и зажигают кровавые недолгие зори на горизонте, в той стороне, где Рони. Отдельные разрывы достигают такой силы, что на голом стволе пушки "Братство", стоящей под навесом кузни, вроде бы выступают серебряные слезинки. Какая-то тень, тяжелая и вялая, хныча, бродит вокруг повозки, это, должно быть, привратница, она теперь выходит из дому только ночами. A в кабачке разливанное море и чей-то хриплый голос, отсюда не разобрать чей, выводит:
Я знаю, y Трошю есть план, Бей, барабан, бан, 6ан, бан! О боже, что за чудный план? Я знаю, план Трошю таков, Что всех спасет он от врагов.
B дни вот таких семейных праздников особенно тяжело на душе оттого, что нет отца. Где-то папа -- в плену? A может, убежал? Может, примкнул к партизанам, действующим в тылу y пруссаков? Нашел ли он своего брата, дядю Фердинана?
A мама день ото дня все сохнет. Она и никогда-то не была плотной, шумной, болтливой, навязчивой, a еейчас ee совсем не слышно, даже вроде бы и не видно. Пройдет мимо -- только вздох, тень какая-то скорбная. Сидит, сгорбившись над печуркой, и пытается на трех прутиках сварить нам что-то вроде похлебки, a самой ей только и достается, что ложку облизать.
Hy a Предок, вот уж старый козел, спит теперь с теткой. И видать, они по-настоящему любят друг друга.
Бижу бьет kопытом о камни тупика. Пришлось ему уступить свое место под навесом y кузни нашей пушке. A не спит наш старый коняга не только из-за холода. И он, он тоже вслушивается в нарождающийся новый, 71 год, он ведь член нашей семьи и, по-моему, единственный из нас, кто не растерял своего достоинства в эти ужасные времена! Милостивые боги, сделайте так, чтобы он кончил свои дни y себя в загоне под грушевым деревом в Рони, a не в Париже, не в ихних глухих утробах!
Мне ужасно хотелось бы провести этот день ежегодного рубежа вместе с Мартой. Ho я не посмел ей об этом сказать. Только одну ночь из трех проводит она здесь, a в остальные исчезает. (Не то чмобы она внушала мне робосмь, ко... как бы лучше выразимъся?.. Это было знаком уважения с моей cмороны. Нельзя же в самом деле зажамь ласмочку в кулаке, a можно, и то если удасмся, только легонько погладимь ee no перышкам. Свободолюбие Maрмы было ee главным обаянием, единсмвенным ee богамсмвом, исмикным ee целомудрием.) Я смотрю, как она живет, и это уже занятие. Сижу часами с пустой головой, с улыбкой на губах и слежу за Мартой -- она мой огонь в очаге.
B ночь с 6 на 7 января 1871 года.
Последние двое суток немецкие бомбы рвутся на левом берегу. Красная Афиша, как бичом, подхлестнула Бельвиль.
Красная Афиша -- это призыв, подписанный ста сорока делегатами двадцати парижских округов.
"Всеобщая реквизиция. Бесплатное распределение продуктов. Maссовое вооруженное наступление.
Политика, стратегия, администрация правительства
4 сентября, являющиеся продолжением политики Империи, решительно осуждены. MECTQ НАРОДУ! MECTO KOММУНЕU
Целый день мы охраняли эти афиши. Шпики, a также подкупленные женщины и ребятишки выбегали на улицу, чтобы сорвать афиши.
Вскоре последовал ответ правительства, вернее, краткая декларация, заканчивавшаяся следующими словами:
"... Губернатор Парижа не капитулирует. Париж, 6 января 1871 г. Губернатор Парижа Генерал Трошк>".
У каждой из этих двух афиш собираются шумные толпы. "Конечно, Трошю только перед Бельвилем клянется не капитулировать!"
Так как я делал записи тут же на улице, на меня набросились. Удалось отбиться только с помощью стрелков, да еще помог авторитет имени Флуранса. Холод страшный, и все-таки споры на улице не затихают. Господину Клартмитье, хозяину магазина "Нувоте", утверждавшену, что "наша" Коммуна придет слишком поздне, свысока ответил Шиньон:
-- Если она придет слишком поздно, чтобы спасти Париж, мы его тогда сожжем вместе со всеми его потрохами, с реакционерами, себялюбцами, с наглыми собственниками и со всей этой швалью -- лавочниками, которые, как клопы, сосут кровь из славного нашего народа. Сожжем пруссаков, тех, что внутри, и тех, что снаружи!
-- A сами-то куда денетесь?
-- Неважно куда! Всегда найдется уголок, где можно будет посеять семена Свободы и Республики!
-- Если даже пруссаки прорвутся через укрепления,-- добавил Матирас,-y нас еще хватит времени водрузить красное знамя над Ратушей, a потом уж изгнать врага! При Коммуне все возможно!
-- A вы хоть знаете, что такое эта Коммуна? -- спрашивает Флоретта.
Ответы летят с такой же быстротой, как неприятельские бомбы:
-- Это -- народоправство!
-- Это -- справедливое распределение продуктов!
-- Haродное ополчение!
-- Наказание предателей!
-- Всеобщее обучение!
-- Орудия труда -- рабочемуl
-- Землю -- крестьянинуl
-- Пролетарии в Опере!
-- Парижская биржа, переоборудованная под лазарет!
-- Сорбонна, доступная беднякам!
-- Полиция против богачей!
-- Хозяев -- в лачуги!
-- Пролетарии за пушкой, a не перед пушкой!
-- Медицинская помощь, оплачиваемая государством, бесплатные лекарстваl
Тут Бастико подвел итог спорам со смехом младенца Гаргантюа:
-- Коммуна, стой-ка... Она и есть Коммуна!
Слова его были встречены хохотом, аплодисментами.
Просто ли разговоры, ссоры ли, во шум не прекращался весь день. Продолжался он и ночью и завершился застольем в "Пляши Нога". До меня долетали отдельные возгласы:
-- Пусть 31 октября послужит нам уроком!
-- На этот раз дудки! С оружием выйдем!
-- И пулять будем...
Конец фразы поглотило равномерным грохотом разрывоз на левом берегу, под полной луной, посеребрившей новенькую бронзу пушки "Братство".
"ТАЛОН на одну пару суконных башмаков или на одну пару сабо, пожертвованных господами РОТШИЛЬДАМИ, получать в Гранд-Мэзон-де-Блан, бульвар Капуцинок, Ma 6, Париж.
Действителен до 20 января 1871 г.".
Ротшильдов дар чуть не перессорил всех наших женщин. Зоэ, получив пару ботинок, не удержалась и показала всем обновку -- похвастаться хотела, что и она, мол, на что-то годна. Ho Мари Родюк и Tpусеттка, созвав всех кумушек Дозорного, доказали ей, что, напротив,
она ни на что не годна, если принимает подачки от банкиров.
-- Вот дурехa-то, ноги-то согреть согреешь,-- вопила тетка,-- зато душа прогниетl
Женщины сейчас живут буквально на нервах. При распределении продуктов ежедневно происходят скандалы, чуть ли не драки.
-- Если бы мы все д о одной получили талоны, было бы не так противно,-поясняла госпожа Фалль,-- если все -- это уже не благотворительность, a победа.
Вряд ли бедняжка Зоэ была способна разобраться в таких оттенках.
-- Она небось штаны спустила за то, что ей обувку далиl -- бросила Камилла Вормье, которая в качестве вдовы солдата корчит из себя самое добродетель.
-- Чего уж тут, эти бретонки служанками родятся, рабынями до смерти живут! -- наставительно заключила Фелиси Фаледони, позументщица, в ee глазах любое ремесло, любая работа на дому, даже самая, казалось бы, жалкая, служит залогом независимости и свободы.
Кончилось тем, что, как всегда, Зоэ забилась в самый темный уголок слесарной мастерской, чтобы нареветься вволю.
Гражданин Делеклrоз и его заместители в мэрии XIX округа подали в отставку, по весьма достойным мотивам: не желают "оставаться пассивным орудием политики, направленной против интересов Франции и Республики".
Этот "возвышенный пример* расценили по-разному.|По мнению Феррье, ему должны были бы последовать все избранные в муниципалитеты. Ho в глазах Гифеса отставка не есть политический акт. Он сильно сомневается, что примеру "дражайшего старины Делеклюза* последуют многие. Женщины XIX округа совсем растерялись: коrда во главе их муниципалитета стоял ветеран-республиканец, они знали, что их поймут, поддержат. A теперь перед лицом новой администрации, распределяющей дрова и хлеб, они чувствуют себя беспомощными. Короче, весь квартал озабочен: Маркай, Удбин и Тонкерель явились в "Пляши Нога* обсудить это дело. Литейщики тоже приуныли, после того знаменитоro сочельника их отношения с братьями Фрюшан лучше не стали.
-- Делеклюз знает, что делает,-- успокоил их Предок.-- Будьте уверены, он с согласия Бланки действовал.
Его отставка -- только начало. Мы накануне революционных боев за Коммуну. И не кручиньтесь вы, граждане, скоро братья Фрюшан будут y вас в ногах валяться!
Собираясь восвояси, подбодренные словами Предка, Маркай, Удбин и Тонкерель зашли во двор, специально чтобы поглядеть на пушку "Братство".
-- Как? У вас до сих пор лафета нет?
-- Будет, будет лафет! -- сердито огрызнулась Марта.
-- Bo всяком случае, не вздумайте из нее сами палить,-- посоветовал Тонкерель.-- Может взорваться. Ваша пушка пока еще испытания не прошла, a она в испытании побольше всех прочих орудий нуждается. Бронза-то больно дерьмовая, кто знает, как она себя вести будет! Ведь из монеток лили...
Пересечь из конца в конец Париж в фарватере Марты -- это не просто пойти прогуляться. Каждый перекресток, каждый переулок, даже кусочек тротуарa или обыкновенная тумба непременно вызовут y нее какое-нибудь воспоминание, так что ей требуется немалое усилие, чтобы не поделиться этим со мной.
На улице Анвьерж, потом в пассаже Или, наконец, на улице Марны Марта замедляет шаг, прислушивается, будто ей чего-то не хватает. Я наконец понял, когда мы проходили мимо станции Менильмонтан,-- окружная железная дорога бездействует. Смуглянка заглядывается на сады, поля, погребенные под пухлыми пластами снега. У подъездов чисто подметено -- такова сила привычки. Вопросов я не задаю, я целиком положился на Марту. Иду за ней шаг в шаг, смотрю туда, куда смотрит она, порой даже наши мысли -- в унисон. Когда она вот так останавливается, оглядывает свои Париж, она его не видит, она раздевает его взглядом.
Мясная на улице Оберкан торгует только ошметками трески, селедкой, превратившейся в окаменелость, a также зараженной долгоносиком чечевицей; по соседству сапожник, чья мастерская на углу улицы Фоли-Мерикур, тоже пустился в коммерцию: продает паштеты весьма сомнительного происхождения; прачка с улицы Рампон предлагает желающим солонину по ценам, считающимся "умеренными"; в витрине парикмахерской на улице Мальты мирно соседствуют парики и банки консервов.
Потому-то, когда Марта останавливается с равнодушной физиономией, гордо задрав носик, но слышит все, о чем говорят в очереди, я тоже зря времени не теряю, a стараюсь запомнить весьма знаменательные разговорчики насчет "поддельного молока" из оссеина, проще говоря, его перегоняют из костного мозга, и о поддельном мясе, до того хорошо подделанном, что "когда оно протухает, ну прямо мертвечиной разит!".
Не обращая внимания на холод, две группки прохожих со страстью спорили перед входом в театр "Амбигю" о последней премьере -- новой пьесе Шарля Ноэля "Кузнец из Шатодена" в пяти актах и семи картинах.
-- О друг мой, это же самая настоящая патриотическая пьеса! Весь зал хором подтягивает "Xop шатоденских мобилей*!
-- Дюмэн просто неподражаем!
-- Hy, этого-то даже осадой не проймешь, не худеет...
Какой-то старик в подбитой мехом шубе устарелого покроя ораторствует о Мольере, годовщину рождения коего отпраздновали в Комеди-Франсез.
-- B ту самую минуту, когда подняли занавес и должен был начаться "Амфитрион", этот мольеровский вызов небу, загрохотали пушки, покрывая левый берег кровью и огнем!
B другой группе разговор идет о том, что в театре "Порт-Сен-Мартен" возобновлен "Франсуа Найденым>.
-- Лучше всего, поверьте,-- это драматическая интермедия "Рождение Maрсельезы*... После исполнения обходят зрителей с npусскими касками для сборa пожертвований!
-- Парижанам и так уж не слишком много приходится смеяться, a что ставят в театрах, подымает ли это их дух? "Эрнани", "Лукреция Борджиа" -- в последнем акте целых восемь трупов, тут тебе и свечи, и гробы, и "De profundis" поют... B наше время такое и бесплатно увидишь, можно на билеты не тратиться!
Какой-то элегантный театрал настоятельно рекомендует собравшимся посмотреть в Фоли-Бержер "Te, кто маршируют" и "Несчастные эльзасцы* в театре Бомарше.
-- Сам бы лучше к пруссакам промаршировал,-- ворчит про себя Марта, но дрожь ee губ более чем выразительна.
Именно утром стоит поглядеть на площадь Оперы. Hy настоящая ярмарка, чего только там нет: в одном углу сложены барабаны, составлены в козлы ружья и национальные гвардейцы, прежде чем построиться в ряды, болтают группками, жестикулируют, совсем как барышники; a прямо на тротуарax продавцы под зонтами предлагают желающим снедь, от которой свинья и та рыло отворотит. На ступенях парадной лестницы этого недавно построенного театра идет меновая торговля. Тут можно сменять часы на ворону, пару довольно еще приличных ботинок на чуть початую палку колбасы. Продавцы, покупатели, нищие, шлюхи -все это толкается, снует. У ресторанов, где цены не лимитированы, стоят кольцом зеваки, чтобы посмотреть, как оттуда выходят румянорожие зубоскалы, тяжело отдуваясь от приятной сытости, переполняющей желудок, перекрикиваются, пробираясь сквозь толпу, поздравляют друг друга с хорошим обедом. И никто даже не думает дать такому по морде, напротив -- им чуть ли не рукоплещут.
Человек тридцать сгрудились y витрины ювелира, половина ee отведена под драгоценности, a другая половина -- под живую птицу.
Из церквей, где не прекращается служба, доносится приглушенный благочестивый бормот.
-- Первым делом,-- ворчит Марта,-- в небо бабахнем и убьем!
-- Что это ты мелешь? Нельзя ли выражаться поточнее?
-- Чего точней! Бабахнем, говорю, вверх, глядишь, кто-нибудь оттуда и свалится!
-- Hy и что?
-- Hy и то, простофиля деревенская, не пугайся, небось HOC себе не расквасишь.
У паперти уличный певец предлагает листки с песенкой об aресте подписавших Красную Афишу:
Решив, что воздух и свобода Здоровыо ужас как вредны, Держать за стенаыи тюрьмы Трошю решил друзей варода, Их план, как выгнать npуссака, Ему не нравится слегка...
По базарной площади снуют разносчики и предлагают свои товар -- осколки снарядов, разорвавшихся на ле
вом берегу. На площади Согласия статуя Страсбурга вся разубрана цветами, пожалуй, она теперь наряднее, чем когда-либо. Отдельные группы, aссоциации, даже военные батальоны с оркестрами во главе подходят и подходят, кладут венки, склоняют знамена, дают обеты...
Марта решила во что бы то ни стало проникнуть в Лувр.
-- Живописью интересуешься?
-- Не морочь мне голову! Сейчас в Лувре оружие делают.
Часовым y входа, пытавшимся преградить нам путь, она бросила:
-- Нам отца повидать надо, мама наша помирает.
-- A где он, отец-то твой?
-- Он на нарезке ружейных стволов.
Мы идем по rалереям, где размещаются многочисленные канцелярии по контролю и приему оружия, потом через огромный Тронный зал, где ужасно разит от жаровен; здесь, оказывается, переделывают ружья о устарелым затвором на более современные. Марта рьпцет взглядом среди рабочих, которые трудятся в большой картинной галереe, выбирает себе одного старичка в очках с добродушной физиономией -- он чем-то смахивает на Лармитона. Старичок вовсю орудует сверлильным лучком.
-- Скажите, пожалуйста, здесь делают лафеты для пушек?
-- Нет, доченька, не здесь. Мастерские перевели на Лионский вокзал.
-- Непременно туда зайдем,-- решает Марта, выходя из Лувра,-- только попозже. A теперь хочу посмотреть, как бьют по Монпарнасу. Сейчас самое время.
-- A ты не боишься?
-- Hy и что тут такого, что боюсь? Что же я, не женщина, что ли?
До Марты я не умел ходить по улицам. Просто шел из одного пункта в другой. Торопился, робел, втягивал голову в плечи, чтобы никого не видеть и чтобы меня не видели. Да не только Марта, но и Дозорный тупик сам по себе оказался прекрасной школой. Когда я смотрю теперь, как уходят наши батальоны, y меня сердце сжимается. Смотрю на бедняков, обряженных в военную форму, тянущихся, чтобы придать себе бравый вид, и уже без труда представляю себе их жалкие жилища, их будни,
их бесхитростные мечты. Жена и ребятишки национальноro гвардейца ходят навестить его на укрепления, приносят чуточку супа, чуточку дров и проводят с ним часок, конечно, не бог весть что, и, однако ж, это-то как раз и важно, в этом вся новизна положения; a чтобы лучше понять это, достаточно видеть, как рабочий или приказчик, призванный под ружье, обнимает родных, расставаясь с ними на аванпостах: для него родина, родина, над которой нависла угроза, отныне уже не только зажигательное слово в речи ораторa, родина для него это любимое существо; родина для нашего своеобычного воинства -- все эти люди из крови и плоти, слитые в его душе воедино, самое драгоценное, что дарует нам жизнь и что нужно защищать любой ценой.
Из южных кварталов, который угрожает вражеская артиллерия, бегут целыми семьями. Мужчины впрягаются в тележку, a. сзади ee подталкивают женщины. Ребятня тащит руках лампы и стенные часы. Взявшись под ручку, шествует вслед ва нанятыми носилыциками, осторожно несущими ковер, чета буржуа, y него в руке клетка с канарейкой, a y мадам -- узелок, откуда выглядывает кусочек кружева. Навстречу беженцам валят любопытные, им не терпится увидеть собственными глазами, какие разрушения причшшла в этих кварталах бомбардировка. Особенно болыпой успех выпал на долю кладбища Монпарнас, где разворотило много могил. У кладбищенского входа идет бойкая торговля сувенирами; публика особенно гоняется за неразорвавшимися бом6ами: одна штука идет за четыре франка двадцать пять сантимов!
На бульваре Анфер служащие муниципалитета выламывают решетки вокруг деревьев, желоба y фонтанов и все прочее, лишь бы было из бронзы, которая реквизирована на корню,-- из нее будут лить пушки.
Бомбы падают на Люксембургский дворец и на Вальде-Грас. Продираемся сквозь облако дыма -- это только что разворотило бомбой книготорговлю на улице Казимир-Делавинь. Люди выбегают из домов, накинув пальто прямо на исподнее. Под ногами скрежещет битое стекло. Национальные гвардейцы заталкивают нас в толпу прохожих и ведут к Пантеону. Со стен какого-то здания на углу улицы Суфло потоками сьшлется штука' турка. Балкон на втором этаже выставил в пустоту свою
искореженную решетку. Для вящей убедительности загонявшие нас в укрытие гвардейцы рассказали, что 6лиз Люксембургского дворца уже взорвалось более двадцати бомб, a там, в музее, собраны лучшие произведения современного искусства; бомбы рвались также в саду, где находится походный лазарет. (Знаменимые оранжереи музея, равных коморым нет в мире, были полностью уничможены.) B лазарете, расположенном в Валь-де-Грас, двое раненых, из них один национальный гвардеец, были убиты прямо на койках.
-- Ух, кровопийцыl A ведь лазарет узнать нетрудно, его по куполу издали узнаешь!
Десяток беглецов с улицы Сен-Жак. Только что упала бомба перед музеем Клюни. Бежим к Пантеону.
Там мы и провели ночь y гробницы Монтебелло вместе с жителями V округа. Большинство о тех пор, как начались бомбардировки, являются сюда почти каждый вечер с тюфяками и прочими предметами первой необходимости. Как мы ни спорили, нас с Мартой разлучили. Ee отправили ночевать в огромную подземную галерею, отведенную специально для женщин. Я улегся прямо на каменный пол рядом с какими-то четырьмя молодцами, резавшимися в карты при свете orарка. Под сводами в темноте жители улицы Сет-Bya жаловались на своего домохозяина:
-- И уж, конечно, лучший погреб в доме ему! A мы друг другу хоть на голову садись! Посмотрели бы, как он там, мерзавец, устроился: стены обоями оклеил, полочки понавесил, ему что -- может гоя просидеть со всеми удобствами. A еды лет на десять припас! Hy... я и выбрал себе в качество укрытия Усыпальницу Великих Людей...
Кто-то по соседству поносит "хлеб Ферри*.
-- Никак не разберешь, почему это y него вкус опилок, почему разит грязью и очистками, ведь известно, что делают-то его из старых панам, которые вылавливают в сточных канавах...
Высокие своды отражают rромоподобный смех, раздающийся меж прославленных гробниц.
Грохот рвавшихся неподалеку бомб доходил до нас приглушенный, вялый. Из галереи доносятся обрывки ссоры из-за оставленного нашими войсками знаменитого Авронского плато, потом отобранного назад после кро
вопролитных боев; его, по словам спорщиков, ничего не стоило удержать. A теперь пруссаки, завладев им, стоят вплотную к северным и восточным предместьям Парижа. Приближается мертвящее жужжание, и споры смолкают.
-- По лазаретам бьют!
-- И по монастырям! Бомбили Сакре-Kep на улице Сен-Жак...
-- Должно быть, монахи все портки себе обгадили! B темноте нельзя разобрать, кто говорит, слышно только, что голос злой. Разбудила меня песенка:
Видел Бисмарка вчерa У Шарантона я с утра... Бил огромною дубиной Свою 6абу, как скотину.
B подземных галереях, в этой Усыпальнице Великих Людей, весело играет ребятня.
Когда я спросил Марту, о чем говорили в их убежище ee соночлежницы, она фыркнула:
-- Радуются, потаскухи, что по декрету вдовы убитых при бомбардировке приравниваются в правах ко вдовам погибших в бою!
Мы шли по улице Сен-Жак. По льду резво носились маленькие конькобежцы, потому что рукав Сены от моста Сен-Мишель до Соборa Парижской богоматери замерз.
Нынче к шести часам вечерa канонада стала стихать. Показалось даже, будто вдруг стало чуточку теплее. Густой туман вползает в проходы между домами, в узкие улочки. До темноты еще далеко, a уже не видно крыш. B казарме Рейи бретонские мобили, желая согреться, пляшут и поют на своем странном языке песню, которую теперь весь Париж знает... Перед лазаретом Сент-Антуан нас остановили четверо мальчишек, потрясая под самьш нашим носом кружкой для сборa пожертвований:
-- Дайте, добрые патриоты, несколько cy на пушку краснодеревцев предместья.
-- A как ваша пушка-то называется?
-- Там видно будетl
Мы paсхохотались и хохотали до самого бульвара Филипп-Огюст.
Марта буркнула что-то вроде:
-- Никогда еще я так не любила этот чертов город!
Был сейчас только один свет, от ee лица исходящий. Я полез за Мартой на насыпь окружной железной дороги, туда, где рельсы уходят в туннель под улицей Пуэбла. По лестницам мы взобрались на самый-самый верх. И зря взобрались: липкий туман, как припарка, пластался над Парижем. Ни огонька -ни к северу, ни к западу, там, куда 6ез передышки, не затихая, бьют пушки, хоть бы искорка промелькнула от разрывов бомб, которые, как и каждый вечер, падают на шоссе Мэн, на Монпарнас и Вожирар. Ho все равно моя смугляночка впивалась пронзительным взглядом в свои город. Под пластырем мрака и тумана Марта как бы воочию видела в лачугах, каморках каждый предмет, угадывала каждый вздох каждой семьи. И я, так близко от Марты и так далеко от нее,-- я словно бы улавливал в еле заметном биении жилки на ee виске пульс самого Парижа.
-- Эту ночь проведешь y меня,-- вдруг произнесла она с такой непривычной для нее торжественностью, что я догадался: это мне награда.
Тумба и дыра в стене помогли нам без особого труда проникнуть внутрь ограды. Мы оказались на кладбище, только я не сразу это сообразил. B темноте, в таком густом тумане, что хоть пилой его пили, меня вели за руку по проспектам какого-то неведомого города в миниатюре. Впервые я попал на кладбище Пэр-Лашез. Теперь-то я знаю, что ближайшими соседями Марты были Оноре де Бальзак и Шарль Нодье. Были там еще Эмиль Сувестр и бывший консул Феликс де Божур; вот на его последнюю обитель, увенчанную высокой пирамидой, и указала мне Марта как на весьма удобный ориентир, особенно в темноте.
"Будуар" нашей смуглянки походил бы на кукольный домик, если бы он не был склепом, и притом еще с претензией на роскошь. Решетка окружала прямоугольный участок шесть футов на двенадцать, a в самом центре его стояла вроде бы индусская пагода, вся из розового мраморa, украшенная барельефами на благочестивые темы, и венчала ee каменная статуя плакалыцицы в натуральную величину.
Вслед за Мартой я перепрыгнул через невысокую решетку, и тут она вытащила из кармана ключ, железный, массизный.
-- Эй, погоди-ка, a кто... кто здесь похоронен?
-- Трусишь?
Марта зажгла потайной фонарь.
-- Любуйся, мужичок, пока еще никто.
B середине склепа было вырыто углубление, куда свободно могли войти три-четыре гроба, но сейчас ров, выложенный камнем, еще никем не занятый, зиял пустотой.
-- Ты только представь себе, этот клоп жирный ухлопал на памятник тыщи cy, a сам никак не сдохнет! B жизни тебе не догадаться, чей это: Вальклоl Прямо помешался, все строит и строит. Это-то строили втихомолку. Никто о нем не знает, одна лишь я.
-- Тебе Валькло ключ дал?
-- Держи карман шире! Пружинный Чуб сделал, только уж, конечно, не знал дла чего!
И тут Марта все тем же торжественньда тоном заявила, что я первый из чужих буду здесь ночевать.
-- И ни разу тебя здесь не застали?
-- Еще чего! Риска никакого нет, разве что в День всех святых. Ax, да... еще в десять часов утра каждое первое воскресенье месяца Кровосос приходит своей могилкой любоваться.
Ложе Марта устроила себе из пустых мешков; мешок из-под картошки был засунут в мешок из-под муки, самого большого размерa. A между ними она напихала еще конского волоса. (Прадед наших теперешних "спальяых мешков", которыми пользуются туристы в кемпингах для молодежи.)
-- Здесь тебе не Пантеон, будем спать вместеl С минуту она замешкалась на пороге склепа, словно не решаясь запереть на двойной оборот ключа свою нору. Взгляд ee paссеянно озирал окутанное мраком кладбище, и она видела, нет, правда, видела все эти миниатюрные колонны и мавзолеи; по-моему, она способна была видеть даже усопших и поддерживать с ними добрососедские отношения.
-- Мне-то повсюду в Париже жилье есть, только я предпочитаю Пэр-Лашез...
На западе и на севере по-прежнему грохотали пушки, бомбы все еще падали на левый берег, но Пэр-Лашез
охранял замок Марты глубокими рвами, ямами, наполненными до краев тишиной и мраком.
По словам Марты, ee изобретение -- мешки с прослойкой конского волоса -- вполне предохраняет от холода, при условий, если спать голым.
Возможно, все отсюда и пошло...
Единсмвенная наша ccopa, коморую удержала моя памямъ во всех подробносмях... A ведь ругались мы часмо. Начиналось с пусмяка, a кончалось порой кулаками. B my nopy я был еще полон чисмо рыцарского npосмодушия, и собсмвенная моя грубосмь меня сзадачивала. Теперь, в шесмьдесям два года, я, no-моему, понял, что Mapma, сознамелъно или нет, сама нарывалась на удары. A я в семнадцамь лем обладал недюжинной силой, что мрудно было предположимь no моему виду -- недаром Mapmy раздражала моя вялосмъ, не вязавшаяся с высоким pосмом, обычная моя aпамичносмъ. Всякий раз в глубине души я счимал, что меперь-mo мы разругались окончамелъно и навеки. A назавмрa, после примирения, я проникался смоль же бысмро мыслью, что омныне мы никогда больше ccopимься не сманем, и следующая ccopa, опямъ-маки no пусмякам, но еще более свирепая, чем предыдущие, засмигала меня врасплох, кулаки мяжелели от злосми, и помом я долго смоял в oмупении, глядя на свои pacпухшие руки. Прямо npucmyn какой-mo! Hu заранее обдуманного намерения, ни шрамов, во всяком случае в душе. До cux nop я ни разу не писал об эмих, других шрамах в дневнике из какого-mo чувсмва смыдливосми, a главное, еще и помому, что от наших ccop ничего не осмавалось, даже капельки горечиl Ho драка на Пэр-Лашез совсем иное делоl Мне и дневника перечимывамь не надо, чмобы вспомнимъ, почему она началась. (Прошу прощения, не по пустякамl)
-- Нет, Флоран, не хочу.
-- Почему?
-- A вот потому.
-- Ho ведь всегда ты сама...
-- Hy и что?
Мы лежали совсем голые, стиснутые мешками, я бесился. Говорил ей о любви. И все нежнее говорил, все больше бесился. Я совсем расчувствовался, голос y меня стал ласковый, чуть ли не медовый, a ова зевала.
-- Ищъ разблеялся, красавчикl
Она грубо оттодкнула меня, и оба мешка лопнули по швам. Мы зачихали от взлетевшего облачком конского волоса.
-- A другие, Марта?
-- Hy-да, другие... Умираю, спать хочется, балбес.
До сих пор -- клянусь! -- я в этих других как-то не слишком верил.
Как мне это ни тяжело, я обязан записать все, что было, как все это произошло, чтобы такое никогда не повторилось, чтобы я никогда не унизился до такого!
Я избил Марту. Не то что там какая-нибудь оплеухa или тумак, a что называется, измолотил. Бил кулаком наотмашь, изо всех сил. Я прижал ee коленями и осыпал ударами. Орал что-то и бил ee по голове, по плечам, по груди, словом, по тому, что в данную минуту находилось под рукой... У меня еще и сейчас, утром, кисти затекли и стали с овечью лопатку. Марта защищалась как могла ладонями, локтями, вертелась, чтобы вырваться из тисков сжимавших ee колен. Словом, всячески старалась увернуться, но молчала. Не крикнула, не застонала, застони она -- y меня, быть может, руки опустились бы. По-моему, y нее была только одна мысль -- чтобы я не забил ee до смерти, она даже не пыталась прекратить побои.
Не знаю, то ли я опомнился, то ли устал. Вдруг я упал на Марту и взял ee. Или, вернее, мы взяли друг друга, потому что теперь она соглашалась, желала меня, меня ждала, приняла меня. Таким образом, в том самом рву, где предстояло rнить останкам господина Валькло, произошло нечто необыкновенное. (Ты даже представвть себе не мог, малыш, д о чего же это было необыкновенно!) A вокруг нас шла битва, бомбы падали на Париж, холодали и голодали люди, и там, под нами, были все эти мертвецы, старые и молодые, уже давно простившиеся с жизнью, и те, кому еще предстояло с жизнью проститься. Все было лишь тьмой, стужей и распадом, не было во всем свете ничего живого, чистого, светлого, кроме Марты, Марты атласной, Марты теплой, Марты -- самой Жизни.
Мы так и заснули в объятиях друг друга. Когда она покинула меня... покинула... никогда ни одно слово не казалось мне столь выразительным, я с трудом разлепил веки. A она шепнула мне:
-- Пойду разведаю насчет этого лафета. Встретимся, дылда, в Дозорном.
Какой-то ни на что не похожий шорох, что-то вроде улыбчивого щебета, прогнал остатки сна. Я встал, оделся, a сам старался распутать, что было нынче ночыо кошмаром, что сновидением, что явью. Ей-богу, не знаю, это ли зовется любовью... (Именно это я и старался вновь отыскать в течение всей моей нсизни.)
Треск гравия под ногой, обрывки разговорa возвестили о появлении двух могилыциков, за которыми я следил в замочную скважину.
-- Hy, сейчас можно их спокойненько хоронкть,-- сказал один.
-- Еще удачно получилось,-- отозвался другой.-- Ведь одиннадцать ребятишек привезли.
-- Хорошо еще, что убитых во время вылазки сюда не доставили.
-- A то пришлось бы продолжить кладбище до самого Ножана...
Уходя, Марта сунула под притолоку ключ, так что я мог отпереть дверь и запереть ee за собой. Меня потрясла прелесть утра. Солнечный отсвет играл на челе Бальзака. И снова я услышал тот милый щебет. Он шел из-под земли, он был словно улыбка на мертвых устах... Так начиналась оттепель, подтаявшие наконец снег и лед лили слезы, и они сливались в маленькие ручейки, струившиеся между могил и каменных надгробий и весело стекавшие по склонам Пэр-Лашез.
Пятница, 20 января.
Бельвиль закипает, как вулкан. Без барабанов, без труб. На улицах почти не видать людей. Лава еще не течет по склонам, но она бурлит и пылает в глубинах, я чувствую ee жар под ногами.
Бельвиль не прощает бессмыеленной гибели своих национальных гвардейцев: на улице Ребваль плачут детишки, на улице Ренар вопят женщины, несут тела павших стрелков.
-- Их нарочно убили,-- рыдает госпожа Армин, вдова бочара с улицы Лезаж.
Больше они не произносят ни слова, да и другие тоже ие вопят, не рыдают. Это и есть молчание Бельвиля. Бю
занвальская резня -- жестокий урок: "A-a, вам захотелось понюхать порохy? Захотелось подраться с пруссаками? Пожалуйста, сколько душе угодно*. Трошю выразился почти что так, и это известно предместьям: "Если во время боя падут двадцать или тридцать тысяч человек, Париж капитулирует... Национальная гвардия пойдет на мир лишь в том случае, если потеряет десять тысяч бойцов".
Капитуляция? Слово это рушится со всех лестниц, врывается в предместья, на холмы, отскакивает от стен, додобно шару, начиненному порохом и готовому взорваться под угрюмым, холодным небом.
A пока что пила и рубанок нашего столяра, не уступая друг другу в упорстве и умении, визжат на весь тупик. По возвращении из Бюзанваля Кош приналег на лафет для пушки VБратство*.
-- Смотри-ка! Колеса прямо омнибусные!
Впрочем, Кош, как человек тактичный, предпочитает не осведомляться о происхождении этих самых колес. По его мнению, они слишком велики.
-- И к тому же задние колеса! Такие громадины, что хоть саму "Жозефину" на них ставь!
Потом столяр начинает в подробностях разъяснять, какая это трудная работа. Ннкогда еще он лафетов не мастерил, это совершенно другое ремесло, со своими собственными законами, a их-то он как раз и не знает. Кош ворчит, жмурит глаза, покачивает головой, воздевает к небесам руки, a тем временем в уме y него уже зреют кое-какие соображения насчет этого и впрямь неизвестного ему дела. Ho каждому ясно, что, чем сильнее Кош клянет наш лафет, тем больше эта работа ему по душе. Брюзжит он даже с каким-то смаком, как те страстно влюбленные в свое дело умельцы, которые готовы горы громоздить, лишь бы было что преодолевать.
-- Сейчас увидишь,-- шепчет мне Марта и бросает вслух: -- Д-Да, но раз колеса-то не подходят...
-- Ничего, всегда можно что-нибудь придумать! A здорово чудной вид будет y вашей пушечки. Не знаю, много ли она настреляет, a вот страхy, как пить дать, нагонит.
-- Да-да, все равно дерева для лафета не хватит!
-- Отцепись ты от меня, чертова девка!
И он направляется в мастерскую, теребя в руках свою каскетку. A через минуту уже выламывает из потолка своей пристройки две самые крепкие балки.
Понеделышк, 23 января.
Всю субботу и воскресенье я носился как оглашенный и не успел ничего sаписать. Пользуюсь тем, что Флуранс спит, Флуранс, выпущенный на свободу, но сломленный усталостью, разочарованный Флуранс, Флуранс, какого мы еще не знали...
После кровавой резни в Бюзанвале* пустопорожние часы грузно ползут над Бельвилем. Люди собираются кучками, бродят от Куртиля до Ла-Вяллет, от БюттШомона до Пэр-Лашез. Матирас затрубит в свои рожок, на зов его сбегутся несколько граждан, потом потихоньку разойдутся по своим ледяным хибаркам. Так и не удается грозе взбухнуть над высотами, где плывут только маленькие круглые облачка и ветер кружит их, прежде чем разогнать.
-- Hy и олухи! Вот уж действительно олухи,-- тупо ворчит рыжеголовый медник, он даже предположить не мог, что на призывный зов рожка Бельвиль не высыпет на улицу.
-- "Bce к Ратуше" кричать-то они rоразды по клубам,-- бормочет Феррье,-- a вот когда нужно идти туда, ни одной живой души нет.
-- A мы, мы разве уж не в счет? -- протестует Александр Жиро, музыкальных дел мастер, он сопровождал нас, когда мы собирали деньги на пушку, вместе с десятком стрелков 2-й роты 25-го батальона.
Слухи о том, что капитуляция -- дело самых ближайших дней, пожалуй, уже не слухи. С утра той безумной субботы в Лувре идут переговоры между правительством и мэрами. Среди мэров есть еще несколько настоящих патриотов, например Моттю из XI округа, Клемансо, мэр Монмартра -- они-то и держат народ в курсe дела, сообщают о готовящемся предательстве. К вечеру большинство стрелков собрались в Сент-Антуанском предместье, чтобы присутствовать на похоронах полковника Рокбрюна, убитого под Бюзанвалем; и многие участники траурного кортежа выкрикивали: "Да здравствует Ком
мунаl* и "Отставка!" Возгласы эти подхватывали целые роты. Национальные гвардейцы, члены клубов и комитетов бдительности, словом, все и повсюду, по-видимому, готовы были обрушиться на Ратушу.
-- Идем к тюрьме Мазас! -- крикнула Марта.
-- Верно, все идем к Мазас!
-- Надо бить в набат! -- подхватил Шиньон.
-- A по пути тушить газовые фонари! -- приказал Жиро.
-- Это мы с превеликим удовольствием. Раскокаем, a ветер доконает!
По дороге нам попадается тюремныи фургон, может, в нем наши друзья. Мы останавливаем его, осматриваем. Там одно жулье... Пускай себе катит дальше! Капитан Монтель расставляет своих людей на перекрестках, чтобы они могли следить за Лионской улицей и бульваром Мазас. Так ряд за рядом, сея на своем пути мрак, мы собираемся перед тюрьмой. Эх, пушечку бы нам, впрочем, на худой конец сгодится и поливальная бочка, брошенная без присмотра. Мы волочим ee с оглушительным грохотом.
-- П-e-e-ep-вая б-a-a-a-та-a-рея, слушай мою команду!-- орет старикан Патор, тем временем барабанщики выбивают дробь, a капитан Сеген выстраивает нас вдоль тюремных стен.
-- Рота, налево -- марш... рота, направо -- марш... Гифес кричит:
-- Высаживай ворота!
Ломами и клещами, позаимствованными на соседней стройке, наши уже разворачивают каменный порог. Тем временем один из наших офицеров, лейтенант Бержере, велит вызвать начальника караула.
-- Воспользуемся моментом! -- задыхаясь, шепчет Марта; впрочем, эта мысль многим из нас приходит в голову.
Град ударов обрушивается на створку полуоткрытых ворот, напрасно часовые стараются ee закрыть -- приклады делают свое дело. Мы продвигаемся, отвоевываем несколько сантиметров. Как ни узка щель, Марта и Нищебрат проскальзывают внутрь. Глухие удары, два-три перекушенных стона, и дверь распахивается во всю ширь. Эфесом шпаги Жиро оглушает какого-то спесивого наглеца, пытающегося преградить нам путь.
-- Флуранс? Где Флуранс?
Надзиратель coсредоточенно листает списки заключенных, отыскивая номер камеры, будто он его наизусть не знает! Так бы и искал до бесконечности, если бы вдруг к нему не вернулась память, правда вместе с громким оханьем. Чудо сие совершил Нищебрат, кольнув надзирателя штыком в заднюю часть.
Мы растекаемся по коридорам тюрьмы, и эхо мноясит крики, перекатывающиеся под сводами,
-- Откройте же, черт побери!
-- Хвати его по заднице прикладом.
-- Ткни ему в морду револьвер!
Жиро обнимает полуодетого Эмберa *, которого он извлек из камеры в нижнем этаже 6-го отделения. Бежим, отталкиваем перепуганных стражников, даже не чувствуя того холода тюрьмы Мазас, о которой мне рассказывала Марта.
Имена узников переходят из уст в уста: Анри Бауэр, врачи Пилло и Дюпас...
Капитан Монтель спохватывается -- мы забыли о Лео Мелье *. Бросаемся на поиски. Пришлось его разбудить.
-- A где Флуранс? Куда он девался?
Один из граждан отказывается покидать свою камеру, так мы и не поняли почему,-- это был доктор Напиа-Пике... Ho сейчас некогда вступать в дискуссии. A тем временем надзиратели опомнились и выстроились полукругом возле входных дверей. Наши, Гийом, Дюмон-типографщик, еще один Дюмон и другие, воспользовались этим.
-- Гюстав? Он уже на воле.
Перед аркой на острие штыков играют блуждающив огоньки факелов. Кто-то подводит Флурансу белого жеребца, a тот пофыркивает, возбужденный криками и светом факелов. Положив ладонь на переднюю луку седла, с обнаженной головой, без кровинки в лице, наш вождь вступает в краткий спор с Эмбером и Жиро, которые хотят сразу же идти к Ратуше, другие предлагают начать штурм тюрьмы Консьержери, чтобы освободить Тибальди, Лефрансэ, Вермореля и Жаклара*.
-- Легче легкого повторить ту же операцию,-- спешит выложить свои доводы Альфонс Эмбер.-- Снимаем часовых, берем в свои руки власть. На заре Париж узнает, что хозяева города -- мы. И он, Париж, нас, конечно, не прогонит...
-- Идем подьшать Бельвиль,-- отрезает Флуранс.
-- Мы таким образом уходим от сражения и решителъных действий,-протестует ЗКиро, a ведь он тоже из нашего предместья.
Флуранс вскакивает в седло, пришпоривает коня и кричит:
-- Кто меня любит, за мной!
Чистокровный жеребец легко перескакивает ограду, бледный причудливый призрак. Все дружно устремляются за белоснежным конским хвостом, развевающимся как султан.
Из тюрьмы мы отправились к мэрии XX округа, где я и пишу, располqжившись за столом секретаря.
Мы без труда заняли здание муниципалитета на ГранРю. Надо сказать, что во время перехода от тюрьмы Мазас к церкви Иоанна Крестителя, особенно коrда мы шли через Сент-Антуанское предместье, Ла-Рокетт и Менильмонтан, ряды идущих за белым жеребцом более чем удвоились. Очутившись в мэрии, Флуранс первым делом позаботился о своих освободителях, многие из них пришли с передовых постов и ничего не ели с самого утра. Он вынул из кошелька двадцать франков и послал братьев Родюк купить хлеба в ближайшей булочной. Ho было уже поздно, и, конечно, никакого хлеба они не достали. Тогда Флуранс, подписав бумагу о реквизиции, выдал каждому бойцу по маленькому кусочку хлеба и по стакану вина, велев взять их из запасов мэрии,-- примерно около сотни пайков. Шиньон и кое-кто из стрелков перебежали улицу и ударили в набат.
С субботы шли непрерывные споры, но самый горячий произошел между Флурансом и капитаном Монтелем, которого поддержал его друг доктор Cepe.
-- Как? Ты намерен оставаться здесь? И ничего не собираешься предпринимать? -- наседал Монтель.
Монтель весельчак, кепи с тремя серебряными галунами нахлобучивает на самый HOC, a HOC y него длинный, прямой. Усы с лихо закрученными кончиками. Волосы длинные, встрепанные, a на висках лежат завитками. Любимая его поза -- заложит левую руку между второй и третьей пуговицами своего двубортного кителя и начнет:
-- Мы без единого выстрела освободили узников тюрьмы Мазас. Заняли Бельвильскую мэрию. Малон* готов выступить во главе Батиньольских батальонов. Дюваль* и Лео Мелье -- хозяева в XIII округе. Серизье* и его 101-я рота, a также части V и VI округов -- в боевой готовноети. Мы с доктором Cepe не сомневаемся, что захватим, как это уже было 31 октября, мэрию XII округа. Создалась превосходнейшая революционная ситуация, но надо спешить!
Флуранс отрицательно покачал головой: он не хотел выступать без своих.
-- С твоим Бельвилем, без него ли, мы идем к площади Бастилии, где нас ждут друзья. Что ж, идешь ты с нами или нет?
-- A сколько нас? Два десятка? Подождите, пока я соберу своих стрелков.
Капитан Монтель и доктор Cepe ушли, пожимая плечами, a в предместье поскакали гонцы с приказом разбудить батальонных командиров; приказ -собрать войска на улице Пуэбла. A тем временем сам командир стрелков обмакивал свое перо в муниципальную чернильницу и строчил прокламацию, адресованную народу Парижа: "Помощник мэра XX округа Флуранс занял мэрию, куда был избран своими согражданами и где незаконно заседал муниципалитет, назначенный господином Жюлем Ферри. Флуранс обращается с просьбой к своим законно избранным в эту мэрию коллегам явиться сюда и установить народную власть...*
Перо противно скрипело по бумаге. Писал Флуранс со страстыо -- так пишут поэты -- и прерывал свое занятие, только чтобы выслушать прибывшего гонца или растолковать тот или иной пункт своего плана Предку, гарибальдийцам, Гифесу и даже Торопыге с Пружинным Чубом, которые находились здесь и в любую минуту готовы были сорваться с места и мчаться в Ла-Виллет или Шарон с приказами, написанными на бланках мэрии.
-- Когда поступят в мое распоряжение эти батальоны,-- чуть не кричал Флуранс,-- я с одним батальоном захвачу генеральный штаб Национальной гвардии, с другими -- Ратушу и полицейскую префектуру!
Охваченный внезапным вдохновением, он вдруг перестал ходить из угла в угол и, присев на подлокотник огромного кресла, нацарапал новый приказ и вручил его пер
вому попавшемуся юному гонцу из Дозорного, потом снова крупно зашагал по кабинету, восклицая:
-- Порa! Все еще можно спасти! Я целиком разделяю их точку зрения... B три дня перестроить на революционный лад армию! Потом повернуть против пруссаков и добиться победы!
Так как Предок выражал свои сомнения, весьма недвусмысленно постукивая носогрейкой о каблук, Флуранс повторил, но уже менее уввренным тоном:
-- И победить! Еще все возможно! -- Потом упал в кресло перед письменным столом мэра, схватил было перо ивдругвыпрямился:--Все еще не вытряхнули свою трубку? A ну-ка, дядюшка Бенуа, выкладывайте все, что y вас на сердце!
-- Ты не сердись, a пойми меня хорошенько. Ты, Гюстав, только-только вышел из тюрьмы. Почти два месяца ты не общался с народом...
Флуранс улыбнулся мне ласково, доверчиво, a я был оскорблен до глубины души: как, значит, Предок ни во что не ставит мои рапорты, которые мы с таким трудом доставляли узнику в тюрьму Мазас!
-- Боевой дух батальонов, a особенно их командиров уже не тот,-продолжал старик, ничуть не смущаясь тем, что Флуранс слушает его с нескрываемым раздражением.-- И началось это тогда, когда этот жандарм Клеман Тома взял в оборот Национальную гвардию.
-- Ты, очевидно, имеешь в виду батальоны буржуа,-- прервал его Флуранс,-- всех этих святош из Отейя и Сен-Жермена!
-- Увы, не только их...
B ожидании своих батальонов Флуранс несколько поутих, не метался по кабинету и больше уже не прерывал дядюшку Бенуа.
Подойдя к окну, он прислушивался к Бельвилю, до неправдоподобия молчаливому, потом pухнул в кресло перед письменным столом, подпер свое высокое чело кулаками, a под носом y него лежала краюха хлеба и стоял стакан вина, к которому он даже не притронулся.
Вернулись словно побитые братишки Родюки и Пливары. Командиры батальонов встретили их неприветливо. Эти господа, изволите ли видеть, встали с левой ноги и не верят, что все это всерьез. Только один из них лично явился в мэрию, и то без своего батальона.
-- Сейчас ничего сделать нельзя,-- лопоталон,-- люди еще недостаточно разъярились против предателей. Какой от этого будет толк? Стоит ли нарываться на новые неприятности...
Не мог же Флуранс в самом деле задушить этого единственного, который все-таки побеспокоил свою драгоценную особу и явился ? мэрию.
Конец ночи и утрlЬ прошли в ожидании, от которого о каждьии часом становидось все тяжелее на душе. Послв полудня в мэрию ворвались Жюль и Пассалас.
-- B Ратушу только что явилась вторая делегация. На сей раз солидная! Монтель, Шампи и Жантелини из Центрального комитета 20 округов.
-- A кто их принял?
-- Шодэ*.
-- Шодэ! Этот шпион! Этот вербовщик девок! -- дажв сплюнул Предок.
-- Шодэ?
-- Да никого больше нет. Ферри в министерстве внутренних дел, председательствует на заседании по вопросу распределения оставшихся продуктов... Правительство тоже где-то заседает,-- пояснил Пассалас.
-- Спрашивается, к чему нам брать эту крепость?
-- A вернее, разбить об нее лоб, ведь там под командованием этой сволочи Шодэ вооруженные до зубов бретонцы...
Пассалас поддержал Предка:
-- Ферри ждал чего-нибудь в этом роде: вот уже два дня как он стягивает войска к площади Согласия, к Дворцу Промышленности, к церкви Сент-Огюстен. Жандармерия -- на площади Kapусель. A в Ратуше полнымполно мобилей из Финистерa.
Жюль добавил:
-- A я ходил к вокзалу Монпарнас, там генерал Бланшар готовит кавалерию и жандармов.
-- Дюмон отправился к Собору Парижской богоматери, тамошний артиллерийский парк наверняка будет с нами,-- робко вставил Гифес.
Флуранс схватил себя за волосы:
-- Готовится битва, a мы, мы сидим здесь, и Бельвиль, мой Бельвиль спит.
-- Если наши люди не пойдут за нами...
Вдруг под высошши сводами мэрии раздались крики:
-- Бретонцы открыли стрельбу! Мобили убивают народ, собравшийся на площади Ратуши.-- Торопыга выкрикнул свое сообщение профессиональным тоном продавца газет. Как это он еще не прибавил: "He купите ли свеженький номер?"
"Бретонцы открыли стрельбу*.
Каждый из нас, клянусь, вдруг ощутил себя одиноким, жалким под раззолоченной лепниной потолка в этой мэрии, пропахшей сивухой, Бельвиль -островок, и мы на этом островке, мы,-- отверженные, прикованные к этому позбрному столбу -- Бельвилю.
-- Пойдем туда! -- бросила Марта.
-- Вы, мелюзга, останьтесь здесь! -- с силой произнес Предок.-- Может, вы еще здесь понадобитесь!
Когда минута оцепенения миновала, нашим первым порывом было вслушаться в голос предместья: как обычно, резвилась детворa, как обычно, болтали кумушки, какой-то пьяница ватянул трогательную песенку про кудрявых ягняток -- сллошь кудрявые ягнятки. Набат уже давно замолк.
Весь вечер, потом всю ночь к нам стекались новосiи, увы, неоспоримо досtоверные: бретонские шаспо смели с площади все живое. Восстание было убито в зародыше.
-- A сейчас, Гюстав, тебе следует подумать о надежном убежище...
-- Убежище! Убвжище! Я только и делаю, что торчу в убежищах, во мраке, в духоте! Ho Предок ласково настаивал:
-- Расправа неизбежна, и она будет еще более жестокой, чем раньше. Ты принадлежишь к тем, кому грозит наибольшая опасность.
-- A что я успел сделать? Просто нелепо...
-- Ничего, ты еще, Гюстав, возьмешь свое. Подожди немного, увидим, как разовьются события.
Кончилось тем, что Флуранс, убедившись, что сейчас ничего предпринять нельзя, согласился распустить свое немногочисленное войско и возвратиться в надежное место, другими словами, на виллу господина Валькло. Сейчас он там спит безмятежно, как ребенок.
Вот какие сведения мы получили позже.
Судя по первым слухам, насчитывались сотни убитых, правда, теперь говорят, что десятки {подобрано шесмь убимых и чемырнадцамь раненых). Безоружную толпу охватила паника. Командир Сапиа *, дав приказ вести ответную стрельбу, упал, насмерть сраженный пулей.
-- У Сапиа не только ружья, но даже сабли при себе не было,-- утверждал Дюмон, еле приковылявший на раненой ноге.-- Бретонцев налетела целая туча, и так они споро стреляли, что через минуту весь фасад Ратуши затянуло дымом.
-- Счастье еще, что там шли земляные работы и люди могли укрыться за кучами песка.
-- Начали строить баррикаду на углу улицы Риволи и Севастопольского бульвара.
-- A другую строили в сквере Сен-Жак.
-- Ho армия наседала отовсюду. Нельзя было оставаться там.
-- Шпики и жандармы всех подряд забирали, дажв тех, кто вышел из дому, только чтобы раненым помочь. Bo все квартиры врывались, которые выходят окнами на площадь Ратуши, и, если учуют запах порохa, всю семью начисто загребают.
-- Они Флуранса искали. Были уверены, что он там. Koe-кто даже клялся, что его видел.
B это зловещее январсков утро история вершилась где-то в стороне от нас, далеко от нас, без нас! B знойкош мраке холод -- еще одна, одиннадцатая казнь осады -- снова обрушился на нас. Он ничего не щадит. Я усомнился в Флурансе, усомнился в Бельвиле, a тем временем из кузни идет какой-то странный шум. Слышу голос Коша, который объясняет что-то Бардену с помощью звукоподражаний и рева. Как это только столяру удается дрговориться с глухонемым кузнецом? Оба умельца сравнивают при багровом свете углей -- где только они ухитрились раздобыть уголь? -- деревянные части лафета с металлическими, уже выкованными. Можно ли усомниться также в нашей пушке "Братство"? Нет! Она-то настоящая, бронзовая, стоит себе на месте, ee со счетов не сбросишь!..
Среда, 25 января.
Флуранс то и дело переходит от гневных вспышек к унынию.
-- 2Кюль Фавр поставил нас вне закона, это просто возмутительно! Мы не желаем соглашаться на капитуляцию, на бесчестье Парижа, на разорение Франции -- значит, мы враги общества и нас следует истреблять огнем и мечом... Могли же мобили стрелять в воздух, куда там! Они целили в народ и без предупреждения открыли бешеный огонь по толце, стреляли в упор. Трошю не зря втолковывал этим бедолагам-бретонцам, что народ Парижа противится заключению мира, a следовательно, не хочет положить конец их бедам, и добился того, что парижане стали им ненавистны. Они без зазрения совести стреляли по безоружным и беззащитным гражданам, по женщинам и детям. Всю площадь усеяли трупами! Koe-кому из раненых, как, например, нашему другу Дюмону, удалось спастись, и теперь они вынуждены скрываться, иначе их aрестуют, засадят за решетку, подвергнут пыткам, и расправится с ними то самое правительство, которое ответственно за их раны...
Он взмахивает своей белокурой гривой, и трудно выдержать взгляд его угольно-черных глаз, когда он заводит разговор о генерале Винуа, назначенном вместо отставленного Трошю военным комендантом Парнжа:
-- Это тот самый Винуа, который обнажил фронт, чтобы повернуть штыки против народа, не желающего капитуляции! Гордясь своим первым успехом -наконецто хоть один успех! -- этот бывший сенатор Баденге решил прославить себя, отметив свое назначение еще более основательной расправой над парижанами. И впрямь редчайший случай, генерал является без опоздания... чтобы приступить к aрестам...
Ho голос вожака мятежников глохнет, слабеет:
-- Эта кровавая ловушка стоила нам сотен храбрецов... Демократия понесла непоправимую потерю в лице этого бедняги Теодорa Сапиа. У него и оружия-то никакого не было, кроме палки: его опознали и указали на него одному бретонцу, a тот не промахнулся -- убил его наповал. Сапиа был сама отвага, и какой ум! A какой изящный писатель! Ведь это он, еще совсем юношей, редактировал газету "Ла Резистанс". Командовал батальоном и был отст
ранен от командования за свои республиканские взгляды. Он умел увлечь, зажечь толпу. Придет день, и мы отомстим за него. Покараем его убийц!
И снова гневно взлетает его шевелюра, рассыпается прядями. Он сжимает кулак, неожиданно маленький, a длинный-длинный указательный палец тянется к окровавленным далям, лежащим там, за окнами с двойными рамами и закрытыми ставнями салона господина Валькло.
-- Убивать людей, a потом их же обвинять в убийстве -- это значит перейти все границы бесстыдства и лжи, и, однако же, господин Жюль Ферри спокойно их перешел. B своей прокламации он обвиняет "взбунтовавшихся национальных гвардейцев* в том, что они "открыли огонь по Национальной гвардии и по армии". И сейчас Париж негодует против этих "взбунтовавшихся", которые если и отстреливались, то лишь затем, чтобы прикрыть бегство жен и детей своих же сограждан.
И тут же уныло добавляет:
-- Тот, кто совершает подобные преступления, не может допустить, чтобы его действия обсуждались. Следственно, ему надобно убить правду, или правда убьет его. Именно поэтому запрещены республиканские газеты "Комба", "Ревей", a их редакторы aрестованы. Феликсу Пиа снова приходится скрываться. Делеклюза, заслуживающего уважительного к себе отношения, хотя бы из внимания к его летам и качествам, бросили в сырую зловонную темницу, и где же? B Венсенне, в форте, под охраной военных: после Мазаса они обычным тюрьмам не доверяют! Трошю старается принудить Париж к молчанию с единственной целью: выдать его пруссакам!
Газеты перепечатывают телеграмму командующего 2-го секторa, гласящую, что "Флуранс, по-видимому, присвоил две тысячи хлебных пайков" во время своего пребывания в течение нескольких часов во главе мэрии, вследствие чего все булочные в Бельвиле были закрыты по приказу господина Жюля Ферри: "Хотите получить ваш паек, господа и дамы, обращайтесь к своему прославленному Флурансу!"
-- Остерегайся, Гюстав,-- бормочет Предок,-- против тебя не только полиция, но и славные люди, которые считают, что ты вырываешь y них из глотки последний кусок.
Нынче утром вышел декрет о закрытии всех клубов. Правительство вдвое увеличило количество военных трибуналов. По слухам, Жюль Фавр отправился в Версаль вести переговоры с неприятелем.
Пятница, 27 января 1871 года. Сто тридцать пятый день осады.
Пушка "Братство" стоит здесь, в самом центре Дозорного тупика, между двух ям, откуда выкорчевали пни срубленных каштанов.
Столько о ней мечталось, что узк и не верится!
-- A все-такимы...мы... ee сделали,--бормочет Марта. Она не спеша обходит пушку, глаза y нее круглые. Тянет к пушке руку, пальцы в робком, но неодолимом порыве, совсем как малый ребенок, который не может не коснуться диковинки.
Такой, как наша пушка, нягде больше нет. Достаточно взглянуть на нее всего раз, чтобы сразу признать ee среди нагромождения орудий в артиллерийских парках.
До чего ж она чудная, наша пушечка!
Гигантские колеса теперь, когда ствол установлен на лафете, кажутся еще выше, особенно поражает расстояние между колесами: на то место, куда положили всего лишь бронзовую трубу, мог в действительности втиснуться корпус парижского омнибуса. У прусских пушек устроено для прислуги два сиденья, прикрепленных к оси, a Кош смастерил нам целых четыре, по два с каждой стороны, блато места хватает...
Кузнец и столяр трудились любовно, они израсходовали на irушку весь запас рабочего пыла, который копился с начала осады, когда оба остались не y дел; работали они с таким же наслаждением, с каким будут люди вкушать свою первую трапезу в день заключения мира. Не пожалели ни собственных рубанков, ни напильников. Зато не осталось ни заусенцев, ни зазубрин -- ювелирная pa
бота. Дерево и металл стали гладкими, точно кожа, одно белое, другой темный. И этим наша пушка тоже не походит ни на какую другую... Она -подлинное произведение искусства.
Кош и Барден не спали целую ночь, стремясь закончить свою работу. До sари провозились, чтобы посмотреть, какой y пушки будет вид при дневном свете; a потом остались, чтобы посмотреть, какой вид будет y зрителей, которые сходились один за другим и не без робости приближались к чудищу. Кузнец со столяром так и стояли рядом.
Я решился спросить:
-- Она, должно быть, тяжелее, чем другие пушки?
-- A то как же! -- гордо ответил Кош.
Тут я подумал о нашем стареньком Бижу: ведь каждому орудию, даже неболыпому, обычному, придается мощная упряжка, выносливые лошади!
-- Ничего,-- утешила меня Марта,-- подналяжем, и сама пойдет...
Стали собираться окрестные жители. Под аркой стоял гул голосов. Слух распространился по всему Бельвилю. Каждый приходивший поглядеть внезапно застывал на месте, не дойдя до пушки метров пяти, пялил глаза и, постояв минуту с открытым ртом, наконец выдавливал из себя: "Hy и ну!.."
Нищебрат потребовал полбочонка вина, чтобы спрыснуть такое событие. Матирас пришел со своим рожком. От радости Пливар стал палить из ружьеца над головами собравшихся, и его чуть самого не убило при отдаче... Нянюшки, горничные и кухарки -- вся прислуга мясника и аптекаря высыпала к окнам.
Дядюшка Лармитон предложил нам изготовить -- мало того, обещал преподнести! -- чехол из тонкой кожи, чтобы защитить ствол. Мари Родюк и Зоэ поспорили, какой пастой лучше начищать бронзу до блеска. Пришлось пообещать свезти нашу пушку к клубу Фавье; на этом особенно настаивал столяр -председатель клуба. Бландина Пливар, Клеманс Фалль, даже мама! сошли вниз, им хотелось разглядеть пушку поближе. Пружинный Чуб выражал свое ликование, подпрыгивая по-балетному, хотя сам, видать, не замечал собственных антраша. Ребячья команда с улицы Сен-Венсан и другая, из Жанделя, и многие, многие другие смотрели на нас с нескрываемой завистью. Если бы только y них хватило храбрости, они не
пременно попросили бы нас давать им хоть изредка нашу красавицу. Марта взялась обрабатывать Людмилу Чеснокову, Ванду Каменскую и мою тетку. Наша смуглянка так распиналась перед этими дамами, работающими y Жевело, говорила с ними так любезно, аж до приторности: вот если бы они каждый день могли приносить с работы в кармане фартука хоть горстку порохa! Возьмут понемножку, a получится большая бомба.
-- Смотрите-ка, все смотрите! -- вдруг крикнул Божий Бубенчик, указывая пальцем на левую ось пушки.
И когда все присутствующие проследили движение его руки, наш клубный острослов фыркнул:
-- Сюда смотрите, вот оно, мое cy, я его сразу узнал!
A кто-то стал искать свое имя, которое, по его мнению, должно было быть выгравировано на лафете. И, не найдя, paссердился. Тут взбунтовались и все прочие жертвователи. Марта очень мило извинялась и... наобещала им невесть бог что!
Сейчас, когда я пишу эти строки, любопытство предместья все еще не улеглось. Возле пушки по-прежнему толпится народ: то больше, то меньше. Ho вот раздаются какие-то крики, потом наступает тишина, такая тишина...
Пойду посмотрю, в чем дело.
* * * Париж только что капитулировал.
Первые числа февраля 1871 года.
B те самые дни, когда наша пушка "Братство", сверкая новенькой бронзой, царила над всем тупиком, сотни наших орудий были отданы пруссакам или уничтожены по их приказу.
Конец осады словно бы пробудил маму от глубокого сна; теперь для нее все стало проще простого: надо лишь быстренько погрузить наши пожитки, мебелишку и постели на повозку, и -- гони-погоняй! -- покатим в родное гнездо, прямо в Рони. Родина больше не нуждается в нашем мече, зато земля ждет нашего орала. Мягкая-то мягкая, но железная, когда коснется выполнения долга, мама уже видела, как приводит в порядок наш дом, потом вместе со мной и Предком начнет работать в поле, a там
и отец не замедлит явиться... Милая ты моя, славная! Вот уж действительно ожила с первыми лучами солнца, как бабочка, нет, как муравей, до конца своей жизни неутомимый муравей...
Теперешнюю ночную тишину еще труднее переносить, чем грохот бомб. Сдача бастнонов и орудий укрепленного пояса Парижа, гарнизон в плену, за исключением двенадцати тысяч солдат и Национальной гвардии, которой оставили оружие... сколько ударов по хребту Бельвиля. Сборища, набат, манифестанты, кричащие: "He отдадим наших фортов!", звуки горна, барабанный бой, гонцы, стучащиеся y дверей и срывающие бойцов с постели...
Капитуляция довела до кипения предместье, но ничего путного из этого кипения не получилось -- нас заела, по выраженшо Гифеса, "клубомания":
-- Клубы и лиги -- это как зыбучие пески, при каждом движении только глубже в них уходишь. Буржуазия готова пресмыкаться перед пруссаками, лишь бы они помогли ей сохранить власть. A расплачиваться за все будет народ, и дело не ограничится только двумя сотнями миллионов франков, которые требует победитель.
По мнению типографщика, командира 5-й роты бельвильских стрелков, единственный выход -- организация рабочих под эгидой Интернационала.
-- Республика в опасности,-- утверждает он.-- Ради ee спасения интернационалисты должны объединиться с республиканцами.
Все те же слова, все те же бесконечные споры, но в эти дни, перед выборами в Национальное собрание, спорят с удвоенной энергйей.
Чувства, владеющие тупиком, пожалуй, еще примитивнее, чем раньше, но зато уж предельно ясны; выражаются они во взглядах, в улыбках простых людей, когда они стоят вокруг фантастического бронзовоro чудища, загромождающего весь проход: наша пушка "Братство"! Послужит ли она нам в один прекрасный день? Кто будет из нее стрелять? И в кого?! Эх, все это очередные иллюзии осажденного города, прекрасный сон. Возможно, --поэтому так и полюбилась всем эта чертова махина с огромным жерлом!
Незадачливый Фавр в буквальном смысле слова попал между двух огней: cпереди -- npуссаки, сзади -- naрижане.
23 января, вручая Эрисону депешу для передачи. Бисмарку, он посовемовал капиману соблюдамъ cмрожайшую майну: "Один бог знаепг, что с нами сделаем naрижская чернь, когда мы вынуждены будем омкрымъ ей всю правдуh Д через два дня mom же самът Фавр плакался на груди Мольмке*: "Hu под каким видом я не позволю разоружимь Национальную гвардию! Это будем началом гражданской
Бисмарк -- Фавру: "A вы спровоцируйте восстание сейчас, когда в вашем распоряжении еще есть армия, чтобы его подавитьU Совет по тем временам чудовмцный, яо в наши дни звучит вполне обыденно, "традиционно мудро*.
B перерыве между двумя собраниями Флуранс приводит в порядок свои записи, речи, статьи, заметки и отчеты. Из этих обрывков и осколков наш ученый строит памфлет о сдаче столицы неприятелю.
-- Слушай, Флоран, вот как он будет начинаться: "Пятьсот тысяч вооруженных людей, запертых в крепости, сдались двумстам тысячам осаждающих. Нелегко будет истории понять подобный факт. Такого еще не встречалось в ee анналах".
-- История скажет, -- возразил один из присутствующих, -- что в Меце огромная армия, надежно прикрытая, прекрасно обученная, сформированная из бывалых солдат, позволила предать себя в руки врага, и ни один маршал, ни один командующий корпусом не сдвинулся с места, чтобы избавить ee от Базена, в то время как парижане, никем не руководимые, неорганизованные, имея перед собой двести сорок тысяч солдат и мобилей, думавших только о мире, сумели на целых три месяца отдалить капитуляцию.
Марта снова потащила меня прогуляться по Парижу -- время от времени она испытывала инстинктивную потреб* ность в таких вот походах. Впрочем, за зрелищами ходить было уже недалеко, стоит только выбраться из-под арки, и сразу натыкаешься на плачевный кортеж -- двигающиеся к Парижу войска вместе со своими фургонами и доверхy нагруженными повозками в беспорядке текут через Роменвильскую заставу, плетутся изнуренные моряки, еле волоча ноги от усталости, они отдали пруссакам
форт Рони, свои батареи и в придачу свою знаменитую пушку "ПокроNo их бесценную "Богоматерь",-- и теперь, понурив голову, все в грязи до самого помлона бескозырки, эти морские волки, потерпевшие крушение в океане снега и грязи, тащат за собой повозки со своими пожитками.
B богатых кварталах уже не встретишь человека в форме национального гвардейца. Лишь два мотива побуждают еще кое-кого щеголять в красных панталонах и в черной куртке с белыми пуговицами: либо таким путем выражается личный отказ прекратить борьбу, либо просто больше нечего надеть.
Пульс Парижа надо слушать y его застав. Буржуа, располагающие хоть какими-то возможностями, торопятся удрать из этого города -- который целых пять месяцев был для них тюрьмой! -- и меняют свои изящно зловонный мирок на вольный дух деревенских просторов. У сторожевых постов, где проверяют пропуска, полученные при содействии высокопоставленных друзей (лисмок, сосмавленный no-французски и no-немецки, должен быть завизирован префекмом полиции или начальником шмаба генерала Винуа), они встречаются с другими богачами, розовенькими и свеженькими, но с беспокойством во взгляде. Эти возвращаются в столицу всего на несколько дней, только проверить, цело ли их добро, и собрать деньги с жильцов. Рабочие, стоящие на посту в форме национальных гвардейцев, еще сильнее презирают тех, кто возвращается с единственной целью -- набить себе карманы и даже не знает, что такое осада со всеми ee бедами.
Снова аванпосты стали излюбленным местом прогулок: Парижу охота поглазеть на пруссаков. И действительно, стоит посмотреть на них во время учения -- зрелище впечатляющее: две сотни негнущихся ног выбрасываются на мгновение вверх, потом две сотни каблуков в едином притопе все разом ударяют о землю. Двести взглядов уставлены в одну точку. Одно движение, умноженное в двести раз, точное, математически высчитанное, вызванное к жизни подтявкиванием офицерa, издали управляющего этими автоматами. H-да, это совсем не то, что наши дядечки из Национальной гвардии!
Чуть подальше, в парке, окружающем великолепный особняк, двое пруссаков обрезают липы, a третий рыхлит rазон.
Предыдущий листок из этой тетради вырван. Должно быть, сейчас он лезкит на столе господина Kpесона, префекта полиции.
Понедельник, 6 февраля 1871 года. Около шести часов пополудни.
Решено, возвращаемся в Рони. И как можно скореe, черт побери!
Спускаясь из нашей мансарды, я услышал в каморке привратницы разговор. Кто-то расспрашивал нашу матушку Билатр "o жильце, который сейчас занимает квартиру господина Валькло". Мокрица всеми богами клялась, что ничегошеньки она не знает, что, насколько ей известно, с тех пор, как хозяин yехал накануне осады, никто в его жилище не заходил, даже ей он запасных ключей не оставил. B ответ на все посулы и угрозы наша привратшща, вдвойне напуганная, уверяла, что ничего не ведает, и отвислые ee щеки дрожали.
Я схоронился в темном закоулке под лестницей. Поэтому-то я и мог разглядеть шпика, когда он вышел из каморки: Жюрель! Я бросился советоваться с Мартой.
-- Не отпускай его и затащи в слесарную.
-- С чего это он со мной пойдет?
-- Скажешь ему, что ты знаешь, где Флуранс.
-- Ты что!
-- Втолкуй ему, что все эти истории с Революцией тебе обрыдли, особенно сейчас, когда война кончилась, внуши ему, что ты переметнулся.
-- Да, но...
-- Hy, действуй, и живо!
Я бросился в "Пляши Нога", потому что видел, как Жюрель направился туда, но там мне сообщили, что он .выпил чашку кофе с водкой и ушел. Пройдя через арку, .я приметил в конце Гран-Рю его грузный силуэт, узнал его по медленной походке. Тут он нырнул в таверну Денуайе, Когда я тоже вошел туда, он сидел один в углу, спиной к столику, где восседали машинисты и каменотесы.
Moe неожиданное появление, видимо, paссердило его, даже улыбка и та получилась принужденной.
-- Уж не меня ли ты ищешь, миленький Флоран?
-- Вас, господин Жюрель, простите меня, пожалуйста, но мне нужно с вами поговорить.
-- Так вот уж срочно?
-- Боюсь, что да.
Его бычьи глаза, обычно приветливые, впились в меня пронзительно, настойчиво. Начал я наугад, не решаясь перейти к главному. Пускай сам взвешивает все "за" и "против", пускай решает, оставаться ли ему добрым дядюшкой Жюрелем или ухватиться за довольно-таки неуклюже протянутую мною жердь. Уперев локти в столик, нагнувшись друг к другу, мы чуть лбами не стукались, взаимно принюхиваясь, как два пса, еще не решившие, куснуть дружка или облизать. Он только в том случае выйдет из взятой на себя роли, если я сыграю свою в совершенстве, но насколько же он был сильнее меня в такой игре! Поэтому мне оставался один-единственный шанс -- как можно 6лйже держаться истины. Начал я с того, что признался в своей нескромности, позволившей мне подслушать дознание, которое он вел в каморке привратницы, и, ей-богу, по-моему, я даже покраснел! Его тяжелые веки опустились ровно настолько, чтобы прикрыть злой огонек, зажегшийся во взгляде. Больше я ничего не добавил. A Жюрель все глядел на меня и молчал.
Один из машинистов затянул песенку, в последние дни она вошла в моду:
Пусть о возмездии болтают дураки, О смертных битвах, родине и чести...
Я в отчаянии твердил себе: "Да ну же, ну, я обязан найти способ заманить его в тупик!"
A я давно уж подтянул портки
И думаю о том, как мне поесть бы...
Жюрель все молчал. Его болыiше полузакрытые глаза с налитыми кровью 6елками впились мне в лицо, и только изредка, на секунду, он отводил их, когда хлопала входная дверь. A позади нас машинисты из Ла-Виллета и каменотесы с Американского рудника подхватили хором:
Пускай мужлаи и будет патриот, Под пулями пусть гибнет он, не я... A я предпочитаю антрекот... И за бифштекс я сдам Париж, друзьяl
Оглянувшись на певцов, я демонстративно пожал плечами, и, так как Жюрель вроде бы удивился моему раздраженному движению, я, вздохнув, бросил:
-- Хватит с меня! Хочу домой, в Рони. Хочу забыть все это...
С тем же сонным выражением -- только голос прозвучал чуть саркастически -- милейший господин Жюрель небрежно уронил:
-- Значит, дорогой мой Флоран, ты так изменился? И до чего же скоро! Hy a как же, скажи, ваша пушка "Братство"?
-- Эх, господин Жюрель, та ли пушка, другая ли, к чему она сейчас! Теперь мне кажется, будто мы все с ума посходили. И я вдруr словно 6ы проснулся...
A он осторожно поощрял меня к дальнейшим признаниям, опускал веки, покачивал головой, словно бы впивал сладостный нектар, вкусить который и не рассчитывал. Я же рассказал ему длиннейшую историю, как и советовала мне Марта: в конце концов, я просто крестьянский сын из Рони, в силу превратностей войны и осады я, на горе мое, был, так сказать, пересажен на парижскую почву. Очутившись в самом сердце Бельвиля, я, понятно, поддался опьянению всех этих речей, порывам этой толпы. Перемирие сразу меня отрезвило, вернуло на грешную землю. Я устал. Хватит с меня громких слов и пламенных идеалов, единственное мое желание -- это не разлучаться со своей семьей, вновь очутиться на нашей ферме и обрабатывать свои клочок французской земли. Крестьяне -- народ благоразумный. Они любят мир. Они авантюристов сторонятся...
Я сам был отчасти смущен: говорил такое, и слова мне вовсе рот не раздирали. Напротив, чем больше я об этом распространялся -- a распространяться волей-неволей приходилось,-- тем логичнее, тем естественнее получался мой рассказ; мне даже начало казаться, будто я не вру. Чем ярче я описывал свое отвращение к высокопарным клубным разглагольствованиям и свои страх перед этой бестолковой, но опасной деятельностью, тем уютнее я себя чувствовал в роли хитрого мужичка из басни Лафонтена.
Должен признаться, что и сейчас, когда я пишу эти строки, я все еще испытываю удовольствие оттого, что влезаю в свою деревенскую шкуру, снова напяливаю ee на себя, как надежную, вдруг обретенную броню; хочешь
жить счастливо -- живи тихо! Господи боже ты мой, как же далек от меня ихний тупик!
Искренние нотки, звучавшие в моем голосе, усыпили подозрения шпика. До того я был искренен, что даже самого себя убедил!
-- Подожди-ка чуточку, милый, я сейчас вернусь.
И он направился навстречу какому-то новому посетителю, но ни лица его, даже фигуры я не успел разглядеть. Незнакомец был закутан в просторный плащ, и широкополая шляпа скрывала черты его лица. Они перекинулись с Жюрелем двумя-тремя фразами, стоя y окна, потом незнакомец лоспешно удалился, a господин Жюрель снова уселся за столик напротив меня.
-- Можешь продолжать, я слушаю.
-- Да... да... я уж и не знаю о чем...
-- Hy как же так! Ты что-то тут говорил о кое-каких услугах, которые можешь мне оказать, или я их могу тебе оказать, или мы оба можем оказать друг другу. Признаться, я не совсем уловил твою мысль, сынок, может, объяснишься яснее?
Что еще выдумать, лишь бы заманить его в тупик, a там втолкнуть в слесарную мастерскую Мариаля, где ему уже, должно быть, готов надлежащий прием? Поздно было спихивать iшшка на кого-нибудь другого, a самому умыть руки. Ta легкость, с какой я громоздил мельчайшие подробности о своем душевном состоянии, казалось бы бесконечно далекие от истинных моих чувствований, смущала меня. И пока я по необходимости продолжал свою исповедь, даже не насилуя воображения, меня вдруг пронзила острая тоска, хотя я сам не слишком-то разбирался в ee причинах. Сначала я прицисал ee тому, что играю неблаговидную роль, потом, поразмыслив, решил, что не так-то уж трудно делать такие вот виражи, от какового заключения и сам опешил. Теперь я упал еще ниже. Нет, правда, я вот о чем думал, причем думал всерьез: если я так легко вошел в эту роль и если Марта сама предложила ee мне играть, не означает ли это просто-напросто, что я ee вовсе и не играю?
-- A тебе, мальчуган, видно, что-нибудь надо? Вопрос прозвучал резко. Я озадаченно выпалил:
-- Да.
Тут он понимающе улыбнулся. У него стало спокойяей на душе. Раз я действую из корыстных побуждений, зна
чит, моя исповедь не так уж подозрительна. Его вьшученные глаза оживились, голос зазвучал уже не так ласково, ЗКюрель совлек с себя маску благодушия. B табачном непродыхном дыму, висевшем в таверне, его прошибла испарина. Я вдыхал этот застарелый запах, и мне не было ничуть противно, напротив, это был знакомый дух, который я узнавал после долгого перерыва.
-- A я ведь тебе, мужичок, не очень-то верю...
-- Почему, господин Жюрель?
-- Потому что, если бы, как ты уверяешь, ты был трусом, ты действовал бы на манер этой суки привратницы, ты тупика еще сильнее боялся бы, чем полиции!
На мое счастье, как раз в эту минуту машинисты сцепились с каменотесами, и в суматохе мне удалось собраться с мыслями. Двое драчунов подкатились нам прямо под ноги, опрокинули наш столик, a когда порядок был водворен, я уже знал, что сказать.
-- Мы, господин Жюрель, нынче ночью уезжаем из Бельвиля, навсегда уезжаем. Так вот, я рассчитывал, не можете ли вы помочь нам с пропуском...
-- И это все?
Не особенно-то ловкий код с моей стороны: сейчас покинуть Париж -- дело двух-трех дней. To, что я не заломил настоящей цены, снова насторожило шпика. Ho тут меня осенило:
-- B Рони такие опустошения из-за войны... Если я хоть чего-нибудь сумею привезти, чтобы дом починить, подкупить инвентаря, семян... сумма-то, в сущности, небольшая!..
-- Наконец-то,-- торжествующе вырвалось y него. Потом cyxo: -- A что ты-то предлагаешь?
-- Чего?
-- Хватит ломаться! Что продаешь?
-- Флуранса.
-- Опоздал. Я знаю, где он.
Кинув беглый взгляд на входную дверь, он шепнул мне:
-- Вот тебе и способ доказать, что ты ведешь честную игру. Скажи мне, rде он скрывается?
-- Так вот и сказать, задаром? Hy нет!
-- Я же тебе толкую, что знаю где! Что ж, как угодно, прощайте, молодой человек!
Он уже поднялся из-за стола.
-- B квартире господина Валькло, на втором этаже виллы Дозор.
Жюрель со вздохом облегчения pухнул на стул:
-- Hy, в добрый часl Слушай, мужичок, если y тебя есть еще что продать, за ценой я не постою.
-- Есть то, что вы без меня не раздобудете, если далее Флуранса aрестуют.
-- Что?
-- Его секретные бумаги. Он даже дар речи потерял.
-- A... a... Можно на них хоть взглянуть?
При мне как раз было несколько листков, нацарапанных вождем мятежников, он дал мне их перебелить. Жюрель буквально вырвал их y меня из рук. Нацепил очки, вытащил из кармана бумажку и сравнил почерк Флуранса с тем, что было написано там. Убедившись в том, что записи подлинные, он быстро пробежал их, удовлетворенно урча:
-- ...Все имена здесь... И доказательства тоже! За одно это их можно подвести под расстрел! Ловко сработано, Флоран...-- Тут он убрал очки, a листки спрятал в карман.-- Разумеется, это только так, для затравки? Беги и принеси все прочее.
Вот это меня никак не устраивало.
-- Теперь-то хоть вы мне верите?
Отныне наши судьбы связаны навеки, Жюрель снизошел мне это объяснить. Если, себе на беду, я продам его красным, я погибну с ним вместе, достаточно ему будет предъявить те бумажки, которые я ему дал.
-- Тогда пойдемте со мной, господин Жюрель! Еще немного, и я бы в ноги ему повалился.
-- Иди принеси остальное, я тебя здесь подожду, не бойся.
-- Ho... но там y них еще бомбы! И оружие... Я готов был пообещать ему все что угодно, и "Жозефину" с "Покровом" в придачу.
-- Надеюсь, они их не перепрятали?
-- Пока нет, но надо спешить,-- сказал я и поднялся со стула.
И он пошел за мной, правда не без колебаний. Пока мы шли от таверны до арки, я лихорадочно обдумывал все мыслимые и более или менее правдоподобные доводы, которые помогли бы уговорить его, если он вдруг побо
ится войти в тупик. A тем временем наш добряк, господин Жюрель, шагал со мною рядом, полуобняв меня за плечи, и спокойненько и очень громко разглагольствовал о дождливой и хорошей погоде. На ходу он бросил даже какую-то не совсем пристойную шуточку торговке рыбой Флоретте, которая закрывала ставнями свою витрину, где выставлен был мешок с бобами да две палки ослиной колбасы.
-- Как? Это здесь? -- проблеял он.
Только на пороге слесарной его взяло сомнение. Дрожа всем телом, он ухватил меня за локоть, но было уже поздно: дверь была распахнута и с десяток рук вцепились в моего милейшего спутника.
Когда зажгли свечи, я увидел, что Жюрель лежит на полу, туго связанный веревками. Он хныкал и приговаривал своим прежним, добродушным голоском:
-- Hy-ну, ребятки! Что случилось? Флоран, объясни же своим дружкам...
-- Долго же ты возился! -- проворчала Марта.
-- Думаешь, легко было?
-- Знает он, где Флуранс?
-- Знает, знает!
-- Ведь ты же мне сам сказал,-- возмутился мой приятель.
-- Как, по-твоему, успел он сообщить или нет? -- приступала ко мне наша смугляночка, не обращая ни малейшего внимания на вопли Жюреля, уверявшего, что я-де лучший шпион господина Kpесона.
-- Боюсь, что успел кое-что передать. И я вкратце рассказал о разговоре, происшедшем y окна таверны Денуайе.
-- Больше он ничего не знает?
-- Знает. Пришлось ему показать записки Флуранса, где перечислены имена и все такое прочее!
-- Тем хуже для него!
-- Что ты имеешь в виду?
-- Да ничего, Флоран. Иди запрягай Бижу.
-- Ведь нужно еще Флуранса предупредить!
-- Давным-давно предупредили. Он уже далеко.
-- Все равно шпики могут нагрянуть!
-- Сразу не нагрянут, они в Бельвиль поодиночке боятся HOC показать. A может, и вовсе не придут.
-- Положим!
-- Есть y нас одно средство их отпугнуть. A тем временем наш лленник перешел от стенаний к обороне.
-- Я чуял, что тут нечисто... Слишком уж все хорошо получалось! A ты, змееныш проклятый, обдурил меня совсем, когда плату потребовал. Ox, видать, старею я...
Тут вошли Жюль и Пассалас. И cpasy же поднесли фонарь к толстому носу Жюреля.
-- Смотри-ка, такого не знаем,-- ворчали они.-- Одно ясно -- старый доносчик. Света, видите ли, боитсяl Такие на Иерусалимской улице никогда не показываются. И это самая сволочь и есть...
Мой кузен и его дружок от злости себя не помнили, что так промахнулись. A так как в эту самую минуту запищал младенчик y Фаллей, Пассалас ударил шпика ногой в тяжелую челюсть:
-- Получай, это тебе от вашего пискуна! Хльшула кровь.
-- Это вам дорого обойдется, я сам лично прослежу, чтобы вы по заслугам получили! -- проревел окровавленный рот.
Четыре огромные тени возникли на пороге мастерской.
-- A ну-ка чешите отсюда, ребята! Фалль, Чесноков, Каменский и Пальятти.
-- A ты, Марта, задержись на минуточку,-- сказал литейщик.
Четверо новоприбывших двигались в свете свечей. Уходя, мы слышали вопли Жюреля:
-- Не оставляйте меня, детки! Только не оставляйте. Они... Они меня убьют! -- Он катался по земле, корчился, как сосиска на раскаленной сковородке, в уголках рта y него появилась пена, и вся его толстая физиономия была перепачкана пылью и кровью.
Два-три вскрика, разделенные долгими паузами, долетели до моего слуха, когда я запрягал нашего старикана Вижу. Пушка "Братство" в потемках тянула к небу свою морду, огромную, львиную. Все ставни закрыты, тупик спал прямо с каким-то ожесточением. Даже младенец y Фаллей и тот затих. Марта оставалась после нас в слесарной еще минуты три. Выйдя, она кликнула Пружинного Чуба и Торопыгу, велела им раздобыть тюфяки.
Я запряг Бижу и отошел к братьям Родюк, стояв
шим на карауле в дальнем углу улицы. Прошло немало времени, прежде чем Пальятти нас кликнул.
На повозку погрузили два тюфяка. Пришлось долго ee осаживать и разворачивать, чего Бижу терпеть не может, чтобы проехать по узкому проходу, так как путь теперь преграждала пушка "Братство".
К неосвещенным улицам лип густой туман. Я вел под уздцы Бижу, a на шаг впереди меня шла в одиночестве Марта.
-- Флоран, придется тебе тоже прятаться. Ведь тот, второй грязнорылый, видал в таверне, что ты с ним говорил...
Жюль и Пассалас успели пробежатьбумагишпика. Наконец-то они установили его личность и немало этим гордились. Жюрель в действительности оказался Фассереном, одним из самых опасных агентов-осведомителей императорской полиции. Специальность y него была тонкая: втираться в ряды революционеров, подстрекать их, подбивать на заговоры, a потом выдавать заговорщиков. Вместе со своим коллегой, агентом Перрену, они затеяли знаменитую заваруху, приведшую 7 февраля прошлого года к делу о газете "Maрсельеза", по которому был aрестован Рошфор, и "делу бомбометателей", в которое был замешан Флуранс*.
-- Улица Оберкан, площадь Шато-д'O,-- объявляла Марта.
Мы продвигались в липкой мгле. Стdяла та ни на что не похожая ночь, когда вроде бы можно физически ee ощупать, одна из тех ночей, когда прохожие казались призраками, a наш кортеж -- кошмаром.
-- По-твоему, обязательно надо было? -- вполголоса спросил я Марту.
-- Это же вредное насекомое, Флоран, не более того...
-- Ho раз так или иначе убежище было известно...
-- A Возмездие -- что с ним прикажешь делать? -- произнесла она, и голос ee прозвучал, как призывный зов рожка, и дошел, словно сигнал, до тех, кто шагал позади.
Ух, какой же y нее был голос, когда она заговаривала о Возмездии! Не говорила, a пела.
Уже близился рассвет, когда наша смуглянка велела нам остановиться, густой зимний туман продлевал ночной мрак. Мы вздрогнули, услышав где-то рядом вой си
рены парохода. Значит, мы очутились на набережной, где-то между Новым Мостом и мостом Сен-Мишель.
-- Флоран! Есть y тебя чем писать?
Я вытащил свою неизменную тетрадь, карандаш.
-- Напиши: "Возвращается отправителю*.-- Потом подумала с минутку и добавила:-- Припиши еще: "Имеющий уши да слышитl"
Она сама вырвала листок из моей тетради, a затем вытащила наугад из прически шпильку.
Остальные наши спутники, забравшись на повозку, стаскивали, чертыхаясь, тюфяки. Раздался мягкий удар.
-- Гони, кучерок! -- крикнул мне Жюль.
Я погнал Бижу галопом.
Позади нас две расплывчатые тени -- парочка полицейских -- отделились от подъезда полицейской префектуры, где стояли на часах, и неторопливо направились к тому месту, которое мы покинули в такой спешке.
Неужели это застарелый дух, поднявшийся от продавленных старых тюфяков, вызвал в моей памяти родимый дом? Тут только я узнал его, такой надежный запах пота, пыли, мокрой шерсти, запах труда, который приносил с поля отец; и запах этот примешивался тогда к aромаty похлебки.
На рассвете.
Последняя нить, но она еще крепко привязывала меня к тупику. Теперь и она порвалась.
Повозка нагружена так же, почти так же, как была нагружена в тот понедельник 15 августа 1870 года. Мама топчется между Бижу и пушкой "Братство", Предок пошел проститься с теткой. Через несколько мйнут рассветет, и мы сможем выбраться на Гран-Рю, проехать через весь Бельвиль и, распрощавшись с Парижем, двинуть на Рони. Роменвильскую заставу минуем без затруднений -- там несут караул стрелки 9-й роты, a пруссакам на нас наплевать.
Госпожа Билатр визжит как зарезанная: y колонки, видите ли, грязь развели. Она опять ходит гордо, как индюк: господин Валькло известил ee, что возвращается сегодня к вечеру. Завтра Франция голосует*.
Вчерa вечером я пошел в новое убежище Гюстава Флуранса, хотел вручить ему бумаги, которые еще оставались y меня, и потом, само собой, попрощаться.
Флурансl лежал в постели не один, a с Мартой. Ни тот, ни другая даже не смутились. Воображаю, какая y меня была физиономия... Марта широко открыла огромные черные глазищи и развела обнаженными руками, как бы говоря: "Hy, чего ты еще! Ведь это же Флуранс!"
Я бросил листки на постель и ушел, даже не закрыв за собой дверей.
Потом кинулся бежать.
Прощай, Париж!
Рони-cy-Bya.
Воскресенье, 12 февраля 1871 года.
Дома нас ждал отец -- он все такой же, разве что похудел. Он уже взялся восстанавливать ферму, благо ущерб не особенно велик. Главным образом пострадали участки, непосредственно примыкающие к Авронскому плато и форту Рони. Так, от фермы Мартино буквально не осталось камня на камне; мы приютили y себя самого огородника, его жену и двух взрослых его сыновей. Пришлось нам немножко потесниться, но ремонт и полевые работы идут быстро; и нам удалось убедить семейство Мартино нынешний год сообща обрабатывать землю.
По-прежнему наш край занят пруссаками. Ho их почти не видно. Стараемся вообще о них забыть. После заключения перемирия они продвинулись вперед, чтобы занять позиции, оставленные нашими войсками. Рони, таким образом, уже давно не передовая линия, скажем больше: не граница. ЭКители Рони мало-помалу стягиваются к родным пенатам -- вернее, к тому, что от них осталось. Возьмем хотя бы Мюзеле. Дом их не разрушен, ко y самого хозяина сердце больше к работе не лежит. Мартен, который проводит y нас все вечерa, намекнул мне, что отец никак не может стряхнуть с себя лени и отделаться от привычки пьянствовать, приобретенной в Менильмонтане.
Работаем по шестнадцать часов в сутки. Пока не стемнеет -- на поле или на крыше, a вечерами при свече чиним инструмент и мебель.
Рони, 15 февраля.
Только что вернулись из Mo, ездили на ярмарку. Сельскохозяйственный инвентарь редкость, за семена заламывают неслыханные цены, запасных частей вообще не существует. Да, жители Mo не слишком-то любезны. Об осаде они ничего толком не знают и уверены, что хоть она и длилась долго, но было вовсе не так уж тяжко.
-- Парижане получили по заслугам. Это же Вавилон, это же ад, проклятый богом городl Пруссаки -- враги, кто спорит! Ho мы-то теперь хорошо знаем всех этих саксонцев, баварцев -- словом, всех немцев: почти полгода под их властью живем. Иной раз они крутеньки, зато хоть солдаты, a не людоеды, не анархисты!
Такого мнения -- откуда оно только? -- придерживается, в частности, торговец зерном, наотрез отказавший нам в кредите. A ведь вряд ли один из десятка местных жителей бывал в Париже, хотя до столицы отсюда всего сорок пять километров.
Бонапартистов среди них мало и еще меныне республиканцев. Все они монархисты, орлеанисты* или сторонники графа де Шамборa *. На Империю они злятся, зачем, мол, развязала войну, a на Республику -- зачем, мол, ee продолжала да еще проиграла.
"Единственное, чего мы хотим,-- это мира! Тот, кто нам даст мир, тот нам и хорош будет!" -- то и дело слышишь на ярмарке скота, где старики со вздохом вспоминают "добрые старые времена" Луи-Филшша. И поносят "красных", замахнувшихся на их добро и на самого господа бога.
Рони, 19 февраля.
Ассамблея в Бордо*: 400 монархистов против 150 республиканцев, и то среди них многие еще под вопроеом. Должно быть, Бельвиль мечет гроrаы и молнии.
Предок кружит по комнатам, с грохотом закрывает двери, словно совсем зазяб.
-- Вот господин Тьер и стал во главе нашей Республики,-- цедит он сквозь зубы.-- Мы теперь во власти этого цепкого старикашки, бывшего министром при Июльской монархии, главы партии Порядка при Второй республике; именно он, эта амфибия, открыл Наполеону III путь в Тюильри; он в конечном счете подготовил наш разгром
в Седане! Это он-то республиканец? Чистейший продукт буржуазии, лучший ee алмаз! Это фея Карабоссa, сторожащая колыбель нашей Республики, уже калечной от рождения; еще бы, двадцать семь ee департаментов --треть страны! -- заняты полумиллионом пруссаков. Выложить в три года пять миллиардов*, a где их взять, я тебя спрашиваю... Тысячи рабочих обречены на безработицу, нищету, банки закрыты, торговле и промышленности не хватает рабочих рук: я имею в виду погибших, военнопленных в Германии, интернированных в Швейцарии, словом, сотни тысяч!
Зато господин Тьер внушает уверенность крестьянам. Тот факт, что он более шестнадцати лет был министром при сменявших друг друга режимах, плавал, так сказать, в мутной воде, ничуть их не смущает, даже наоборот.
"Да, черт возьми, требуется именно такой вот прожженный ловкач, чтобы вытащить нас из всей этой петрушки",-- вот что они говорят, радостно подмигивая, словно все хитрости этого лиса в рединготе играют им на руку и направлены к их выгоде, против врагов собственности -- будь то семейное или общественное добро,-- против пруссаков и против красных. До Республики имидела никакого нет. Вслух они в этом не признаются, a в душе считают вполне естественным, что их полупочтенный спаситель втихомолку набивает карманы себе и своим собратьям по классу: ведь это, мол, входит в традиции мирной политической игры. Эти бедные и работящие вилланы относятся к господину Тьеру примерно как к барышнику: они знают, что он их обдерет как липку, но без него пока не обойдешься; этот сквернавец и мясника надует, когда будет продавать ему наших же ягняток... Впрочем, нас-то он не особенно обдерет, мы ему вот как еще нужны. На всех торжищах страны всегда появляются одни и те же барышники, неукоснительно и неизменно, как господин Тьер в часы национальных катастроф.
Рони, 20 февраля.
Нынче утром в мэрии, в надежде получить весьма проблематичные "талоны на зерно".
Делегат департамента, назначенный пруссаками, весьма красноречивый петушок, радуется, что ему вовремя удалось вырваться из осажденной столицы: парижане сов
сем ополоумели, особенно рабочие восточных кварталов. Ничего не поделаешь, нервы... Они подыхали с голоду, верно, подыхали. Видели бы вы, как они на первые обозы с продовольствием набрасывались. Десятками умирали от несварения желудка! Только вот в чем штука: в алкоголе они нужды никогда не терпели. Объясняйте это как хотите, но все время осады вино лилось бочками! И красное, н белое, сколько душе угодно, a на голодный желудок оно в голову бросается...
ЗКители Рони стоически слушали его разглагольствования. Большинство из них, как и мы, недавно вернулись в родные места, но вернулись на пустые борозды. Koe-кто одобрял вашего краснобая. И многие вполне искренне одобряли, будучи убеждены, что парижский рабочий, невежественный грубиян, не знает даже азов военного искусства и, упорствуя, просто совершает преступление. Победа требует расчета, умелой подготовки, опытных военачальников и железной дисциплины -- словом, как y пруссаков!
B особенности же негодовал некий Бонжандр, мельник, вернувшийся из Бельгии.
-- Эти блузники слишком тщеславны, где уж им согласиться на капитуляцию. "He могли нас так пррсто победить, значит, нас предали!" -- как вам это понравится? Послушать их, так эти профессиональные безработные, эти столпы отечественной виноторговли -- единственные истинные патриоты, единственные законные сыны Республики! Они готовы взяться за оружие. Да что я говорю? Уже взялись! Они на все готовы, чтобы снова начать войну, и прежде всего чтобы покарать изменников, другими словами, прелатов, хозяев, генералов, буржуаикрестьян... Ax, добрые мои друзья, славные люди, бойтесь Парижа!
Рони, 21 февраля.
Нашей участи можно еще позавидовать. Стоит только оглянуться вокруг, посмотреть хотя бы на Мартино. A наш дом уже почти похож на прежний и даже "опрятненький", по любимому маминому выражению; на поле вывезено удобрение, и сама погода вроде старается, чтобы земля уродила побольше. Словом, все "утряслось", как будто ничего и не "стряслось": в этой перекличке чувствуется легкий осадок горечи.
На новехоньком припеке стоят в ряд и по росту, как и в прежние времена, горшки и горшочки. Не хватает только одного -- третьего с конца, для перца. Что-то с ним приключилось, попал в плен или погиб на поле брани? Впрочем, такой горшочек не стыдно и в Пруссию с собой прихватить. A может, какой-нибудь подвыпивший солдафон, поселившийся в нашем доме, швырнул его, как гранату, в своего развеселого собутыльника? Старую грушу, что росла в углу y самой ограды, выворотило снарядом, и теперь мы помаленьку отапливаем ею дом. И каждый вечер собираемся y камелька. Мама вяжет черный чулок, отец вырезает ножом дверцы к буфету -- наши пожгла немецкая солдатня. Предок читает "Mo д'Ордр" -- новую ежедневную газету Рошфорa. Была война, была осада Парижа, пропал наш горшочек для перца, старая груша медленно умирает в огне, и есть y нас жильцы: семейство Мартино. Мамаша Мартино вяжет, отец мастерит лемех, старший их сын, Юрбен, лощит наждачной бумагой рукоятку плуга, Альфонс, младший, чинит замок от погреба, дверь которого высадили ударом сапога. Единственные звуки--звуки дерева, металла и огня. После войны онемели вечерние мирные посиделки.