За долгие годы моей работы в Узбекистане я сроднился с жизнью этого народа и мне стали дороги его интересы. Участвуя в проведении тех или иных мероприятий в области строительства, промышленного или сельскохозяйственного развития, я всегда думал, что это мое близкое, кровное дело.
Те или иные бюрократические извращения в работе наркоматов, трестов, главков, а их было немало, вызывали во мне болезненную реакцию. Хотелось активно вмешаться, что-то изменить и наладить, но недочетов слишком много, сами условия работы, связанные с советской структурой, порочны, и устранить их было невозможно. Вся хозяйственная жизнь, основанная на плановом диктате, вертелась в порочном кругу бюрократического централизма и глушения личной инициативы и заинтересованности в работе.
Бюрократическая машина давила, как чудовищный пресс, на всякое живое начинание. Все боялись ответственности и старались оградить себя крепостью из неясных резолюций и переложить ответственность на других. Чтобы протолкнуть любое предложение у замнаркома, надо было собирать по нескольку подписей работников аппарата. Даже заместитель народного комиссара думал не только о деле, но и о том, как в случае необходимости оправдаться перед партийными, контрольными органами или НКВД.
Каждый ответственный работник стремился подстраховаться и иметь документ, подтверждающий участие ряда сотрудников в принятии решения.
Поток бумаг, порожденный таким методом работы, перегружал аппарат ненужной для дела писаниной, создавалось такое впечатление, что мощный локомотив тратит чудовищную энергию, толкая состав вагонов с включенными тормозами.
Приехав в Москву, я не мог об этом вспоминать, но одновременно не мог не думать о положительных сторонах оставленной мной работы в Узбекистане.
Хорошие отношения с руководящими работниками Узбекистана, их подчеркнутая внимательность к моим деловым предложениям поставили меня в привилегированное положение к кругу лиц, соприкасающихся со мной по работе. Практически это давало преимущество, и в материальном отношении я был обеспечен не плохо. Все это говорило о том, что, затратив столько энергии и времени, уезжать из Узбекистана не следует.
Но неудовлетворенность, как накипь, откладывалась внутри. Я зашел в какой-то тупик, стал терять ощущение интереса к жизни и в мыслях все чаще начало появляться сознание полной своей беспомощности. Радикально изменить положение я был не в силах, в такой же мере, как не в силах сделать это были и руководители республики — пешки в чьих-то руках. Порочный круг советских взаимоотношений держал всех нас в своем плену. Одни это видели, другие просто не замечали, или не хотели замечать, а иные находили смысл в маленьких радостях своего личного бытия и некоторого материального благополучия.
Умная, любимая мною женщина, хорошо понимала мое состояние, но бессильна что-либо изменить. Она понимала, что брак — совместная жизнь — не спасет меня от этого угнетенного состояния, а принесет мне только дополнительную тяжесть от сознания ответственности за судьбу семьи. С этими мыслями я уехал в Москву.
Налаженные благодаря ежегодным поездкам связи в московском аппарате обеспечили мне возможность выбора — остаться ли на работе в Центральном аппарате одного из наркоматов в Москве, или снова ехать на периферию. Мои наблюдения и знаний условий работы московских главков не обещали мне ничего утешительного.
Мне представлялось, что строить и видеть реальные плоды своей работы будет значительно интереснее — и в соответствии с этим я принял предложение работать на далекой окраине — заместителем управляющего строительным трестом во Владивостоке.
Владивосток являлся запретной зоной. Переезд на жительство, да и вообще право въезда в этот город разрешалось НКВД после соблюдения множества формальностей, а на паспорте ставился особый штемпель. Дорога во Владивосток экспрессом занимает девять суток. Фактически это внеочередной отпуск и возможность отдохнуть в условиях известного комфорта в двухместном купе международного вагона.
Уютное купе, проводник разносит душистый чай. В соседнем купе слышны веселые голоса: едет НКВДист со спутницей. Его провожали работники НКВД с работы, а его дама зашла позднее. Официант из вагона-ресторана снабжает их винами и шампанским.
Мелькают за окнами города и деревни. Огромная скованная страна…
За Уралом — степи, тайга, сотни километров между станциями, невероятное по своим размерам, неосвоенное богатство. Я в первый раз в Сибири и поражен ее дикой мощью — никакие книжные описания не могут заменить этого непосредственного впечатления. Особенно красив Байкал. Дорога высечена в скалах, бесконечный водный простор, горы, лес.
Перед самым Байкалом встречается эшелон. Красные деревянные вагоны, окна под крышей, обмотанные проволокой, а в окнах бледные изможденные лица, в глазах тоска и отчаяние. Около вагонов солдаты с винтовками, никого не допускают. Грубые окрики, грубые и бесцеремонные, как на скот… Эшелон с заключенными тоже идет на Восток.
Обычно в СССР в общественных местах не принято говорить о заключенных. Что есть где-то лагеря — знают все, но… об этом не говорят, надо научиться не замечать некоторых вещей. Многие к этому привыкли и, очевидно, действительно не замечают.
Поезд трогается. Байкал теряется во мгле.
Владивосток встретил туманом, дождем, облезлыми сопками, мутно-зеленым морем и бедно одетыми жителями.
Через бухту Золотой Рог перевозят китайцы — «юли-юли». Они гребут не двумя веслами, как везде в России, а одним. Это весло укреплено на корме и сухие крепкие руки перевозчика быстро и своеобразно им вертят, толкая лодку вперед. Движение их похоже на юление и отсюда название «юли-юли», распространившиеся на Дальнем Востоке на всех китайцев.
Во Владивостоке много военных и моряков. В свое время это был свободный порт, и бухта кишела иностранными судами. Теперь этого нет. Во всем чувствуется какая-то заброшенность. На городе лежит особый отпечаток. Транспорты заключенных отправляются отсюда на Колыму…
Номер в гостинице «Челюскин» после Москвы и купе международного вагона, показался неуютным, а сама гостиница — убогой и грязной.
Временно управляющий трестом, главный инженер В-й «болел» обычной болезнью советского чиновника: боязнью ответственности и нежеланием проявлять инициативу. В-й подчеркнул, что он только главный инженер, призван руководить строительством, а не организацией дела в целом. Знакомство с делами треста произвело самое гнетущее впечатление.
Вновь организованный строительный трест «Владивостокрыбстрой» должен был вести строительство рыбных комбинатов и жилых домов для рабочих рыбных трестов — Дальгорыбтреста, Крабтреста и Рыбного управления. Работы производились в разных пунктах Тихоокеанского побережья, а для их ведения к тресту прикомандировали строительный батальон, насчитывающий около 1000 человек красноармейцев, выделенных Политбюро, по ходатайству Микояна. Помимо батальона трест должен еще завербовать в распоряжение Наркомата пищевой промышленности такое же количество вольнонаемных.
Как всегда в Советском Союзе, самый трудный вопрос — вопрос снабжения строительными материалами. Снабжение здесь шло по двум линиям централизованным фондом наркоматов и за счет местных ресурсов Хабаровского края по нарядам из Москвы. Хотя край и обладал неисчерпаемыми местными лесными ресурсами, но лес отпускался только в размере 20 % от указанного в нарядах количества. Планы лесозаготовок Леспромхозами систематически не выполнялись, а уже заготовленную древесину не было возможности вывезти из леса из-за недостатка конского поголовья, то же происходило с кирпичом и горючим для автомобилей.
Несмотря на гору писем и требований, направленных в Наркомат, трест не мог получить необходимые для строительства подъемные краны, компрессоры, транспортеры и другие механизмы. Отсутствие строительных материалов не давало возможности развернуть работу. Выполнение строительства срывалось, а рабочая сила простаивала.
Особенно нервничал командир строительного батальона майор Симаков. Батальон находился на хозрасчете. Чтобы кормить тысячу бойцов и сто лошадей, надо выполнять нормы выработки и вообще работать. Оправдываясь перед военным начальством, Симаков все время строчил длинные доклады и рапорты, подчеркивая плохую работу руководства трестом. Как человек, он не внушал симпатии. Мелочный, с дергающимся лицом, майор Симаков производил впечатление болезненно-нервного, не вполне нормального человека.
Мне было понятно, что без создания собственных подсобных предприятий, хотя бы кирпичного и лесопильного заводов, поставить дело сколько-нибудь удовлетворительно не удастся. Но для решения этого вопроса надо ждать приезда нового управляющего трестом. Приехал он только через два месяца и повел работу в направлении противоположном всем моим предположениям.
Товарищ X., живой маленький кавказец, — типичный продукт партийно-бюрократической машины, о настоящем налаживании работы он и не думал. Заткнуть сразу все дыры и произвести внешний эффект вот к чему стремился новый начальник.
Всех рабочих бросили на рытье котлованов и возведение стен зданий. О том, что после окончания этих работ, отсутствие материалов, необходимых для отделки зданий скажется еще острее, а капиталовложения будут надолго заморожены, управляющий не думал.
При развертывании работ оказалось, что сметы, составленные в Москве, сильно занижены, а ряд необходимых работ просто не учтен. Затруднения с лесом, кирпичом и другими материалами, по мере развертывания работ, непрерывно возрастали. Неизбежный крах приближался.
Ловкий управляющий трестом нашел совершенно неожиданный выход из этого скандального положения. В один прекрасный день, придя на службу, я узнал, что он уехал в неизвестном направлении, оставив приказ о передаче мне обязанностей временно исполняющего должность управляющего трестом[6]. Происходило это в 1937 году, через год после моего приезда во Владивосток. Как сумел мой шеф объяснить в Москве свое бегство, я не знаю. Очевидно, связи помогли ему как-то замять это дело и избежать расправы. Иногда своевременная перемена места жительства и работы спасали людей от репрессий.
Положение во Владивостоке, вне зависимости от хода работ в тресте, обострялось — чувствовалось приближение ежовского погрома.
Бывает иногда, эти все неприятности скапливаются и наслаиваются одна на другую. Жить тогда становится трудно. Такая обстановка сложилась в конце 1937 года. Недостаток материалов, простой строительных рабочих, прекращение финансирования банком из-за дефектности смет, травли в местной печати, репрессии со стороны властей — все это, как тяжелая лавина, надвинулось и грозило раздавить. Радости жизни и творчества исчезли, а осталось лишь ощущение страха и собственной беспомощности. Стало так тяжело, что я потерял желание жить.
Ко всем деловым осложнениям прибавилась новая забота — кампания по выборам в Верховный Совет СССР. Когда я явился по вызову в Областной исполнительный комитет, меня удивила суета, торжественность и озабоченное выражение на лицах сотрудников.
— Получены указания от Крайкома партии о подготовке к выборам, — сообщил мне секретарь Облисполкома.
Все хозяйственники, вызванные в этом день на заседание, посвященное вопросам выборов, получили строжайшее указание выполнять вне всякой очереди все задания сформированных участковых комиссий по выборам. Появилось новое начальство — участковая комиссия с ее многолюдным штатом «активистов», призванных содействовать выборам. Начались непрестанные вызовы в Облисполком, в Крайком, звонки по телефону с требованиями «немедленно», «срочно», «вне всякой очереди» — выделить автомашины, материалы и обстановку для оборудования помещений. Угроза — передать дело в НКВД «за срыв кампании» повисла в воздухе, как грозовая туча. Создавалось впечатление, что весь аппарат Крайкома, Облисполкома и Горсовета только и занят кампанией, что вся остальная реальная жизнь замерла. В ущерб основной оперативной работе пришлось передать избирательным комиссиям легковые автомашины, изыскивать способ для приобретения красного кумача и фанер для оборудования избирательных кабин, выделить половину конторского помещения участковой комиссии, но требования не прекращались и сыпались, как из рога изобилия. Собрания сменялись собраниями, а заседания — заседаниями.
Кандидаты выделены Крайкомом и утверждены Москвой к баллотировке по Приморскому краю. Эти никому не известные люди, по-видимому, должны пройти делегатами — один в Верховный Совет и один в Совет Национальностей.
Что сулит эта новая политическая акция Политбюро? Этот вопрос не может не интересовать меня. Слишком много энергии затрачивается на предвыборную кампанию со стороны партийных и административных органов.
Никто не знает этих «выдвиженцев», но зато их знает партия.
Можно ли выдвинуть других кандидатов и возможно ли это будет осуществить? Выборы в Верховный Совет проводится впервые и техника выборов еще не ясна. На собраниях обсуждаются только две предложенные кандидатуры. Никто не смел и помыслить выдвинуть другого кандидата.
Секретарь партийной организации треста на последнем предвыборном собрании грозил всеми карами тому, кто не явится на выборы. Активность будет определяться не только явкой, но и своевременностью подачи бюллетеня.
Все должны явиться и опускать свои бюллетени в первый же час после открытия избирательного участка, — заявил парторг, и это было всеми воспринято, как распоряжение карательных органов, стоящих за его спиной.
— Чем раньше вы явитесь на избирательный участок, тем лучше. Этим будет доказано ваше желание выполнить свой долг перед Родиной, — сказал председатель, закрывая собрание.
Наступил знаменательный день выборов в Верховный Совет.
Выборный участок разукрашен флагами и портретами вождей партии и правительства. Толпа людей заполняет лестницу помещения участка. Люди с озабоченными лицами спешат получить бюллетени и зарегистрировать свою явку. К участку непрерывно подъезжают мобилизованные легковые автомашины, на них активисты привозят стариков и больных «проголосовать свою волю». В большом зале, за длинным столом, покрытым кумачом, разместилась участковая комиссия, перед столом — избирательные урны. Человек восемь, а среди них и мой парторг, с серьезными сосредоточенными лицами проверяют по алфавитным спискам избирателей, выдают конверты с вложенными бюллетенями и отмечают галками фамилии явившихся на участок. Один из членов комиссии торжественно вручает мне конверт с бюллетенем.
«Активист» с остреньким, сухоньким лицом указывает дорогу в комнату, где вдоль стен размещены избирательные урны, задрапированные кумачом, с занавеской на дверях. В кабине столик с чернильницей, перьями и кресло. Вхожу в кабину и вытаскиваю из конверта бюллетень. На бюллетене отпечатаны уже известные по предвыборным собраниям фамилии двух кандидатов. Я в нерешительности — что же я должен делать в этой кабине, куда меня привели? Выглядываю из-за занавески и наивно спрашиваю активиста:
— Что, может, я должен скрепить бюллетень своею подписью?
— Нет, что вы! — полушепотом отвечает активист. — Это будет считаться испорченным бюллетенем. Никаких пометок. Вы должны только вложить бюллетень, запечатать конверт и… идти опустить в урну.
Я в недоумении — зачем же тогда эти кабины, ручки, чернильницы, вся эта предвыборная суета, работа сотен людей и трата народных денег на всю эту громоздкую выборную машину?! Но недоумевать можно только про себя. Я запечатываю конверт с бюллетенем и опускаю его в урну.
На следующий день парторг с искаженной злобой лицом сообщил мне конфиденциально:
— Подумай, пять бюллетеней оказались при подсчете испорченными. — Фамилии кандидатов зачеркнуты, и вписаны фамилии Бухарина, Рыкова и других оппозиционеров.
Озабоченный неполадками в работе, я реагировал на это сообщение равнодушно.
В газете появилось сообщение, что в выборах участвовало 99 % избирателей и единогласно выбраны два никому неизвестных гражданина, предложенные партией.
В 1937 году НКВД начало планомерное выселение китайцев. Бедных юли-юли делили на две категории: китайских и советских подданных. Сначала выселили китайских подданных, а потом арестовали и выслали и всех советских подданных. Многие китайцы, как первой, так и второй категории, были женаты на русских и имели детей. Это не помогло ни тем, ни другим, и русские жены китайцев разделили судьбу мужей.
Во время этих массовых выселений я случайно познакомился с условиями жизни китайцев во Владивостоке. Горсовет предложил нашему тресту взять один из освобождаемых китайцами домов для рабочих. Наши рабочие не были избалованы хорошими условиями жизни, и даже новые дома строили из расчета одной комнаты на семью в четыре человека. Когда я пришел осматривать дом, только что освобожденный китайцами, то убедился, что он не имеет комнат в обычном смысле этого слова. Вдоль коридора шел ряд темных клетушек, размером по несколько квадратных метров. В каждой такой клетушке и жила китайская семья. Двери клетушек еле закрывались, иногда вместо дверей висели какие-то лохмотья, помещения были ужасающе грязными. Даже ко всему привыкшие советские рабочие не могли жить в таком доме, и трест вынужден был от этого отказаться.
Тотчас же после выселения китайцев, НКВД взялось за корейцев. По данным Большой Советской Энциклопедии, на Дальнем Востоке жило около 150 000 этих скромных и мирных тружеников. Многие корейцы занимались огородничеством на сопках, окружавших Владивосток. Жили они в своеобразно построенных домах, с трубами, проходившими под полом жилых комнат. Помимо огородников, среди корейцев много самых разнообразных ремесленников и рабочих. В городе можно было постоянно видеть кореянок с поклажей на голове. Манера носить тяжести на голове позволяла издали отличить кореянку от русской.
Выселяли корейцев так же, как и китайцев, только последствия их выселения оказались более ощутимые для города — стало не хватать ремесленников многих специальностей, а с рынка исчезли овощи.
Я уже и тогда слышал, что китайцы и корейцы — советские подданные — попали не в концлагеря, а были высланы в Казахстан и Среднюю Азию. Попав во время войны в эти области СССР, я лично увидел своих знакомцев по Владивостоку. Советской политикой массовых депортаций — перемещения той или иной части населения с насиженного места достигалось политическое обезвреживание возможных противников. Человека, попавшего в новые, трудные условия, так поглощала борьба за существование, что он не мог и думать о сопротивлении.
Подобная политика проводилась большевиками не по национальным, а по политическим соображениям — следом за китайцами и корейцами настала очередь коренного населения Владивостока, тех советских граждан, которые помнили Владивосток свободным портом и пережили враждебные большевикам правительства эпохи Гражданской войны.
Выселение коренных жителей проводилось, как массовое мероприятие, в жестокой форме с большой систематичностью. К домам намеченных жертв подъезжал грузовой автомобиль с двумя матросами и сотрудником НКВД. Люди грузились с вещами, которые могли собрать в последний момент и увозились в неизвестном направлении.
Помимо плановых депортаций, по городу шли обыски и аресты. В тресте первой жертвой ежовской чистки оказался инженер 3. Когда он однажды не пришел на службу стало известно, что он арестован, я обратился в НКВД, пытаясь выяснить, в чем дело. Встретили меня грубо, насмешливо и, после моего заявления, что я хочу узнать причину ареста сотрудника моего учреждения, посоветовали убираться по-добру, по-здорову и радоваться, что сам пока на свободе. 3. вернулся через полгода — худой, беззубый, подавленный. Из НКВД мне сообщили, что я могу его снова принять на работу, и обязан выплатить зарплату за время заключения. Вскоре выяснилось, что 3. стал инвалидом, почти неспособным к работе. Оставшись как-то со мной наедине, он рассказал, что в тюрьме его связанного избивали.
Был также арестован и затем выпущен бухгалтер треста, бывший белый офицер. Это случилось с ним в восьмой раз. Освобождение обоих объяснялось концом ежовского погрома и временным затуханием в связи с этим репрессий.
В разгар ежовщины произошел еще один арест, невольным свидетелем которого оказался я сам. В то время я жил в небольшом особняке, где занимал отдельную квартиру. Соседка, скромная женщина, статистик по профессии, жила вдвоем с восьмилетней дочерью. Однажды ночью я услышал, что кто-то барабанит пальцами по стеклу окна. Спал я, как и все советские люди в те времена, чутко и беспокойно. Услышав стук, я подошел к окну и увидел на фоне слабо освещенной улицы три фигуры. Это были — управляющий домом и сотрудники НКВД. Я был уверен, что пришли за мной. Чем могла быть опасна советской власти одинокая женщина, отдававшая все силы службе и воспитанию дочери? С этой мыслью я открыл парадную дверь. К моему удивлению, управдом указал агентам на дверь моей соседки. Стоя у окна, я смотрел на мертвую, пустую улицу и не находил в своей душе покоя от сознания, что пришли не за мной. А из комнаты соседки слышался плач разбуженной девочки и взволнованный голос матери. Слов нельзя было разобрать, но голос делался все напряженнее и перешел в истерический крик.
— Что они с ней делают? Бьют?
Я выбежал в коридор и взялся за ручку двери, за которой происходила расправа.
— Что тебе надо? Обернулся ко мне один из НКВДистов, — закрой дверь и уходи, пока сам цел!
Я только увидел беспорядок, полные ужаса глаза девочки и бледное, искаженное лицо матери. Ее не били, а арестовали и навсегда разлучили с единственным ребенком. Что мог я сделать? Угроза ареста не была пустой фразой.
Нервы не выдерживали. Можно ли работать и закрыть глаза на все окружающее? Где искать выхода?
Арестованную женщину увезли сотрудники НКВД, а девочку утром управдом отправил в детский дом, где ее должны были заставить забыть о матери.
Вскоре в квартиру арестованной вселился работник НКВД. Не было дня, чтобы в соседней квартире я не слышал грохота падающей мебели, ругани и криков. Новый сосед постоянно бывал «под градусом», а жена ходила с кровоподтеками на лице. Это вынудило меня переехать.
Волна арестов распространилась на большую часть жителей города. При моем ограниченном круге знакомств приходилось все время сталкиваться с новыми трагедиями.
В тресте работал молодой инженер. Мы познакомились, и я стал бывать у него в доме. Сестра инженера, девятнадцатилетняя Леночка, была замужем и работала в кооперации. Вместе с ней работала дочь сосланного священника. Как потом выяснилось, право на труд она купила тем, что работала в НКВД секретным осведомителем. Однажды эта несчастная рассказала Леночке известный анекдот об отмене буквы «М». Анекдот сводился к тому, что в СССР буква «М» не нужна, потому что все равно Мануфактуры нет, Мыла нет, Масла нет, Мяса нет, Муки нет, а из-за одного наркома пищевой промышленности Микояна оставлять в алфавите лишнюю букву не имеет смысла.
Леночка не могла не улыбнуться, выслушав этот анекдот. Вернувшись домой она рассказала об этом мужу. По советским законам, Леночка обязана была сообщить в НКВД о поведении дочери священника. Она, конечно, этого не сделала.
Через несколько дней Леночку арестовали и осудили на 8 лет за контрреволюционную агитацию. В момент ареста она была беременна, но это не явилось препятствием для ареста, и ребенок родился уже на Колыме. Совершенно раздавленный всем происшедшим муж, чтобы сохранить место в жизни, вынужден был официально отказаться от жены «контрреволюционерки». После всего случившегося мне стало тяжело бывать в их доме, а жизнь во Владивостоке стала для меня еще более постылой.
Аресты и тяжелая обстановка на строительстве создавали атмосферу постоянного беспокойства и напряжения. Выпущенный из заключения бухгалтер как-то рассказал мне, что одним из выдвинутых против него обвинений было слушание и хранение заграничных «белогвардейских» пластинок, в частности пластинки «Молись кунак» в исполнении Вертинского. Многие советские люди, а особенно советская элита, увлекались Лещенко и Вертинским, слушая их в тесном семейном кругу. Эти пластинки матросы ввозили контрабандно, а таможня, обнаружив, отбирала и передавала в закрытые магазины НКВД, откуда они и проникали на рынок. Нужно сказать, что эти пластинки на рынке, из-под полы, продавались по 250–300 рублей за штуку, тогда как советская пластинка стоила 2–3 рубля.
Я тоже любил этих певцов и имел дома несколько пластинок, напетых Лещенко и Вертинским. Когда бухгалтер рассказал мне, как ему пришлось плохо из-за этих крамольных пластинок, я, вернувшись домой, решил спрятать подальше от греха эти пластинки, но не нашел их на месте. Оказалось, что моя уборщица, в мое отсутствие, не спросив разрешения, наслаждалась в одиночестве заграничной музыкой. Проигрывала она пластинки, как мне передали соседи, не закрывая окон и не принимая других, обычных в этих случаях мер предосторожности. «Преступление» осталось не обнаруженным, и меня не обвинили в «контрреволюционной пропаганде по статье 58, § 10»…
Несмотря на многие трудности, работа треста постепенно налаживалась. Помогало наличие строительного батальона. Были построены кирпичный и лесопильный заводы и налажена заготовка леса силами батальона. Послать в лес обычных рабочих для треста было ничуть не легче, чем для любого леспромхоза: сразу вставал вопрос о жилищах, переброске и снабжении. Военизированная рабочая сила упрощала дело. Достаточно было распоряжения, и красноармейцы перемещались в пункт назначения. Обеспечение жильем тоже упрощалось, так как красноармейцы могли жить зимой в отапливаемых палатках с двухъярусными нарами, а питаться в походной кухне. Договорившись с Леспромхозом и передав ему 250 красноармейцев батальона на время заготовки, я мог, не выходя из смет, обеспечить строительство материалами.
Это вынужденное для треста мероприятие тяжело отзывалось на красноармейцах. Им приходилось переносить все трудности зимней жизни в Уссурийской тайге.
Положение красноармейцев строительного батальона, по сравнению с обычными воинскими соединениями, было более тяжелым. Батальон имел параллельно строевое и техническое начальство. Командира батальона замещал военный инженер — помощник по технической части, а командиров взводов — техники-десятники. Выполнив днем задания по строительству, как обычные рабочие под руководством технического персонала, красноармейцы должны были вечерами проходить курс военной подготовки под руководством строевых командиров.
Все это рассматривалось красноармейцами, как наказание. Состав батальона был специфический помимо рабочих строительных специальностей, батальон в значительной своей части состоял из сыновей кулаков и лиц политически неблагонадежных.
Не успел я несколько наладить работу треста после бегства бывшего управляющего, как пришлось столкнуться с новым испытанием.
Однажды меня вызвали по телефону и предложили приехать в управление Дальлага. Во Владивостоке Даль-лаг имел большой пересыльный лагерь заключенных для пополнения Колымы. Из-за недостатка пароходов, в пересыльном лагере скопились заключенные, и Дальлаг хотел найти им рациональное применение.
Нечего и говорить, что предложение это осложняло работу. Помимо чисто моральной стороны этого дела, с которой, в конце концов, можно примириться, потому что работать на строительстве заключенным все-таки лучше, чем в концлагере, в предложении Дальлага были другие весьма щекотливые стороны. Дальлаг требовал, чтобы трест платил за каждого рабочего по 8 рублей 60 копеек в день. Занять неквалифицированных заключенных можно только на самых примитивных планировочных земляных работах и на рытье котлованов. Предо мной, как руководителем предприятия, вставала сложная проблема. Расценки на земляные работы были низкими, и 8 рублей 60 копеек в день мог выработать только опытный сильный рабочий, заключенные же, истощенные долгим пребыванием в тюрьме и лагере, не могли справиться с таким заданием. Опасения мои впоследствии подтвердились. Переговоры с представителями Дальлага закончились тем, что отказаться от заключенных я не смог. Калькуляция Дальлага подсчитана и детально «обоснована». Мои попытки уменьшить расценки ни к чему не привели. Рыжий НКВДист накричал на меня, обвиняя в антигосударственных тенденциях, и я сдался. Можно было самому попасть на Колыму, но нельзя было отказаться от «любезного» предложения Дальлага.
Оказалось, что дневная оплата заключенных подразделяется на следующие неравные части: дневная заработная плата заключенного, часть которой записывается на его личный счет и выдается при освобождении — 30 копеек; питание и одежда — 1 рубль 50 копеек; амортизация инвентаря бараков и других зданий — 1 рубль 10 копеек; на содержание аппарата НКВД — 5 рублей 70 копеек). Две трети заработка заключенного, таким образом, поглощались содержанием полицейских органов страны!
Работая в Наркомате финансов, я знал, что финансирование административных и оперативных расходов органов НКВД по бюджету проводится только частично, а основная часть расходов покрывается за счет сумм, полученных от внутренних доходов — поступлений. Расшифровка калькуляции явилась деталью, освещающей, в каком размере покрываются затраты в несколько десятков миллиардов рублей, без отражения их в бюджете СССР.
Вольнонаемный строительный рабочий в предвоенный период зарабатывал на Дальнем Востоке в месяц 350–400 рублей. Заключенный же обходится НКВД, включая питание и зарплату, в месяц 54 рублей, таким образом, с каждого раба, использованного на строительстве, НКВД получало на покрытие расходов системы — 300–350 рублей в месяц, как разницу между сметными и фактическими затратами на строительство.
Количество заключенных составляло по СССР, примерно, 10 млн человек, следовательно, разница в заработной плате достигала порядка 40 млрд рублей — вне бюджетных средств НКВД, покрывающих расходы на аппарат и полицию.
Надо учесть к тому же, что труд заключенных применялся, главным образом, на отдаленных неосвоенных окраинах и переброска туда вольнонаемных рабочих потребовала бы дополнительных расходов на подъемные. Подъемные выплачивались в соответствии с кодексом законов о труде тем рабочим, которые должны были ехать на работу на Дальний Восток по двухлетнему контракту и включали стоимость проезда рабочего и его семьи по железной дороге, зарплату в пути и т. д. В среднем это составляло 1200 рублей на человека. Доставка заключенного, учитывая, что возили их в товарных вагонах по 50 человек на теплушку, обходилась в среднем в 60–70 рублей на человека. Государство таким путем экономило большие суммы на освоении окраин и на содержании полицейских органов террора. Экономия на зарплате и переброске давала более чем достаточные средства для покрытия расходов на содержание 2-миллионной полицейской армии и аппарата НКВД.
Нужно к тому же учесть, что один заключенный на драгах добывал на Колыме в среднем один золотник золота в день. В переводе на дореволюционный рубль, это — 4 рубля золотом, в то время, как содержание одного заключенного в день, в переводе на тот же дореволюционный рубль, обходилось не более 13–15 копеек. Советское «рабоче-крестьянское» правительство от эксплуатации труда заключенных — рабочих и крестьян — получало, таким образом, баснословные средства для финансирования вооружений и аппарата НКВД.
Для меня стало неоспоримым, что порочная бюрократическо-полицейская советская система могла существовать, только применяя все в возрастающем масштабе рабский труд. Это значило, что Политбюро не сможет никогда отказаться от политики массового террора, не только по политическим, но и по экономическим соображениям.
Присланным на строительство заключенным не под силу было выполнять нормы вольнонаемных рабочих, и это создавало некоторые финансовые затруднения для треста.
Большинство заключенных были крестьяне, обвиненные в контрреволюционной пропаганде и сосланные на длительные сроки в лагеря. Вечно голодные, одетые в лохмотья — они производили удручающее впечатление.
Среди заключенных был незначительный процент уголовных. Одного из них — инженера-строителя, осужденного за убийство в состоянии аффекта, мне разрешили использовать на работе в канцелярии, что было для него избавлением от тяжелых земляных работ на холоде, под дождем.
Незадачливой оказалась судьба у этого инженера. По его словам, он был страстный охотник. Однажды его охотничья собака загрызла десяток кур у соседа, где он жил на даче. Сосед предупредил, что если это повторится, то собаку он уничтожит. Меры предосторожности не помогли, и собака вновь загрызла несколько кур. Собаку сосед втихомолку отравил. Возвращаясь домой с охоты, без собаки и без добычи, инженер, проходя мимо соседского дома, услышал с веранды насмешливый голос:
— Ну как, много дичинки набили?
Бедняга говорит, что сам не помнит, как взвел курок и выпалил в лицо соседу. За убийство в состоянии аффекта он получил 10 лет концлагерей.
Отразились на работе треста и Хасанские события. Первые бои с японцами обнаружили техническую не подготовленность Красной армии. Подвоз снаряжения задерживался. В короткий срок эшелоны забили всю железнодорожную магистраль от Владивостока до Читы и дальше. В этих условиях получать необходимые строительные материалы стало почти невозможно.
Ушел на фронт и строительный батальон, якобы для выполнения каких-то работ в тылу. После ликвидации конфликта батальон возвратился с сильно поредевшим составом и, включившись в работу, получил позднее несколько сот человек нового пополнения.
Людские потери на Хасане строго скрывались, и командир батальона объяснил убыль тем, что как раз в это время многие красноармейцы отслужили свои сроки и были демобилизованы.
Боязнь ответственности и стремление свалить вину на другого часто приводила к столкновению между руководящими работниками связанных общей работой учреждений.
На этой почве у меня произошел конфликт с управляющим Дальгосрыбтреста Карапотницким, одновременно занимавшим и крупный партийный пост — члена бюро Крайкома партии. Причиной столкновения была задержка строительства рыбного комбината в бухте Витязь, расположенной вблизи озера Хасан.
Работа эта производилась нашим трестом на подрядных началах для Дальгосрыбтреста. Причина задержки проста: Карапотницкий не выделил морской транспорт, находившийся в его распоряжении, чем нарушил, как заказчик, подрядный договор.
Началось с травли меня, как виновника срыва строительства, в местной прессе. Газета «Приморская звезда» посвятила несколько «подвалов» моей «преступной деятельности». Такое начало не предвещало ничего хорошего и я болезненно реагировал на несправедливость. Приближалась ежовская чистка и начались репрессии. Я не чувствовал себя в чем-либо виновным и видел, что добросовестная работа не находит должной оценки.
Вскоре меня вызвал к себе секретарь Приморского Крайкома партии Пегов, для разбора дела о задержке строительства в бухте Витязь. Молодой человек, лет тридцати с небольшим, быстро выдвинувшийся на комсомольской и партийной работе, Пегов принял меня дружелюбно. На совещании в кабинете Пегова Карапотницкий, волнуясь, пытался доказать свою правоту, выпячивал грудь, украшенную орденом Ленина.
Стараясь сохранить спокойствие, я привел ряд неоспоримых аргументов и цифр о фактическом положении, но, по правде, мало рассчитывал на успех. К моему удивлению, Пегов, слушая Карапотницкого, посматривал на него иронически и высказал ряд критических замечаний по его адресу. Я вышел после совещания с чувством некоторого беспокойства. Все же доводы мои были выслушаны, но это не всегда удавалось в таких случаях.
Через несколько дней я узнал, что Карапотницкого задержали работники НКВД при выходе из своей квартиры и увезли на автомобиле. Позднее стало известным, что ряд ответственных партийных работников Хабаровского и Приморского краев, в их числе и Карапотницкий, расстреляли по обвинению в создании конспиративной организации, которая при поддержке Японии, должна была свергнуть советскую власть на Дальнем Востоке. В награду японцы якобы обещали Карапотницкому и другим участникам заговора посты министров марионеточного Дальневосточного правительства. Хотя Карапотницкий и был мне несимпатичен, все же я не мог поверить в правдивость этих обвинений. Какова действительная причина их уничтожения — остается тайной НКВД.
Эти последние события еще больше укрепили меня в убеждении, что вся советская система владычества построена на том, что даже высший партийный аппарат время от времени умышленно уничтожается. В понимании вождей, ответственные работники не должны засиживаться, чувствовать себя уверенно и приобретать вкус к властвованию. Уничтожение части кадров и замена их новыми приводила к тому, что аппарат делался менее самостоятельным и более покорным, к тому же смена вызывала более интенсивный рост снизу, открывая «дорогу в жизнь» молодым кадрам.
Это напоминает стрижку живых изгородей — они делаются свежее, зеленеют и сохраняют нужную форму. «Стрижка» кадров пополняла лагеря заключения свежим и более трудоспособным людским товаром, и одновременно укрепляла власть.
Избавившись от нападок Дальгосрыбтреста, я все же не ощутил ни особенной радости, ни удовлетворения. Главное испытание, связанное с моей работой на Дальнем Востоке, было еще впереди.
Отчасти в связи с событиями на озере Хасан, Политбюро приняло специальное решение о преобразовании Владивостока исключительно в военный порт и о переводе, в связи с этим, всех гражданских учреждений в бухту Находка. Работы по строительству нового порта и жилфонда поручены Дальстрою НКВД, наркомату морского флота и нашему тресту. Сроки установили жесткие, и мне пришлось принять экстренные меры, чтобы не сорвать предложенный план строительства.
Советское хозяйство часто напоминает «тришкин кафтан» — чтобы починить рукава, приходится отрезать полы. Выполнить успешно и в срок все плановые и внеплановые задания — невозможно. Важно в таких случаях вовремя учесть, за нарушение каких директив придется нести большую ответственность. Поскольку было ясно, из решения Политбюро, что отвечать придется в первую очередь за строительство в Находке, мне пришлось собрать неиспользованные еще строительные материалы со всех других объектов, заморозив другие стройки. Эти мероприятия позволили выполнить план по Находке на 90 %.
Положение моих партнеров по строительству оказалось хуже. То ли они не сумели вовремя «обрезать полы», чтобы «залатать рукава», то ли условия их работы были не благоприятными, но план «Морфлот» выполнил на 20 %, а Дальстрой НКВД — на 25 %. По-видимому, само задание оказалось невыполнимым — углубить залив так, чтобы океанские суда могли подходить к причалам, — не удалось и впоследствии. Но все это выяснилось значительно позже. В этот же период, когда обнаружилось катастрофическое невыполнение плана, все руководители, непосредственные виновники «срыва» строительства, были вызваны в Москву.
Казалось бы, при выполнении плана на 90 %, по сравнению с 20 и 25 % «Морфлота» и НКВД, я мог ехать спокойно, но кто мог предугадать, чем кончится вся эта история?
В своем Наркомате в Москве, на приеме у заместителя Наркома Николаева, я сразу понял, что дело принимает серьезный оборот. Николаев встретил меня любезно, внимательно выслушал и, просмотрев все материалы, не сделал критических замечаний. Это внушило мне некоторые опасения. Из дальнейшего разговора я понял, что это имеет основание — материалы о срыве плана были затребованы Государственным контролем. Возглавлял Госконтроль грозный Мехлис, а разбор дела о выполнении решения Политбюро о строительстве в бухте Находка взяла на себя заместитель председателя Госконтроля, не менее грозная Землячка.
На доклад к Землячке мы должны были идти вместе — Николаев и я. Мне стало ясно, что Николаев хочет выставить меня главным докладчиком, а самому остаться в тени. Имя Землячки хорошо известно: в начале революции она возглавляла Петроградское ЧКа и именно ей принадлежит «честь» расстрела Гумилева и многих других представителей петроградской интеллигенции.
Конечно, этот визит не сулил мне ничего хорошего. Лучше выдержать любой натиск Николаева, чем идти к Землячке. Но делать нечего, и я сдал фотокарточки и паспорт в спецчасть Наркомата для оформления пропуска в Дом правительства. Работник спецчасти предупредил, что оружие при себе иметь запрещено. Землячка принимала в доме Совнаркома, на углу улицы Горького.
Николаев, ехавший со мной в машине, старался держаться спокойно, но я видел, что он нервничает. Волнение замнаркома передалось и мне. Кто такая эта женщина — беспристрастный судья чужих ошибок? К ней легче войти, несмотря на все проверки, чем от нее благополучно выйти. Переступая порог парадного с мыслями, что, возможно, я уже не свободный человек и что на моем примере лишний раз будет показана ответственность руководителей за выполнение решений Политбюро.
Какими далекими и наивными казались мне мои столь еще недавние соображения об инициативе и оперативности в работе. Остался от всего этого только страх перед машиной принуждения — и больше ничего. Заместитель Наркома, которого я сам побаивался накануне, теперь, вижу, чувствует себя, как школьник.
Роскошное парадное. В пропускной проверяют паспорт, вертят его, перелистывают, сверяют «натуру» с фотографией, «запахло» Лубянкой…
Одновременно с нами пришли — Замнаркома морского флота Дукельский, среднего роста, худощавый, и самодовольный начальник отдела капитального строительства НКВД, представляющий Дальстрой. Я вижу, что они проходят такую же проверку и это несколько успокаивает. Лифт поднимает нас на этаж, где находится резиденция Землячки. Нас встречают у двери три человека в форме НКВД — процедура проверки повторяется.
После этого нас вводят в приемную. Поражает роскошь: ковры, бронза. Кабинет-зал великолепен. За письменным столом, в стороне, сидит сухая старушка. Она поднимает темные, сверлящие глаза, кивает головой и осматривает вошедших по очереди с ног до головы.
Да, эти глаза видели многое, — думаю я. Их не разжалобишь, они привыкли отыскивать в человеке только то, что необходимо для обвинения.
Секретарь просит занять места за большим столом для заседаний. Землячка встает и приближается. Николаев ерзает на стуле, теряет гордую осанку Дукельский и садится прямее представитель НКВД. Все волнуются, по-видимому, не менее моего. Чувствую, что в этой роскошной и зловещей комнате уверенность в себе у всех пропала.
Интересно, как она начнет? — думаю я.
Старуха подходит к столу, наклоняется вперед и, вытянув руку с сухими длинными пальцами, приглушенным голосом говорит:
— Вы что!., думаете отделаетесь только потерей партийных билетов… думаете можно шутить с решением Политбюро? И ее длинный палец, как твердый клюв, ударяет в такт словам по дереву стола.
Тук… тук… тук…
Слова ее страшны не смыслом… они бьют по нервам, по сознанию, как будто клюв хищной птицы долбит по темени: тук… тук… тук…
Землячка берет под обстрел Дукельского. Тот встает, хочет что-то сказать в свое оправдание, но язык его не слушается, речь несвязна. Я вижу, что и представитель НКВД нервничает, а у Николаева дрожат руки. У меня появляется чувство осужденного. Землячка прерывает Дукельского, как мальчишку, не выучившего урок, и опять говорит о том, что дело пахнет не только потерей партийного билета. Хорошо, что я не в партии, — думаю я и, если будет только эта санкция, то я ничего не теряю.
Видимо, распекая Дукельского, как выполнившего план хуже всех, Землячка косвенно нападает и на представителя всесильного НКВД, которого укусить трудно даже ей — Землячке. Закончив разнос Дукельского, Землячка затихает и, зло посматривая, внимательно слушает доклады. Вот и моя очередь. Она ловит каждое слово, очевидно, подмечая все, что может помочь разобраться и обвинить.
Аудиенция закончилась. Николаев, кажется, доволен тем, что мы остались в тени и не привлекли к себе особого внимания Землячки. На улице он пожимает мне руку. Я вяло отвечаю. Все мое я возмущено и протестует против унизительной и гнусной экзекуции, которой мы только что были подвергнуты.
Знакомство с Землячкой окончательно привело меня к решению уехать с Дальнего Востока. Легко принять решение, но не так легко его выполнить. Случай и на этот раз выручил меня.
Народным комиссаром рыбной промышленности в это время назначили Полину Жемчужину, жену Молотова, «графиня Мама», как называли ее шутя некоторые сотрудники.
Полина Семеновна Жемчужина знаменовала собой новую эпоху в жизни коммунистического Олимпа. Если Землячка — олицетворение идеи карающего меча революции, то Полина Жемчужина (Молотова) воплощала лозунг: «Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи!».
Приехала Жемчужина во Владивосток в специальном вагоне-салоне, бывшего поезда императора Николая II. С «наркомшей» приехал целый штаб работников наркомата, занявший помещение Рыбного управления на Ленинской улице.
Когда я пришел на прием с докладом, меня встретила сухощавая женщина лет 45 в мундире с адмиральскими нашивками. Элегантная черная форма копировала морскую военную (работникам рыбного наркомата присвоили эту форму), но с иной эмблемой на фуражке.
Разговор проходил в дружеском тоне, и я понял, что избран для демонстрации великодушия и милости народного комиссара. Говорила Полина Семеновна спокойно, с апломбом, слегка в нос.
Выбрав благоприятный момент, я попросил о переводе меня в столицу. Уже четыре года, вместо двух, я провел на Дальнем Востоке… Жемчужина милостиво кивнула головой в знак согласия и тут же продиктовала секретарю распоряжение кадрам о подыскании мне замены и о выдаче двухмесячного оклада, как наградных.
— Я уже много лет не отдыхал, — поблагодарив, добавил я, обрадованный легкостью, с которой устраивалось мое освобождение.
— Вы правы, — снова кивнула Жемчужина, — мы ценим работников и умеем их беречь. Вы проведете отпуск в доме отдыха Совнаркома под Москвой.
Я простился.
Вскоре наркомша проследовала на эскадренном миноносце Дальневосточного флота для инспектирования рыбных комбинатов, разбросанных по побережью. Через некоторое время, зайдя в «Дальрыбу», я обратил внимание, что со стены в приемной снят портрет Ежова.
Ежовский погром коснулся Дальнего Востока в еще большей степени, чем других частей СССР. Казалось, не осталось ничего твердого в коммунистическом мире, кроме имени Сталина и Ежова. И вдруг репрессии начали стихать. Что это — затишье перед новым порывом грозы или передышка? Никто ничего не знал.
И вот портрет снят, не чей-либо портрет, а самого Ежова!
В учреждении тихо, но на лицах некоторых я замечаю торжество. Встречаю одного хорошего знакомого из свиты Жемчужиной и, отойдя в сторону, спрашиваю — в чем дело? Толстяк смотрит на меня весело, не понимая.
— Снят портрет Ежова, — поясняю я.
Глаза собеседника сияют.
— Вы знаете, — наклоняется он ко мне еще ближе, — Полина Семеновна, когда приехала на эсминец, то, как это полагается, командир, офицеры и мы сзади, пошли осматривать судно. В кают-компании, прямо против входной двери большой портрет Ежова. Жемчужина, как вошла, — прямо к портрету. Мы смотрим и не понимаем, что она собирается делать. А она на стул, вынула литографию из рамки и на мелкие кусочки… у всех во рту пересохло, а командир прямо остолбенел.
Мне живо представилась картина, как сухопарая, с худыми ногами, Жемчужина, стоит на стуле и снимает портрет Ежова.
— Теперь знаем, что царство Ежова кончилось, — добавил мой знакомый.
«Ежов умер, но дело его живет», — подумал я.
Вскоре после отъезда Жемчужиной, приехал мой заместитель, и я уехал из Владивостока в Москву.
В Москве я узнал, это Нина Семеновна снята с должности наркома рыбной промышленности и переведена начальником Главгалантереи, наркомата легкой промышленности в «главпуговицу», как тогда острили. Даже жена Молотова не могла усидеть долго на одном месте. Высокое положение «жены» позволило ей только, вместо того, чтобы попасть в концлагерь, стать «главпуговицей».
Я все же зашел к Полине Семеновне в ее новую резиденцию. Встретила она меня на этот раз очень сухо. Видимо, самолюбие почти «адмирала» было очень ущемлено.
— Я теперь не имею никакого отношения к Наркомату рыбной промышленности, — сказала она, стараясь не встречаться со мной взглядом, — обращайтесь к новому начальству.
О путевке в дом отдыха Совнаркома я уже не стал напоминать.