Совет Жемчужиной — обратиться к новому наркому рыбной промышленности я не использовал. В Наркомате было много людей, знающих меня по работе и, в частности, заместитель наркома Николаев. Но «оседать» в этом Наркомате, и иметь узкий «рыбный профиль» у меня не было желания.
В Москве Наркомат рыбников не имел своей свободной жилплощади и обещал дать мне комнату «не ранее, чем через год». Но год, а может и больше, жить где-то нужно! Приходилось заниматься сложной, в условиях Москвы, квартирной проблемой.
Москва в 1939 году перенаселена еще больше, чем во время моего отъезда на Дальний Восток. Аппарат учреждений рос с невероятной быстротой, а жилищное строительство проводилось в ничтожных размерах.
Столицу питала вся страна. Каждый район имел плановую разверстку по «спецснабжению» Москвы. За расходование продовольственных фондов, предназначенных для Москвы, виновные карались в уголовном порядке. Людей соблазняло несравнимо лучшее, чем в провинции, снабжение и все старались всякими правдами и неправдами осесть в Москве. А власть ввела множество рогаток, препятствуя этому людскому наплыву. Без постоянной прописки в милиции нельзя получить работу, а не работая и не имея жилплощади, нельзя прописаться. Получался какой-то заколдованный круг, но голь на выдумки хитра!
Люди ехали к знакомым, родственникам, прописывались, устраивались на работу и забивали все жилые щели. Антисанитарное состояние таких коммунальных квартир трудно себе представить. А настоящим бичом москвичей стали клопы, бороться с которыми при такой тесноте было совершенно невозможно.
За время моего отсутствия мой друг, экономист Алексей, обзавелся семьей. Но как он мучился с жильем! Родители жены, он с женой и двухлетним сыном ютились в одной комнате. Его «апартамент» ограничивался углом комнаты, отгороженным шкафом и занавеской. В квартире из пяти комнат жило еще четыре семьи, так что все население этой типичной коммунальной квартиры составляло 15–17 человек! В таких условиях живет большинство рядовых москвичей.
И все же некоторые специалисты предпочитали жить в такой тесноте, но не хотели переселяться в новые дома, принадлежащие наркоматам. Служащий, получивший квартиру от учреждения, становился рабом этой квартиры, лишался даже той малой доли относительной свободы в выборе места работы, так как уход его с работы означал немедленное выселение из квартиры, что в условиях Москвы — настоящая катастрофа. Но все это, конечно, не распространялось на «власть имущих».
Сидя у друга за шкафом, я рассказывал ему, как живут некоторые москвичи. В тридцатых годах мне довелось бывать в доме Григория Михайловича Штерна. Тогда он был управляющим делами Реввоенсовета, жил в роскошной квартире, реквизированной в революцию у какого-то русского аристократа. Познакомились мы на курорте в Гаграх и, вернувшись в Москву, я бывал у него в доме. Столовая в его квартире напоминала зал, где за столом можно разместить 50 человек гостей. Софочка, жена Штерна, была радушной хозяйкой. Она с гордостью показывала мне свои владения, включая и кладовую, где хранились запасы продуктов, которыми можно насытить и сотню нежданных гостей. При виде такого количества всякой снеди — окорока, колбасы, сыра, икры — у меня вырвался наивный вопрос: зачем нужны такие запасы?
— Григория ведь снабжают из кремлевского распределителя, — ответила Софочка.
Мое недоумение рассеялось.
Под Москвой Штерну выделили прекрасную дачу, а гараж Реввоенсовета присылал «Паккард» в любой час дня и ночи, по телефонному звонку Штерна или его супруги. Вся эта роскошь бытия мало чем отличалась от условий барской жизни дореволюционной России.
Штерн родом из Прибалтики, с окладистой бородой и крепко сбитой коренастой фигурой, был человек волевой и с размахом. Он добился желаемого им перевода на оперативную работу. Прогремел во время операций на Хасане, а перед войной командовал Белорусским военным округом. Позднее его след потерялся.
Жена Штерна любила принимать гостей. В их доме можно было встретить многих известных людей советского «бомонда» — сановников, писателей, артистов. Там же я встретил однажды и Лилю Брик, сыгравшую трагическую роль в самоубийстве Маяковского.
Так жил Штерн, генерал: не напрасно же на его столе стоял портрет Ворошилова с собственноручной надписью: «Григорию Михайловичу в память нашей совместной поездки в Стамбул».
У меня же только скромное желание найти одну небольшую комнату. Пример Алексея, который, кстати сказать, не был заурядным винтиком в служебной машине, а был начальником отдела Центрального управления народно-хозяйственного учета Госплана СССР, — ничего утешительного мне не сулил. Однако, случай меня выручил. Отдел кадров, хорошо знакомого мне по прошлой работе наркомата финансов, предложил мне работу — заместителем начальника отдела по финансированию народного хозяйства, — и комнату. Правда, комната предоставлялась временно: хозяин ее, работник Наркомата, находился в шестимесячной командировке на периферии. Так я устроился на первых порах. На «замечательные условия» отдыха, обещанные Жемчужиной, да и вообще на какой-либо отдых, пришлось махнуть рукой и впрягаться в работу.
В это время Госплан и Наркомфин готовили материалы по бюджету и хозяйственному плану на наступающий новый год. Ряд проблем меня интересовал, и принять участие в этой работе мне представлялось интересным.
Вновь завертелось колесо бесконечных заседаний, согласований, спешных заданий и ночных работ. На Дальнем Востоке постоянно преследовала забота о людях, напряженные поиски выхода из тысячи осложнений, рассыпанных на пути советского хозяйственника, — плановой неразберихи и бюрократизма главков. Прошли те дни и ночи, когда приходилось ломать голову, как выйти из очередных «пик», как достать гвозди, лес, бензин, своевременно «занаряженные» планом, но не отгруженные заводом поставщиком, как обойти госбанк и получить кредиты, задержанные неподготовленностью смет. Здесь, в Москве, появились иные затруднения — как обеспечить разгрузку от завала бумагами. Планы, заявки, распоряжения с резолюциями наркома или его нескольких заместителей обрушивались сплошной лавиной, которую казалось невозможно остановить…
Иной раз даже не было возможности использовать свой законный получасовой перерыв, чтобы спуститься в полуподвальный этаж в столовую Наркомата. Время питания тысячи сотрудников Наркомата распределено по управлениям. Все торопятся и стремглав летят, чтобы успеть поесть и вернуться минута в минуту к своим столам.
В один из первых дней моего пребывания в Наркомате я как-то задержался в столовой на пять минут. За мной прибежала испуганная секретарша — оказывается, меня вызывал замнаркома. Она умоляла меня поспешить, иначе она вынуждена будет подать на меня рапорт.
Вот заканчивается рабочий день. Толпа сотрудников спускается потоком по лестницам. У входной двери какая-то заминка — это бдительный милиционер задержал молоденькую сотрудницу отдела финансирования капитального строительства Катю — она несла кальку. Зачем Катя взяла эти жалкие полтора метра кальки? Может хотела сделать носовые платки, как это практиковали женщины, умудренные житейским опытом и бедностью или может хотела дать брату на изготовление чертежей в школе? Но суть не в этом. Факт «расхищения социалистической собственности» был установлен. Катю судили, и она получила год принудительных работ. Катя плакала, убивалась, что этот позор ляжет пятном на всю ее жизнь. Но закон борьбы с хищениями настиг Катю в самом начале ее жизненного пути.
С монотонным однообразием тянутся дни и недели. В ежедневной бюрократической сутолоке я начинаю жалеть о потерянной мною оперативной хозяйственной работе. Согласованы с Госпланом лимиты капиталовложений, планы развития и финансирования отдельных отраслей хозяйства и культуры на новый наступающий год. Сконструирован и бюджет 1940 года, этот заключительный аккорд ежегодного производственно-финансового планирования.
Бюджет на 1940 год проходил в лихорадочной обстановке изыскания максимума ресурсов на финансирование военных расходов. Налоговый пресс трещал от все усиливающегося завинчивания. Режим экономии, сокращение административного аппарата, увеличение производительности труда и накоплений на фабриках, увеличение изъятия продукции у крестьянства, снижение качества продукции товаров широкого потребления, эти и подобное им мероприятия диктовались директивами ЦК ВКП(б). За этот год должны сделать больше в укрепления военной мощи, чем сделали за пятилетку, — такова официальная установка ЦК партии.
До составления бюджета 1940 года казалось, что пресс уже завинчен до отказа. Прибыль промышленных и торговых предприятий возросла с 6 млрд рублей в 1932 году до 63 млрд в 1940-м. Налог с оборота на товары массового потребления поднялся с 992 млн рублей в 1928 году до 105 млрд в 1940-м, или возрос больше, чем в 100 раз, в то время, как производство товаров широкого потребления увеличилось за этот период ничтожно.
Валовой розничный товарооборот страны был определен в 176 млрд рублей, включая дублированные торговые обороты. По отношению к этой цифре реализации налог с оборота занял 60 % удельного веса, 80 % процентов товарооборота обслуживались государственной торговой сетью и лишь 20 % кооперативной системой. Так осуществляются «заветы социализма» — об увеличении благосостояния населения и развития кооперации, как «столбовой дороги» к коммунизму.
Обложение населения косвенными налогами, в условиях коммунистической монополии всего хозяйства страны, оказалось наиболее просто осуществимым и наиболее удобным способом распределения товарных масс между военным и гражданским секторами. За пятилетки центр тяжести обложения перемещен на косвенные налоги: если в 1928–1929 годах налог с оборота составлял 1797 млн, а прямые налоги 673 млн, то в 1940 году налог с оборота уже выразился в 105,8 млрд, а прямые налоги в 9,4 млрд, или менее 8 % от всей суммы обложения.
Налог с оборота — это «худшая форма ограбления трудящихся» — трактует энциклопедия. Нарком финансов Зверев в своих официальных выступлениях и деловых беседах с сотрудниками именует налог с оборота — «доходами от социалистических предприятий», хотя налог и является худшим способом ограбления широких масс населения.
По представленным в Наркомат калькуляциям промышленной себестоимости пара тяжелой обуви обходится государству в среднем по СССР в 7 рублей 40 копеек, а легкой обуви — 6 рублей 90 копеек, при заготовительной цене на мелкое кожсырье у колхозного крестьянства — 1 рубль 90 копеек за штуку. Реализационные же цены на рабочую обувь установлены в среднем 120 рублей за пару, а Военному ведомству — 8 рублей за пару.
Полная промышленная себестоимость килограмма пшеничной муки 13 копеек, рыночная реализационная цена пшеничного хлеба — 1 рубль 70 копеек за килограмм, для Военного ведомства около 10 копеек, при заготовительной цене у крестьянства в 8 копеек за килограмм пшеницы.
Государство монополизировало хлебопечение и продает населению свыше 11 млн тонн хлеба в года, при себестоимости в среднем, включая издержки производства, одной тонны пшеничного хлеба 190 рублей, а выручает за тонну 1700 рублей.
Такие же государственные наценки существуют и по другим товарам: себестоимость сахара 83 копеек за килограмм, а реализационная цена 5 рублей 50 копеек; себестоимость спирта 90-градусного в среднем по Главспирту — 25 копеек за литр, а реализационная цена за бутылку 40-градусной водки — 15 рублей.
Никто не мешает «народной» власти диктовать цены и «цены» являются оплотом бюджета и мощи вооружения. Заместитель наркома, возглавляющий Управление финансирования народного хозяйства, вызывает к себе для доклада. Здесь у него в кабинете нет трескучих фраз пропаганды. Задача ставится четко и вполне конкретно — выжать до отказа все, что можно из обрабатывающей легкой промышленности и торговых предприятий, высвободить максимум средств на финансирование военной промышленности. Сидя на совещании у заместителя наркома, докладываю и слушаю доклады других. Все направлено к тому, чтобы «выжать». На лице замнаркома появляется довольная ухмылка, когда «винтики» докладывают плоды своих усилий, зафиксированные в расшифровке доходов.
Сухие цифры, но как много они говорят! В них отражаются полная лишений жизнь многомиллионного населения страны, подхлестываемого жестокой властью к тяжелому труду. Непосильный «стахановский» труд рабочих на фабриках, полуголодная жизнь горожан и нищета крестьян. Ни один роман не может дать той силы впечатлений, какие дают сухие цифры бюджета.
— Только наша великая сталинская хозяйственно-финансовая система может дать такую грандиозную мобилизацию ресурсов, — торжественно заявляет в заключении заместитель наркома и переходит к обсуждению расходной части бюджета на 1940 год.
Сводки по финансированию отдельных отраслей народного хозяйства мало имеют общего с тем, что будет докладывать нарком финансов на очередной сессии Верховного Совета. Суммы финансирования военной промышленности и вооружения распределены по отраслям хозяйства. По сводному бюджету, около 35 млрд рублей, ассигнованных на развитие военной индустрии, показаны по разделу «финансирование народного хозяйства». Военные расходы, по официальному бюджету, определены в 57 млрд, а в действительности достигают 90 млрд рублей.
Каждая фабрика, завод, колхоз, всякое лечебное медицинское учреждение и органы просвещения имеют свой мобилизационный план и расходуют по своим сметам на его проведение в жизнь большие суммы.
Военные рубли — это дорогие рубли: сталь 90-100 рублей тонна, нефть сырая 20 рублей тонна, а зарплата красноармейца 15 рублей в месяц.
Совещание тянется до полуночи. Я возвращаюсь домой под впечатлением цифр военного бюджета, вспоминая слова замнаркома:
— Военная индустрия и армия — эта сфера приложений производительного труда, и продукция военной промышленности имеет чрезвычайно большое потребительное значение.
Бисмарк сказал, конечно, значительно проще и яснее: «Пушки вместо масла».
Тогда, в 1940 году, работая в Наркомфине, я представлял, что расходы на военные нужды являются переходными возможностями СССР, что налог с оборота уже взвинчен до предела. Но вот отгремела война, и, будучи в Иране, в 1949 году, я прочел доклад Зверева о бюджете на этот год. Налог с оборота оказался увеличенным до 265 млрд рублей против 105 млрд в 1940-м. Отпускные цены на хлеб подняты в два раза. Финансирование военных расходов, по официальной сводке бюджета, возросло до 79 млрд рублей, или почти на 50 %, к официальным расходам 1940 года. Если учесть систему вуалирования и перераспределения военных затрат, то бюджет расходов на войну возрос, примерно, до 150 млрд рублей.
Невольно напрашивался вопрос — против кого же коммунистическая партия вновь готовит страну на «последний и решительный бой»?
Утверждение производственных планов и бюджета на новый хозяйственный год, как это обычно практиковалось Госпланом и Наркомфином, сопровождалось аналитическими расчетами о нормах потребления и налогового обложения на душу населения. Эти расчеты основывались на данных ЦУНХУ Госплана по исчислению народонаселения.
В процессе работы выяснилась некоторая растерянность аппарата Госплана. И нужно сказать, что эта растерянность была обоснованной. Результаты переписи, проведенной в 1937 году, партийные органы объявили «вредительскими». Руководящие работники, возглавлявшие перепись, — Кроваль, Осинский, Квиткин, Борзин и многие другие из аппарата народнохозяйственного учета Госплана были репрессированы, как «враги народа», а перепись объявлена недействительной. Меня заинтересовало, чем вызван «гнев» и последовавшие репрессии со стороны партии и правительства?
Помог мне разобраться в этом вопросе сотрудник ЦУНХУ Госплана, мой старый знакомый, окончивший одновременно со мной институт — Алексей. В домашней обстановке он мне поведал о причинах разгрома аппарата. Оказалось, что перепись провели вполне добросовестно и с соблюдением требований всякой переписи, но именно эта добросовестность и явилась гибельной для руководителей переписи.
Вполне очевидно, что в период составления перспективных пятилеток Кремль не предугадывал тех потрясений, которые вызовет коллективизация и голод 1930-х годов и допустил в планировании прироста крупный просчет.
Работники ЦУНХУ были прекрасно осведомлены также, как и Кремль, что рождаемость резко понизилась, а смертность возросла, но никто не желал брать на себя ответственность за пересмотр установок по пятилеткам естественного прироста населения, а диктатор до поры до времени молчал.
ЦУНХУ Госплана продолжало вплоть до переписи 1937 года ориентироваться на цифры плана, утвержденного Кремлем, не смея без команды ЦК ВКП(б) вносить существенные коррективы в статистические сводки движения населения. Так, например, по статистическим справочникам ЦУНХУ — «Народное хозяйство СССР», — за 1932 год показано количество населения по состоянию на 1 июля 1931 года в 162 млн человек и за 1933 год в 165 млн человек, т. е. примерно в цифрах плана.
«Робкое» поведение работников ЦУНХУ станет вполне понятным, если учесть, что аппарат, занимающийся учетом населения, находился постоянно под страхом репрессий, а с 1933 года его отделы на местах переданы в ведение НКВД.
На 17-м съезде партии, в январе 1934 года, Сталин заявил, что «население СССР к началу 1934 года достигло 168 миллионов человек».
Гроза разразилась только в 1937 году, когда ЦУНХУ, по данным фактической переписи, сообщило Кремлю цифру количества населения в 156 млн, при наличии количества населения по плану в 177 млн человек. Кремль не досчитался в своем «людском стаде» 20 млн человек и решил, во избежание скандала перед мировым общественным мнением, скрыть итоги переписи 1937 года, а группу работников из ЦУНХУ расстрелять.
Новому же аппарату ЦУНХУ дали задание готовиться к новой переписи. Террор сделал свое дело и по переписи на 17 января 1939 года население исчислено в цифре — 170,4 млн человек. Если принять возможный естественный прирост с 1937 по 1939 годы в 3–4 млн человек, то «статистический» прирост выразится, примерно, в 10–11 млн человек, что скрыто завесой тайны МВД.
Несмотря на подтасовку в итогах переписи 1939 года, партия не смогла скрыть факта деградации населения по сравнению с демографическими показателями дореволюционной России.
Естественный прирост населения за период между переписью 1926 и 1939 года упал до 1,22 на 100 жителей в год по сравнению с 2,23 по статистике за период 1908–1913 годы, или сократился на 46 %. Количество женщин превысило количество мужчин на 7,1 млн человек, причем за период 1926–1939 год этот разрыв возрос на 2,2 млн человек, в то время, как в дореволюционной России имелось даже незначительное превышение мужчин над женщинами. Количество детей в возрасте до 7 лет, по удельному весу ко всему населению, сократилось с 22,5 % барской России до 18,6 % в 1939 году, что было вызвано потерей детей в этом возрасте в количестве 6,8 млн человек.
Таковы итоги подтасованной ЦК ВКП(б) переписи 1939 года. Цифры эти проливают свет на то, почему партия разгромила аппарат народнохозяйственного учета Госплана в 1938 году, но, разгромив, сумела только частично завуалировать демографическую катастрофу. Людские жертвы народов России оказались грандиозными, они превысили 50 млн человек. Разруха и голод периода военного коммунизма, голод 1930-х годов, репрессии — расстрелы и ссылки, подрыв устоев семьи и брака, изнурительная нагрузка на фабриках и в колхозах, непосильное налоговое обложение, жестокая спекуляция государства на товарах первой необходимости и гонка вооружений — это те «основные социально-экономические мероприятия» ЦК ВКП(б), которые и привели к грандиозным людским потерям, к падению рождаемости и увеличению смертности.
Вторая мировая война нанесла новый сокрушительной силы удар по народонаселению. Тактика, применяемая советским командованием — подавления противника живой силой — косила людей на фронтах, как сорную траву, а голод косил в такой же мере людей в тылах. Уже работая в Иране, я узнал из секретного информационного материала о результатах исчисления населения, проведенного в 1948 году. По данным этого исчисления, превышение женской части населения над мужской достигло 18 млн человек.
Демографическая катастрофа предстала во всей ее жуткой реальности — 18 млн женщин, потерявших право на семейную жизнь, 7 млн детей, потерявших право жить.
Таковы оказались итоги по исчислению народонаселения на 33-м году существования советской власти.
Анализируя демографические показатели населения СССР, я не мог прийти к выводу о гибельности тоталитарной системы для социального и экономического процветания страны.
После живой оперативной работы во Владивостоке бюрократическая бумажная рутина Наркомата стала меня все больше угнетать, и я стал искать пути перехода на другую работу.
Отсутствие постоянного жилья в Москве и случай — помогли мне в этом. Мой знакомый по Владивостоку получил назначение на работу в Павлоград — директором завода боеприпасов и предложил, что он оформит меня в Наркомате боеприпасов в качестве заместителя директора завода. Возражения отдела кадров Наркомата финансов были преодолены указанием на отсутствие жилья в Москве и ходатайством о переводе в распоряжение Оборонного наркомата, что и сыграло решающую роль.
С документом об откомандировании из Наркомата финансов я направился в отдел кадров Народного комиссариата боеприпасов, или сокращенно НКБ. Наркомат боеприпасов размещался на Мясницкой, недалеко от Чистых прудов. Большой дом с несколькими подъездами не имел, как обычно другие наркоматы, каких-либо указаний на то, какое учреждение здесь размещается. Пропускная внизу, в подъезде, напомнила мой визит к Землячке, в доме правительства в Охотном Ряду. Тот же порядок — охрана НКВДистов, согласование по телефону, проверка документов, запрещение вносить и выносить портфель и бумаги, разовые пропуска, большое количество охраны и людей в военной форме и полувоенизированной одежде, длинные очереди за пропусками, — создавали специфическую, отличную от других наркоматов, обстановку, даже при входе в Наркомат. Внутри широкие светлые коридоры и множество наглухо закрытых дверей, обитых звуконепроницаемым материалом, с номерами и звонками на косяках, но без каких-либо табличек и наименований отделов.
В пропуске указан этаж, номер комнаты, и только в эту комнату может явиться посетитель. Все это и особая холодность и сухость выражения лиц, встречающихся в коридоре, подчеркивали какую-то таинственность здания и его значительность.
В отделе кадров мне вручили анкету на 12 страницах для заполнения и предупредили, что «оформление» займет от двух недель до месяца и что анкета должна быть скреплена рекомендацией трех членов партии, знающих меня по работе. Очевидно, недоумение, написанное на моем лице, заставило начальника кадров пояснить мне:
— Вам должно быть известно, что работать в Наркомате могут только допущенные НКВД к совершенно секретной работе. За период оформления, после сдачи анкеты, вам будет выплачена зарплата, и вы будете числиться в резерве.
Длинная анкета с двумястами вопросами и рекомендациями была мною представлена и через две недели я стал сотрудником НКБ.
Изолированное помещение, по 2–3 человека сотрудников в комнате, узкая специализация компетенции отдельных лиц, строжайшее запрещение хранить бумаги в столе, а сдавать в особом личном портфеле-чемоданчике ежедневно в спецчасть, — резко отличали внешние условия работы от других учреждений.
Вскоре я убедился, что оперативные вопросы в этом Наркомате решаются быстро, бумажки не залеживаются, так как организован контроль за их исполнением; разговоров по личным вопросам сотрудники избегают. Большое количество замнаркомов, начальников главком и начальников отделов приближало руководство к исполнителям и создавало деловую рабочую обстановку. Жесткий контроль обеспечивал четкое руководство периферией и быстрое прохождение всей переписки, подразделенной на секретную и совершенно секретную.
Прошло два месяца на оформление и ознакомление с работой, и я выехал на место своей новой работы в Павлоград.
Небольшой, весь в зелени — Павлоград произвел на меня не плохое впечатление. Расположенный в тридцати километрах от большого индустриального центра Украины — Днепропетровска, Павлоград жил своей особой жизнью. Достопримечательностью этого города был завод боеприпасов, где работала значительная часть населения, и артиллерийский полигон для испытания снарядов.
Над заводом с его несколькими большими трубами постоянно висело облако зеленоватого газа, красочно освещаемое ночью светом прожекторов. Этот чисто военный профиль города сглаживался близлежащими колхозами и большим элеватором на железнодорожной станции, принимавшим от них украинскую золотистую пшеницу. Лицо Павлограда определяют взрывчатые вещества и ненасытные элеваторы, всасывающие зерно.
Завод жил под знаком все большего ускорения темпов производства взрывчатых веществ, а элеватор — под знаком ускорения приемки и отправки зерна.
Заводские постройки и погреба-склады детонирующих взрывчатых веществ размещались на значительной площади заводской зоны. Несколько в стороне шло параллельное строительство заводских построек, обеспечивающих увеличение выпуска продукции.
Производство взрывчатки и зарядных капсюлей все нарастало, все увеличивался поток железнодорожных составов со снарядами, годными для «пуска в эксплуатацию». Все больше нарастал и темп сдачи государству колхозного хлеба и усиливался поток эшелонов, увозивших хлеб в другие районы страны.
Одним из ударных заданий Наркомата боеприпасов было расширение производства, и в связи с этим строительство объектов под литерой 359. На этой работе мне и пришлось сосредоточить основное внимание. Снабжение всеми необходимыми материалами производилось бесперебойно. Любое требование удовлетворялось Наркоматом с поразительной быстротой.
Я невольно вспоминал условия Владивостока, когда из-за строительного металла или цемента приходилось «бомбить» Москву десятками телеграмм. Здесь же доставка сырья и материалов никогда не задерживалась, а все работы финансировались в пределах потребности.
«Болезни» и «страхи» всякого директора гражданской системы за перерасход фонда зарплаты, за невольный простой рабочей силы из-за недостатка материалов — отпадали. Выполнить план — это основное. Какие на это будут затрачены материальные, людские или финансовые ресурсы — мало кого интересовало. Дирекция отвечала за свои действия только перед Наркоматом, а все бесчисленные контролеры со стороны — вроде банка, госконтроля или партийных местных органов — лишены права вмешиваться в работу администрации. Подобная постановка дела увеличивала ответственность перед Наркоматом, но зато повышала инициативность и не стесняла руководство мелочной опекой.
Некоторые трудности возникли в связи с заданием использовать на работе выпускников-подростков школ фабрично-заводского ученичества. Это было как раз новое мероприятие правительства по созданию трудовых резервов. Для быстро возросшего военного производства не хватало квалифицированных рабочих. Система Главного управления трудовых резервов должна ликвидировать этот прорыв. Все колхозы, по решению Совнаркома, обязаны поставлять, помимо сельскохозяйственного сырья, «живой товар» из расчета по 3 подростка на каждые 100 человек колхозников, считая женщин, мужчин и стариков. Подростки в возрасте 14–16 лет наводнили школы фабрично-заводского ученичества и ремесленные училища. После краткого обучения эти трудовые резервы распределялись по промышленным и строительным предприятиям. В порядке «нагрузки» 300 человек молодежи прибыло на Павлоградский завод.
Это вызвало значительные трудности. Все жилые помещения уже занял работающий персонал в три смены, и ребят пришлось размещать в недостроенных корпусах и частично в отепленных палатках. На вид многим из них нельзя было дать больше 10–12 лет. Худенькие, шустрые мальчишки вовсе не желали чувствовать себя взрослыми рабочими. Производственных навыков ребята не имели, а по молодости лет интересы их сосредоточивались на забавах, но никак не на изнурительной работе. Освоить эти кадры значительно сложнее, чем казалось. Часто трудно было оторвать ребят от игр, вроде чехарды, лапты или катанья на вагонетках заводской узкоколейки.
Осуществление мероприятий по «освоению» ребят на производстве вызвало массу осложнений и неприятностей, без получения какого-либо производственного эффекта. Главный инженер завода хватался за голову и метался по заводу в поисках возможности использования молодняка, а парторг, задумчивый спокойный украинец, писал докладные записки и рапорты начальству о нетерпимом поведении новой рабочей силы. Зарплата начислялась, расходы росли. Но за весь период своего шестимесячного пребывания на заводе 300 ребят вряд ли оправдали работу 30 взрослых рабочих.
Работая на заводе, я столкнулся с производственной деятельностью нескольких колхозов, расположенных в окрестностях города. В павлоградских колхозах, как и во всем сельском хозяйстве Советского Союза, не хватало транспорта. Завод же был обеспечен транспортом выше потребности и грузовые автомобили простаивали. Я договорился с дирекцией об оказании помощи колхозам по вывозу зерна с полей и сдаче на элеватор в счет обязательных поставок государству. Выполнение этой задачи потребовало неоднократных выездов в колхозы для согласования использования машин колхозами.
Колхозы были поставлены в исключительно тяжелые условия работы. Местные районные органы — Городской совет, Районный совет, Сельский совет, Комитет партии, земельный отдел, финансовый отдел, местная печать, — не давали ни председателям колхозов, ни колхозникам «ни отдыха, ни срока». Директивы, распоряжения и указания о немедленном исполнении тех или иных заданий; требования о представлении различных сведений — о выполнении плана сдачи продукции, о подготовке к уборочной, об использовании машин и тягловой силы, о засыпке семенного фонда, о подготовке к севу озимых и т. п., — буквально наводняли канцелярию колхоза потоком бумажек, а формы бланков, которые требовали различные органы, достигали метровых размеров.
Какие только показатели не были включены в эти формы! Количество бригад, количество выходов в поле, количество отработанных трудодней, производительность труда, выполнение плана по сдаче государству продукции и пр.
Бесчисленные контролеры приезжали, требовали, грозили, стучали по столу, а администрация, учетчики, плановики, бригадиры сбивались с ног, чтобы успеть «ответить» и «обеспечить». Администрация колхозов не успевала отвечать на запросы и на телефонные звонки районных органов. Председатели колхозов не успевали выехать в поле и наладить организацию труда, и как испуганные овцы метались в поисках выхода. За несвоевременный вывоз и сдачу зерна государству руководители колхозов отвечали в уголовном порядке, и «дамоклов меч» постоянно висел над их головой. Колхозники привыкли только к требованиям, поэтому реальная помощь со стороны завода грузовым транспортом показалась им какой-то неслыханной удачей.
Только здесь, в колхозах, я понял смысл выражения крестьян — «работать от зари до зари». Люди работали круглыми сутками, подгоняемые кнутом партийных и других организаций района. Ночами, при свете костров и фонарей, молотили, ссыпали и грузили хлеб.
— Скорее сдать государству, скорее выполнить план госпоставок, — висел в воздухе грозный окрик.
Люди надрывались и сдавали хлеб, масло, песок, кожи, шерсть. Ничего для себя — все для государства.
А государство, как ненасытный Молох, поглощало все и требовало все новых и новых усилий, увеличивало план госпоставок.
Административно-управленческий аппарат каждого колхоза, с которым мне пришлось сталкиваться, состоял из 30–35 человек. Главная администрация — председатель колхоза, парторг и бухгалтер, получающие в порядке начислений по 90 трудодней в месяц, затем — плановики, счетоводы, массовик, сторожа, кучера личных выездов председателя колхоза и парторга и т. д., которым начислялось в среднем по 30 трудодней в месяц. Помимо этого, административные функции в значительной мере ложились на бригадиров звеньев, обязанных учитывать выход на работу, выработку и т. п.
В общей сложности административная работа отвлекала не менее 20–25 % всего трудоспособного населения колхозов. Если учесть, что общее количество колхозов в этот период достигало примерно 250 000, административно-хозяйственный аппарат колхозов СССР составлял внушительную цифру в несколько миллионов человек, занятых непроизводительным трудом.
О расчетах с государством, о выгодности или невыгодности реализации продукции колхозов никто не имел права размышлять. Расчеты — централизованны, и колхозники не ощущали реального поступления средств, перераспределяемых с текущих счетов колхоза на различные целевые мероприятия. Выполнить норму, выполнить план — это висело и давило угрозой репрессий «за саботаж», за вредительство, за лодырничество.
Цифры бюджета и доходов государства по налогу с оборота еще никогда раньше не были для меня столь красноречивыми, как здесь, на месте, в колхозе. Продукция сдавалась государству по ценам, в среднем не превышающим 5 % рыночных. Фактически это были не государственные заготовки по плановым ценам, а форма своеобразной ренты за право крестьянства пользоваться землей, приусадебным участком и государственным инвентарем.
Обобществление скота на колхозных фермах и сосредоточение всего производственного инвентаря в руках машинно-тракторных станций, создали полную материальную зависимость крестьянства от государства. Принудительные поставки зерна, мяса, молока, яиц и других сельскохозяйственных продуктов, отправка молодежи на заводы, принудительная отработка натурповинностей транспортом и живой рабочей силой на дорожном строительстве, на лесозаготовках и т. д. — дополняли тяжкие условия беспросветной государственной барщины колхозного крестьянства.
В подавляющей массе колхозники представляли собой довольно плачевное зрелище: измученные, подавленные, нищенски одетые люди. И это на Украине в богатейшем хлебородном крае, а каково же положение крестьянства средней полосы Европейской России и Сибири, поставленное в еще более тяжелые условия?
Я смотрел на них и передо мной вставали известные мне по Наркомфину и Госплану цифры производства сотен тысяч орудий, десятков тысяч самолетов и танков, сотен миллионов снарядов. Цифры стоимости содержания миллионной полиции, многомиллионной армии чиновников и войск «счастливого коммунистического отечества».
Иногда, в воскресные дни, я ездил в колхоз порыбачить со знакомым 75-летним дедом, которого мне рекомендовал председатель колхоза, как опытного специалиста этого не затейливого, но требующего сноровки, дела. Петро, — так звали деда, был на редкость симпатичным стариком, не утратившим еще чувства юмора. Слушая его занятные рассказы из колхозной жизни, можно просидеть с удочкой на берегу реки, не скучая целые сутки. Дед неплохо знал русский язык, но пересыпал свою речь иной раз такими диковинными смачными украинскими словами, что трудно было удержаться от смеха. Особенно любит он критиковать «хозяев» машинно-тракторной станции и председателя колхоза — самонадеянного и резкого Бондаренко. Когда дед начинал ругать этих «хозяев», его витиеватые выражения лились плавно и складывались в своеобразный русско-украинский фольклор. Навести его на интересный разговор было нетрудно, и мне быстро удавалось настроить деда на нужный тон.
— Ну, дед, расскажи мне, что ваша станция «пробила» за эту неделю?
Обычно дед крякал, сплевывал на сторону коричневую от махорки слюну и, дымя люлькой, начинал.
Я удивлялся его необычайной наблюдательности, богатому запасу эпитетов, образности его сравнений. Казалось, что он вытряхивает какой-то большой мешок, из которого сыпятся меткие, точные определения, которыми старик награждал и отдельных работников станции и их работу.
Мало хорошего видел дед в работе этого «железного помещика», как он называл станцию. И это неудивительно. Постоянная нехватка тракторных запасных частей и горючего выводили из строя машины в самый критический момент пахоты или уборки. Тогда руководство колхоза и района начинало мобилизовывать «внутренние ресурсы», то есть заставляло крестьян выполнять ряд работ вручную. В этих случаях мобилизовывались все, кто в состоянии был двигаться. Это нарушало весь деловой распорядок хозяйства, раздражало и злило крестьян.
Дед Петро, рассказывая о неполадках, корил «хозяев» станции за высокие сборы, называя их «дармоедами», отнимающими треть урожая в уплату за работы по пахоте и уборке, а председателя колхоза «рвачом», получающим девяносто трудодней за «трепотню», тогда как колхознику за работу в поле начисляют только один трудодень за день работы.
Уплата натурой машинно-тракторной станции и принудительные государственные заготовки по бросовым ценам отнимали у крестьянства львиную долю продукции, что не могло не вызывать молчаливого недовольства и нападок на конкретных носителей этого дела — администрацию станции и председателя колхоза, хотя они и были только маленькими исполнителями приказов свыше.
За этими разговорами и ловлей окуней и плотвы не заметно подходил вечер. Дед разводил костер, пек в золе картошку и варил в чугунном котелке душистую уху. Краюха хлеба, уха и картошка составляли меню нашего, казавшегося необычайно вкусным, ужина.
Поздно вечером за мной заезжала машина, я прощался с дедом, одаривая его хорошим табачком, и возвращался к себе в Павлоград.
Лихорадочные мероприятия по усилению финансирования военных объектов с полной очевидностью говорили о неизбежно надвигающейся войне. Для меня это было очевидно уже в Наркомфине и, собственно, такое мнение разделялось и не скрывалось руководящим составом. В Наркомате боеприпасов «движение» государства к войне стало еще более ясным и определенным. Все же в широких кругах поддерживалась надежда, что воину удастся избежать.
В начале 1941 года, будучи в Москве по делу, я присутствовал на общем собрании сотрудников Наркомата боеприпасов. Собрание было посвящено докладу на тему о международном положении. Докладчик из ЦК партии обрисовал в общих чертах военную международную ситуацию. После окончания доклада один из сотрудников задал, очевидно, умышленно, наивный вопрос:
— Что выгоднее для СССР, чтобы была разбита Германия или Англия?
Докладчик улыбнулся и, не задумываясь, ответил:
— Для нас выгоднее, чтобы из Германии и Англии летело побольше пуха.
Собственно, все расчеты верховных стратегов партии сводились в этот момент к выигрышу времени для подготовки нанесения сокрушительного удара, когда созреют для этого условия.
По предложению Наркомата, на заводе ввели ежедневные донесения о выполнении плана. Строились дополнительные погреба для хранения взрывчатки. Администрации начислялись премиальные за перевыполнение плана. Всюду чувствовалось нервное напряжение и ожидание каких-то грозных событий, но о возможности нападения Германии на СССР никто не помышлял, убаюканные заверениями вождей партии, что «дружба с фашистской Германией рассчитана на долгий срок и основывается на общности государственных и политических интересов».
Вот почему голос Молотова по радио 22 июня 1941 года прозвучал, как гром среди ясного неба. Прерывающийся, взволнованный голос Главы правительства сообщил о нападении Германии и вселил великую тревогу в сердца всех граждан. Началась война.
Над нашими головами вскоре загудели немецкие самолеты, пролетая в различных направлениях, не нанося удара ни заводу, ни элеватору. Противовоздушная зенитная артиллерия полигона изредка начинала бить по отдельным самолетам, пролетавшим на большой высоте, не причиняя им вреда. Своя авиация неприятеля в воздухе не встречала.
В одну из поездов в Днепропетровск я наблюдал ту же картину. Над городом кружилось несколько немецких бомбардировщиков, изредка хлопали зенитки. Советской авиации в воздухе не видно. Невольно вставал вопрос — где эти десятки тысяч самолетов, где обещание летать выше всех и дальше всех и бить врага на его территории?
Появились упорные слухи о замене командного состава Белорусского военного округа, об уничтожении немцами значительной части авиации на пограничных аэродромах. Железнодорожные эшелоны с беженцами и машинным оборудованием стали идти непрерывным потоком. Усилились панические разговоры о неизбежности эвакуации.
Колхозам предложили вывезти весь хлеб, элеватор забили до предела. Зерно свозилось колхозами и ссыпалось по приказу властей на обочину шоссейных дорог. Непрерывной вереницей подавались железнодорожные эшелоны со снарядами для зарядки капсюлями.
В один из солнечных дней страшной силы взрыв потряс Павлоград. В воздухе рвались тысячи снарядов. Оказалось, что случайно немецкая авиабомба угодила в один из железнодорожных составов с заряженными снарядами, стоявший на запасных путях станции. В воздух взлетели и два других железнодорожных эшелона, подготовленных к отправке. От тысячи бойцов, ожидающих погрузки вблизи станции, остались одни клочья. Каким-то чудом не произошла детонация и погреба завода, и тысячи тонн взрывчатки не взлетели на воздух, а вместе с ними не взлетел и весь Павлоград.
Администрация железнодорожной станции вскоре была отдана под суд за халатность и допущение задержки отправки эшелонов. Завод получил задание эвакуировать основную часть людей на другие заводы боеприпасов, расположенных в средней полосе, оставив необходимый минимум оборудования и людей для продолжения работы до последнего момента. Началась спешная подготовка к эвакуации.
Районные партийные организации формируют секретные отряды для действий в тылу после эвакуации. На заводском складе собирается вся одежда и инвентарь, пригодные для оснащения вновь возникших партийных групп, призванных все уничтожать, подрывать и сжигать. В жизнь проводится директива Сталина об оставлении врагу мертвой территории.
Бесконечные груды хлеба лежат на дорогах. Этот хлеб тоже будет сожжен…
Самолеты противника все чаще и чаще показываются в небе. Администрация и основной персонал забронирован и не подлежит призыву в армию. Руководящие эвакуацией работники вооружены.
В первую очередь грузится оборудование, женщины, подростки и инвентарь. У ребят — ФЗУушников радостное выражение лиц — перемена места их радует, а оставлять опостылевший завод не жаль.
Эшелон с теплушками подан. Грузятся женщины с детьми и подростки. Одновременно грузится разный инвентарь, постельное белье, одеяла, теплые фуфайки. Все материальные ценности грузятся по описям и строжайше учитываются. Погруженные вагоны пломбируются. Плохо одетые женщины не выдерживают этого зрелища и шумной толпой набрасываются на мешки с бельем и фуфайками. Парторг и охранники стреляют предостерегающе из револьверов в воздух, чтобы остановить «хищение государственного добра». Но вот появляется группа немецких самолетов. Женщины, увидев самолеты, отхлынули и бросились под железнодорожную насыпь, проклиная администрацию:
— Живодеры проклятые! Разбомбят нас здесь, пока вы грузите эти тряпки. Дети разуты, раздеты, куда везете! — кричат женщины, орут дети.
Самолеты пролетели. Порядок восстановлен, погрузка продолжилась.
Эшелоны ушли на Восток, а я с группой работников завода, по приказу Наркомата, обязан вывезти автотранспорт, кое-какое оборудование и архив.
Остались позади опустошенные поля и села Украины. Наш путь лежит на Пензу и дальше в республику немцев Поволжья, в город Нижний Ломов, где родственный завод боеприпасов готовится к нашему приезду.
Недалеко от города Энгельса, около немецкой колонии «Драй шпиц», нашу колонну на дороге останавливают три девушки с виду горожанки. В их глазах мольба:
— Пожалуйста, помогите нам, — просят они.
Сотрудницы прокуратуры РСФСР, девушки были эвакуированы с учреждением в г. Камышин и по комсомольской линии направлены в колонию «Драй шпиц» присмотреть за оставшимся после выселения немцев скотом. Трем девушкам, естественно, трудно справиться, накормить и напоить больше тысячи голов рогатого скота, несколько тысяч свиней и десятки тысяч кур. Бедные девушки, не знакомые с деревенской работой, растерялись и взмолили о помощи. Немцев-колонистов выселили, а «плановый» переезд колхозников из западных районов задерживался. Пришлось остановить наше продвижение к цели и заняться кормлением скота.
Не доенные, голодные коровы жалобно мычат, свиньи в исступлении давят поросят. Погибает скот — плоды многолетнего труда, а впереди неизбежный голод.
Двигаются по дорогам брички с немцами-колонистами, гражданами «бывшей» Республики немцев Поволжья. Вид у них угрюмый и озабоченный. Сопровождающие их НКВДисты весело шутят.
Куда их везут? Брошены аккуратные домики с покрашенными масляной краской стенами и солидной дубовой мебелью. Как говорят НКВДисты, их вывозят в наказание за сокрытие парашютных десантов немцев. Что это — просто удобный предлог для ликвидации Республики?
Закончена эвакуация, мы в Нижнем Ломове, размещаемся в отведенных бараках. По приказу Наркомата, из Москвы прибывает ревизор для проверки качества эвакуации, законности расходования средств и сохранности материальных ценностей.
Отчитаться нужно о каждой копейке и о каждой простыне, не говоря уже о более серьезном, а ревизор все пишет и пишет… И вспоминаются мне картины только что пройденного пути: обстрел Павлограда собственными снарядами, обезумевшие от страха лица людей, рассыпанное по дорогам зерно, застрявшие в грязи и брошенные машины, тысячные гурты скота, падающего в пути на восток…
Закончена ревизия, все проверено и подсчитано. Акт, подтверждающий законность всех операций и четкость эвакуации, отправлен в Наркомат.
Приходит зима. Веет поземка, гудит ветер, стужа проникает в плохо отапливаемые квартиры. Под Москвой разыгрываются решающие бои. На карту поставлено будущее страны и советской власти. В бой брошены все резервы и русский мороз, как решающий союзник, помогает выиграть битву за Москву.
Наркомат боеприпасов эвакуировался из Москвы в Челябинск, и, по его приказу, я еду в этот город рекордных морозов. Валенки, ватная телогрейка, полушубок и меховая шапка-ушанка не спасают от мороза. Отмороженные пальцы рук и ног стынут и мучительно болят. Чуть зазевался и шестидесятиградусный мороз (по Цельсию) изобразит на щеках предательские белые пятна. Но это в далеком тылу. А каково на фронте, в окопах, в снегу! Наступил 1942 год, предвещая населению голод и лишения.
Наркомат занимает большой, шестиэтажный, только что достроенный для каких-то областных надобностей, дом. Вокруг еще валяются неубранные леса, бочки, ящики, строительный материал. В здании сыро и неуютно. Люди бродят по этажам в поисках нужного человека. Аппарат еще не освоился с новыми условиями и потерял свою нормальную трудоспособность.
В кабинете наркома боеприпасов я встречаю маленького черного человечка — бывшего директора Ленинградского завода имени Кирова, героя социалистического труда Р. Трещит звонок. По прямому проводу Маленков из Москвы настаивает на сверхударном развертывании работ по расширению цехов Тракторного челябинского завода для обеспечения выпуска новых мощных танков. «Герой» поеживается от окриков Маленкова.
Продуктов в городе не хватает. Базар пуст, а в ресторанах подают какую-то бурду, вместо супа, и кусок вареной рыбы. Спекулянты на базаре торгуют не то махоркой, не то просто молотой соломой по 10 рублей стаканчик. Никотина в этой «продукции» нет, а затяжка создает только слабую иллюзию курения. Хлеб вырывают из рук по 20–25 рублей за килограмм. Хлебный паек мал, постоянно и мучительно хочется есть.
В тылу становится все тяжелее. Люди умирают от голода. Борьба за существование принимает часто омерзительные формы. Доходят отрывочные сведения о блокаде немцами Ленинграда и о гибели миллионов. Такое прозябание и ожидание конца в тылу — невыносимо. Мои попытки вырваться на фронт не удаются. Одержана Сталинградская победа. Госпитали забиты ранеными. Начинает поступать спасительная американская продовольственная помощь — ленд-лиз.
Военкомат командирует меня на курсы переподготовки офицерского состава Среднеазиатского Военного Округа (в г. Намангане Узбекской ССР). После окончания курсов я получаю специальное назначение и выезжаю на работу в Иран.
Итак, почти через полтора десятка лет судьба дала мне возможность перед выездом из Советского Союза еще раз повидать город, в котором я начал свою служебную карьеру.
Средняя Азия 1943 года поражала убожеством не только по сравнению с годами НЭПа, но даже по сравнению с началом 1930-х годов.
Ташкент и Наманган забиты беженцами из Центральной России. В одной комнате зачастую жило по две семьи — одна местная и одна беженская. Больше одной комнаты на семью вообще не имел никто в городе, кроме высшего начальства. В магазинах можно было видеть только пустые полки. Продовольственный паек ограничивался фунтом хлеба на человека. Люди голодали и умирали от голода. Старый знакомый врач рассказывал, что медицинский персонал буквально валится с ног от переутомления, так много в больницах умирающих от голода. Гибли, главным образом, беженцы, прибывающие «неорганизованно», т. е. те, которые приехали сами, а не эвакуированы с учреждениями или заводами. При приближении немцев, во многих районах, специальные отряды НКВД успевали эвакуировать население и сжечь деревни. В этих случаях эвакуированные, не находя нигде помощи и поддержки, пробирались на свой страх и риск далее в тыл. Естественно, что они стремятся на юг, где сама природа спасала их хотя бы от морозов, да и места эти были относительно сытые. На среднем Урале почти не было таких беженцев, Узбекистан же привлекал их обилием фруктов и климатом.
Но прибыв на место, эти несчастные не получали ни работы, ни продовольственных карточек, ни крова. Они вповалку спали на площадях и в парках, грязные, обовшивевшие, голодные. Тех, кто уже не мог встать на ноги, забирали и отправляли в больницы.
Я попросил своего знакомого врача свести меня в больницу, в которой он работал. Впечатление было ужасное: все палаты и коридоры заставлены койками, носилками или просто устланы соломенными тюфяками, смрадный тяжелый воздух от гниющих тел, опухшие лица, тонкие синеватые ручки детей и глаза, загнанных жизнью, обреченных людей. В них не было ни возмущения, ни даже горя, только щемящая безнадежная тоска и апатия. Меня поразило, что взрослые почти все отечные, опухшие, в то время как дети казались худыми, как скелеты.
— Удастся ли спасти кого-нибудь из этих несчастных? — спросил я доктора, когда мы вошли в его кабинет. В ответ он только пожал плечами.
Если бы мы могли их кормить крепким бульоном! Таких ведь в СССР теперь миллионы!
— А раненых в Ташкенте много? — спросил я доктора.
— Все городские школы заняты под госпитали, их и строили с таким расчетом, чтобы можно было сразу приспособить для нужд лазаретов.
Я вспомнил, как в 1939 году на Дальнем Востоке сам строил такие школы. Действительно, кухни, вся сантехника и планировка зданий и рассчитаны таким образом, что надо было только вынести парты, внести койки и госпиталь — готов, но сколько же раненых, если и это гигантское количество помещений переполнено. Ведь во время войны (1914–1917 гг.), за 2,5 года потери России ранеными составили 600–700 тыс. человек, сейчас эта цифра превышена, по крайней мере, в десять раз! Продовольственные затруднения в Первую мировую войну стали чувствоваться только в 1917 году, и они показались бы смешными современным гражданам Советского Союза, а ведь тогда техническое превосходство центральных держав над Россией было неизмеримо значительней, чем теперь.
Планово эвакуированные находились в привилегированном положении по сравнению с просто беженцами, но, в свою очередь, жили много хуже местных жителей, которые были связаны с деревней и могли покупать кое-что помимо рынка, используя старые знакомства.
Приезжие шли на рынок, цены же на рынке баснословно высоки: лепешка весом в 150 г стоила 15 рублей, курица — 300 рублей, в то время как заработная плата оставалась на прежнем уровне, и средний служащий получал в месяц 450–500 рублей.
Одна моя старая знакомая по Ташкенту, получавшая 450 рублей в месяц, попросила меня сходить с ней на рынок, чтобы купить резиновые ботики. Вернулись мы с ней ни с чем — у знакомой было отложено 300 рублей, а хорошие ботики стоили 2500 рублей. В то же время я видел своими глазами, как некоторые хорошо одетые дамы покупали на базаре сразу по 4–5 кур, платя за них 1200–1500 рублей. Невольно возникал вопрос — откуда у людей могут быть такие деньги?
В Ташкенте на вокзале я видел характерную сцену. Хорошо одетый человек вышел из вагона с четырьмя чемоданами и остановился, поджидая носильщика, к нему подошел человек в форме НКВД и попросил открыть чемоданы. Человек запротестовал и я слышал, как он, показывая документы, уверял, что он директор какого-то Бессарабского банка. На НКВДиста это не произвело должного впечатления, и чемоданы были открыты. Толпа, собравшаяся вокруг спорящих, увидела, что два из четырех чемоданов полны деньгами.
Поднялся ропот и НКВДист, быстро захлопнув чемоданы, велел собравшимся разойтись, вызвал милиционера и увел куда-то злополучного директора.
Было это в 1943 году, сколько времени уже ездил директор по СССР и сколько денег успел потратить?
Я слышал от местных жителей, что он не единственный «директор», привозивший с собой деньги в чемоданах. При быстрой эвакуации ответственные работники успевали-таки кое-чем запастись за счет советских рабочих и служащих. Покупка кур на базаре с уплатой по несколько тысяч рублей свидетельствовала о том, что не у всех бывших директоров банков деньги были отобраны на вокзале.
В 1943 году на улицах городов встречалось много вышедших из госпиталей инвалидов войны, пенсия в 150 рублей не могла их обеспечить и они занимались торговлей на рынке и нищенствовали.
Власть относилась к ним, по советским понятиям, очень либерально и во время войны боялась трогать военных.
Один красочный эпизод, виденный мною в кабинете председателя Городского совета города Намангана, хорошо характеризует взаимоотношения власти и инвалидов.
Председателя Городского совета узбека с русской фамилией — Назарова — я знал еще по прежней работе. Зашел я проститься с ним перед отъездом. Не успели мы закурить и начать разговаривать, как в соседней комнате поднялся какой-то шум, затем дверь кабинета широко растворилась, и на пороге появился слепой в военной форме без знаков различия. Слепой, опираясь на палку и ощупывая стену свободной рукой, решительно устремился вперед. Секретарша, худенькая, слабая женщина напрасно тянула его сзади за шинель, — стуча палкой слепой подошел к столу.
— Что вам угодно? — спросил председатель.
— От голода умираю! — истошным голосом заорал слепой. — Вы что думаете, можно прожить на ваши 150 рублей?
— У меня нет никаких фондов для помощи инвалидам, — сказал Назаров, я могу только проверить аккуратность выплаты вам пенсии.
— Фондов нет, а умирать за вас мерзавцев на фронте есть фонды… крысы тыловые! — Слепой ощупью схватил чернильницу и пустил ее в направлении Назарова. Председатель Горсовета вскочил и, боясь выдать себя каким-нибудь звуком, молча прижался к стене.
Два милиционера, вызванные секретаршей, увели слепца только после того, как он успел снести палкой с письменного стола все лежавшие на нем бумаги и предметы.
Немудрено, что население, видя подобные сцены, старалось всеми силами уклониться от мобилизации и избежать отправки на фронт. По кишлакам скрывались дезертиры, а на вокзалах разыгрывались трагические сцены.
Уезжая из Ташкента, я стал свидетелем такой картины: к вокзалу подошла толпа мобилизованных, все были навьючены громадными узлами с ватными одеялами и одеждой. Тоже, по-своему, характерная подробность. Узбеки знали, что в центральной России холодно и не верили в то, что власти выдадут им хорошее обмундирование. За мобилизованными шла большая толпа женщин. Они плакали и гортанно кричали. Вся эта масса людей затопила вокзал и двинулась на перрон, где уже стоял готовый эшелон. Во время погрузки милиция и солдаты войск НКВД с трудом отрывали мужчин от провожающих и вталкивали их в вагоны. Когда погрузка кончилась, женщины легли на рельсы, чтобы задержать поезд. С ругательствами, при помощи штыков и прикладов, их удалили и выгнали с вокзала. Только после этого эшелон смог двинуться.
Мой путь в Иран лежал через Ашхабад, где я получил от военных властей пропуск для пересечения границы. Заграничный паспорт мне прислали позднее прямо в Тегеран.
Ашхабад — последний советский город, который я видел перед тем, как покинуть СССР, столь же мрачен, как и Ташкент. Ни в одной гостинице не было места, все заполнено эвакуированными и я, не найдя пристанища, уже готовился ночевать на улице, когда сторож последней гостиницы, в которой я пытался остановиться, сжалился надо мной и повел меня ночевать к себе в сторожку, во дворе гостиницы. Целая семья ютилась в крохотной комнате. И я не без труда устроился на полу.
Так последнюю ночь на родине я провел под крышей только благодаря отзывчивости простого русского человека.