10. Вечер трудного дня

Востриков послал левофлангового за старшим полигонной команды. Когда тот, лениво переваливаясь, подошел к капитану, тот приказал:

— Поставь-ка нам грудные и ростовые и дай две плащ-палатки.

Насчет мишеней у сержанта не было проблем, — поставим, как же! А с плащ-палатками он заартачился.

— А плащ-палаток нет, товарищ капитан.

— Рожай, — отрезал Востриков, — а то одеяла сейчас на землю положишь.

Через пять минут стояли мишени и были принесены две плащ-палатки: такие старые и дырявые, словно не по мишеням, а по ним вели упражнения в стрельбе.

— Ну, кто смелый? — спросил Востриков, когда плащ-палатки были уложены на огневом рубеже.

Патроны после штурма сопки остались у всех, но смелых не находилось. Хоть пострелять из настоящего автомата хотелось всем, но никто не хотел быть первым.

Стеснялись.

— Разрешите, товарищ капитан?

Это Рыжий подал голос.

— Окажите любезность, товарищ сержант.

Рыжий вышел из строя, примостился на плащ-палатке и, недолго целясь, двумя очередями снял две мишени — грудную и ростовую.

— Молодец, — похвалил его Востриков, — ты не просто автомат видел, но и держал его в руках. Следующий.

Вторым всегда проще. За одним Первым обязательно потянется полтора десятка вторых.

— Разрешите?

— Разрешите?

— Разрешите мне?

Понеслось со всех сторон.

— Разрешаю, — одобрил Востриков, но по очереди.

Когда очередь дошла до меня, я почти строевым шагом вышел из строя и доложил:

— Курсант… Младший сержант Сёмин к бою готов.

— К бою! — скомандовал Востриков.

Я уже лег на плащ-палатку и стал изготавливаться к стрельбе, как услышал над собой:

— Вы что, младший сержант? На бабу, что ли, залезаете? Ну-ка, как положено!

«Как положено» — я не знал.

— Товарищи сержанты! — обратился Востриков сразу ко всем, — Во время занятия по тактике я обратил внимание, что все вы, кроме, пожалуй, этих троих — Востриков показал рукой на разведчиков, — плюхаетесь на землю как на бабу с голодухи. Меж тем, существует специально для вас придуманный и единственно правильный способ изготовки для стрельбы из положения «лёжа». Показываю для начинающих. Подход к плащ-палатке осуществляется бегом. Перед плащ-палаткой правая нога ставится вправо-вперед, левая ладонь упирается в плащ-палатку. Левое колено подгибается и ставится на упор. Теперь можно лечь. Ноги прямые, чуть раздвинуты. Носки сапог смотрят в стороны. Правая нога находится на одной оси с автоматом. Вопросы?

Вопросов не было. Капитан показал все наглядно, просто и доступно.

— Младший сержант, изобразите показанное.

— Есть!

Я подбежал к плащ-палатке, олицетворяющей огневой рубеж, и, как и было показано, выбросил правую ногу в сторону, оперся левой рукой в ткань и лег, раздвинув ноги, стараясь правую положить на одну ось с автоматом.

— Младший сержант Семин к стрельбе готов!

— Огонь! — скомандовал Востриков.

Ага! Легко сказать: огонь. А куда?! Если стоя грудную мишень еще видно за двести метров и можно рассмотреть ростовую за четыреста, то лежа не видно ни хрена! Грудная едва торчит из земли, а ростовая через прицел кажется тоньше волоса. Кое-как прицелившись, я дал по две очереди в каждую. На мое удивление — попал в ростовую, промазав по ближней грудной.

— Младший сержант Сёмин стрельбу закончил! — доложил я Вострикову.

— Разрядить оружие, поставить на предохранитель, встать в строй.

— Есть!

Я отсоединил магазин, передернул затвор — патрон из патронника отлетел в сторону — и встал в строй. Востриков подошел ко мне.

— А ты не так уж и безнадежен. Не только бражку пить умеешь, но и стрелять немного.

Из скромности я не стал уточнять, что по второй мишени попал случайно, но поклялся сам себе, что обязательно научусь стрелять.

За какой-то час отстрелялся весь взвод. Первый взвод стрелял рядом, по своей линии мишеней. После стрельбы Востриков усадил карантин чистить оружие. Я сунул палец в затыльник приклада: как и ожидалось, пенал с приспособлениями для чистки там и не ночевал. Беда не великая. Я оторвал подворотничок — все равно стираться — и стал оттирать пороховой нагар с поршня затворной рамы. Щербаничи и разведчики, усевшись рядом со мной в кружок прямо на землю, взяли с меня пример: оторвали свои подворотнички и, такие же грязные, как у меня, и драили ими свои автоматы.

Я оттирал свой автомат от грязи и копоти, со злостью, которую испытывал к себе и к своей страсти к рисовке:

«Надо же, какой выискался! Дай-ка мне! Дай-ка я покажу!», — думал я про железяку, которой так неудачно пытался открыть цинк. Кому из нас в восемнадцать лет не приходилось переоценивать свои возможности? Но тут моя самоуверенная беспомощность была видна целому взводу! Напыщенный дятел (это я про себя) решил блеснуть хваткой, которой у него отродясь не было и обосрался прямо у всех на глазах. Вдобавок саднили сбитые костяшки пальцев.

Глупый, глупый дух, я не думал тогда, что убогая и примитивная железяка-цинкорез — удобнейшая на свете вещь для открывания всего, что запаяно. В умелых руках, конечно. Что никаким консервным ножом нельзя открыть цинк с патронами. Все будет соскальзывать. Даже прочным штык-ножом будешь колупаться с ним четверть часа, тогда как цинкорезом, специально для того и придуманном, можно открыть все что угодно в считанные секунды.

Пройдет совсем немного времени, и я освою этот прибор для взлома консервов до совершенства. Двадцать месяцев цинкорезы будут с нами в палатке, землянке и на операциях. Весь срок службы патроны, запалы и консервы будут вскрываться исключительно цинкорезом и я привыкну к нему до такой степени, что, вернувшись домой, долго не смогу открыть консервную банку некогда привычным консервным ножом.

Но это будет чуть позже, а пока настроение у меня было «ни в Конную Армию».

— Вас куда распределили? — спросил я у братьев и у разведчиков.

— В роту связи, — похвастался Щербанич-младший.

Парням повезло. Полковая рота связи — это не второй взвод связи с примитивными рациями. Рота связи — это аппаратура. Та самая, на которую мы учились. Это возможность выйти на связь с любым полком, с любой точкой в Афгане. Пусть крохотная, но возможность поговорить с Союзом, где за такой же аппаратурой сидит выпускник нашей учебки. Рота связи — это, наконец, возможность поймать что-нибудь запретное, какую-нибудь западную волну. Это возможность первым в полку узнавать все самые свежие новости, о которых никогда не расскажут на политзанятиях. Да что там говорить?! Рота связи — это жизнь, а батальонный взвод связи — жалкое существование. Так и сгниют мои молодость и талант никем не востребованные в тупорылой пехоте. Двадцать месяцев я буду таскать простейшую Р-149, пока мои однокашники будут работать на нормальных радиостанциях с мощными антеннами.

— Не ссы, братуха, — Рыжий хлопнул меня по плечу, — вместе службу тянуть будем. Меня во второй разведвзвод направили. Так, что, служить будем в одном батальоне.

Утешение, конечно, хоть и слабое, что буду служить дальше с Рыжим, с котором на одном КАМАЗе в Афган приехал. Только я — связист, а он разведчик. Разные подразделения, как ни крути. Разные палатки. Разные деды. Разная служба. И не с Рыжим, а с Щербаничами я был в учебке в одной роте.

— А вас куда? — спросил я остальных разведчиков.

— Эдика — в какой-то Шибирган, — пояснил Вадим, — а меня в разведроту.

— А где это — Шибирган?

— Говорят, километров двести от полка. Дикое место. Колонна раз в месяц. И больше ничего.

— Тоска, — посочувствовал я Эдику.

— Тоска, — согласился он, — Вы все вместе в полку будете, хоть иногда друг друга увидите, а я…

Действительно: ему было хуже любого из нас. С Рыжим мы будем служить в одном батальоне, к Щербаничам тоже можно будет иногда зайти на дежурство — разве они откажут мне в удовольствии «половить» на хорошей радиостанции? А Эдика засунули в какую-то дыру! Слава Богу, что не меня. Уж лучше второй взвод связи.

Все познается в сравнении. Минуту назад не было человека в полку, более меня обделенного жизнью и горько пенявшего на свою несчастливую судьбу. Но, стоило мне узнать, что Эдик распределился еще хуже меня, то мое собственное положение показалось мне чуть ли не завидным. Всегда приятно, что кому-то еще хуже, чем тебе. От этого на душе как-то легче делается.

Как хорошо, что существует такая вещь как чистка оружия. Занятие нетяжелое, требующее прилежания, а не физической силы, оно позволяет вот так вот, сесть в кружочек и вести неторопливые разговоры. И не надо бегать, ползать и стрелять. Сиди себе и надраивай автомат до блеска. И делом занят, и пот не капает. Но все хорошее когда-нибудь кончается.

— Карантин, становись! — это возник Малёк, отряженный Востриковым, — по машинам.

«Уралы», съехав по серпантину вниз, через кишлак Ханабад доставили нас обратно в полк.

— Орлы! На сегодня занятия окончены. Приготовиться к построению на ужин. Вечером в летнем клубе будет кино. Семин!

— Я!

— Головка от ружья. Если вечером я тебя не буду наблюдать в строю, то до конца службы ты будешь бедным человеком. Вопросы?

— Никак нет.

— Вольно, разойдись.

Когда строй рассыпался и народ пошел отмываться перед ужином ко мне подошел Рыжий:

— У тебя сухпай остался?

— Остался, а что? — не понял я.

— Давай вместо ужина постираемся?

— Зачем?

— Чудак! Секи сюда. В карантине пятьдесят четыре человека. Так?

— Ну?

— Вот тебе и «ну»! А кранов всего восемь.

— Ну?

— Баранки гну. Раздели пятьдесят четыре на восемь.

— Ну?

— Вы, мордвины, все такие тупые или тебя одного в армию делегировали?

— Я не мордвин. Я русский, — поправил я Рыжего, — ты толком объясни: чего хочешь?

— Если стираться после ужина, то очередь до нас часа через три дойдет. Тогда будешь выбирать: или идти в кино в мокрой хэбэшке, или сидеть в модуле? Врубился теперь?

— А-а, — протянул я, — ну, так бы сразу и сказал.

— А я тебе «так сразу и сказал»: давай постираемся до ужина.

— Смотри-ка, — похвалил я Рыжего, — хохол, хохол, а соображает.

Я разыскал Щербаничей и вывалил им резоны не ходить сегодня на ужин. Те согласились, что кино будут показывать когда стемнеет и сидеть в ночной прохладе в мокром хэбэ не полезно для духовского здоровья. Таким образом, когда сорок восемь молодых сержантов отбивали шаг, маршируя на ужин, шестеро самых умных, во главе с хитрым хохлом стирались в умывальнике.

Знаете, за что я люблю Афган и весь Краснознаменный Туркестанский военный округ? За то, что там удобно стираться. Я это понял еще в учебке. Постирался — и ни в коем случае не выжимай! Встряхни пару раз и вывешивай. Через двадцать минут все высохнет. Я засекал. После того, как ты повесил невыжатую хэбэшку, с которой в песок под ногами стекают ручейки воды, времени у тебя останется как раз на то, чтобы сходить обратно в модуль за сигаретами и спичками, вернуться и, не спеша, выкурить сигарету.

Всё!

Готово. Можно снимать с веревки и надевать на себя сухое и чистое хэбэ. А так как ты предусмотрительно не перекручивал его, выжимая воду, а повесил, дав воде стечь самостоятельно, то оно у тебя уже вроде как немного поглажено. Без морщин и складок. Носи, солдат, чистое и немятое.

Рыжий как в воду глядел. Колдун, наверное.

Из столовой карантин возвращался всё также печатая шаг, но с постепенным ускорением ритма. Наконец, дойдя до поворота к модулям, строй сломался и сержанты уже неприкрыто побежали к модулю, сдергивая себя на ходу грязные хэбэшки. Первыми в умывальник ворвались расторопные чурки. Разбрызгивая воду из кранов во все стороны, они совали в раковины свои задубевшие от грязи хэбэ и судорожно снимали штаны, опасаясь, что пока они отняли руки от крана, их место может кто-нибудь занять. Чурбаньё — оно чурбаньё и есть!

Мы вшестером философски покуривали, глядя на азиатские страсти в умывальнике. Наши хэбэ уже подсыхали на заходящем солнце.

— Пацаны, — обратился я к Щербаничам, — а помните, как в нашей столовой автобат жрал?

— Да уж… — вспомнили братья этот эпизод и кивнули на чурок — эти ничем не лучше тех.

В учебке у каждой части была своя отдельная столовая. Пехота ела в самой большой и просторной столовой, потому, что пехотинцев было больше всех — целых четыре батальона. Свои столовые были у связистов, автобата, саперов, зенитчиков. И вот летом, когда мы вовсю постигали военную науку, столовую автобата закрыли на ремонт и целую неделю автобат ходил в нашу. Распорядок дня во всей дивизии примерно одинаковый и время приема пищи совпадало у обоих учебок. Казармы связи и автобата находились по соседству, поэтому, мы приблизительно представляли себе уклад жизни в автобате и не завидовали им. Мало того, что там лютовали сержанты (а в какой учебке они не лютуют?), так еще в тот призыв по необъяснимому демографическому выверту автобат укомплектовали процентов на девяносто уроженцами Средней Азии. Если у нас в роте был один единственный узбек, который вел себя тише воды, ниже травы, то в автобате целых семьсот чурок зарабатывали себе сержантские погоны.

И над нами глумились сержанты во время завтраков, обедов и ужинов, не давая куска взять со стола. И нам все время хотелось есть. И у нас чувство голода пропадало только во время нарядов по кухне. Но никому из славян в голову не приходило отобрать кусок у соседа.

В автобате порядок приема пищи был немного другой.

Если связисты заходили в столовую «справа в колонну по одному» и аккуратно занимали свои места за столами по взводам и отделениям, то черномазый автобат врывался с криком, гиком и конским топотом. Юные потомки сардаров и дервишей, ни на кого не обращая внимания, беспорядочно занимали места за столами. Причем за некоторыми столами их оказывалось шесть, тогда как за другими — тринадцать, при том что столы были накрыты на десять человек. Не успев подбежать к столу, один чурбан хватал тарелку с маслом, второй — тарелку с мясом, третий — тарелку с сахаром. Завладев продуктами, они, удовлетворенно склабаясь, раскидывали между собой, кто что успел хапнуть и по их виду было понятно, что им глубоко наплевать на тех неудачников, которые сели с ними за один стол, не имея столько же наглости.

Нас, связистов, было меньше. Нас было четыреста, их — семьсот. Но нам хотелось намотать на руку свои солдатские ремни и тяжелыми латунными пряжками охаживать это тупое и наглое скотье стадо, так и не переросшее в своем развитии племенной строй.

Сдерживала угроза попасть под трибунал.

Обидно было усесться в тюрьму или «дизель» на первом году службы, не доехав до Афгана, из-за каких-то урюков. Но по мелочам мы их все-таки гнобили.

Кто-то положил мне сзади руку на плечо и прервал мои воспоминания об урюках и учебке. Я недовольно обернулся. За моей спиной стоял Амальчиев. У меня сжались кулаки, готовые снова расквасить ему шнобель.

— Мужик! — одобрительно обратился он ко мне, — раз на губе сидел, значит не чмо и не стукач. Давай, мир. Меня Тимур зовут.

Я недоверчиво посмотрел на протянутую для закрепления дружбы руку и, пожимая ее, не удержался и переспросил:

— А те двое — из твоей команды?

— Да ладно, тебе, — примирительно махнул рукой Тимур, — на, угощайся. Тут такие только шакалы курят.

Он протянул мне пачку «Ростова».

Это была правда. В доппайке некурящим выдавали по два килограмма сахара, а курящим восемнадцать пачек сигарет. Только солдатам и сержантам выдавали сигареты самые дешевые, пятого класса, а офицером — с фильтром. Я отбросил свой окурок и вытянул из пачки две сигареты: одну себе, другую — за ухо, про запас. Амальчиев ничего не сказал на такую мою наглость: сам же предложил угощаться, ну, вот я и угостился.

— Ладно, пойду и я постираюсь, пока чурки всю воду не вылили.

Тимур зашел в умывальник так, как зашел бы тигр в клетку с обезьянами.

— А ну, урюки, подвиньтесь, — послышался его голос, — отвали-ка отсюда, дай место.

Чурбанов в умывальнике было человек пятнадцать, но никто из них не посмел возразить Амальчиеву, хотя там были ребята и покрепче Тимура.

До фильма было часа два, до отбоя — и того больше, заняться было нечем. Пока курили, высохло хэбэ. Курить больше не хотелось, разговаривать тоже и я решил, что на сегодня интернационального долга наисполнялся на полигоне, насилу отстирался после него, теперь пришла очередь выполнить долг сыновний, и написать матушке, которая уже, вероятно, впала в панику, не зная, куда распределили сына после учебки.

Пусть мне было только восемнадцать лет, но во мне уже хватало ума, чтобы уяснить для себя, что родным и близким о своей службе нужно писать только правду. И только с три короба. Настоящим шедевром было мое письмо из учебки, где я описывал приезд в нашу часть Маршала Советского Союза. Нет, там не все было сплошное вранье. Маршал действительно приезжал в наш военный городок. Я его даже видел живьем. Метрах в двухстах из кустов, куда я забился, чтобы меня не дай Бог не обнаружили. Маршал был солидный, высокий, с золотыми погонами и золотым шитьем на кителе и фуражке. Вокруг него роилось десятка полтора сопровождающих генералов — тоже в золотом шитье. И наш командир дивизии, которого я видел в первый и последний раз в жизни, тоже суетился среди них, выпячивая себя как радушного хозяина и ревностного служаку. Потом генералы расползлись по городку — не Маршалу же, в самом деле, инспектировать? Я вернулся в казарму и стал достирывать чехлы для фляжек всего взвода, для чего, собственно меня и оставили в казарме, а не потащили в класс.

Я выстирал эти несчастные чехлы прямо под краном в умывальнике, для ускорения процесса стараясь не шибко расходовать казенное мыло, и вышел за казарму, чтобы просушить их на туркменском солнышке. Не успел я красиво разложить чехлы на скамейке, как возник генерал и поинтересовался, чем я занимаюсь. Умнее вопроса трудно было придумать! По лицу, по форме, по манере держаться, по всему моему виду было ясно, что я позавчера призвался, мокрые чехлы, так небрежно мной постиранные, не оставляли никаких сомнений в сущности моих занятий, но нет же! Надо было специально подойти и спросить: «Чем занимаешься, сынок?».

Ну, оробел, я, оробел. Не каждый день ко мне подходят генералы. Я до того дня генералов только на картинках видел. Заикаясь и проглатывая слова, я доложил «дяде в полосатых штанах», что курсант второй роты Сёмин постирал чехлы для своего пятого взвода и теперь занимается их просушкой.

— А-а, ну-ну, — одобрил генерал, и пошел своей дорогой.

И о чем тут писать на родину? Что в этом было героического? Что престарелый олух подошел к олуху молодому, задал глупый вопрос, получил такой же ответ и с глубокомысленным видом отправился восвояси? И чтобы подумала моя родня, прочитав такое письмо? Правильно: что в армии я занимаюсь стиркой и просушкой всякого барахла и вообще меня используют исключительно на подсобных работах за неимением у меня иных способностей. Так низко уронить себя в их глазах я не мог и потому родилась примерно такая нетленка:

«… а когда я стоял в наряде дневальным, в нашу часть с проверкой приезжал Маршал Советского Союза. Он, такой, заходит в казарму, а я стою тут на тумбочке, но не думай, я не испугался, а как заору во все горло: — рота смирно! Дежурный по роте — на выход! У маршала и у генералов аж уши заложило. Маршал улыбнулся в усы, подошел ко мне и спросил: — сколько служишь, сынок? Я ему сказал, что только призвался и служу всего месяц. Тогда, мама, он пожал мне руку, как взрослому, троекратно облобызал, подарил кожаный портсигар и… прослезился. Приеду домой — покажу тот портсигар…»

Про свое попадание в Афган тоже нужно было написать в этом роде. Нельзя пугать родных и близких словами: «Мама, я служу в Афгане». Это будет означать, что мама и бабушка, не взирая на свою партийную принадлежность, следующие два года проведут на коленях в церкви и перед иконами, молясь за мое благополучное возвращение. Допустить до этого я не мог. А что было писать? Писать как мои товарищи, про то, что после учебки, получив сержантские лычки, попали служить в Венгрию и Чехословакию? Замыленный сюжет. Любой дух, попадая в Афган, начинает плести про Венгрию и Чехословакию. Те, кто с фантазией, начинают плести про Польшу и Германию. Асы вранья — про Монголию. Идти тем же тривиальным путем было не для меня.

Венгрия и Чехословакия напомнили мне, каким образом я сам попал в Афган.

Полгода назад по повестке я как и положено гражданину СССР, верящему в Конституцию, а не диссиденту или евангелисту, пришел в райвоенкомат «с вещами» и с полсотней таких же лысых призывников был посажен в Ленкомнате «до дальнейших распоряжений». У нас отобрали паспорта и продержали в Ленкомнате с утра и до закрытия военкомата. Перед закрытием нам вручили военные билеты вместо отобранных паспортов и отпустили по домам, приказав, явиться «послезавтра к восьми ноль-ноль».

Придя домой и пролистав за ужином своей военный билет я с радостью обнаружил, что уже призван на действительную военную службу и она у меня с сего дня идет полным ходом. Вечером, собираясь с пацанами на дискотеку, я захватил с собой военник и показал им с ликующим видом, дескать, вы — чижики желторотые, а я уже целый солдат Советской Армии и скоро, того гляди, выбьюсь в маршалы, пока вы тут, на гражданке, водку пьянствуете и девчонок озорничаете. Пацаны признали свое ничтожество и мое превосходство, так как у них были «серпасто-молоткастые» документы, а у меня самый настоящий военный билет со звездами и водяными знаками на каждой странице.

Первый шаг к беспощадному покорению женских сердец мной был сделан раньше их. В те славные года патриотически настроенные девушки не принимали приглашения на свидание с парнем, если он не отслужил в армии, справедливо полагая, что он либо больной, либо слабак. А уж о чем-то большем я и речи не веду! Кто это станет давать больному и слабому, когда вокруг полно здоровых и сильных?!

А я уже одной ногой, считай, в Армии!

Следующий день я помню смутно, потому, что меня тошнило. Пацаны, желая выказать свое уважение, подливали и подливали мне на дискотеке. Были еще какие-то девчонки. Воткнул или не воткнул — не помню. Хотелось спать и болела голова.

К назначенному сроку я снова был в военкомате.

«Вот он — я! Берите меня», — хотелось крикнуть всем этим офицерам и прапорщикам. Наивный, я по простоте душевной думал, что в Армии работает тот же принцип, что и на зоне: «раньше сядешь — раньше выйдешь». Ша! Глупое, неразумное дитя.

Встречал я людей призвавшихся в 30 июня и уволившихся в запас 1 апреля, то есть прослуживших всего двадцать два месяца. Встречал я и других, тех, кто прослужил по двадцать шесть месяцев. Их было в разы больше. Приказ министра обороны о призыве на службу и об увольнении в запас, означает, что с такого-то и по такое-то начинается призыв-увольнение. То есть, согласно Конституции СССР в эти три месяца призывают и обязуются уволить. А как, персонально ты, гражданин Пупкин, сумеешь под себя скроить эти сроки — это государство не волнует.

К восьми ноль-ноль, малость оклемавшись после грандиозной попойки в честь новоиспеченного рекрута, сиречь меня, я заявился в заношенной одежде и со стареньким рюкзачком в ставший уже родным райвоенкомат. К моему разочарованию, мне было объявлено, что сбор моей команды N18 назначен на республиканском сборном пункте в Рузаевке и сбор назначен на пятнадцать ноль-ноль. Но, машин нет и путь в соседний городок мне предстоит проделать самому и за свой счет.

Впервые тогда во мне шевельнулась мыслишка о том, что с нашей Армией не все в порядке, если призывники должны прибывать в нее своим ходом, но оспаривать приказ не стал. С автостанции я благополучно уехал и не менее благополучно прибыл в «Железнодорожные ворота республики» — город Рузаевку. На часах было двенадцать, сбор был назначен на три, сборный пункт — рукой подать от вокзала. На это время было нужно куда-то себя деть: глупо провести последние три часа гражданской жизни на сборном пункте, среди сотен сверстников, которые мочи нет как надоели на гражданке. Эти последние, Богом данные, три часа надо провести так, чтобы потом было, что вспомнить, хотя бы первые полгода.

Мама, добрая душа, дала мне с собой в дорогу четвертак «на всякие неотложные нужды». Бутылка водки стоила пятерку. В кабаке — восемь. На четвертную можно было гудеть в этом кабаке два дня. На вокзальной площади Рузаевки располагалась шикарная, по провинциальным меркам, гостиница-гнидоплантация «Юбилейная» с одноименным рестораном-кабаком на первом этаже. Желая убить время я отправился в этот выкидыш общепита и, опираясь на свои двадцать пять рублей, смело заказал там бутылку водки и салат. Я рассчитывал аристократически провести последние вольные три часа за бутылочкой белоголовой, которая грезилась мне как некое бренди, но бутылка кончилась под недоеденный салат, как-то быстро. До времени «Ч» было еще почти два часа, а на столе были только едва тронутый салат и пустая бутылка из-под «Пшеничной». Разумеется, я, ощущая себя вполне нормальным и даже почти трезвым джентльменом, заказал другую.

Не помню: осилил ли я ее или только ополовинил, но последнее, что запечатлелось в мозгу, это «хмелеуборочный комбайн» на выходе из кабака с двумя сержантами в милицейской мышиной форме, которые раскрыли свои объятья, принимая меня как родного.

Дальше — большой провал и отрывки из диалога с сержантами:

— Ты куда?

— Туда, — промычал я, неопределенно махнув рукой в ту сторону, где по моим расчетам находился призывной пункт.

В употреблении водочки мной было сделано сразу несколько роковых ошибок. Во первых, я закурил после употребления. Это ускорило всасывание и усилило действие алкоголя. Во-вторых, я не рассчитал пропорцию выпитого к массе тела и не сделал поправок на возраст. И, в-третьих, — я к литру «Пшеничной» не присовокупил ничего, кроме овощного салата. После таких стратегических просчетов, для Советской Армии было бы в высшей степени легкомысленно ожидать того, что в ее литые ряды вольется трезвый и дееспособный новобранец. Я катастрофически и необратимо опьянел и слабо представлял себе происходящее. Одна, лишь одна мысль еще жила в моем умирающем сознании: добраться до сборного пункта, во чтобы то ни стало, доложить о прибытии, а там как фишка ляжет.

— Куда — туда? — уточнили милиционеры.

— В Армию! — я глянул на них мутными глазами как на полных недоумков. Куда же еще может направляться пьяный юноша среди бела дня?

— А-а. Ну, иди, — согласились хмелеуборщики, — счастливой службы.

Очнулся я в вытрезвителе, связанный в положении «ласточка», вероятно из-за буйности характера, проявленной при задержании и водворении.

Вывихнутые руки, привязанные к согнутым ногам за спиной, дерматин кушетки, уткнувшейся в лицо, сопли, пузырящиеся из ноздрей и мои истошные вопли:

— Козлы! Дайте, хоть в армию от вас уйти от педерастов!

Сделав скидку на мою молодость и узость кругозора, в вытрезвителе меня даже не били. В шесть часов утра пришел гражданин начальник, а в семь часов меня чуть не с оркестром проводили в сторону сборного пункта. Предложение довести меня до места на красивом сереньком фургоне с мигалкой и красным крестом на боках я из гордости отверг. К радости моей и удивлению, в кармане брюк лежала никем не ошмоненная трешка! Хватит и на выпить, и на закусить. В восемь ноль-ноль я, почти трезвый, колотил в железные, с красными звездами, ворота сборного пункта. Слева от ворот была сторожка, дверь которой раскрылась и на порожке возник прапорщик. Его лицо показалось мне смутно-знакомым.

— Тебе чего? — спросил он меня.

— Мне — в Армию! — стараясь держаться прямо, заявил я.

— А-а, это ты? — прапорщик, вероятно, узнал меня, — заходи.

Кому неприятна популярность? Смотри-ка: еще и недели в Армии не служу, а меня уже прапорщики в лицо помнят! Так и до генералов я скоро доберусь.

— Товарищ прапорщик, — я сунул ему под нос повестку, когда мы прошли в сторожку, — вот тут ясно написано: «команда N18»…

— А ты не помнишь что вчера вытворял? — как-то грустно переспросил прапорщик.

Я не помнил, будучи уверен, что милиционеры забрали меня прямо от кабака. Плохо я думал о милиции и хорошо — о Советской Армии! Прапорщик мне тут же и подъяснил, что вчера, около пятнадцати ноль-ноль, я в невменяемом состоянии колотил в эти самые железные ворота со звёздами и кричал: «Педерасты, пустите в Армию», тогда как нормальные, в меру выпившие призывники, проходили на сборный пункт чуть левее: через ворота сторожки в сопровождении родителей. И, даже попав внутрь, когда меня под локотки втащили за ворота, я не успокоился и продолжал барахтать ногами. Я ходил из строя в строй, в поисках «своих», заверил всех родителей, которые провожали своих детей, в том, что «мы вернемся с победой», выпил с каждой семьей, которая ставила в строй рекрута, облобызал всю родню, стоящую около плаца, сыграл на всех гитарах в округе и куда я пропал после этого, не знает даже главный военный прокурор.

Срамота! Стыд и срам. Даже в армию уйти по-человечески — и то, у меня не получилось. Жизнь — жестянка! С первой попытки — завернули, со второй попытки — я сам себя завернул, с третьей… Вот только бы хоть она оказалась удачной.

— Товарищ прапорщик, — обратился я к привратнику, а что это за команда была: N18?

— Венгрия, — лениво пояснил прапор, — зенитно-ракетные войска.

— А у меня теперь какая?

— Команда 20-А. Сухопутные войска. Послезавтра — в это же время. Вопросы?

— Какие вопросы? — это я уже спросил у закрывшихся дверей.

Я вернулся от воспоминаний к реальной жизни, зашел в модуль и достал из вещмешка тетрадь с вложенными в нее конвертами. Мне предстояло создать новый шедевр вранья, чтобы успокоить матушку и всю родню заодно. Я сел в Ленкомнате и написал заранее приготовленную фразу:

Здравствуй, мама.

Всё. Дело встало. О чем писать дальше, я не знал.

Дела у меня идут хорошо, служба тоже идет нормально.

Глубокие мысли, но надо переходить к главному и успокоить родительницу. Перед самой отправкой из учебки, темной ночью, когда все патрули спят в комендатуре, я сорвался в самоволку и с переговорного пункта позвонил домой. Телефона дома у меня никогда не было, поэтому в бланке заказа я указал деревню. Трубку взял дед и в короткой трехминутной беседе я его клятвенно заверил, что распределился никак не в Афган, а куда — военная тайна и напишу об этом с нового места службы, если командир разрешит. Венгрия и Чехословакия отпадали. Монголия была чуть лучше, но врать, так врать. Красиво и с размахом.

По распределению я попал в Индию. Младшим военным советником при посольстве. Буду служить на радиостанции, которую изучал в учебке. Служба у меня теперь в штатской одежде, под кондиционером. За окнами джунгли, в которых прыгают обезьяны и бабуины.

Хорошо придумал! И про Индию, и про джунгли, и про бабуинов. Какая, в сущности, разница — Индия или Афган? Вот только джунглей не было верст на триста, а бабуины не прыгали по веткам, а стирались в умывальнике.

Так что ты зря волновалась за то, что я попаду в Афган. Видишь теперь, как все удачно получилось. Вот только отпусков здесь не дают и посылки из дома не принимают. Но и так у меня всего полно, а едим мы с посольскими в гражданской столовой.

Вроде все. Как освоюсь, напишу еще.

Кого из нашего двора взяли в армию?

Передавай всем привет.

До свидания.

Я успел запечатать письмо в конверт и написать адрес, как пришли земляки. Они уже были слегка «на взводе» — это было понятно по их хихиканью и от них пахло бражкой и коноплей.

— Пойдем, земляк, отдохнем, — Вован по-братски обнял меня за плечи.

— Не могу, пацаны, — начал оправдываться я, — Востриков обещал мне голову оторвать, если не увидит меня в строю. А скоро уже идти на фильм.

— Детсад, ей богу! — вздохнул Санек, — взрослые мужики, а как маленькие, все за ручки держитесь. Вы еще в пары постройтесь, когда в кино пойдете.

— Да ладно, тебе, — унял его Вован, — тут такое дело: мы завтра уезжаем. Надо бы посидеть напоследок.

— Куда? — не понял я.

— Как куда? Домой! Домо-о-ой. Понял?

У меня упало настроение: только, можно сказать, познакомился с земляками, и вот, они уезжают на дембель, а я остаюсь в полку. Без земляческой опеки. Но проводить земляков было все-таки нужно.

— Ладно, мужики, — согласился я, — я с фильма «свинчу» и приду в каптерку.

— Добро! — земляки хлопнули меня по плечу и ушли по своим дембельским делам: взрывать косяк и догоняться бражкой.

Все время до фильма я провел как на иголках, не решаясь сорваться в каптерку шестой роты. Востриков вернулся после ужина и я постарался попасться ему на глаза, чтобы мужик не переживал напрасно — тут, я тут, товарищ капитан. Мы строем пришли в летний клуб и я выбрал себе место с краю последнего ряда, чтобы, когда пойдут титры, рвануть к землякам.

В каптерке уже не просто шло веселье, а стоял алкогольно-наркотический угар. Был накрыт такой же стол как вчера. В чайниках плескалась брага, в двух котелках остывал плов, по столу катались апельсины и яблоки. Между ложек валялось разбросанное печенье. Шестая рота провожала своих дембелей. Все были мне знакомы по вчерашнему загулу. Мирон, сменившись с караула, спал прямо за столом, уперев в него руки и положив на них голову. Пять дембелей и три деда сидели вокруг стола уже изрядно поднабравшиеся. Все говорили разом и никто не слушал другого. Трезвый был только Барабаш — ему как дежурному по роте положено было явиться после отбоя к дежурному по полку, дать раскладку по личному составу и доложить, что шестая рота «отбилась» без происшествий. Поэтому, он единственный, кто сидел с закрытым ртом. Мое появление бурно приветствовалось земляками и снова повторился вчерашний «круг почёта»: косяк, кружка бражки, зверский аппетит и пожирание плова. Учитывая мое вчерашнее разобранное состояние и уже имея кое-какой опыт, в этот раз я отделался двумя затяжками чарса и половиной кружки браги. Дембелям и дедам вольно колобродить хоть до утра, а мне сегодня еще в строй вставать. Нужно быть в форме, а не болтаться жалкой и беспомощной сосиской. В дальнем углу под вешалкой с шинелями я обнаружил гитару и уселся ее настраивать.

— Так ты еще и играешь?! — восхитились дембеля, — а ну, сбацай нам.

От чего же не сбацать, когда хорошо просят и настроение есть? И я запел песню, которая во дворе у нас пользовалась бешеной популярностью:

Ты можешь ходить как запущенный сад,

А можешь все наголо сбрить:

И то и другое я видел не раз.

Кого ты хотел удивить?

Эту песню нельзя было просто петь. Ее надо было обязательно орать. Песня и без того не тихая, помноженная на десяток хрипло-пьяных голосов, грянула в каптерке. Еще второй припев был выкрикнут нами до конца, как дверь в каптерку распахнулась настежь и на пороге нарисовался Малёк. Должно быть, на звук приплыл. Пытаясь разглядеть всех присутствующих, он вытянул шею, вглядываясь в полумрак каптерки. Свет тусклой лампочки-сороковки едва пробивал плотные слои табачного дыма и лиц было не разобрать.

— У вас никого из карантина нет? — поинтересовался Малек у крайних.

Ему не успели ответить.

Мирон открыл один глаз, уронил руку под стол, что-то там нашарил и через секунду неожиданно и быстро метнул лейтенанту в голову. Тяжелый горный сапог со стальными треконями на подошве грохнул в дверь, оставив в досках глубокие выщерблены. Малек успел-таки захлопнуть ее, защищаясь от броска. С такой реакцией — в Олимпийскую сборную. А иначе — верная смерть. Или контузия.

— Кто это, Саня? — спросил Мирон Барабаша.

— Да-а… — отмахнулся Барабаш, — летеха из карантина.

— А сколько он служит?

— Может, с неделю в полку.

— А что ж он, придурок, без стука в каптерку заходит? Его там, где воспитывали, вежливости, что ли, не выучили?

Мирон снова положил голову на руки и моментально заснул. Сутки в карауле и принятая «доза» снова сломали его.

Я несколько подивился такому обхождению рядового с офицером и сразу же вспомнил, что мне уже пора обратно в модуль. Задерживать меня никто не стал.

На вечерней проверке Востриков, выкликая мою фамилию, недоверчиво посмотрел в мою сторону, убедился, что я в строю, прочитал еще пять-шесть фамилий и объявил:

— Отбой — сорок пять секунд.

Сорок пять? Если отбой, то духам и двадцати много! В учебке мы сотни раз отрабатывали «отбой-подъем» и свои движения по раздеванию-одеванию довели до автоматизма.

Три самых сладких слова для молодого бойца: «Отбой», «Обед» и «Письмо».

Востриков еще и лба не успел бы перекрестить, как я уже был под одеялом. Кайф какой — на первом ярусе! Вспомнилось как в учебке сержант, давая команду отбой, желал нам спокойной ночи.

— Взаимно, — хором отвечала ему учебная рота.

— День прошел! — констатировал сержант.

— Слава Богу — не убили! — соглашались с ним сто восемьдесят курсантов.

«День прошел», — сказал я сам себе, — «и слава Богу — не убили».

День был насыщенный событиями. Да и на тактике подустал.

Я заснул раньше, чем смежил веки

Загрузка...