Спал я минут двадцать, как мне показалось, не больше, и проснулся от толчков: меня подбрасывало и подкидывало, это КАМАЗ, взревев мотором, тронулся с места. Вокруг уже было светло. Я посмотрел на часы: было семь утра. Я продрых своих законных, уставом положенных восемь часов. У духов — солдат первого года службы — сон вообще летит быстро. Только положишь ухо на подушку, как уже звучит команда «Подъем!». Даже не выспался толком, а уже надо вставать.
Я осмотрелся. Попутчики мои были такие же помятые и недовольные, как и я сам: ночевка в сидячем положении настроение не поднимает. У меня ужасно затекли спина и ноги. КАМАЗ тем временем качнулся на ухабе и вырулил на бетонку. Ход сделался мягче и почти не трясло. Через задний борт видны были бесконечные склады и ангары Хайратона, мимо которых мы проезжали. Наконец, КАМАЗ вышел на трассу и наддал. Это было заметно по возросшему гулу дизеля и по тому, что ход стал мерным, без тряски.
Из всей команды, связисты и разведчики сидели ближе всех к кабине, по трое на каждой лавке. Пользуясь этим, я поднялся и, держась за борт, принялся одной рукой распутывать передний полог тента. Рыжий принялся мне помогать с другой стороны. Минуты через три нам удалось распутать ремни, и встречный поток воздуха откинул полог к потолку тента. Мы все вшестером, ухватившись за передний борт, встали, чтобы хорошенько рассмотреть дорогу. Кузов под тентом превратился в аэродинамическую трубу, и все сержанты придерживали руками или скинули вовсе свои фуражки.
Через передний борт, поверх кабины, как раз и открывался отличный обзор: вправо и влево лежала безжизненная, выжженная солнцем пустыня. Ровная, как стол, покрытая только частыми кустиками верблюжьей колючки и норами, из которых то там, то здесь внезапно появлялись и застывали жирными столбиками степные суслики.
— Зырь, мужики, — показывал я рукой на очередного суслика.
Они и в самом деле были смешные: стоит на задних лапках маленький пушистый комочек жира, передние лапки скрещены на животе, морда сонная и важная. Портфель ему — и вылитый чинушник.
Иногда меж нор порскали тушканчики: помесь мышонка и кенгуру. Устремив вперед свои ушастые мордочки, подруливая себе длинными хвостиками с кисточкой на конце, они носились меж нор по пустыне, неожиданно и круто меняя направление. Казалось, они и сами не знали, куда скакали и куда хотели прискакать.
Несколько раз мы проезжали мимо сгоревших остовов БТРов и БМП, ржавеющих в кювете. Иногда попадалась ржавая рама от КАМАЗа или «Урала». Похоже, эта дорога была свидетелем многих веселых историй. Словом, унылый монотонный марсианский пейзаж, на который мы успели насмотреться еще в Туркмении: ровная местность вокруг, много песка, много верблюжьей колючки, суслики, тушканчики, две тонкие «нитки» трубопровода вдоль дороги с правой руки и бесконечная вереница столбов с проводами с левой. Скукотища, немногим веселее вчерашней ночевки. И в этом диком и унылом краю нам предстояло провести следующие два года?!
Мама! Ну, почему меня не призвали в Германию или в Чехословакию?! Служат же люди в Средней полосе! Ну, на худой конец, в Забайкалье: там хоть лес есть. А тут!.. Жара, песок, тоска! Ни деревца, ни кустика, ни травинки.
Нет, я не пожалел сейчас, что попал служить в Афган! Не пожалел на второй день пребывания, как не пожалел об этом ни разу за все двадцать месяцев — последовательно будучи духом, черпаком, дедом и дембелем. Наоборот: меня распирала гордость, что мне, в мои сопливые восемнадцать лет выпал редчайший шанс «творить Историю» и защищать интересы своей страны с оружием в руках. Даже сейчас, двадцать лет спустя, если бы меня спросили: «Вот, допустим, тебе восемнадцать лет, выбирай, где будешь служить? ВВС, ВМФ, Московский военный округ, Германия, Куба — где хочешь?», я бы ни секунды не задумывался с ответом: «Только в Афгане! И только в пехоте!».
Но!
Одно дело придти обратно на гражданку и на вопросы знакомых «где служил?» гордо так, или наоборот, скромно, но с достоинством ответствовать: «в Афгане», вызывая зависть и уважение, и совсем другое — два года, изо дня в день, тянуть службу среди раскаленных песков и диких гор. Где нет ни кабаков, ни дискотек, ни девчонок. Где нет иных развлечений кроме… Впрочем, об этом после, в свое время.
Прямо по курсу строго на юг, единственным украшением и венцом унылого пейзажа, величественно вставали горы. Судя по виду (в конце октября на их вершинах еще не было снега) — «двухтысячники», они раскинулись с востока на запад, на сколько хватало глаз. Я повернулся к Щербаничам:
— Ну, и сколько до них? — я кивнул на горы.
Щербаничи, выросшие в Ашхабаде, считай, в предгорье, прищурились на горы:
— Километров восемьдесят, не меньше.
— Бью за шестьдесят, — предложил я.
— На что бьешь?
— На банку тушенки и пачку сигарет.
— Замазано.
Мы втроем повернулись к разведчикам:
— Мажете, мужики?
Разведчики посовещались между собой:
— А чего тут мазать? Сорок километров, не больше.
— Бьем? — предложили Щербаничи.
— Бьем, — согласилась разведка.
Мы вшестером соединили ладони вместе одна на другую. Рыжий хлопнул сверху своей. Пари, таким образом, было заключено.
Горы и оптический обман связаны между собой так же неразрывно как океан и бриз, осока и стрекозы, трава и роса, сосны и шишки. Полгода назад, выйдя на перрон ашхабадского вокзала из эшелона, который привез призывников для дальнейшего прохождения службы, с проспекта Ленина я увидел горы — совсем рядом. Неровная гряда Копетдага нависала так близко, что казалось, мы не успеем дойти до военного городка, как упремся в них. Отчетливо и резко были видны все гребни и расщелины. Первый городок располагался на том же проспекте Ленина и удивительное дело: горы, до которых, казалось никак не более трех километров, по мере продвижения к ним, неуклонно отдалялись, не меняясь в очертаниях! Мы прошли сто, двести метров, километр — горы оставались такими же далекими, какими я их увидел с перрона вокзала. Оказалось, что до них было не три, а двадцать километров. Это было мое первое и весьма шапочное знакомство с горами.
В горах вообще трудно вычислить расстояние до цели. Не важно: для цели пути или для цели обстрела. Особенно при перепадах высот. Даже после года службы в горах, все равно будешь сомневаться: правильно ли оценил дальность и выставил прицельную планку? Ничего с этим поделать нельзя. До гор было не сорок, не шестьдесят и даже не восемьдесят километров. До них было более ста верст.
КАМАЗ жал под сотню и горы мало-по-малу стали приближаться. Уже можно было яснее разглядеть горные складки, поросшие скудной колючей растительностью. Минут через сорок езды, КАМАЗ притормозил: мы выехали на перекресток. Дорога наша уперлась в сторожевой пост — Фрезу — службу на котором нес советский взвод и солдаты царандоя — афганской милиционной армии. Дальше дорога расходилась под прямыми углами вправо — на Мазари-Шариф и влево — на Кабул. Наш КАМАЗ чихнул тормозами, снижая скорость у шлагбаума, и вывернул налево. Снова понеслась бетонка. Только горы теперь находились с правой руки, а с левой — все та же унылая пустыня. С тушканчиками и сусликами. Не прошло и пяти минут, как показался сам полк. КАМАЗ съехал с бетонки вправо и метров через двести по асфальтированной дороге мы подъехали к воротам с красными звездами: КПП. Дневальный отворил ворота, и мы заехали в полк. Проехав КПП, КАМАЗ встал.
— К машине! — маленький прапорщик выскочил из кабины.
Мы спрыгнули из кузова на землю. Я осмотрелся:
Позади КАМАЗа были железные ворота, через которые мы только что въехали в полк и глинобитный домик КПП с плоской крышей. От ворот вправо и влево шел каменный забор как раз такой высоты, чтобы удобно было вести огонь из положения стоя. Даже приступочка была заботливо выложена по низу. Метров через сто забор упирался в парк. С другой стороны забор через двести метров упирался в вертолетную площадку. Расположение полка, таким образом, имело всего триста метров по фронту. Сразу за КПП на высоком постаменте стоял БТР, как памятник погибшим. Справа от КПП располагался штаб полка — длинный модуль, выкрашенный в синий цвет. За ним была стоянка машин связи — три КШМ Р-142 на базе ГАЗ-66 и одна командирская «Чайка» — такая же КШМ, только на базе БТР. Далее был разбит спортгородок. Рядом со спортгородком были двухэтажные здания полкового клуба и спортзала. Между клубом и спортзалом стояли кирпичный оштукатуренный экран и скамейки летнего кинотеатра, далее шли два модуля, в которых жили отцы командиры и полковой умывальник: довольно большое крытое помещение, в котором одновременно умываться или принимать душ могли человек шестьдесят. Слева от КПП стояли четыре солдатских модуля — длинных одноэтажных бараков из фанерных щитов под шиферной крышей, выкрашенных в тот же синий цвет, что и штаб. Перед штабом находился полковой плац, за которым стояло два ряда больших палаток. Возле палаток под грибками стояли дневальные в бронежилетах и с автоматами, как в Хайратоне. За солдатскими палатками, на одном уровне с командирскими модулями, были две столовые — большая, солдатская, и поменьше, офицерская. Между ними стоял ларек. Перед солдатской столовой стояла будка чаеварки с рядами кранов, торчащими наружу, из которых любой желающий мог набрать горячий или теплый чай или отвар из верблюжьей колючки. Левее столовой стоял модуль ПМП — полкового медпункта, за которым находилось караульное помещение с гауптвахтой. И нигде не было видно ни травинки, ни зеленого листочка. Песок и щебень вместо газонов. счастье еще, что большая часть полка была заасфальтирована, не то в пыли можно было бы погибнуть. В глубину расположение полка было метров на сто длиннее, чем по фронту. Вот на этих-то двенадцати гектарах нам и предстояло прослужить два года.
— В колонну по три — становись! — подал команду прапорщик.
Два десятка человек выстроились в колонну по три.
— Левое плечо вперёд, шагом марш.
Не в ногу, мы тронулись, куда было приказано: в сторону солдатских модулей. Перед ближайшим прапорщик остановил нас и «справа в колонну по одному» завел нас внутрь.
Вход в модуль был сделан не по середине барака, а ближе к правому краю. В небольшом фойе, как и в нормальной казарме, располагались тумбочка дневального и двери в умывальник, сушилку, кабинет командира роты, каптерку и оружейку. Слева находилось просторное спальное помещение и смежная с ним Ленинская комната в самом торце модуля. Меня поразили две вещи: во-первых, мы были не одни — человек тридцать сержантов уже прибыли накануне с другой партией, а во вторых — кровати были одноярусные!
Привыкнув в учебке спать «на пальме», то есть на втором ярусе, я и подумать не мог, что в обыкновенной солдатской казарме может быть так комфортно и даже уютно: шестьдесят кроватей стояли в один ярус и к каждой прилагалась отдельная тумбочка, в которой можно хранить нехитрые свои пожитки! Несбыточная мечта курсанта.
— Строиться на завтрак.
Это все тот же маленький прапорщик не уставал проявлять о нас отеческую заботу.
Бросив свой вещмешок на свободную койку, я двинулся к выходу. Мой путь преградили две ноги, вытянутые в проходняк спального помещения. На табурете возле самой крайней койки, развалясь, сидел сержант, по виду — мой однопризывник.
— Товарищ младший сержант, — лениво, через нос выдавил он мне, — почему не приветствуете старшего по званию?
У меня на погонах было две лычки. У него — три. На одну соплю больше. Но, не учебка же?! Это в учебке полагалось отдавать честь даже ефрейторам, а тут, в линейных войсках, всё решает не воинское звание, а срок службы. А этот — мой однопризывник. Я обалдел от подобной наглости: мой же однопризывник пытается меня построить! Худого слова не говоря я двинул, что было дури сапогом ему по лодыжке, стараясь попасть по косточке, чтоб было больнее.
— Иди ты на хрен, — посоветовал я сержанту, — дай пройти.
Сержант поджал ноги, скорчившись от боли.
— Тебе — звиздец, — бросил он мне в спину.
Наша партия построилась перед модулем в колонну по три и под командой чуткого прапорщика двинулась в столовую.
Меж тем, наше появление в полку не осталось незамеченным: на пути нашего следования кучками стояли старожилы, приветствуя нас радостными криками «Духи, вешайтесь!». На их лицах было столько детской неподдельной радости, что, право, стоило повеситься уже только ради одолжения.
«Вешайтесь, духи, вешайтесь!». За свою службу я слышал этот бодрый призыв так часто, что у Советской Армии не хватило бы веревок, реши я безропотно исполнять эту просьбу всякий раз, как услышу. Всерьез к этому относиться даже как-то смешно: кто послабее, характером, тот повесится и без вашего доброго совета, а кто нормальный пацан — тому вся эта ваша дедовщина до лампады. Отлетает свое и сам, в свой срок, станет черпаком и дедом. Это игра такая. Не нами придуманная. В дедов, духов и черпаков. Пионерлагерь какой-то! А коль скоро игра придумана не нами, то не нам и правила нарушать. Их, эти правила, нужно понять, выучить наизусть и принять как руководство к действию. В этих размышлениях я не заметил, как приплелся до столовой.
Столовая произвела на меня впечатление, сопоставимое с атомным взрывом. Если бы Пентагон обрушил двадцать мегатонн неподалеку, я бы не взволновался сильнее.
Две ЦРМки — два длинных ангара под профильной оцинкованной крышей на бетонном фундаменте были соединены между собой кирпичной пристройкой, в которой находились котловое хозяйство, склад, посудомойка, разделочные цеха и тому подобное. Солдатская столовая представляла собой букву «П», ножки которой были обращены на дорожку, что шла за палатками. В правом крыле обычно принимали пищу спецслужбы — саперы, разведка, связь, ремрота, РМО — рота материального обеспечения и полковые музыканты. В левом завтракали, обедали и ужинали все остальные. Проще сказать — пехота и карантин. И, когда мы, «справа в колонну по одному», вошли в столовую, все мы ошалели от изобилия яств, стоявших на столах в ожидании наших желудков.
Столы располагались в два ряда, в каждом из которых было семнадцать столов. Если принять во внимание, что каждый стол рассчитан на десять человек, то несложно подсчитать, что одновременно одно крыло столовой было в состоянии накормить триста сорок человек. Полковой завтрак закончился, но специально для карантина было накрыто два стола.
Слюни текут! Разум отказывается повиноваться, когда я вспоминаю об этом пиршестве!
Сказать, что в учебке кормили плохо — это ничего не сказать. Злой хозяин нелюбимую скотину — и то, кормит лучше. Перловка, сечка, макароны — все, неизменно сварено до состояния клейстера и не солено.
Хлеб, пропахший плесенью.
Щи, в которых плавает недочищенная картошка и вилок капусты, разрубленный на восемь частей тремя взмахами ножа.
Жопа!
Поросятам дать — так, породистые, и те откажутся.
И мясо…
Где оно было? Я не видел его с гражданки!
Апофеоз — кенгуру, пятьдесят шестого года забоя! Лично, находясь в наряде по кухне, нес в разделочный цех и успел разглядеть клеймо на тушке. Животное было отловлено, умерщвлено и разделано за десять лет то того, как я родился. Я ходил в ясли, детский сад, потом — в школу, влюблялся и работал плотником, не подозревая, что эта кенгуриная тушка, без малого — тридцать лет — терпеливо ждет, когда я ее употреблю. Для кенгуру — воистину, фараоновский возраст!
В учебке кормили так: в миску навалены куски вареного сала, а волокна мяса урчали в животах поваров и офицеров.
У-у! Рожи шакальи!
И эти помои нам приходилось есть не раз-два, а три раза в день в течение полугода!!! Минимум — пятьсот сорок приемов пищи, каждый из которых как пытка: жрать охота, а внутрь не лезет!
Будь на веки проклята ашхабадская учебка! Чтоб ты сдох в жутких корчах, майор Маронов — пройдоха, пьяница и вор — командир в/ч 96 699, доблестной учебки связи Первого городка Ашхабада. От всей души желаю тебе трибунала и бедной старости!
А тут!..
В пятилитровых котелках прела рисовая каша! Горячая, самая настоящая! Та самая, какой последний раз меня кормила мама! И рис не переварен и даже вымыт перед варкой! На каждом столе стояла глубокая миска с мясом! С мясом!!! Тушенкой, пережаренной с морковкой и луком. На каждом столе стояло по две банки сгущенки! На отдельной тарелке потели цилиндрики сливочного масла. И не по двадцать грамм, как положено в Союзе, а по тридцать три! На два щедрых бутерброда хватит, чтоб заесть горячий кофе, который плещется в большом чайнике на краю стола. И сыр…
А хлеб?! Белый, горячий, мягкий, свежайший! И в Союзе я не ел такого хлеба! Ни до, ни после Афгана. Это что-то!..
Пир души!
Праздник желудка!
Нормальная, человеческая еда, которую никто из нас не видел с гражданки!
И хрена ли так не служить?!
Духанка?! Духовенство?! Еще три месяца летать?! Тьфу! Пустяки, когда так кормят! Да на одной ноге отлетаю, если каждый день на завтрак сыр, мясо и сгущёнка!
Не надо ни осетров, ни черной икры, ни дорогих коньяков. Дайте солдату масла сливочного, хлеба мягкого, мяса побольше, каши приличной — гречневой или рисовой, горячего и сладкого кофе — он вам горы свернет! Он не то, что свою Родину защитит, он и чужую родину собой закроет.
У меня, от этого изобилия, появился комок в горле: насколько же унижены и бесправны мы были в этой грёбаной учебке! Есть такая пословица: «солдат — не человек».
Согласен.
Только курсант учебки — это даже не солдат. «Недосолдат».
Нормальных солдат гоняют и дрочат старослужащие. А курсанта — офицеры и, главным образом сержанты. Те самые сержанты, которых еще несколько недель назад дрочили и гоняли также как они нас теперь. И курсанту отводится роль бессловесного и исполнительного животного — попробуй, не выполни приказ сержанта! Даже самый глупый приказ самого дебильного сержанта. Поэтому-то, други мои, в линейных войсках и не любят «учебных» сержантов. И упаси Бог попасть «учебному» сержанту в линейные войска! Все, все сержанты полка, прошедшие через учебку, будут отыгрываться на нем, вспоминая свои былые унижения и обиды. Сгниет такой «учебный» сержант в нормальном полку. Правило, не знающее исключений.
Вы нас — в учебке, а мы вас — в войсках!
И это даже не месть. Это — возмездие. Жестокое, законное и справедливое.
Поразительно: в столовой можно было есть спокойно и не торопясь! Подливать себе кофе, накладывать мясо, макать хлеб в сгущенку. И все это делать солидно и степенно. В учебке мы совсем отвыкли принимать пищу как нормальные люди. Очень часто наш завтрак или обед происходил так: в отместку за то, что мы плохо прошли строем или не так громко спели ротную песню, сержанты заводили нас в столовую «справа в колонну по одному», мы занимали свои места за столами (упаси Боже сесть без команды!), звучала команда — «рота, садись, раздатчики пищи — встать!». Пищу не брали кому как вздумается, а ее раздавали раздатчики каждого стола. Звучала следующая команда: «раздать пищу». Едва раздатчики успевали наполнить десять тарелок, как звучала команда: «Встать! Выходи строиться». Курсанты выходили строиться, побыв за столами меньше минуты. Поел ты, не поел — это никого не волновало. Зато в следующий раз и шаг чеканился, и песня гремела.
На голодные наши желудки.
Некоторые особо хитрые курсанты пытались вынести в карманах хотя бы хлеб и сахар, но бдительное сержантское око неизменно замечало эти маневры. Провинившегося ставили перед строем и давали ему целую буханку хлеба, которую тот и должен был съесть на глазах у всей роты. А чтобы рота не скучала, пока кишкоблуд-неудачник «трамбует» свою буханку, курсантов заставляли вспомнить азы строевой подготовки — то есть обозначить отмашку рук и, подняв, тянуть носочек ноги на высоте двадцать пять сантиметров от земли. Через пару минут стояния в такой неудобной позе мышцы затекали и начинали ломить, и едок-одиночка выслушивал в свой адрес множество теплых пожеланий от всей роты. Самым мягким было «чтоб ты подавился!». Но не мог же он один слопать целую буханку в три горла? На это уходило время, которое мучительно растягивалось для двух сотен молодых парней, застывших с поднятыми ногами. Потом, заняв свое место в строю, незадачливый похититель хлеба получал свою порцию пинков и тычков от своих товарищей.
Называлась эта процедура аутодафе красиво и романтично — воспитание коллективом.
С тех пор я не люблю коллективы.
Меня не ловили с хлебом и не заставляли есть буханку перед ротой, но смотреть, как твой голодный ровесник расплачивается за сержантскую прихоть, даже просто смотреть на это было унизительно. Мы, затравленные и бесправные, осатаневшие от произвола, единодушно колотили своих однопризывников, в которых видели виновников своего мучительного стояния на одной ноге.
Надо бы сержантов…
Потрогать своими кулаками их холеные морды! Но никому из двухсот курсантов второй роты не приходило в голову, что мы легко можем растерзать восемнадцать сержантов как Тузик фуфайку. Разорвать их на клочки, на кусочки, на тряпочки! Сама мысль эта казалась нелепой и кощунственной. До поры…
А ведь это была не единственная сержантская забава: сержанты подобрались сплошь — затейники и причуд у них было многовато.
Даже для двухсот курсантов.
Сержантам досталось в свой срок. Они получили свою долю.
Тем временем, завтрак подошел к концу. Маленький прапорщик, тактично оставшийся на улице, вернулся с высоким капитаном — начальником карантина.
Капитан Востриков — колоритнейшая личность! Это про таких как он Лермонтов написал: «слуга царю, отец солдатам». Он умел проявлять заботу о вверенных ему солдатах и сержантах, не опускаясь до панибратства. Все, что положено солдату иметь — вещевое, котловое, денежное довольствие, или даже просто сон — солдат имел. Но и спрашивалось с него — тоже, по полной. Главным украшением Вострикова были шикарные усы, залихватски торчащие в стороны параллельно линии горизонта. До знаменитых буденовских они не дотягивали густотой, но, зато, многократно превосходили их в лихости. Мысленно хотелось подрисовать ему кивер, ментик и доломан, глаза искали на капитанском боку востру шашку и решительно не хватало ему коня. Серого, в яблоках. Но и без коня Востриков был красавец: кепка с офицерской кокардой была заломлена в невообразимом фасоне, вылинявшая хэбэшка с капитанскими звездочками была мята ровно настолько, чтобы, не оскорбляя Устава, подчеркнуть молодечество и сапожки начищены ваксой, что, учитывая, вселенскую запыленность, уже само по себе было шиком.
— Здравствуйте, товарищи сержанты! — гаркнул он, осклабившись.
— Здра… жела… това… капитан! — хором ответили мы голосами, исходившими из набитой утробы.
— Представляюсь: ваш командир, капитан Востриков. До конца карантина вы будете в моем распоряжении. С командирами взводов познакомитесь позже, а пока выходи строиться на развод.
Девять ноль-ноль. Полковой развод. Этот ежедневный обряд станет для нас обязательным, как рюмка водки перед обедом. Если не больной и не в наряде — в девять ноль-ноль, будь любезен прибыть на плац в составе своего подразделения. Весь день можешь хоть на ушах ходить, но в девять ноль-ноль — изволь стоять на плацу. Дед ты или дембель, но в девять ноль-ноль — полковой развод. Даже если ты уже почти гражданский человек, даже если КАМАЗ для тебя уже подогнан и через час ты будешь в Союзе — надевай парадку, и милости просим на полковой развод. Это — святое. Это — нерушимо и непреходяще.