8. Благословение

В шесть утра раздался скрежет открываемого замка. На пороге стоял вчерашний выводной.

— Подъем! — оповестил он нас, — Сдавай щиты на улицу.

Мы, кряхтя, ухватили свои спартанские лежаки и понесли их складывать на место. Хотелось спать. Во рту было противно. Тело какое-то не свое. Недосып и похмелье одновременно у восемнадцатилетнего неокрепшего организма. Я мечтал, что, вернувшись обратно в камеру, расстелю хэбэ прямо на полу и доберу еще хоть час, хоть полчаса оздоровительного сна.

Ага! Помечтал.

Во дворик гауптвахты зашел капитан-начкар и приказал выводному:

— Двое метут двор, остальные занимаются строевой подготовкой.

Посредине дворика был расчерчен квадрат для занятий строевой. Все губари, и сержанты, и рядовые, коих было только два человека, потянулись к квадрату. Убираться не хотел никто.

— Ты и ты — выводной повелительно ткнул пальцем в меня и в щуплого белобрысого сержанта, — схватили метелки и скребки и через пятнадцать минут я тут наблюдаю идеальный порядок.

Мы вдвоем пошли за к метлами, стоявшими в углу дворика. Вдруг, выводной окликнул меня:

— Младший сержант! Иди-ка сюда.

Я подошел.

— Что-то я твою рожу раньше не видел. Ты из какой роты?

— Со второго взвода связи.

— Не звезди, — строго сказал он, — я там всех знаю.

— Так меня еще не распределили.

— Постой, постой, — начал соображать выводной, — ты из карантина, что ли?

— Ну, да, — кивнул я.

— А когда приехал?

— Вчера.

— И уже на губе?

Я снова кивнул, мол: «да, нехорошо получилось». Лицо выводного вытянулось от удивления и восхищения.

— Ну, ты даешь! Откуда родом?

— Из Мордовии.

Выводной присвистнул:

— У нас в полку не так много мордвов, но те, что есть — все губари! Сынок, — он похлопал меня по плечу, — тебя ждет большое будущее. Теперь я могу спокойно увольняться в запас: смена пришла!

Как в воду смотрел. За двадцать месяцев в Афгане, на губе я провел более сорока суток.

— Эй, ты! — выводной подозвал черпака-рядового и кивнул на меня, — возьми у него метлу. И чтоб чище мёл.

— Тебе еще рано, — пояснил он мне, — ты еще наработаешься. Отдыхай, пока, копи силы. Сидеть тебе, чую, придется много и трудно. На, кури.

Выводной протянул мне сигареты и спички. Мы уселись с ним на крыльце губы под навесом, наблюдая, как трое ходят по квадрату, а двое метут дворик.

— Тебя как звать-то, мордвин?

— Андрей.

— Витек, — выводной протянул мне руку, — Миронов. Или Мирон, как тебе проще.

Я пожал протянутую руку. Таким образом, мы и познакомились, и поздоровались.

— Эй, ты! — выводной подозвал толстого сержанта с выбитыми передними зубами, — Жиляев! Ты что, не видишь — младший сержант пить хочет? Сгоняй-ка в прапорскую столовую за сладким чаем. Зурабу скажи — для меня. Две минуты. Время пошло.

Жиляев опрометью бросился из дворика — дверь на половину караула не закрывалась.

До меня не сразу дошло, что младший сержант, истомившийся от жажды — это я сам и есть. Мне стало неловко, что старший призыв должен из-за меня бегать за чаем. Выводной, очевидно, обладал способностью к телепатии:

— Ничего, — прочитал он мои мысли, — ему полезно. Чмо.

«Чмо» явно относилось не ко мне, а к Жиляеву.

В Армии, помимо духов, черпаков, дедов и дембелей, существует пятая каста, принадлежность к которой не определяется сроком службы. Каждый отдельный представитель этой касты называется «чмо». Человек, морально опустившийся, человек, мешающий обществу, человек московской области, чемпион московской олимпиады — десятки расшифровок у этой аббревиатуры, не меняющих ее страшного смысла. Чмыри — это такая же каста, как индийские бханги — «неприкасаемые». Чаще всего грязные, небритые парии, выполняют они всю духовскую работу до самого дембеля. Чмо — объект издевательств и притеснений сослуживцев. Даже бесправные духи угнетают чмыря, пусть он и старше их по призыву. Срок службы для чмыря как бы замирает, время для него останавливается. Иное его название — «дух со стажем». До самого своего увольнения в запас, вместо того, чтобы наслаждаться привилегиями своего срока службы, он будет мести, скрести, стирать и выполнять всю мелкую и рутинную работу. У большинства чмырей, после долгих месяцев унижений, недосыпа и постоянной работы тухнет взор и отключается высшая нервная деятельность. После года-полутора беспросветной чмошной жизни у них напрочь пропадает понятие добра и зла, хорошего и плохого. Такие чмыри реагируют только на простейшие раздражители: больно — не больно, светло — темно, работать — не работать. Я лично наблюдал как два чмыря на морозе, оставляя куски кожи с ладоней на застывшем металле, чистили КПВТ только потому, что им приказали его почистить. Они даже не задумались над тем, что мороз в Афганистане — дело нескольких часов. Что через полсуток станет опять тепло, и можно будет чистить тяжелый двадцатикилограммовый пулемет сколько душе угодно, не уродуя рук. Но им сказали — и они стали чистить. Потому, что так — проще. И не надо думать.

Вообще, налет цивилизации в человеке, все то, что мы называем объединяющим словом «культура», все это очень тонко и зыбко. Культура, то есть совокупность знаний и умений, правила хорошего тона и взаимной вежливости, мода и стиль, галантность и гигиена — все то, что в нормальной жизни видится мощным пластом — в условиях, когда человек поставлен перед необходимостью ежедневного и ежеминутного выживания, вся эта «культура» на поверку оказываются тоньше той плёнки, которая отделяет в яйце белок от скорлупы.

Упаси вас Бог попасть в касту чмырей!

На моей памяти, за двадцать месяцев службы в Афгане, в банду рвануло четыре человека. Трех из них я знал лично. Все до одного они были чмырями! И всех полковых чмырей, которых я встречал, объединяло одна общая для всех черта: полное отсутствие морально-волевых качеств.

Есть тьма способов быть причисленным к лику чмошников. Самый простой из них — перестать следить за собой. Перестать умываться, бриться, стираться. Товарищи, на первых порах мягко, а потом все настойчивей, станут делать тебе замечания. А когда на щеках образуется перманентная щетина, хэбэ засалится, а руки покроются цыпками от грязи, ты сам, незаметно для самого себя превратишься в чмо и даже не заметишь, что отношение сослуживцев к тебе уже давно изменилось и не в лучшую сторону. Что разговаривают с тобой пренебрежительно и даже офицеры отводят от тебя свой взор, чтобы не омрачать настроения. У нас в учебке был такой — курсант Кокурин. Здоровенный плечистый детина перестал следить за собой и начал покрываться слоем грязи. В скором времени его одновзводники, устав намекать и делать замечания, стали обращаться с ним как с чмырем, и парень полетел в пропасть. Его кулачищами можно было сваи заколачивать, но даже самый щуплый курсант мог походя пнуть его совершенно безнаказанно, как котенка. Кокурин даже не подумал бы отвечать. Бывало, в редкие минуты отдыха, кто-нибудь из курсантов скажет: «Пляши, Кокурин» и Кокурин рад стараться — пляшет, веселит курилку. Когда шло наше распределение по войскам, и решался вопрос: кто поедет служить в Афган, а кто останется в Союзе, Кокурин снова отчебучил. На батальонном построении встал перед комбатом на колени и, хватая его за ноги, весь в слезах, стал умолять не отправлять его в Афган. И ведь сработало! Не отправили. Впрочем, не один Кокурин цеплял майорские коленки. Три вполне достойных пацана, все полгода курсантской службы тянувших лямку не хуже других, перед строем на коленях просили оставить их в Союзе. Еще пять минут назад равные нам, стояли они на коленях на глазах у четырехсот курсантов двух учебных рот и, размазывая сопли и слёзы, лепетали о маме. Удивительно, но и этих тоже оставили в Союзе. Хотя, если вдуматься, зачем они нужны в Афгане? Этой же ночью всю троицу всей ротой пинками и кулаками произвели в чмыри. До самой нашей отправки оставались они париями, не имевшими права сесть с нами за один стол в столовой.

Другой способ попасть в чмыри — это парашничать. Кормили в Афгане не то, что — сносно, а очень даже неплохо. С учебкой разница поразительная! Если в будние дни на стол для десяти человек полагалось две банки сгущенки, то по воскресеньям ставили все пять. Не говоря уже о мясе, сахаре, рыбе. Если на складе не находилось сгущенки — давали сыр. Хлеба — «от вольного». Его, горячего, белого, свежайшего можно было брать сколько душе угодно. Призвавшись в апреле с весом в семьдесят четыре килограмма, я, будучи бесправным духом, в первую мою афганскую зиму наел загривок до девяноста! На моей лоснящейся роже можно было вшей бить. И даже при такой обильной кормежке, находились отдельные типы, которые лазили по чужим бачкам и котелкам! Едва освободиться какой-нибудь стол — они тут как тут: смотрят, что не доедено и подметают остатки. Их так и называли — парашники. Собой они пополняли ограниченный контингент чмырей.

Был еще третий, самый распространенный способ заделаться чмырем. О нем мне тут же рассказал грозный выводной гауптвахты Витёк Миронов. Оказывается, они с Жиляевым были из одной роты — шестой. Как и мои земляки.

В полку — ходи хоть на ушах. Кочевряжься и выкаблучивайся в свое удовольствие. Если никого это не задевает и никому не мешает, то все отнесутся к твоим художествам с глубоким пониманием и сочувствием — каждый с ума сходит по-своему. Но на операциях будь любезен соответствовать! Потому, что каждый рассчитывает на тебя, как и ты вправе рассчитывать на каждого. И твои соседи справа и слева ждут от тебя, что твой автомат будет работать в нужное время, отвлекая на себя часть огня моджахедов. И его не переклинет, не перекосит, не застрянет патрон в патроннике. Ты будешь вести огонь по противнику наряду с остальными твоими товарищами, а если попадешь во врага метким выстрелом — то будешь совсем молодец. Потому, что если ты не ведешь огонь, то пули, предназначенные для тебя, полетят в кого-то другого. А кому нужны лишние пули? Поэтому, как бы не было тебе страшно — воюй. Примеривайся к местности, переползай, прячься за укрытиями, но огня вести не переставай! Тебя всегда поддержат, но и ты обязан поддерживать свою роту огнем. И в этом — простое и жестокое проявление закона «один за всех и все за одного». А если у тебя «заслабило», если во время боя на тебя напала «медвежья болезнь», если автомат твой не участвует в общей перекличке, значит, в кого-то из твоих соседей стреляют чаще, чем могли бы и вероятность ранения или — не дай Бог — смерти для твоего товарища возрастает. И возрастает она — по твоей вине. Значит, пусть косвенно, но ты становишься виновником ранения или смерти твоего соседа, а значит, перешел на сторону душманов! И, когда стихнет стрельба, того, чей автомат не стрелял во время боя, будут бить всей ротой. Страшно и жестоко. Руками, ногами, прикладами — чем придется. Потому, что такому уроду — не место в строю. И на войне не место. Его место — возле сортира.

Или бывает и так. На операции каждый пехотинец несет на себе порядка двадцати килограмм груза: каска, бронежилет, автомат, БК — боекомплект, — гранаты, ракеты, саперную лопатку, воду и так далее. Как не ужимайся, как не старайся выкинуть ненужное и лишнее — все равно, меньше восемнадцати килограммов не получается. А идти приходится не по шоссе, а по горам и сопкам. По каменистым тропкам. По песку, в котором вязнут ноги, по щебню, в котором легко можно сломать лодыжку. И каждый несет на себе свой груз, наматывая километры и копя нечеловеческую усталость. Все идут измотанные, злые, ожидая, когда же, наконец, будет привал или хотя бы обстрел, что бы можно было перевести дух. И тут один боец, вконец выбившийся из сил, начинает петь такую песню: «Всё! Я больше не могу! Я устал! Оставьте меня здесь! Пристрелите меня! Я больше никуда не пойду!» И так он ноет и стонет, плачет, умоляя его пристрелить или бросить тут, на этом самом месте, что это начинает уже и раздражать. А настроение — не из веселых: вымотались все, а не один он. Все уже давно в поту и мыле, все несут равный вес и все одинаково устали. Шутить никому не хочется, да и сил на это уже нет.

Что за бред?! Как можно пристрелить военнослужащего Советской Армии?! У кого на это поднимется рука? И бросать его никак нельзя. Если даже трупы своих убитых товарищей, какова бы не была усталость, доносят до брони, чтобы родным было кого оплакать и похоронить. Если, несмотря на свинцовую усталость, несмотря на почти полную потерю сил, даже трупы стаскивают с гор, то, как можно бросить в горах живого человека?! Вот и Жиляев на одной из операций «расклеился». Сначала с него сняли вещмешок. То есть кто-то, такой же уставший, стиснув зубы и проклиная жиляевскую немощь, понес на себе два вещмешка. Несмотря на то, что с него уже сняли груз, Жиляев ныть и стонать не прекратил и продолжал свою песню в том духе, что мол, оставьте его здесь или пристрелите, только не мучайте больше. Тогда у него взяли автомат, каску и бронежилет и Жиляев шел уже как на прогулке — вовсе без всякого груза. Ему бы угомониться, придти в себя и, устыдившись, взять и оружие и весь свой груз обратно, так нет! Он уселся на камень и заявил, что дальше не сделает и шагу, а останется тут.

Всякому человеческому терпению положен предел, а у измотанных на пятидесятиградусной жаре солдат его и так оставалось немного. Взбесившись от подобной наглости и малодушия три деда начистили ему морду сапогами и дальше волокли его, подбадривая пинками. Километра через два спустились на «броню», туда, где есть вода и можно вытянуть уставшие ноги. И тут уж все те, кто нес вещи Жиляева — его автомат, каску, бронежилет и вещмешок долго и тепло благодарили это животное. В основном ногами. А сам сержант Жиляев немедленно и бесповоротно был переведен в чмыри и приравнен к духам до самого своего дембеля.

История эта произошла год назад, когда Жиляев был духом. Тогда же деды и выбили ему передние зубы. Год прошел с тех пор, те деды, став дембелями, полгода назад уехали домой, и сам Слава Жиляев мог бы уже вместе со своим призывом стать дедом, но у чмырей отсутствуют льготы по сроку службы. Больше на операции его не брали, и летал он, вместе с духами своей роты, не вылезая из полка.

Выслушав рассказ Витька про Жиляева, я мысленно поблагодарил Микилу за то, что нас так гонял в учебке и про себя дал торжественную клятву обращать больше внимания на ФИЗО. Костьми лягу, но на операции «умирать» как Жиляев не буду!

Меж тем, порядок во дворике был наведен. Теперь уже пять человек ходили по квадрату. Выводной, понимая, что губари хотят курить, дал из своих запасов каждому по паре сигарет. Все закурили, не прекращая движения по кругу так, чтобы стук сапог по бетону был слышен в караулке начкару. Вернулся Жиляев с фляжкой чая. Заискивающе улыбаясь беззубым, как у младенца, ртом он протянул фляжку выводному:

— Вот, принес, Витек.

Выводной брезгливо посмотрел на фляжку, перевел взгляд на Жиляева:

— И хрена ли ты мне ее суешь под нос?!

Жиляев опешил — пять минут назад его посылали за чаем, он его принес: горячий и сладкий, как просили, из прапорской столовой. В чем же дело? Чем этот Витек опять недоволен? Что было сделано не так?

— Я же тебе, долболету, объяснял: младший сержант, — Мирон обнял меня за плечи, — пить хочет. Понял? Не я, а этот дух.

Жиляев протянул фляжку мне. Пить мне действительно хотелось после вчерашнего. Я отвинтил крышку и из вежливости, как старшему по сроку службы, предложил Мирону. Тот отказался.

— Пей. Тебе нужнее. Вчера с земляками отдыхал?

— Ага, — честно признался я.

— Хорошие у тебя земляки. Мы с ними, считай, два года отвоевали.

Выводной глянул на часы и окликнул губарей., ходивших по квадрату:

— Ну, что? До завтрака гулять будете или пойдете по камерам?

— А во сколько завтрак?

— Как обычно. В восемь тридцать.

Еще два часа отбивать ноги по квадрату никому не улыбалось.

— Не-е, Витек. Давай уж лучше закрывай по камерам. Дай только перекурим еще по одной.

— Дело хозяйское, — философски изрек Мирон, — Пять минут на перекур.

Мне было непонятно: что это за губа такая? Захотел, зашел в камеру, захотел — вышел. Я спросил об этом у Мирона.

— А что тут такого особенного? — пояснил он, — В караул ходит только наш батальон. Сегодня я охраняю, а завтра, может, меня станут охранять. От губы никто не застрахован, поэтому, нужно сочувствие иметь и понимание. Все мы служим вместе, вместе на операции ходим. Чего делить-то? Свои же пацаны. Если начкар нормальный, то вечером можно даже в кино сходить. Понятно, что не на первый ряд, а так, чтобы тебя никто из шакалов не видел.

«Шакалы» — это было иное название офицеров. Прапорщики — «куски», а офицеры — «шакалы». Почему так сложилось, я не знаю, но могу засвидетельствовать, что некоторые офицеры своими повадками, действительно, больше походили на шакалов, нежели на людей в погонах.

Разошлись по камерам. В замке снова клацнул ключ, и мы вчетвером оказались закрытыми в нашей сержантской камере. Я, Жиляев, белобрысый младший сержант по фамилии Манаенков, который мел дворик и сержант-сапер, которого звали Резван. Я был духом, Жиляев — несостоявшимся дедом, а Манаенков и Резван — черпаками. Сделавшись за полгода службы в учебке крайне неприхотливым к быту, я снял хэбэшку и расстелил ее прямо на голом полу, намереваясь «добрать» еще почти два часа сна. Я лег, закрыл глаза и уже начал задрёмывать, но нет в мире совершенства! Сон не шел. Солнце стремительно поднималось к зениту, нагревая нашу бетонную коробку. В тесной камере стало душно. Какой тут сон, когда лежишь на полу с голым торсом и обливаешься потом! Резван окликнул Жиляева:

— Оу! Сколько служишь?

— Полтора.

— Сколько-сколько?! — возмутился Резван.

— Полтора года, — пояснил Жиляев.

— Это ты кто? Дух?

— Дед, — не совсем уверенно ответил Жиляев.

— Кто-кто? Дух? — снова переспросил Резван.

— Нет, дед.

— А-а. Понятно: дух со стажем.

Жиляев не стал возражать против такого определения его статуса.

— Ты вот что, — продолжил Резван, — снимай-ка хэбэшку.

— Зачем? — не понял Жиляев.

— Как зачем? — в свою очередь удивился такой непонятливости Резван, — Не видишь, нам жарко. Будешь вентилятором. Мы вот здесь ляжем, а ты давай, обмахивай нас сверху, да пошустрее.

Жиляев покорно стянул с себя засаленную хэбэшку и стал выписывать ей круги над нашими головами. Действительно, стало немного легче.

— Давай, давай, — подбадривал его Резван, — только вшей нам не накидай.

Он повернулся ко мне:

— Ты откуда родом?

— Из Мордовии. А ты?

— Я — из Дагестана, — гордо ответил Резван, — Сколько служишь?

— Только с КАМАЗа.

— А-а, дух значит?

— Дух, — подтвердил я.

— А Мирона откуда знаешь? Земляк твой?

— Нет. Он служит с моими земляками.

— Понятно. А девушка у тебя есть? — ни с того, ни с сего спросил Резван.

— Есть.

— А я со своей даже спал — похвастался он.

Я догадался, что про мою девушку он спросил, чтобы рассказать о своих победах над слабым полом. Интересно послушать. Я люблю рассказы о чужих сексуальных подвигах.

— Мы с ней из соседних сел, — начал Резван и обратился к Жиляеву, — Ты махай, махай, чего уши развесил? Один раз я у них в селе засиделся допоздна и когда пошел к себе в село, то уже была ночь. Моя любимая девушка решила меня проводить до полдороги. Когда мы отошли от ее села и немного прошли по дороге, я ей сказал, чтобы шла к себе домой, а я дойду сам. Она пошла, вроде как к себе домой. А я прошел немного и вижу — стог. Подумал, чего это я ночью буду ходить? Дай, думаю, я переночую в этом стогу, ночь-то ведь теплая. Я забрался в этот стог и уснул в нем, а утром просыпаюсь, гляжу: моя любимая девушка спит с другой стороны стога. Теперь мы, по нашим обычаем, муж и жена!

Резван рассказывал об этом невиннейшем приключении с таким жаром, с таким восторгом, но я, честно говоря, не понял в чем тут «фишка»? Ну, поспали, разделенные несколькими метрами сена или соломы. И что? Где изюм? Ладно бы он мне рассказал, как он свою любимую девушку и так и эдак десять раз за ночь ставил. Вот это была бы история! А здесь что? До призыва я к своим восемнадцати годам успел трахнуть целых шесть девчонок. С одной мы почти два года периодически встречались: она была на восемь лет старше и научила меня таким замечательным вещам!.. Расскажи я Резвану хоть десятую часть своих половых похождений, боюсь, несчастного целомудренного дагу скорчило бы в судорогах. Поэтому я только сочувственно покивал головой, дескать: «Да-а. Бывает. Повезло тебе».

Нас отвлек Манаенков. Он стал колотить в дверь камеры, требуя выводного.

— Оу, ты чего шумишь? Зачем людям разговаривать мешаешь? — спросил его Резван.

— Я в туалет хочу, — смущенно признался Манаенков.

— А час назад ты чем думал, когда все нормальные люди ходили?

— Мне тогда некогда было — я двор мел.

— Болван! — определил его Резван, — Чмо.

Открылась дверь, и на пороге показался Мирон.

— Чего шумишь? — спросил он Манаенкова.

— Я в туалет хочу, — пояснил тот.

— Через час завтрак, тогда и сходишь.

— Я сейчас хочу! — настаивал младший сержант.

— И что? Вас тут вон сколько сидит. И каждый раз, когда кто-нибудь из вас захочет, я должен бежать с ключами выводить вас?

— Ну, пожалуйста, — умолял его Манаенков.

— Валяй в сапог, — безжалостно отрезал Мирон.

— Как — в сапог?

— Каком кверху. Если сильно хочешь, то наделаешь и в сапог, а если не сильно, то потерпишь до завтрака.

Дверь снова закрылась. Манаенков принялся бешено колотить в нее ногами — парня, видать, и в самом деле приперло. Дверь снова открылась, но лишь для того, чтобы кулак выводного со всей дури угодил в лоб Манаенкову.

— Еще раз стукнешь — убью, — пообещал Мирон.

Манаенков, судя по нему, «словил мутного», или, выражаясь боксерским языком, получил нокдаун. Глаза его помутнели, голова качалась на тонкой шее. Придя немного в себя, он снял сапог и облегчился прямо в него. Еще один маленький шажок в сторону «чмошничества», таким образом, Манаенковым был сделан тут же, в этой камере, на моих глазах. Когда через час открылась дверь, то мы втроем пошли на завтрак в маленькую комнатку, в которой принимали пищу губари, а Манаенков пошел в сортир — выливать из сапога.

Губари завтракали после всех в полку. На караул и на губарей в столовой отпускали пищу в общие термосы, поэтому, до губарей доходила очередь только после того, как поедят все смены караула. Губарям доставались остатки, и вменялось в обязанность мыть большие тридцатишестилитровые термосы из под первого, второго и третьего. Мыть, конечно, досталось бы мне, как самому младшему по сроку службы, но сегодня, день был удачный для Манаенкова и Жиляева. Духам, конечно, на губе не сахар, но чмырям — приходится еще хуже. Вдобавок, это все видели, суровый Мирон явно взял меня под свое покровительство.

Пользуясь добротой выводного, после завтрака мы вышли во дворик покурить: Мирон снова дал каждому по две сигареты. Солнце пекло уже во всю, полковой развод кончился, и чем нам предстояло заниматься, было еще не ясно. Наверное, сейчас погонят убирать помойку.

Я наслаждался жизнью: сигарета в зубах, свежий воздух вместо душной бетонной коробки и главное — бачки сегодня мыл не я. В желудке переваривался завтрак: пусть мяса в нем было не так богато, как в полку, но свои законные тридцать три грамма сливочного масла и сладкий кофе я получил. Чего еще духу надо для счастья? Мою радость от жизни прервал знакомый голос — Востриков.

Он появился в караулке сразу же после полкового развода и теперь шел на губу в сопровождении начкара. Ой, как мне было стыдно перед ним: Востриков мужик, видать, хороший и незлой, а я его так подвел, усевшись на губу!

— Где этот разгильдяй? — его громкий командирский голос разносился далеко за пределы караульного городка, — Где этот нарушитель воинской дисциплины? Подайте мне этого возмутителя спокойствия!

Я струхнул. Если простой летеха зарядил мне вчера в челюсть, то что со мной сделает капитан? Может, в Афгане обычай такой: шакалы избивают духов? Вдобавок, востриковская увертюра не обещала мне ничего светлого и радостного.

Два капитана — начкар и Востриков зашли во дворик губы.

— Вот он, — кивнув на меня, сказал начкар.

— Семин? — обратился ко мне Востриков.

— Так точно, товарищ капитан! Младший сержант Сёмин! — отрапортовал я.

— Молодец, Семин, — похвалил меня Востриков, — хорошо службу начал! Далеко пойдешь.

Востриков повернулся к начкару:

— Так я забираю у тебя этого охламона?

— Забирай. Меньше народа — больше кислорода.

Мне выдали отобранные ночью ремень и звездочку с панамы. По пути к модулю карантина нас встретил тот самый коренастый лейтенант, который ночью сдал меня на губу.

— Товарищ капитан! Лейтенант Тутвасин… — козырнув, начал он.

— Товарищ лейтенант! — перебил его Востриков, — у вас на плечах голова или жопа?

— Виноват, товарищ капитан?.. — растерялся летеха.

— О том, что сержант из карантина отсутствовал на вечерней поверке, знали только мы, и это было наше внутреннее дело. А теперь, благодаря вам, об этом знает весь полк. И весь полк теперь знает, что в карантине нет дисциплины, потому, что командиры взводов там долболёты!

— Я… — начал было оправдываться лейтенант.

— Головка от ружья, — снова осек его Востриков, — вместо того, чтобы провести с младшим сержантом индивидуальную разъяснительную работу, — Востриков стукнул кулаком о ладонь, показывая, каким образом со мной следовало провести разъяснительную работу, — вы поволокли его на губу и тем самым ославили вверенный мне карантин на весь полк! Где ваш взвод?

— Готовится к занятиям по тактической подготовке.

— Вот и занимайтесь! А ты, — Востриков посмотрел на меня, — если пропустишь еще хоть одно построение, будешь иметь бледный вид и макаронную походку. Ясно?

— Так точно, товарищ капитан! Ясно!

Действительно, ясность была полная. Если Востриков таким макаром отстирывает лейтенантов, то младшим сержантом он просто вытрет задницу, в этом можно не сомневаться. Почвы для таких сомнений Востриков не давал. И вслед удаляющемуся лейтенанту, Востриков добавил себе под нос:

— Долболет! Западенец гребаный!

Как бы тихо Востриков не произнес своего ядовитого замечания, я его услышал. И сделал свои выводы. Востриков снова повернулся ко мне:

— А ты какого хрена тут встал? Иди, готовься к занятию, получай оружие.

— Есть! — радостно козырнул я и побежал в модуль.

Было чему радоваться: вместо вонючей и душной «губы» я снова оказался в чистом модуле с мягкими постелями, среди своих пацанов. И, пусть мне предстояло несколько часов бегать и ползать на жаре под ярким солнцем, это было во сто крат лучше, чем сидеть в бетонной коробке на голом полу, задыхаясь от вони потных тел и духоты. Да и какая сейчас жара? Так… Градусов тридцать-тридцать пять. Разве это жара? Это курорт!

Загрузка...