Однако, стало припекать: было около десяти и солнце поднялось уже высоко. Четвертый час, с семи утра, толклись мы на этом плацу. Майор провел нас за колючую проволоку, сказал: «Вольно» и удалился. Двое пограничников закрыли за ним ворота — две деревянные рамы с натянутой «колючкой», — еще двое с автоматами залезли на вышки по периметру и… всё. Никаких команд. Впервые за последние полгода мы не получили никакой команды!
Дело в том, что жизнь в учебке расписана по минутам: 6–00 — подъем. 6–15 — построение на зарядку. 6–20 — 7–05 — зарядка (трехкилометровый забег, турник, брусья, прыжки через коня). 7–05 — 7–25 — умывание, оправка, заправка коек (одеяло — «кирпичиком», подушка — «треугольником», полосы на одеялах — в сплошную линию). 7–30 — утренний осмотр. 8–00 — завтрак. 8–30 — утренний развод. 9–00 — начало занятий. И так до самого отбоя. Личное время — 30 минут в день. Но и оно забито: зубрение уставов Советской Армии (если в классе не запоминаешь), подтягивание и отжимание (если на ФИЗО отстаешь), чистка оружия — просто, чтоб тебя задолбать, чтоб не сидел без дела. Ибо, армейский принцип: «Солдат пять минут без работы — преступник!» — в учебке возведен в абсолют. Промежутки между мероприятиями — 4–5 минут: как раз столько, чтобы хватило выкурить почти целую сигарету. Передвижения — либо строевым, либо бегом и непременно строем. Идут двое — обязательно в затылок друг другу. Идут трое — двое «в затылок», третий — ведет этих двоих. Все трое — в ногу. Иначе — два наряда вне очереди. На приведение обмундирования в порядок времени не отведено. Но за грязную или неопрятную форму — моментальная расплата. После отбоя стираться нельзя: после отбоя, по уставу, курсанты должны отдыхать с закрытыми глазами. Проверяющий специально это контролирует. Только через час после отбоя, когда казарма оглашается раскатистым храпом двухсот глоток, дневальный ходит и будит курсантов, которые с вечера перевесили свои полотенца с головы койки в ноги: просыпайся, иди, стирайся.
И двадцать четыре часа в сутки — в строю. Ни на минуту ты не остаешься один на один с собой и своими мыслями. Двадцать четыре часа в сутки вокруг тебя сплоченный мужской коллектив, всегда готовый придти тебе на помощь, если ты получил продуктовую посылку из дома.
Странное дело: к такому жесткому распорядку привыкаешь легко и прочно уже через два месяца. Уже через два месяца прекращается понос от комбижира, изготовленного из переработанной нефти, и «каши-параши», предназначенной скорее для оклейки обоев, нежели для человеческого желудка. Голова полностью отключается от мыслительного процесса и привыкает только получать и выполнять приказы — точно, беспрекословно и в срок. Ты, еще несколько недель назад свободный гражданский человек, полностью растворяешься в другом армейском принципе: «Солдат должен знать только пять слов: так точно, никак нет, есть, я и ура! А язык солдату нужен только для заклеивания писем» и на вопросы проверяющего «дяди с большими погонами», как и ожидают от тебя твои отцы-командиры и сам «дядя», громко и четко выговариваешь: «Курсант Пупкин! Жалоб и заявлений не имею!». А через полгода, напичканный «политикой», натасканный на полигоне, спортгородке и в учебном классе, привыкший отбивать шаг и горланить строевую песню громче, чем соседняя рота, намотавший сотни километров на кроссах и марш-бросках, незаметно для самого себя ты из человека, способного чувствовать, сочувствовать и сопереживать, превращаешься в Машину Войны. В выносливого, сноровистого и предприимчивого киборга, в центральный процессор которого введено только три примитивных, а потому безотказных программы: верность Долгу и Присяге, выполнение Боевого Приказа любой ценой и умение выживать в условиях горно-пустынной местности при заданных обстоятельствах. И побочным продуктом программирования сам собой появляется мощный и неистребимый «вирус», блуждающий по всем клеммам и контактам, нейронам и извилинам: каким угодно способом «отмазаться» от любой работы.
Не получив команды, мы почувствовали себя беспомощными. Строй так и не решился рассыпаться в ожидании дальнейших распоряжений офицера. Четыреста человек «стройно», то есть строем в четыре шеренги стояли на плацу, огороженном «колючкой», охраняемом погранцами с автоматами без патронов, негромко переговаривались между собой, но не расходились. Проходили минуты: пять, десять. Наконец, самый дерзкий решил посягнуть на святость строя и закурил. «Строй — святое место!» — вдалбливали нам полгода по десять раз на дню. Четыре дня назад в учебке мы в строю боялись пошевелиться без команды, а тут — неслыханное дело! — стоит в строю и курит. Через минуту над разными частями строя показалось десяток синих дымков. Через две — беззастенчиво курил уже весь строй. Ну, а от разгильдяйства до анархии — один шаг: Кто-то вышел из строя: «А чего это мы здесь стоим как дураки?» и лавинообразно все четыре шеренги рассосались по плацу.
Спасибо тем, кто не пожалел асфальта на этот плац — нам не было тесно. Четыреста сержантов, побросав вещмешки, уселись на них в кружочки по родам войск и по учебкам: танкисты с танкистами, связисты со связистами. Разведчики, зенитчики, саперы, водители, мотострелки — у всех образовался свой собственный кружок, сообразно законченному учебному подразделению.
У нас тоже образовался свой кружок: из четырехсот сержантов только тринадцать окончили ашхабадскую учебку связи — лучшую в ТуркВО. Кроме меня и Щербаничей было еще десять человек: семь из нашей второй роты и три из первой. Мы выбрали себе местечко в уголке плаца, под вышкой с погранцом, и эти счастливым числом — тринадцать — уселись на вещмешки в круг.
— Ну, что, мужики, надо бы подкрепиться?
Мысль была дельная. Из вещмешков были извлечены хлеб и незаменимые консервы «каша гречневая со свининой».
— А есть у кого-нибудь нож?
Ножа не было.
— Может об асфальт потереть?
— Зачем? — Щербанич-младший обернулся к сидевшим рядом танкистам, — Пацаны, нож есть?
— Сами ищем, — буркнули соседи.
Щербанич не успокоился и пошел бродить по плацу в поисках ножа или чем там можно открыть консервы. Через пять минут он нашел у разведчиков отличный нож. Наши банки были моментально вскрыты, нож возвращен разведчикам, а танкисты, не решаясь шевельнуть лишний раз языком, чтобы спросить нож, яростно терли свои консервы об асфальт. Доев свою банку и отшвырнув ее за «колючку», Щербанич-старший, сыто щурясь, обернулся к танкистам, все еще скребущим плац, и спросил:
— Пацаны, знаете три степени чистоты?
Танкисты не знали.
— Грязный, очень грязный и танкист, — пояснил он им, — Эх, теперь бы поспать.
Я тоже выкинул пустую банку за периметр, облизал ложку и потянулся за фляжкой с чаем. Чай — теплая желтая жидкость — оказался на мое удивление сладким. Поев, закурили, а покурив ощутили в себе потребность отлить. В другом углу плаца стоял одинокий «скворечник», но подходы к нему были густо «заминированы» предыдущей партией. Нечего было и думать, чтобы пробраться в него, не замарав ботинок по щиколотку. Но оправляться на плацу тоже не хотелось. Я осмотрелся:
— Зырь, пацаны, — показал я на участок «колючки» метрах в шести, — дырка.
В том месте, которое я присмотрел, нижняя нитка «колючки» была втоптана в землю, а та, что над ней, сильно провисла.
— Пойдем, — я указал рукой на дырку в периметре.
— Стой! Куда? — раздалось над головой.
Погранец свесился с вышки и пытался нас остановить.
— Сношать верблюда, — бросил я ему через плечо, — пойдем, пацаны.
— Стой! Стрелять буду, — не унимался настырный погранец.
Пришлось повернуться к нему лицом.
— Ты, что ли, стрелять-то будешь?
— Стой! Покидать плац и выходить за периметр запрещено!
Я все-таки покинул плац и вылез за периметр, потому, что «терпение подходило к концу», но любопытство мое оказалось сильнее:
— А из чего стрелять-то собрался? — спросил я у вышкаря, — Из пальца или из жопы прямо в сапоги?
— Я сейчас позвоню в караулку, — пригрозил погранец.
— Звони, — разрешил я, расстегивая ширинку.
Что вы думаете? Одной дырки в ограждении оказалось слишком мало для четырехсот человек и, воодушевленный примером связистов народ, смело стал делать в периметре новые дырки для собственных нужд. Какое-то время броуновское движение между плацем и кустами за периметром шло так весело, что никто не заметил нарастающий шум, а когда опомнились, над нашими головами прошелестели лопастями две вертушки и сели рядом с плацем по другую сторону «колючки».
«Вот!» — застучало у меня в висках, — «За мной!»
Никогда еще я не летал на вертушках. Сердце колотилось от предвкушения новизны полета и, еще больше, оттого, что через несколько минут я окажусь на огненной, обагренной кровью земле Афганистана.
Через несколько минут на плац зашел «наш» майор, сержант-пограничник и какой-то грязный оборванец, обсыпанный пылью как мельник мукой, в лохмотьях, которые, если присмотреться и включить фантазию, напоминали хэбэ четвертого срока службы.
— Становись!
Моментально образовался прежний строй. Майор, прохаживался вдоль строя.
— Сейчас те, чьи фамилии назову, отвечают: «я!», выходят из строя и строятся, — он показал на оборванца, — возле капитана.
Я обалдел! До меня только сейчас дошло, что оборванец и есть «покупатель», прибывший за партией сержантов для своей части.
«Вот этот вот… Не знаю как его назвать… Ка-пи-тан?! Там что? Все такие?! Что ж там творится-то, Господи?»
Остальные, глядя на капитана, обалдели не меньше меня: если «там» капитаны ходят в таком виде, то что можно сказать о сержантах и рядовых? Меж тем, я напряг свой слуховой аппарат, чтобы не пропустить того момента, когда мне следует выкрикнуть «я!».
Наш строй поредел человек на двадцать пять, но своей фамилии я не услышал. Может, они ошиблись? Но нет, капитан пересчитал «выкликнутых» и повел их к вертушкам. Значит, в его списке все сошлось, и меня там не было. Майор повернулся к нам:
— Разойдись.
Начиная с пол-одиннадцатого, пары вертушек стали подлетать к плацу каждые полчаса. Из вертушек вылезал очередной оборванец-офицер и в сопровождении майора и сержанта-пограничника шел на плац. Нас строили, выкликали новые фамилии и очередная группа, похватав вещмешки, грузилась на вертушки. Моя фамилия не упоминалась.
Меж тем, кружки на плацу становились все уже, оставшиеся от каждого кружка два-три человека образовывали новый кружок с такими же оставшимися из других кружков. Время шло к четырем, на плацу остались только человек двадцать сержантов различных родов войск, а вертушек больше не было и, похоже, не предвиделось. Нашу догадку подтвердил вышкарь:
— А вертушек сегодня больше не будет, — осклабился он с вышки.
— А ты откуда знаешь? — вскинулись мы.
— Так они после трех обычно не прилетают, а время — четыре доходит.
— А нас тогда куда?
— Не знаю, — пожал плечами погранец, — может, завтра полетите.
Настроение упало. Это что же? Мы — недостойные?! Все, кто с нами был в одной партии — уже в Афгане, а мы…
Снова ночевать во вчерашних палатках не хотелось. Ночью наверняка пригонят очередную партию, и койку придется делить, улегшись «валетом». Но еще больше не хотелось возвращаться в ненавистную и осточертевшую учебку за новым распределением.
Не припомню, чтобы какое-то место могло мне надоесть и опостылеть так как этот плац. Надоело все: и эта мутная Амударья, и Шайба — круглое здание таможни, и ажурный Мост Дружбы, и сторожевой катер. А погранцы на вышках — вообще вызывали ненависть и желание съездить им по сытым харям. Я и не предполагал, что так трудно попасть на войну. Зря, что ли, меня полгода гоняли в учебке, готовя для этой войны?! Зря, что ли, я изучал КШМ Р-142?!
Командно-штабная машина Р-142 представляла из себя ГАЗ-66 с КУНГом. «Кузов унифицированный нормальных габаритов» был поделен на два неравных отсека: большой бытовой, в котором было два топчана и столик, и меленький аппаратный, в котором находились четыре радиостанции, блок селективного вызова, блок ЗАС — засекреченной автоматической связи, и система тонкой подстройки антенн, коих было ровно шесть. Когда я впервые увидел радиостанцию, которою мне надлежало изучить, и на которой я буду служить все два года, я, признаться, потерялся от множества лампочек, тумблеров, кнопочек и индикаторов. Выучить такое сложное устройство за полгода, казалось, было невозможно. Но — не боги горшки обжигают. Много-много часов работы на этой радиостанции и пара-тройка затрещин, полученных мной за непонятливость, помогли мне ее изучить в кратчайший срок. Под чутким руководством командира взвода и двух старослужащих я изучил ее до винтика. И, хотя машина была рассчитана на устойчивый прием-передачу в радиусе трехсот пятидесяти километров, мне с нее удавалось ловить Иран (в этом не было ничего удивительного, до Ирана было рукой подать), Китай (это было сложнее, приходилось подстраивать антенну) и даже «Радио Монте-Карло» (а вот это был вообще — высший пилотаж: я ловил его от озонового слоя атмосферы и мог поймать только с четырех до шести часов утра). Особенно любил я похулиганить: подстроиться на милицейскую или пожарную волну и направить пожарных и милиционеров на ложный вызов. Вычислить меня было невозможно, так как армейская аппаратура была много совершенней милицейской. Да и если бы вычислили, что некий курсант балуется на досуге с радиостанции, то что? Между мной и гражданской жизнью был КПП и попасть в режимную часть можно было только с разрешения командира дивизии или начальника штаба. Кто бы рискнул их беспокоить ради таких пустяков? Поэтому, развлекался я, полностью уверенный в своей безнаказанности.
И вот меня, такого аса радиохулиганства, такого великого спеца по связи не берут на войну!
Оставшиеся сержанты образовали общий круг и сидели на своих вещмешках молча. Анекдоты были рассказаны, впечатления и воспоминания выговорены, настроение было скверное. Ближе всех к нам сидели три сержанта в красных погонах. Все трое были крепкие ребята, что неудивительно: если в учебке у связистов ФИЗО было пять часов в день, то пехота, кажется, весь день только этим и занималась: бегала, прыгала, подтягивалась, преодолевала полосу препятствий. Казарма пехоты находилась по соседству с нашей, и мы хорошо знали их распорядок: два раза в неделю пехота поднималась за час до общего подъема и бежала на полигон на занятия по тактической и огневой подготовке. Каждый раз, слыша топот сотен тяжелых армейских ботинок за час до подъема, я мысленно благодарил Господа Бога, что служу в доблестных войсках связи, а не в пехоте, и мне можно еще целый час поспать.
— Не грусти, пехота, — я хлопнул по плечу ближнего ко мне сержанта. Волосы у него соревновались в цвете с погонами и были ярко рыжие.
— Мы — не пехота, поправил меня рыжий, — мы — разведка.
Казарма разведчиков располагалась через плац от нас и, насколько мы могли судить, разведчиков гоняли даже больше, чем пехоту. Служба в связи имеет свои маленькие, но приятные преимущества: физическая подготовка была и у нас на высоте, но в самое жаркое время суток мы сидели в учебном классе, в относительном холодке, а не носились с автоматами под туркменским слепящим солнцем по сорокоградусной жаре. Общий плац сближает. Понятно, разведчики, полгода маршировавшие по одному плацу с нами, нам были родней и ближе, чем тедженские танкисты или иолотаньские пехотинцы.
Познакомились, разговорились. Тем более, что судя по всему, служить нам предстояло вместе, в одном полку. Рыжего звали Володей, высокий чернявый представился Вадимом, а небольшого роста широкоплечий сержант оказался Эдиком. Мы бы долго еще вспоминали родную учебку, Первый городок и любимую Туркмению, только кто-то заметил, что по Мосту с той стороны на наш берег поехал тентовый КАМАЗ. Мы внимательно наблюдали за ним, пока он пересекал Мост. Он доехал до конца Моста, остановился: видно пограничник проверял документы. К нашему удивлению он подъехал к плацу. Их кабины выпрыгнул маленький прапорщик, одетый, впрочем, более-менее прилично: пусть в неглаженое, но чистое хэбэ. Из Шайбы вышел майор и скомандовал:
— Становись!
— Эти? — спросил его маленький прапорщик.
— Какие остались, — ответил ему майор.
— Значит так, бойцы, — обратился он к нам, — чьи фамилии выкликаю, говорите громко и четко «я» и подходите (он посмотрел на погоны маленького прапорщика) к старшему прапорщику. С вещами. Вопросы?
— Никак нет.
К радости моей, мою фамилию выкликнули одну из первых. Еще больше обрадовало, что Щербаничи тоже попали в этот список — вместе служить, все-таки, веселее. Прапорщик оглядел наше воинство и как-то по-граждански сказал, показывая на КАМАЗ:
— Ну что? Пошли?
Мы не строем, а стадом окружив прапорщика, двинулись с плаца. Возле КАМАЗа стоял сержант-пограничник и пытливо проверял военные билеты. Он сличал фотографии и переспрашивал фамилию, имя, отчество. Можно подумать, что среди нас затесался агент ЦРУ или кому-то «левому» приспичило рвануть в Афган ради прогулки. Погранец принял мой военный билет, строго взглянул на меня, сравнивая с фотографией, переспросил меня фамилию, имя, отчество, воинское звание, вернул мне «военник» и кивнул, разрешая залезть в КАМАЗ. В кузове было так пыльно, что мне подумалось, будто водитель специально для нас лопатой насыпал песок. В чистой парадке присесть было решительно негде. До выпуска из учебки я одевал парадку только на присягу. И эту свою, положенную уставом, парадку я надел второй, он же последний, раз в жизни и мне ее было жалко. Во что она превратится после часа езды в этом кузове? Я бросил на засыпанное пылью сиденье вещмешок и примостился на него, стараясь не задевать спиной и рукавами борта. Рано радовался: Возле самого моста КАМАЗ остановился, нас вывели из кузова, и уже другой пограничник пересчитал нас по головам, не заглядывая в документы. По-видимому, у него все сошлось, потому что он милостиво соизволил разрешить нам снова забраться в кузов и продолжить пересечение государственной границы СССР.