Я был маленьким мальчиком, когда в первый раз увидел Родионовну. Она у нас часто бывала, и все ее любили. А для меня, моего старшего брата Володи и сестренки Лизы не было лучшей гостьи, чем эта старая, высокая женщина в черном платке и с посохом, привезенным из самого Иерусалима.
Бывало, только услышит Лиза ее шаги по лестнице, как бежит к нам и радостно сообщает:
— Родионовна идет!
Мы вскакиваем и бежим в столовую. Один берет у гостьи посох, другой стаскивает старенькую шубку, третий подвигает стул.
— Здравствуй, Родионовна, здравствуй, милая! — кричим все мы хором.
— Ах, вы, шалунишки, ах, баловники. Вот я вас — хворостиной!
Но Родионовна говорит эти слова таким благодушным и ласковым голосом, что мы еще больше шалим.
И вот в нашей столовой звучит мерный голос Родионовны, и все мы слушаем ее интересные истории. Не существует уже комнаты: мы в далеких волшебных странах. Мы видим светлые воды Иордана, далекую Соловецкую обитель, следим за разбойниками в дремучих лесах, живем в старинных помещичьих усадьбах и пугливо трепещем, выслушивая страшные сказки.
Дружной семьей мы окружаем Родионовну. Отец и мать, так же внимательно, как и мы, слушают рассказчицу. А самовар как бы завидует ей: он фыркает, пыхтит, но мы на него не обращаем внимания, а следим за рассказами гостьи. И так нам становится досадно, когда Родионовна обрывает свои речи и говорит:
— Пора и по домам: прощайте, поплетусь в свою избушку на курьих ножках.
— Посиди еще, — говорят ей отец и мать.
— Сиди, сиди: не пустим, — повторяем и мы.
А когда Родионовна все-таки уходит, обещая зайти на днях, мы долго не спим в эту ночь, разговаривая о слышанном, и чудные видения носятся над нашими детскими кроватками.
Родионовна была когда-то «дворовой» богатого барина, имение которого находилось около нашего города. Она получила «вольную», когда ей было 30 лет. Это случилось незадолго до общего освобождения крестьян.
— На барина добрый стих нашел, он меня отпустил, — говорила про свое освобождение Родионовна.
Она была грамотна. С детства в душе ее жила любовь к святой жизни, к подвижничеству, тянуло к святым местам. Несмотря на обилие женихов, а Родионовна в молодости была красавицей, она так и не вышла замуж. Со времени своего освобождения и до глубокой старости она все странствовала.
Храм Гроба Господня на английской гравюре начала XIX в.
По нескольку раз была в Киеве, у Троицы Сергия, в Соловецком монастыре, у Белого моря, в Оптиной пустыни. Два раза «сподобилась», как она говорила, увидеть Иерусалим. Но последнее время, по слабости и болезням, ходила только недалеко.
Жила она в маленькой избушке, с подслеповатыми оконцами, у самой реки. Стены были разукрашены картинками и образами, а перед иконой Спасителя постоянно горела лампадка. С Родионовной жила ее родственница, ворчливая старуха Марковна. Обе они вязали чулки на продажу, а иногда старухам помогали их «благодетели».
Удивительно благодушная и добрая была Родионовна. Мы никогда не слышали от нее жалоб на свое положение. О своих горестях она говорила с улыбкой и никогда ничего не выпрашивала.
Особенную привязанность питала Родионовна к нашему семейству и только иногда как бы обижалась на отца, если тот недоверчиво относился к некоторым ее рассказам. Помню, раз Родионовна передавала нам, как она искупалась в святом Иордане.
— И так я себя почувствовала, милые мои, — говорила она, — хорошо, как в раю. И все немощи-то мои пропали, как не бывало. Плакать от радости хотелось. Так меня, голубчики, на воздух от радости и поднимало. Хорошо тоже, как у святой заутрени в Соловках поют, — продолжала она, — ах, как хорошо там. Душа-то так и умиляется, так вот от земли-то оторваться хочется. И слезы-то такие детские из глаз льются.
И рассказчица утирает рукавом набегающие слезы.
— А в Иерусалиме хорошо? — спрашивает Лиза.
— Хорошо, моя голубонька. И не рассказать. Ведь там Христос был, там и Голгофа есть, где его пригвоздили к кресту, и где Мать Его стояла и плакала. Пойду опять туда, перед смертью душу очистить. Вот еще мне бы на Афон хотелось, не сподобилась.
— А хорошо там? — спрашиваю я.
— На Афоне-то? — как бы удивляясь моему праздному вопросу, переспрашивает Родионовна. — Да ведь там, на Афонской-то горе, стань только и подними руку, — так сейчас рукой-то в небеса Господни и упрешься. Хорошо там, да вот Господь не судил быть-то мне. По грехам, видно.
Берег Иордана на английской гравюре начала XIX в.
Мы в полном восторге от такой легкой возможности «упереться рукой» в небо. Наша фантазия разыгрывается, и мы, кажется, так бы сейчас и полетели на Афон.
— Какие же небеса-то, Родионовна? — спрашиваю я, не в силах сдержать любопытства.
— Небеса-то? Из хрусталя, родной, из самого чистого голубого хрусталя, — такого, что на земле-то грешной, у нас, и не найти.
Мы совсем очарованы, но нас неприятно поражает замечание отца.
— Родионовна, ведь сама ты не была на Афоне, а говоришь, что там небо достать можно! И какой же небо хрусталь? Это — воздух.
— Василий Федорыч, придумаете тоже: воздух! — возражает отцу Родионовна. — Значит, старцам-то святым и странникам, которые были на Афоне, и верить, по-вашему, нельзя?
Но мы перебиваем неприятный нам спор, мы верим, мы хотим верить во все чудеса, о которых нам рассказывает Родионовна, и опять пристаем к ней.
— Расскажи что-нибудь еще, расскажи.
И Родионовна певучим голосом рассказывает нам про Варвару-мученицу, как за святой гнался с мечом отец, и как ей преградила путь гора.
— И помолилась она Спасителю, и разверзлась гора, и спрятала святую, а мучитель-отец так и вернулся к себе ни с чем.
Рассказывала нам Родионовна и про Фильку-разбойника, мужика из их деревни. Рассказы об этом Фильке, пойманном после убийства семьи из восьми человек, — ходили у нас самые фантастические.
— Жила я в ту пору, — передавала рассказчица, — на хуторке, у одного небогатого купчика, Аксенова. Вот раз сидим, пьем чай, — слышим в сенцах кто-то возится. А это Филька с товарищами: ухлопали там кучера, да и ввалились к нам. А нас — только две бабы: хозяйка да я, а с нами дочь хозяйки — маленькая девочка, Наташей звали. Мы так со страху и обмерли: смерть наша пришла. И что же вы думали? Чудны дела твои, Господи!
Тут Родионовна обратилась к иконам и перекрестилась.
— Что же, говори скорее, — шепчем мы, замирая от страха.
— Девочку Господь умудрил. Она обратилась к разбойнику, — а он-то, как сейчас помню, — с топором, а товарищи — с ножами, страшные все, — да как закричит:
— Не тронь маму, Боженька накажет, Боженька накажет, — а сама показывает пальчиком на образ и на горящую лампадку.
— Так верите, мои милые, что с Филькою сделалось?
— Что же, Родионовна? — захлебываясь от ужаса, шепчем мы.
— Задрожал, как лист. Топор из рук упал. «Пойдем, ребята, говорит, не тронь здесь никого, не смей». Так Господь нас и спас.
— А страшный был Филька? — спрашиваем мы.
— Большой, рябой, сильный. Ведь и разбойником-то с горя стал: обидели его люди. Недолго побаловался: поймали, под кнутом так и помер.
— Как под кнутом помер? — недоумеваю я.
— Наказание такое было. Не приведи Бог. Рассказывать страшно, вашу душеньку только смутишь. Сколько народу-то было, когда Фильку наказывали, страсть.
— Расскажи, расскажи! — пристаем мы.
Но тут вступается отец и запрещает рассказывать.
Мы и сами бывали у Родионовны. Однажды мы с Володей пошли к ней. В сенях ее домика нас встретили две маленькие собачки, а при входе в комнатку — замяукали кошки. Родионовна лежала больная.
— Всю меня, батюшки, прострелило, — говорила она с улыбкою, — во все места колет и стреляет, как на войне, а тут и глаза отказывают. Отставная коза-барабанщица.
— Что это у тебя новый котенок? — спросил Володя.
— Новенький. Ах, ты, бедненький! — жалостно сказала Родионовна и взяла, лежавшего рядом с нею, жалобно мяукавшего и обвязанного тряпками котенка. — У мальчишек отбила. И как это у людей жалости нет? Совсем затравили его. Ну, я их разогнала, взяла его, примочки сделала, ожил, поправляется.
Родионовна питала глубокую жалость ко всем животным: у нее постоянно призревался кто-нибудь из них, чаще — собаки. Однажды она приютила галку с перешибленным крылом, и даже хромого зайца. За такую любовь к животным ее постоянно допекала Марковна:
— Самим есть нечего, а она все у меня с собаками, да котятами возится, дожила до старости, из ума выжила.
— Марковна, не греши. Нужно жалеть всякую тварь. Ты вот, если тебе что нужно, языком скажешь, а у животного нет языка, ему труднее, чем людям, все его обижают. А в писании что сказано? «Блажен, кто скотов милует» и «всякое дыхание хвалит Господа».
— Ну, пошла, поехала, — махала рукою на Родионовну ее соседка.
Но такое отношение к животным будило в нас жалость: мы понимали Родионовну, сочувствовали ей и считали ее героинею даже тогда, когда, по общему мнению, она из «ума выживала».
Мы с братом были свидетелями, как она отбила совсем чужого ей щенка у полицейского, который бил его за то, что щенок, «по глупости», залаял на проехавшего мимо городничего.
— Не смеешь бить, — кричала Родионовна, собрав около себя толпу и исступленно махая палкою, — не смеешь. Я до губернатора дойду, а собаку не тирань!
И она торжественно понесла к себе отбитого щенка, а городовой только руками развел:
— Из ума выжила старуха.
И, теперь, когда мы зашли к Родионовне, она попросила меня:
— Скажи мамаше, чтоб котеночка одного взяла, а то и двух: мне трудно с ними управляться, у вас их не обидят.
Я обещал. Родионовна не раз пристраивала таким образом своих питомцев.
— Когда придешь к нам? — спросили мы старуху.
— Да вот встану и приду.
— Ты бы доктора позвала.
— Господь с ним, — не люблю я докторов, — особенно нашего. Ишь, что выдумал, — с негодованием восклицала Родионовна, — собачек и кроликов режет. Непутевый. Господь-то взыщет с него за страдание тварей.
Родионовна не могла слышать равнодушно имени городского доктора за то, что он покупал собак, разводил кроликов и производил над ними опыты.
Володя, уже гимназист второго класса, счел своей обязанностью заступиться за «науку».
— Это он для науки, для пользы людей режет, Родионовна, — робким голосом промолвил Володя.
— Для науки, для пользы. Бог с тобою, Володюшка, — какая нам с тобою польза, если он несчастных собак мучит? Прямо непутевый, как есть непутевый, — негодовала Родионовна на ученого доктора. Что они ему сделали? Он их уж десятка два, слышно, зарезал. Придумали тоже: для науки, для пользы.
Мы не смогли внушить Родионовне уважение к опытам доктора.
После моего возвращения из гимназии, Родионовна навестила наш дом. Мне показалось, что она шла неуверенно, ощупывая палкой дорогу. Я сказал об этом матери.
— Она стала почти слепою, — сообщила мать.
Вошедшая Родионовна сразу не разглядела меня. У нее на глазах я заметил белые пленки.
— Где же ты, Васенька? Дай-ка ручку твою. Не забыл старуху?
Мы поздоровались с Родионовной.
— Учись, учись, — будь подмогой папеньке с матушкой, — говорила она, когда я рассказал ей о своей учебе. — А я вот плохо вижу: совсем ослепла. Старость пришла. Так и не попаду в град Господень, а хотелось бы в третий разок.
Несмотря на то, что старуха почти ослепла, она была по-прежнему добродушна, весела и много рассказывала нам про свое житье-бытье. Рассказала, как ей хотелось в молодости пойти в монастырь, спасать душу, а барин заставил ее играть в своем театре пастушку.
— Да еще постом Успенским! — качала головой Родионовна, вспоминая былое. — И пела я, родные мои, песни разные.
— А ты не разучилась петь? — спросила мать.
— Где там: стара стала.
— Спой, Родионовна, — уговаривали мы ее.
— Да уйдите, озорники. Какая я певица!
— Спой, как умеешь.
— Так уж и быть, смейтесь над старухой, повизжу вам минутку.
Не белы снеги в поле забелелися…
Хорошо пела Родионовна: так в душу и лился ее дребезжавший на верхних нотах голос. И странно было смотреть на эту высокую, седую старуху, заливавшуюся молодым голосом.
— Будет с вас, — прервала она, не докончив и первых строк песни. — Дайте-ка лучше чайку: соловья баснями не кормят.
Мы принялись за чай. Я изо всех сил угощал гостью.
Весной следующего года я получил от родных известие, что Родионовна пошла с другими богомольцами к святителю Тихону Задонскому и занемогла там. Всех нас благословляла, просила не оставлять ее подругу Марковну, а также приютить оставшихся у нее котенка и собаку.