Александр Брежнев Летняя крепость

Мои старенькие «Жигули» ноль-первой модели бурчали, но тянули. Да и как не бурчать им, если дороги в деревнях, которые я обслуживаю как врач, полунасыпные, да и то местами щебенка есть, а местами ее нет; ну а весной, когда снег лихо сходит, столько всевозможных на них бугров и канав образуется! Десять метров проехал и буксуешь, наконец с горем пополам и, конечно, с чьей-нибудь помощью только выехал, как через двадцать метров, глядишь, опять застрял. Мотор от буксовки перегревается, сцепление визжит, и уже без всякого труда я носом чувствую, как оно поджаривается, не дай бог сгорит, и тогда попробуй в такой грязи с третьей или четвертой скорости с места тронуться.

Эпидемия гриппа. И, можно сказать, я день и ночь на ногах. Утром с восьми до обеда прием в поликлинике, а после обеда и до позднего вечера обслуживание вызовов на дому. Больничка, в которой я работаю, маленькая, и еще меньше в ней персонала. Трое врачей, не считая пенсионерки-главврачихи. Из этих трех врачей самая молодая женщина прилично беременна, ей, естественно, не до вызовов, ну а вторая, тоже женщина, но такая красивая, что в распутицу или в дождь, да и вообще в любой другой день, когда на ходу мой вездеход, отказать ей нет у меня сил.

Вроде маленькая она, даже до моего плеча не достает, но столько в ней нежности, ласки и прочего женского обаяния, что я тут же теряюсь и внезапно смущаюсь. Перед вызовами она вдруг подойдет и тихо скажет:

— Светик, сегодня такой неприятный ветер. Да и туча опять выползла, — и, опустив глаза и сложив на груди руки, она, смутившись чего-то более, чем я, вдруг продолжит: — Ну а еще мне так хочется побыть в тепле… Вызовы у меня нетяжелые, да и ты всех моих больных знаешь: ОРЗ, пневмония, гипертония. А когда подморозит, тогда я за тебя обслужу. Честное слово, не подведу.

— Ладно, давай, — бурчу я и почему-то стараюсь быть перед ней грубым, отчего это у меня, я даже не знаю, может, этим я хочу перед ней подавить свою стеснительность или, наоборот, предстать гордым.

— Спасибо… — и в ту же секунду на мой стол ложатся адреса ее вызовов. У меня пятнадцать, плюс ее десять, получается густо. Но ничего не поделаешь. Она делает мне воздушный поцелуй.

— Ну вот еще… — бурчу я.

— Извини, но большего пока ничего не могу… — с облегчением произносит она.

— Знаю я вас, все вы такие… — шутя, бурчу я. — Вот женюсь, тогда и пристанете.

Расправив зонтик над головой, она машет мне рукой. Я смотрю на нее во все глаза и не могу насмотреться. Мелкий дождик еще более красит ее. Ее голубые глаза в наступающих сумерках наполняются таинственностью. И если бы не вызовы, я пошагал бы вслед за ней. Она уходит не оборачиваясь, словно меня уже и нет на земле. И я, находясь в прошедшем времени, в каком-то смущении топчусь на одном месте. На сердце больно. Мне кажется, она ничего не поняла. В эти минуты так хочется, чтобы она сбилась с дороги в предосеннем тумане и вернулась обратно, особенная, нежная и немножко стеснительная.

Мне жаль себя. Мне жаль ее. Но в умилении жалостью нет прелести. И чтобы отвлечь себя от дум, я приоткрываю форточку в машине и, подставив лицо ветерку, пристуживаю свою разгоряченность.

Туман не проходит. Не проходит и мелкий дождик. Холодный ветерок скачет впереди «Жигулей». И в погоне за ним приятно урчит мотор, и колеса свистят, разбрызгивая воду из луж далеко по сторонам.

«Я все равно назначу ей свидание…» — думаю я и на повороте сбавляю скорость. И тут вдруг старуха, выбежав на дорогу, начинает торопливо махать мне рукой.

— Опять что-нибудь случилось… — вздыхаю я и, выругавшись на осень за ее болезненную погоду, торможу так резко, что меня заносит вначале вправо, потом влево.

Старушка Поля, вечно беспокойная и непоседливая, подбежала к моему капоту, затем, поскользнувшись и на ходу отмахиваясь от дождика, стала напротив дверцы. Я, выйдя из машины, поддержал ее. На ней были длинные ботики. Измятый плащ висел на ее плечах, ветер хлестал его, приподнимал. И тогда худенькая старушка казалась игрушечной, дунь на нее — и она улетит. И если силы в ее фигуре не чувствовалось, то лицо и особенно глаза были полны ею. Взгляд умен, сосредоточен, решителен. Однако никогда я не видел ее такой возбужденной. Глотнув воздуху и опершись на мою руку, она пролепетала:

— У Ивана инфаркт… Доктор, дорогой, миленький, помоги.

— Откудова вы это взяли? — с удивлением спросил я. Иван — ее единственный сын. Работает электриком в Мосэнерго. Ему нет еще и сорока, на вид всегда спокоен, и поэтому я относил его к разряду здоровых людей.

— Валя, медсестра, сказала… Утром на него начальник накричал. Вот сердце и не выдержало…

— А почему в «Скорую» не позвонили?

Полина вспыхнула:

— Звонили, и не один раз… — и вздохнула. — Одна машина на аварию уехала, а другая рожениц в роддом повезла…

— А Валя где?

— У него сидит. Я сказала ей, что буду вас ловить, вот и поймала, — и, с крайней серьезностью перекрестив дорогу, добавила: — Я знала, что вы этой короткой дорожкой проедете… — и, сказав все это, вдруг с такой молчаливой надеждой посмотрела на меня, что я тут же успокоил ее:

— Ладно, бабуль, только без паники. Береги себя… Себя сбережешь, сбережешь и Ивана… — и, отведя ее к калитке, я сел в машину и так газанул, что только меня и видели…

Я спешил. Ибо знал, что опытная, старая медсестра Валя почти никогда в постановке врачебных диагнозов не ошибалась, мало того, она считалась у нас главным специалистом по обнаружению инфарктов.

После асфальта параллельно железнодорожному полотну пошла грунтовая дорога, где огромные лужи сменялись выбоинами и глубокими ямками, да и сама колея, пробитая и разбитая КрАЗами и МАЗами, мало подходила для моей малолитражки. Мотор урчал. Я шел внатяг. Одна сторона в колее, другая на колее. Тихонечко, тихонечко, только бы не остановиться.

Деревенские ребята смотрели на меня со стороны, и не смех, а жалость была на их лицах.

«Это надо же… — небось думали они. — Дядя доктор ползет на своих «Жигулях» точно крокодил!»

Динькала вода из приоткрытой форточки прямо в салон. Но я не замечал ее. Да и что мог значить этот дождик по сравнению с моим неплановым вызовом. Я быстро проехал глубокую колею. Я уже представлял за железнодорожным полотном Иванов домик с маленьким крылечком и деревянным мостиком через канавку.

Иван хороший парень. Он не один раз бесплатно проводил в нашей поликлинике свет и ремонтировал фонари на прибольничных столбах. А в январе, самом снежном зимнем месяце в наших краях, когда снегом заваливало почти до самого верха мое единственное окно в кабинете, он в свободное время приходил с лопатой и живо расчищал от снежного пласта не только окно, но и всю поликлинику вокруг. Затем, зайдя ко мне в кабинет, он, стряхнув потные ручьи со лба, с полуулыбкой вздыхал, а потом говорил: «Ох, и как же у вас тут тихо!.. — и, сняв рукавички и присев на кушетку, добавлял: — Старинные здания почти все по-настоящему нежные. Я вот раз в церкви свет проводил, так вы представляете, доктор, бывало глубоко вздохнешь, и глядь, вздох свой видишь, он по стенам осторожно-осторожно, словно поддерживаемый чьими-то пальцами, шуршит. А как здорово сердце там стучит, так стучит — музыка; и на душе такая благодать, что так бы и слушал его стук целую вечность. Ну точь-в-точь как здесь у вас тишина… — Он произносил все это радостно, не раз повторяя. — Старое здание есть старое, предки его строили, да как строили, порой целый год место выбирали, где первый камень уложить. Чтобы зданьице на семи ветрах стояло, и чтоб простор кругом был. И чтобы на этом месте луч солнца в твоей душе сладостью откликался. И, конечно, чтобы тишина была, вот как у вас… Прислушаешься и вдруг слышишь, как тихими светлыми громадами перед твоими глазами воздух плывет, переливается…»

Он все это говорит, и трудно понять его, ну какая у нас в поликлинике может быть тишина, на втором этаже безостановочно спорят с медсестрами больные, там процедурный кабинет и все спешат поскорее сделать инъекции, за моей спиной стучит лопатой кочегар, где-то звонит телефон, а вот уж кто-то кричит, кажется, выйдя из зубного кабинета: «Ой, больно, ой, не могу!» Чудак он, этот Иван. А может, плохо слышит, вот ему и кажется, что у нас тишина.

— Да какая тут у нас тишина… — улыбаюсь я, глядя на него. — Тут кромешный ад. Это еще ты пришел в обеденный перерыв, пришел бы с утра, то такой бы услышал шум и гвалт. Зимой больных тьма, с ног валишься…

С любопытством выслушал он меня. Посочувствовал.

— Спасибо… — благодарил я его за расчистку. А он, слушая меня, думал совсем о другом. Перед уходом сказал:

— Эх, если бы вы знали, как хорошо здесь у вас… — и, вздохнув, добавил: — И как вы этого всего не замечаете. Вроде и стены старинные, а до чего ж теплые…

Часто после вызовов, возвратившись в пустую поликлинику, я заходил в холл, садился в кресло и прислушивался к тишине.

В окне я видел разросшуюся старую березу и свет вечернего заката. Тихо булькала в батареях вода. Скрипел в чердачных досках мороз. И ровной шеренгой расхаживали у пищеблока молодые снегири. Разморенный от тепла и прилично уставший от вызовов, я здесь, в мягком кресле, чувствовал себя действительно хорошо. Сидя неподвижно, все замечал и все понимал. Я был какой-то беспомощный, беззащитный. Призрачный вечерний свет. И притаившиеся снежинки на морозном стекле. И облако, похожее на доброго бесшабашного великана. Все сейчас, абсолютно все, возбуждало во мне какое-то странное удовольствие. «Может, это и есть тишина… — думал я, заглушая все свои прежние чувства этими новыми ощущениями, так быстро появившимися от встречи с вечером в старой, еще времен Сергия Радонежского, поликлинике.

Вкус истории, вкус вечности — все это вкус тишины. Я наслаждался ею, тридцатилетний доктор, совсем недавно появившийся на свет.

В углу что-то зашевелилось. Я вздрогнул. Наверное, мышка. Затем забренчало ведро. Это прошел в котельную кочегар. Неумело, но с превеликим удовольствием он замурлыкал песенку. И от этого как-то беспокойней стало все вокруг. Видно, наступала ночь. И я ощутил эту границу перехода дня и ночи. Тишины как и не бывало, она унеслась, точно выпущенная из рук дикая птица. Потемнел холл. Стены и колонны стали серыми, и лишь у потолка чуть-чуть сохранялась белесость. В какой-то таинственности и будто зная что-то необыкновенное, застыло большое окно. Стекла его, казалось, были покрыты изнутри сажей. Мне стало скучно. И как назло я еще более почувствовал, что я как никогда одинок. Не включая света, кое-как выбрался на улицу. Из регистратуры вышла сторож-санитарка, вся белая-белая. Поправив очки, она в смущении посмотрела на меня и сказала:

— Извините, но вы, как мне кажется, влюбились… Угадала я, угадала…

— Угадали… — послушно ответил я ей, и этим своим ответом привел ее в необыкновенный восторг.

— Иван-тишина вас вчерась спрашивал… — вдруг спохватившись, произнесла она. — Сказал, что в субботу с братом на тракторе приедет… Видно, снег залежался и лопатой его не возьмешь.

Ивана в поселке так все и звали: Иван-тишина. В шутку, конечно, а еще и любя. Тишина ведь дело доброе, благородное. И Ивановы рассказы-фантазии о ней покоряли почти всех.

— Опять тишину в нашей поликлинике хвалил… — улыбнулась санитарка. — Молодой, что сумасшедший. Нервы небось хорошие, вот он все и чудит… Угадала я, доктор, угадала?..

— Угадали… — тихо ответил я. И она, ласково потрогав меня за рукав, усмехнулась. У столба, ярко освещаемый ночным фонарем, стоял «Жигуль». Он был весь атласно-бел. Это снежок, пошедший вдруг не в меру густо, стал присыпать его.

— А я сразу поняла, что вы влюбились, — продолжила санитарка, ей, видно, так хотелось хоть с кем-то поговорить. — Вы в окно, точно в зеркало смотритесь и смотритесь… А в глазах ваших со вчерашнего дня любовные думки бегут и бегут. Угадала я, угадала?..

— Угадали… — ответил я ей и, попрощавшись с ней, пошагал к машине. Вот только тишину я опять как следует уловить не смог. И как ни богата моя голова воображениями, я до сих пор не могу тишину так вообразить и понять, чтобы говорить о ней с Ивановым необыкновенным воодушевлением и любовью.

Кружился и качался под фонарем снежок. И, словно чье-то сказочное око, желтым светом сияло в регистратуре окно. Прижавшись к стеклу, санитарка помахала мне рукой. И, глядя на нее, мне показалось, что я самый маленький и самый слабенький в мире. Как эти снежинки, ломающиеся в воздухе, еще даже не упав на землю. Улыбнувшись, я ей посигналил… Как жаль, что ничего нельзя поправить. Я расставался с тишиной, по-своему истолковываемой и по-своему понимаемой и принимаемой.


Иван-тишина перед моими глазами точно такой же, как и в прежнюю зиму, веселый и усмехающийся. «Ему больно небось, а он улыбается, Валюшке о темноте говорит…» — думал я, выбираясь из темноты.

Направо пошли станционные бараки. Слава богу, дорога здесь получше, местами гравий, местами щебень. И, прибавив газку, я, быстренько поднявшись в горку, стал приближаться к переезду.

Как красивы станционные фонари в тумане! Красные, зеленые, фиолетовые, то и дело меняющиеся. Дрожащие, мигающие. Приземленные и наоборот, висящие на столбах. Туман вокруг них окрашивается в их строго индивидуальные цвета, и от этого он похож на приподнятую в воздухе пудру.

Пронеслась электричка, навстречу ей товарняк. Но переезд закрыт. Да, так и есть. Из тупика вышел маневровый.

У переезда стоял «уазик», весь какой-то пришибленный и крайне уставший. За ним пристроился «Запорожец». Совсем недавно на лобовое и на заднее стекла моих «Жигулей» главврачиха приклеила два ярко-алых крестика, обозначавших «врач за рулем». И если капот и крылья у автомашины были забрызганы, то крестики, наоборот, как никогда отчетливо видны.

Туман кружился над шлагбаумом и не садился. И от этого широкая переездная будочка в отличие от других предметов была резко подчеркнутой, дверь ее открыта, и внутри светлым-светло. Дежурный стрелочник, с важностью выпятив вперед живот, держит на уровне плеча желтый флажок.

Подъехав к переезду, я стал левее от «уазика», а точнее, наравне с ним. Мотор глушить не стал. Ибо, если погаснет над будочкой желтая сигнальная лампочка, что обозначает открытие переезда, я рванусь вперед. Хорошо, если Валя решила ждать меня до последнего. А то вдруг ушла. И тогда Иван-тишина вместо того, чтобы лежать, вдруг возьмет и начнет ходить, что при инфаркте категорически запрещено.

Мои мысли были только о нем. Хотелось побыстрее проскочить переезд, а там в трех минутах езды я у Иванова дома. Маневровый, выйдя из тупика, остановился на переезде. Это был старый паровоз, могучий, черный. Парил так лихо, что туман не знал, куда от него и деться.

Я с заднего на переднее сиденье переложил медицинскую сумочку, в которой было все необходимое для оказания первой врачебной помощи.

С напряжением я всматривался в маневровый, я просил его, умолял его: «Скорее, скорее проезжай…» И тут вдруг черная фигура отделилась от «уазика», это был маленький полненький мужчина в форменной фуражке работника милиции. Закоренелым и очень важным шагом направлялся он ко мне. Без всяких слов резко дернул мою левую дверцу. Она зло взвизгнула и заскрежетала, ибо он превысил свободный ход петель.

— Какое вы имели право стать наравне с нами? — буркнул он, гордо натягивая на нос фуражку. Его острый, бродяче-профессиональный взгляд проколол меня, а затем и весь мой салон.

Свет ярче прежнего вспыхнул на переездном фонаре. И я живо распознал стоящего передо мной милиционера. Это был старший лейтенант Карсунского отделения милиции Андрей Куртшинов. Он был, наверное, не в духе. Ибо когда раньше он обращался ко мне в поликлинике, то был покорен и тих, и даже очень вежлив, теперь же он был бессознательно груб.

— Извините… — ответил я тихо, как по инструкции. — Я на вызов спешу. На той стороне переезда у человека подозревается инфаркт… «Скорой», как назло, нет. Да и вы, наверное, знаете Ивана-тишину.

Куртшинов хмыкнул, затем недоверчиво фыркнул.

— Это меня не касается… — и, почувствовав мое бессилие, он, как-то хитро придвигаясь ко мне, произнес: — Я не врач… А вы… — и придвинувшись еще ближе, добавил: — Короче, вы не имели права становиться в левый ряд, тем более если мы на спецмашине справа стоим. Вы что, разве не видите, что сотрудники милиции впереди вас?..

И только тут я увидел, что чуть правее меня стоял отделенческий милицейский «уазик».

— Я прошу вас сейчас же выйти из машины… — приказным тоном произнес он. — Быстро… — и закричал. — Ну, кому я говорю…

Нервы его, видно, сдали, и он дернул меня за куртку. Рукав треснул. Но я продолжал сидеть в машине.

— У человека инфаркт… — попытался я было вновь объяснить ему, но, видно, все это было бесполезно. Куртшинов, разъярившись не на шутку, схватил меня обеими руками за плечо и выволок из машины.

— Что вы делаете? — упираясь, пытался я его образумить.

— Ничего не знаю… Вы нарушили правила… Вас, нарушителей, много, а я один…

Я знал водителя милицейского «уазика». Совсем недавно он был у меня на приеме, и я, можно сказать, спас его, у него был тяжелый гипертонический криз. Он был в годах, тучен, кроме гипертонии, страдал аритмией сердца, и его в любой момент мог накрыть инсульт. Из милиции он не уходил, ему год оставался до выслуги, а там его ждала выгодная пенсия.

Уложив его в поликлиническом процедурном кабинете на кушетку, я ввел ему понижающие давление медикаментозные средства. Я провозился с ним что-то около двух часов, и я снял его криз. А затем, когда давление у него снизилось как следует, отвез его на своем «Жигуленке» в больницу. Ради него я бросил прием. Мало того, так как я был в поликлинике в то время один и получалось, что оставил все свои дела на произвол судьбы, то от главврачихи опосля получил втык. Но я опять поступил бы точно так же, повторись эта ситуация вновь. Долг, святой долг врача для меня главнее всего.

— Остановите его… Что он делает? — обращался я сейчас к нему. Но он, увы, был равнодушен. Как курил сигаретку, так и продолжал ее курить. «А может, это не он…» — мелькнула у меня мысль. Нет, это был он. Прежний, полненький, пухленький, с золотым перстеньком на левой руке и пистончиком-усиками под широконоздреватым носом. Так ничего и не выговорив, он как-то посмотрел на меня сонно, а затем и вообще перестал смотреть.

— Разве вы не помните меня?! — закричал я ему. — Я доктор, врач… Тот самый, который на прошлой неделе спас вас… Что случилось?.. Почему вы онемели? Скажите, в чем я виноват? Даже если я в чем и виноват, то прошу вас, накажите меня после. А сейчас я спешу, там, за переездом, у человека инфаркт…

Но водитель был нем, точно столб. Прищурив в удовольствии глаза, он курил. Он не хотел меня видеть, а теперь, видимо, не хотел и слушать.

Куртшинов сел за руль. Я кинулся к нему:

— Да за что же вы так? Что я вам сделал?..

— Это мы с тобой там разберемся, в отделении… — со злостью произнес он и хихикнул: — Такой верзила, а ангелочка строит.

Переезд был еще закрыт.

— Может, вы пошутили?.. — сдерживая волнение, обратился я вежливо к Куртшинову. — Но, простите, это, может быть, вам хорошо, но мне не до шуток…

Куртшинов, надув щеки, фыркнул:

— Это я пошутил?.. — И крикнул: — А ну, садись в свою тачку…

— Зачем?.. — спросил я.

— Поедешь со мной в отделение…

— У меня вызов… — И тут я понял, что он не шутит. Он хочет забрать меня ни за что ни про что и отвезти в отделение.

— Да чхал я на твой вызов… — заорал он пуще прежнего. — Понимаешь ли, чхал, чхал… — И тут же удовлетворенно добавил: — А за неподчинение работнику милиции я с тебя двойной штраф сдеру…

Затем он подозвал к себе стрелочника и записал его фамилию, имя и отчество, чтобы использовать его против меня в качестве свидетеля.

Кровь так и ударила мне в голову. С трудом я сдержался. Ибо полон был желания схватить этого Куртшинова за ворот и, выдернув из машины, садануть правой в челюсть. Удар у меня был поставлен. В институте я занимался боксом и славился нокаутами в первом раунде.

«А лучше его грохнуть тут же в машине… — и правый кулак мой сжался. — Нет, увлекшись дракой, я могу потерять драгоценное для меня время». Мне было тяжело и неприятно. Мало того, вокруг меня столпился народ. Все кричали, шумели на Куртшинова, требовали, чтобы он отстал от меня.

Со слезами на глазах стоял я у своей машины, на которую теперь уже и прав никаких не имел. Наконец переезд открылся. И тут я не сдержал себя. Самым вежливым образом сказал Куртшинову:

— Извините, пожалуйста… — и, рванувшись в салон, схватил свой чемоданчик и, прижимая его к груди, побежал к Иванову дому. Я думал, они за мною погонятся. Но они не погнались. Они просто ехали следом за мной и смеялись. А затем, поравнявшись со мною, Куртшинов язвительно сказал:

— Учти, я жду тебя в отделении… — и умчался на моих «Жигулях».

Я спешил, я бежал. Мне хотелось поскорее успеть к Ивану. Перед глазами улица и дома. Большие и малые, и почти все с горящими окнами. Внезапно появившаяся боль в сердце не исчезала.

«И откуда они только взялись?..» — думал я и, увидев Иванов дом, весь сжался.

Перепрыгнул мостик, толкнул калитку.

— Добрый вечер, доктор… — поприветствовала меня Валя. И этим своим приветствием она застала меня врасплох. Непонятно почему в такой холод она стоит во дворе.

«Неужели Иван умер?» — испугался я, и сердце мое точно так же, как и при встрече с Куртшиновым, сжалось.

— Где же вы пропадали?.. — затараторила Валя. — Вы же прекрасно знаете, что у меня из обезболивающих только анальгин. Да и внутривенно я смогла ему сделать лишь аскорбинку и панангин. У вас промедол не кончился? — на ходу спрашивала меня Валя.

«Слава богу, жив, жив», — обрадовался я. Боль в моем сердце, как назло, не проходила, и, чтобы ну хоть как-нибудь снять ее, я задышал поверхностно.

Ее зеленое пальто мне казалось почему-то черным. И как ни отгонял я прежние мысли, но они все равно приходили. «Он уехал на моих «Жигулях». Еще, чего доброго, покорежит или разобьет… Как я тогда буду обслуживать вызовы?..»

Наконец я зашел в комнату, где лежал Иван. Ом был бел как стена. «По всей видимости, здесь трансмуральный инфаркт, — пока на глаз решил я. — И Валя права в том, что вместо того, чтобы вызвать «Скорую», на которой работали фельдшера и которые могли взять больного и по дороге в больницу так растрясти, что он, чего доброго, умер бы, она вызвала меня».

Транспортировка при трансмуральном инфаркте строго противопоказана. В этих случаях, если позволяет обстановка, лучше будет организовать стационар на дому, ну а уж там, смотря по клинике, можно подумать и о госпитализации.

Иван протянул навстречу мне тонкую руку. Я осторожно сжал ее. До чего ж она была холодна.

— Я Валю попросил, чтобы она тут вас дождалась… Ну а маманька наперерез вам побежала…

Забыв про свою горечь и обиду и перестав тосковать о своих угнанных «Жигулях», я принялся за исполнение врачебных обязанностей. Валя, оставив меня, побежала в поликлинику за капельницей.

— Доктор, я чуть-чуть было не умер… — прошептал Иван. — Такая боль в сердце, будто кто прострелил его. Ни шелохнуться, ни встать, ни лечь… Манекен, настоящий манекен… Только встанешь и тут же падаешь.

Я быстро прослушал работу его сердца, измерил давление, сосчитал пульс. Да, у Ивана действительно был инфаркт, настоящий, злой, очень жесткий, который в любой момент мог привести к разрыву сердца.

— Что же вы, доктор, без машины… — чуть позже тихо спросил меня Иван.

— А откуда вы знаете?.. — встревожился я и, словно стыдясь чего-то, опустил перед ним глаза.

— Да ведь раньше, когда вы ко мне на машине подъезжали, за окном был такой стук, грохот, — глаза его ласково блеснули, он хотел улыбнуться мне, но боль, острая сердечная боль, видимо, не позволяла ему этого сделать. — А сегодня вы в такой тишине пришли, ну словно ангел. Неожиданно явились… Даже Валя удивилась, — улыбка в глазах его остыла, и теперь он, словно о чем-то догадываясь, печально смотрел на меня.

— Машина старая, двенадцать лет ей, вот у переезда, как назло, и поломалась… — успокоил я его и тут же добавил: — Да ничего страшного, кто-нибудь на буксире меня дотащит.

Он нежно посмотрел на меня и, умиротворенно вздохнув, прошептал:

— А отремонтировать ее можно?

— Конечно, можно… — произнес я. — Завтра же утром зажигание отрегулирую, и все станет на место. — И я сделал ему повторно обезболивающий укол. А через несколько минут Валя принесла капельницы. И когда мы одну поставили, то с облегчением вздохнули, ибо все сделано было на высшем уровне.

Я не стал расспрашивать Ивана, отчего у него случился инфаркт. Не хотелось тревожить его, да и себя вдруг почувствовал обессиленным. И, как назло, Куртшинов вновь предстал перед глазами. Он работал в нашем поселке участковым. Больше всего ему нравились, хотя он и не был инспектором ГАИ, «транспортные» дела, то есть отбирать автомобили и мотоциклы у людей и, усевшись в них, угонять в отделение.

Ко мне он, правда, никогда не цеплялся, поэтому все, что случилось, ошеломило меня. Рассказывали, что причину придраться он находил всегда, это получалось у него здорово и не составляло особого труда. Нет, он не наказывал пострадавших и не писал всяких грозных актов, мало того, он даже не заносил эти случаи в журнал дежурств отделения. Он просто требовал выкуп. За мотоцикл и мопед червонец, а за «Жигули» и прочий легковой транспорт — четвертак. В эти минуты побора он своим видом напоминал лягушку. Большие, навыкате, глаза. Огромная блестящая лысина. Двойной подбородок, вечно покрытый потом.

— Чирик принес?.. — спрашивал он один на один пострадавшего.

Тот кивал головой. Мерзкой, отвратительной и страшной казалась эта процедура юноше, ведь деньги вымогаются ни за что ни про что.

— Мне твои деньги не нужны, — хихикал Куртшинов, пальчики его были маленькие, волосатые, и он шевелил ими. — Хотя, ладно, может быть, они кой-кому и пригодятся… — приказывал. — Положи чирик вон под тот камушек, видишь, слева от меня, у глухой стены лежит булыжник…

И когда парень клал деньги под булыжник, Куртшинов выводил из отделенческого сарая его мотоцикл и, передав ему ключи от зажигания, для внешней солидности кричал:

— Еще ездить не научился, а уже скорость превышаешь. Хорошо, если сам убьешься, так ты ведь других можешь убить… И родители твои, тоже гуси хорошие, вместо того, чтобы контролировать эксплуатацию сыном мотоцикла, смотрят на все это сквозь пальцы. Да по мне эта профилактика ваших нарушений пропади пропадом. Я тоже ведь, как и некоторые, в свое удовольствие пожить хочу… А тут из-за вас даже нельзя выйти на улицу… Джик-джик, точно пуля носитесь… Ладно, смотри у меня…

Парень, не слушая его, заводил мотоцикл и уезжал. Он чихал на Куртшинову мораль, деньги ему отданы, а там он, этот «мент», катись ко всем чертям.

На Куртшинова за такие поборы, особенно родители обиженных детей, не один раз жаловались. Но, увы, мер никаких не принималось.

Иван, посапывая, с надеждой смотрел то на меня, то на Валю. Бедная Валя, как она устала. Руки ее красные вздрагивали. Она сидела рядом с капельницей тихо, точно овечка.

Наконец пришла Иванова мать, и я отпустил Валю домой.

— Завтра рано утром я обязательно к нему забегу, — тихо шепнула она мне. Она знала, что я любил Ивана, а его разговоры о тишине понимала по-своему, она была немного верующей, ибо много всяких страданий перевидела за свою медицинскую практику. «Ведь есть, есть какая-то сила… — часто с убеждением говорила она мне. — Порой смотришь, ну все, больной безнадежен, а он, глядишь, выздоровел, а другой, наоборот, чуть-чуть пустяшно болен, на вид молодой, здоровый, ему бы жить и жить, а он раз — и скончался… Вот Иван ваш (она почему-то всегда называла его моим), слух у него проворный, он многое слышит, чего мы не слышим».

После снятия капельницы я объяснил Ивановой матери, как надо питаться ее сыну и какие ему давать лекарства. И уже в заключение, выписывая больничный лист, я строго-настрого предупредил ее, чтобы он соблюдал строгий постельный режим и ни в коем случае резко не двигался.

— Доктор, а может, вы у меня останетесь?.. — попросил Иван. — У меня просторно и тишина, экое диво, ну точь-в-точь, как у вас в поликлинике. Когда вас не было, тишина меня поддерживала.

— Доктор, оставайтесь… — просил он меня.

— А может, и вправду останетесь… — присоединилась к нему старуха.

— Извините, не могу… — сказал я и добавил: — Ведь я не один, там у переезда мой «Жигуленок»… — и, попрощавшись, я тихо ушел.

«Если бы я опоздал хоть на пару минут, он бы умер… — и удивился. — Это надо же, парень такой фантазер, а сердце у него слабое…»

Туман на улице густел. А с наступлением темноты серел и местами даже был похож на черную скатерть.

«А может, он приревновал меня к красавице докторше, которая последнее время просит меня обслужить вызовы? Я не раз видел, как он подвозил ее на своем «уазике», и она, подолгу говоря с ним о чем-то на улице, часто смеялась, касаясь его рукава. А еще она не раз говорила мне, что любит мужчин все равно в какой, лишь бы в форме…» Я задрожал. Эта вновь внезапно наступившая дрожь появилась не от холода, а от обиды. «Ну почему, почему я не ударил как следует этого Куртшинова? Ну и что, что он представитель власти. Хамы везде бывают. И спуску им ни в коем случае давать нельзя… — В этот же миг появлялись новые мысли. — Если бы я начал возиться с ним, то потерял бы ценное время, спасая себя, а точнее, свое самолюбие, я мог бы потерять Ивана. А во-вторых, я врач, не имею права бить. Я лечить должен, спасать…»

И чем сильнее я начинаю думать о случившемся, тем страшнее мысли. «Больше я не буду обслуживать ее вызовы. Пусть она одна лазит по грязи».

У переезда туман похож на синюю полоску… Мне холодно. И в висках и во всем теле необыкновенный стук. Неужели я так близко к сердцу воспринимаю шум только что прошедшей электрички?..

«Завтра же напишу жалобу. Я засажу его. Или я, или он…»

У первого попавшегося прохожего я попросил закурить.

— Доктор, а вы разве курите?.. — полюбопытствовал тот и тут же дал мне сигаретку и огонек.

— Понимаете, сегодня больной попался тяжелый… — пролепетал я, грустно улыбаясь, и еще грустнее, так, чтобы понял он, добавил: — Все из головы не выходит…

— Доктор, в таком случае я предлагаю вам выпить… — и, засмеявшись, он указал на боковой карман, который распирала бутылка.

— Нет-нет, я лучше покурю… — и, глубоко затянувшись, я попрощался с ним.

Курево не успокаивало. Наоборот, я еще больше расстроился. «Ну как же это я сам за себя не постоял… А может, завтра утром отдать ему двадцать пять рублей, чтобы он больше не привязывался ко мне? Или попросить красавицу врачиху, чтобы она посодействовала? Все равно она все узнает. Так и быть, если он не возьмет двадцать пять рублей, попрошу ее. Жаль только, что люди были у переезда. Так что завтра весь поселок забурлит. Развезут такую историю, что и сам рад не будешь…»

Я шел к переезду и не знал, как мне быть. И не тишина была у меня в ушах, а шум и грохот.

— Доктор, здравствуйте…

Я вздрогнул. Передо мной внезапно возник капитан Виктор Викторович Фролов. Он не в милиции работал, а в ГАИ. Поначалу я даже как-то его испугался, чего доброго, возьмет и он к чему-нибудь придерется. Однако он, узнав от стрелочника об истории, которая произошла со мной, сразу же с ходу:

— Скажи, за что он забрал у тебя машину?

— Да ни за что… Я спешил на вызов. У Ивана-тишины инфаркт. Стал чуть левее «уазика», видимо, это его и взбесило.

— Аварийной ситуации не создавал?.. — строго, как на допросе, спросил Виктор (я знал его хорошо и поэтому Виктором Викторовичем не звал).

— Нет. Сидел в машине и ждал, когда откроется переезд… А он как подлетел…

Виктор вздохнул, почесал затылок, а потом сказал:

— Ладно, ты, главное, не переживай… Иди домой, поспи. А завтра рано утром в целости и сохранности вернется твой «Жигуль»…


И чудо, только я рано утром подошел к своему окну, как у калитки увидел «Жигуль», целый и невредимый. А через час пришел и сам Виктор, принес ключи.

— Я поговорил с ним… — извинительным тоном сказал он и добавил: — Он просто ошалел. Наговорил на тебя уйму всяких гадостей. Короче, шельмец. Но мы ведь тоже, доктор, не лыком шиты, в милицейских делах толк знаем. Так что ты не волнуйся, он больше тебя не тронет. — И крепко пожал мне руку. — Ну ладно, я пойду… После дежурства немного устал… Столько машин в этот туман разбилось. — И, поправив фуражку на аккуратно подстриженной голове, он зашагал в сторону переезда.

Я был ему благодарен. Ведь это он снял с меня всю тревогу. Всю ночь я почти не спал, думал об угнанных «Жигулях».

В поселке узнали о случившемся. Многие осуждали Куртшинова, больше, конечно, шепотом и лишь изредка вслух. Все же побаивались его, ибо он был крайне мстителен. А придраться ему к любому, пусть даже смирному порядочному человеку, сущий пустяк, ведь он, говорят, не только что к человеку мог придраться, но даже и к телеграфному столбу.

Красавица докторша, встретив меня в поликлинике, в каком-то полуиспуге спросила:

— Я слышала, на вас напали, — и неподвижные ее глаза стали еще неподвижней.

— Да нет, все нормально… — ответил я ей. Я не хотел возвращаться к теперь уже старой неприятности. А во-вторых, я знал, что я бы ни сказал ей о Куртшинове, она тут же все передаст ему.

Пленительный взгляд ее приподнял мое настроение. Детская веселость вдруг овладела мной.

— А если я уйду в милицию, вы полюбите меня? — сказал я очень тихо, но так, чтобы она слышала.

— А почему бы и нет… — фыркнула она и, уже не владея собой, сказала: — Я думаю, вам сейчас не до смеха… Говорят, что, прежде чем он забрал у вас машину, он вас ударил…

Я растерялся. Оказывается, она все знает. По лицу и глазам я заметил, что она нервничает. Вот она вздохнула. Нет, она не издевалась надо мной. Заботливо поправив ворот моего халата, она тихо сказала:

— Я больше не буду отпускать вас одного. С сегодняшнего дня мы будем обслуживать вызовы вместе. Ладно?..

И вновь пошла работа: утром прием в поликлинике, а потом вызовы, вызовы, вызовы. Вновь увлекшись своими медицинскими делами, я позабыл про обиду.

Иван-тишина поправлялся. После болезни он исхудал. Ему дали на год вторую группу, и он шутя говорил мне:

— Это небось для того, чтобы тишину я день и ночь мог слушать.

Конечно, он узнал, что меня задержал Куртшинов. И накатал две, а может, даже и три жалобы в вышестоящие инстанции. Через месяц пришел ответ: «Разобрались. Меры приняты. Виновным объявлен выговор. Хотя доктор ваш тоже был не прав, создал помеху для движения милицейской машины с включенным спецсигналом…»

— Успокойся… — тихо говорил я ему. — Правда есть… А во-вторых, не всегда ведь в жизни получается, как тебе хочется…

— Нет-нет, доктор, ты не прав… — продолжал мне доказывать Иван. — Учти, если бы он, окромя машины, и тебя задержал, то я бы умер… Помяни, так ему это с рук не сойдет, не сойдет… Это он сейчас до поры до времени бугор. На свете есть сила…

— А как же тогда твоя тишина?.. Она выше этой силы?

При слове «тишина» он вздрагивал. Откашлявшись, гладил лоб, руки.

— Тишину надо понимать… — в каком-то новом восторге произносил он. — Это как душа… Вроде и невидима, а есть она.

— И в чем ее сила?.. — допытывался я.

— А в том, что она духом меня наполняет…

Он говорил, говорил, а я, вздыхая, слушал его. Ибо каждый раз его взгляды и понятия о тишине менялись. Однако все эти понятия были добрыми.

В последнее время он почему-то почти каждый день заходил ко мне в поликлинику. И если я даже выезжал на вызовы, он оставался в холле и сидел у окна до тех пор, пока я не возвращался.


Зима в разгаре. И снег валит вовсю. Запушенный снегом, мой «Жигуленок» по-особому важен. Невзирая на гололед и сугробы, он все равно пробирается к нужным адресам.

Я подружился с красавицей докторшей. Я заезжал к ней на квартиру как к себе домой.

— А ты не боишься, что нас могут неправильно понять?.. — спрашивала она.

— А мне начхать… — беззаботно отвечал я и шептал ей на ухо самые что ни на есть нежные слова.

— Сумасшедший… — таинственно произносила она. И я понимал, что она привыкает ко мне, а я к ней.

В любви дни проносятся птицей. О Куртшинове я совсем позабыл. А происшедшее с ним столкновение считал никчемным.

Но, увы, почти под самый Новый год мне пришлось с ним встретиться.

«Скорая помощь» в нашем поселке маленькая. Врачей не хватает, и поэтому на ней работают, в основном, фельдшера. Народ опытный, но в некоторых тяжелых случаях, касающихся постановки диагнозов, они теряются. Зимой главврачиха часто посылала меня подрабатывать на «Скорую». Я помогал фельдшерам, а они мне. Мы дружили.

И вот в один из вечеров получили мы вызов: «Человек убился». Мы поспешили по указанному адресу. Шофер бурчал:

— Наш поселок самый тихий, вечером почти никого, а он разбился… Пьяница небось, и вот втюрился…

Наконец проехали переезд, затем, обогнув завод, въехали на маленькую улочку. И только въехали на нее, как толпа из десяти человек почти одновременно замахала руками. «Скорее, скорее…» — кричали они.

Схватив свой чемоданчик, я стрелой вылетел из машины и, подбежав к окровавленному мужчине, замер. Это был Куртшинов. Он хрипел, скрипел зубами, пальцами греб под себя землю. Натянутый между двумя деревьями колючий трос в полтора метра от дорожки висел рядом. Мотоцикл, весь помятый и искореженный, дымился в кювете.

— Нет у хулиганов никакой совести… Стрелять их надо… — закричал из толпы какой-то старик. И плотная толпа, слушая старика, сострадательно смотрела на корчившегося в судорогах милиционера.

Мне тоже стало жаль его. Состояние его было не из лучших. Посудите сами, кроме черепномозговой травмы, у него была порвана правая шейная вена, она кровила, на правой стороне грудной клетки был перелом шести ребер, многие обломки впились в легкое, образовался открытый пневмоторакс, то есть легкое не дышало, оно было сжато зашедшим извне воздухом.

— Доктор… — увидев меня, с надеждой пролепетал Куртшинов, и в этом его дрожащем голосе было столько прощения, что я, тут же забыв, что этот человек был раньше мною презираем, кинулся спасать его. Я остановил кровотечение, наложив повязку на грудь. Водитель «скорой» фарами освещал мне пострадавшего, и я легко попадал иглою в вены. Я сделал ему все, что мог. У меня не было даже мысли не помочь ему. Он смотрел на меня с рабским подчинением. Сознание не покидало его. Меня поразили его глаза, в них столько было глубокомыслия, и тогда я понял, что он не беден и у него есть душа. Пусть маленькая, величиной с дробинку, но все же есть. Фельдшер, став коленями на снег, то и дело давал ему кислород. Я ввел ему все обезболивающие, какие только были в моей сумке и сумке фельдшера. И, наверное, благодаря их действию он с превеликим трудом произнес:

— Доктор, а я не думал, что вы такой… — и захрипел, и забился в судорогах, точно падучая на него напала. Какой-то мужик произнес мне на ухо:

— Да что вы с ним возитесь, не понимаете, что при такой кровопотере ему все равно кранты…

Но я даже не посмотрел на него. Игла была в вене, и вслед за тонизирующими средствами я вводил сердечные.

Минут через пятнадцать приехала милиция. А вслед за ними из района примчалась реанимация. Внушительных размеров доктора из реанимационной бригады похвалили меня за решительные действия и, тут же подключив к больному две капельницы, осторожно перенесли его в машину и уехали.

Я остался с милицией. Колючий трос, натянутый между двумя деревьями, как висел, так и продолжал висеть. От примерзшего снега он был почти весь перламутрово-белым, лишь посередине заляпан кровью.

Мне жаль Куртшинова. Жаль и ребят, которые все это подстроили. Рано или поздно их найдут.

Но не об этом думал я, сидя в движущейся машине. Меня волновали причины этих событий. Мало того, мне казалось, что если бы многое было пресечено раньше, то горьких, точнее трагических, случаев могло и не быть.

Снег за окном шел густо. И большие сугробы возрастали не по часам, а по минутам. Красиво зимой в нашем поселке. Но мне было не до красоты. Вдруг вновь появилась боль в сердце, мне стало муторно, затошнило и, тяжело задышав, я прислонился к салонному стеклу.

— Доктор, что с вами?.. — произнес настороженный фельдшер, подсаживаясь ко мне. И, торопливо нащупав на моей руке пульс, стал определять его качество.

— Сердце болит?.. — спросил он.

— Да, словно кто кинжалом расковырял, — промычал я с трудом сквозь зубы. Боль не отпускала, сжимала тисками.

— Не дай бог, инфаркт на ногах… У меня раз было такое, — затараторил он и, открыв сумку, стал быстро набирать лекарство. — Я видел, как вы с этим типом возились… Вот небось и перегрузились. Поймите, да этому гаду, наоборот, надо было воздух в вену. А вы….

Он еще что-то говорил. Но я не слушал его. После его укола мне немного полегчало, хотя боль все равно не отпускала. За окном была снежная неподвижность. И тишина, да-да, та самая, Иванова тишина. Это единение человека с природой, которое обычно бывает летом, теперь покоряло и меня. Идет летний дождик, затем внезапно и резко мелькнет молния, ударит гром, и тогда уже кажется, что бесцеремонности грозы не будет конца. Но вдруг, словно по чьей-то воле, неожиданно стихнет она. Как и внезапно возникнет и наступит необыкновенная, послегрозовая царственная тишина. Все вокруг наполнится ею. Таинственная, легкая, свободная, она вдруг покорит тебя какой-то, своей летней крепостью, даст силы приподняться, чтобы унести тебя в далекую, мирную русскую высь. И не надо мне тогда ничего на свете, только бы была жива на свете эта святая тишина.

И сейчас ощущение мое было таким, словно я отключился от всего на свете. Я не чувствовал тела. В эти минуты я ощущал свой дух, свою душу. Я победил сам себя. Я не воспламенился жаждой отпора. Я был добр с моим врагом.

— Надо уметь прощать… — сказал я тихо фельдшеру. И тот, заметив, что мне стало лучше, приободрился.

— Ну с этим мы с вами завтра разберемся… — засмеялся он. — А сейчас я вам ноги одеяльцем укутаю… А то после укольчиков в любой момент озноб может начаться…

— Понимаете, у каждого человека есть душа… — продолжил я. Но фельдшер не слушал меня. С какой-то необыкновенной тревожной для него торопливостью он о чем-то разговаривал с водителем.

Загрузка...