Маркс начал свое «18 брюмера Луи Бонапарта» с того, что поправил гегелевскую мысль о неизбежном повторении истории: Гегель забыл добавить, что сначала она происходит в виде трагедии, а затем в виде фарса. Не относится ли то же самое к двум событиям, которыми отмечены начало и конец первого десятилетия XXI века, — атакам 11 сентября 2001 года и финансовому кризису 2008 года?
Несложно заметить сходство языка президента Буша в его обращениях к американскому народу после 11 сентября и после финансового краха: они звучат так, словно это две версии одной и той же речи. Оба раза он говорил об угрозе самому американскому образу жизни и необходимости быстрых и решительных действий для того, чтобы справиться с опасностью. Оба раза он призывал к частичной приостановке американских ценностей (гарантий личной свободы, рыночного капитализма) во имя спасения этих самых ценностей. В чем причина такого сходства?
11 сентября 2001 года по башням-близнецам был нанесен удар; двенадцатью годами ранее, 9 ноября 1989 года, рухнула Берлинская стена. 9 ноября возвестило о наступлении «счастливых 1990-х», фукуямовской утопии «конца истории», вере в то, что либеральная демократия в основном победила, что поиски окончены, что вот-вот должно появиться глобальное либеральное мировое сообщество, что наступлению этого ультраголливудского хэппи-энда мешают только эмпирические и случайные препятствия (локальные очаги сопротивления, лидеры которых еще не поняли, что их время прошло).
11 сентября же, напротив, стало главным символом конца клинтоновских счастливых 1990-х, наступающей эпохи, в которую всюду появляются новые стены — между Израилем и Западным берегом, вокруг Европейского Союза, на американо-мексиканской границе, — а также внутри самих государств.
Эмили Флинн Венкат и Джинанне Браунелл говорят, что сегодня «во всех областях жизни происходит стремительное распространение феномена «только для членов», охватывающего буквально все — от частных банковских услуг до клиник, в которых принимают только по приглашениям»: «люди с деньгами все чаще проводят всю свою жизнь за закрытыми дверями. Вместо того чтобы посещать мероприятия, привлекающие внимание СМИ, они устраивают частные концерты, показы мод и художественные выставки в своих собственных домах. Они ходят за покупками после того, как магазины закрывают свои двери для остальных покупателей, и имеют соседей (и потенциальных друзей), схожих по классовой принадлежности и достатку»[1]. Появляется новый глобальный класс, имеющий, «скажем, индийский паспорт, замок в Шотландии, pied-a-terre[2] в Нью-Йорке и частный остров в Карибском море» — парадокс в том, что члены этого глобального класса «проводят приватные обеды, делают приватные покупки, приватно смотрят произведения искусства, все вокруг приватное». Таким образом, они создают собственный жизненный мир для решения своейгерменевтической проблемы — как говорит Тодд Милли, «богатые семьи не могут просто приглашать людей к себе и ждать, что они поймут, что значит иметь состояние в 300 миллионов долларов». Каковы их контакты с миром в целом? Бизнес плюс гуманитарная деятельность (защита окружающей среды, борьба с болезнями, поддержка искусства…). Глобальные граждане проводят свою жизнь преимущественно в дикой природе, путешествуя по Патагонии, купаясь на частных островах. Нельзя не заметить, что базовой жизненной установкой этих сверхбогатых является страх: страх самой внешней социальной жизни. Главнейшим приоритетом этих «ультрадорогих персон», таким образом, является минимизация угроз безопасности — болезней, тяжких преступлений. Не являются ли эти «глобальные граждане», живущие на изолированных территориях, полной противоположностью тем, кто живет в трущобах и других «белых пятнах» публичного пространства? Это две стороны одной монеты, две крайности нового классового водораздела. Городом, который ближе всего подходит к этому водоразделу, является Сан-Паулу в Бразилии при Луле[3]: город с 250 вертолетными площадками в самом центре города. Чтобы оградить себя от опасностей смешения с простыми людьми, богатые предпочитают пользоваться вертолетами. Поэтому, глядя на Сан-Паулу, возникает ощущение, будто ты оказался в футуристическом городе из фильмов, вроде «Бегущего по лезвию бритвы» или «Пятого элемента»: простые люди копошатся на опасных улицах внизу, на земле, а богатые перемещаются на более высоком уровне, по воздуху. Так что кажется, что фукуямовская утопия 1990-х должна была умереть дважды: крах либерально-демократической утопии, который произошел 11 сентября, не затронул экономическую утопию глобального рыночного капитализма, — и если финансовый крах 2008 года и имеет какое-то историческое значение, то оно заключается лишь в том, что этот крах знаменует собой конец экономического аспекта фукуямовской утопии. Это возвращает нас к Марксову парафразу Гегеля: вспомним, что в своем введении к новому изданию «18 брюмера» в 1960-х Герберт Маркузе прибавил еще один неожиданный поворот — иногда повторение в виде фарса может быть еще ужаснее изначальной трагедии.
Отправной точной настоящей книги является продолжающийся кризис и рассмотрение его причин и следствий. В первой главе описывается утопическая сущность капиталистической идеологии, которая определила сам кризис, а также наше восприятие и реакцию на него. Во второй главе анализируются некоторые отголоски кризиса в мире: Гаити, Конго, Китай, ближневосточный конфликт. Третья глава выступает против мультикультуралистского историзма и «абстрактного» картезианского субъекта как основной формы субъективности при глобальном капитализме. В четвертой главе выполняется непростая, но важная задача обновления Марксовой критики политической экономии. В пятой главе предлагается расширенное понятие кризиса как глобального апокалиптического тупика, в который мы зашли. Шестая глава пытается выделить прим. ред. аспекты этого тупика, которые отрывают пространство для новой коммунистической деятельности. И, наконец, в седьмой главе очерчиваются контуры коммунистической культуры, которая необходима для поддержания такой деятельности.
Если «слегка апокалиптический» тон последних глав все же покажется кому-то из читателей чересчур истеричным, достаточно будет напомнить заголовки новостей тех дней, когда я заканчивал рукопись: эпидемии свиного гриппа, которая (вероятно) началась в Мексике, а затем молниеносно распространилась по всем миру, убивая людей, опустошая улицы городов и заставляя государства объявлять чрезвычайное положение — прекрасный показатель хрупкости нашего глобального социального пространства. Книга предлагает не нейтральный, а крайне «пристрастный», ангажированный анализ — истина пристрастна, доступна только тогда, когда занимаешь определенную сторону, но это не делает ее менее универсальной. Занятая сторона — это, конечно, сторона коммунизма. Адорно начинает свои «Три работы о Гегеле» с опровержения традиционного вопроса о Гегеле, образцово сформулированного в названии книги Бенедетто Кроче «Что живо и что мертво в философии Гегеля?»: такой вопрос предполагает занятие заносчивой позиции судьи прошлого; когда мы имеем дело с действительно великим философом, нас должно интересовать не то, что этот философ все еще может сказать нам, что он значит для нас, а вопрос о том, как выглядим мы, наша современная ситуация, в его глазах, какой наша эпоха предстает в его мысли. И то же самое нужно сделать с коммунизмом — вместо того, чтобы задавать очевидный вопрос «насколько уместна идея коммунизма сегодня, можно ли использовать ее как инструмент анализа и политической практики?», нужно задать противоположный вопрос: «Каким наш сегодняшний тупик выглядит с точки зрения коммунистической идеи?» В этом состоит диалектика Старого и Нового: те, кто предлагает новые термины для осмысления того, что происходит сегодня («постмодернистское общество», «общество риска», «информационное общество», «постиндустриальное общество»…), не замечают черты того, что на самом деле является Новым. Единственный способ понять новизну Нового состоит в том, чтобы анализировать происходящее сквозь линзы того, что было «вечным» в Старом. Если коммунизм действительно является «вечной» идеей, то она работает как гегельянская «конкретная всеобщность»: она вечна не в смысле ряда абстрактно-всеобщих черт, которые могут быть применимы к любой ситуации, а в смысле, что они должны быть заново изобретены в каждой новой ситуации.
Я посвящаю эту книгу снова Алену Бадью, подлинному коммунистическому аристократу, восхищаясь его благородством и личной чистотой. Конечно, между нами есть некоторые малосущественные философские разногласия, но нет ничего такого, чего не могла бы исправить хорошая маоистская самокритика (tamzing) (с парой лет в исправительном лагере)[4].