На Днепре

От Северной Америки до Европы лететь часов восемь. Внизу, словно на фотоснимке, застыла голубая рябь океана. Прямо перед глазами — неподвижная синь неба. Лайнер, мчащийся с околозвуковой скоростью, словно застыл в этом бесконечном пространстве.

Мы с Сергеем Андреевичем сидим рядом. Изморенный неподвижностью, потягиваюсь с хрустом, прислушиваюсь к словам тренера:

— Никаких курортов. Поезжай лучше к себе на Украину. Ты мне все уши прожужжал о своем селе и его белых хатах. Да я и сам не прочь к тебе заглянуть на неделю.

…Утонув в вишневых садах, село вольготно разлеглось на левом берегу Днепра. Дальние хаты села взобрались на лысую гору с редкими пятнами березовых рощ. Островки дубов, как полустертые письмена, напоминают о шумных дубравах былинных времен. В старой усадьбе до сих пор высится шестисотлетний дуб. Его еле обхватывают, взявшись за руки, пятеро взрослых мужчин. Здесь же, в саду, растет огромная сосна. В развилке её ветвей камень. Он сросся со стволом. Старожилы передают из уст в уста, что камень туда положил Н. В. Гоголь и что страшная повесть о Вие поведана писателю сторожем деревянной церквушки, притулившейся у подножия горы. Теперь церквушки нет, ее стерла с лица земли война. Гора покрыта густым сосняком, таким, что ни пройти, ни проехать. Мой отец еще мальчишкой сажал его вместе с односельчанами. Теперь даже взрослые боятся темени чащи: разное зверье расселилось под его сводами, болотца и крошечные озерки облюбованы водоплавающей дичью. Когда начинается грибное раздолье, в сосняке появляются неисчислимые семейства рыжеватых маслят, под лиственным шатром встречаются подберезовики, боровики, подосиновики. Селяне охотно берут лишь белый гриб. По сути дела, он один у них и называется грибом, а все остальные они пропускают. Но дачники и такие «свои», как я, знают цену каждому грибу.

У меня странные взаимоотношения с Прохоровкой. Это родное село моего отца. Сейчас в нем остались лишь наши дальние родственники. При встречах с ними здороваюсь скорее по стародавней деревенской традиции, чем повинуясь кровным узам родства.

По давней привычке остановился у Галабурдыхи. Хата-то у нее, Олены Корниевны, неказистая, но рядом с Днепром.

— Знакомьтесь, Олена Корниевна, моя жена.

— Таня, — протянув руку, представилась моя спутница.

— Ох, божи мий! Худа як щука. Що ж вы, городски, над собою робыти. Одны очи та бровы.

Мы рассмеялись от столь искренней реакции.

— Виддыхай, доню. Входи в тило. У нас в сэли гарно.

Скоро сели обедать. Галабурдыха сидела напротив меня. Платок, старушечий белый, в неприметный синенький горошек, закрывал ее морщинистое лицо от солнца. Но оно все равно было коричневым, дубленым.

— Давно хотел спросить, да стеснялся. Почему вы, Корниевна, не обзавелись настоящим садом, чтобы от груш, яблонь да вишен тесно свету стало?

Галабурдыха посмотрела на нас, помолчала, погладила ладонями выскобленные до белизны доски стола, затем ее руки, покрытые узлами вен, расправили передник:

— Не думала, що бог життя стильки даст. Как похоронная на мужа с фронта пришла, а потом как под немцем настрадалась, гадала, не протяну много.

Олена Корниевна говорила монотонно и без особого выражения:

— Скильки туточкы горя було, пока их выгналы отсель. Сэло снищало. Поразбыралы хаты на як их… блиндажи. А ти, шо уцэлили, порушылы. О туточкы я стояла, колы их мотоциклетка подъихала. Один выхилився в сторону и до перелазу. Их двое було. Тот, що у колясци, вылез. Палку с паклей достав, чыркнув зажыгалкою. Я ему крычу: «Шо ты робышь, вражына?» А вин мэнэ товкнув, шварь паклю на стреху и пийшов, не обэрнувшись. Хочу поднятыся и нэ можу. Бачу, як червони струйки по соломи побижалы. Ничого писля нэ помню. Слухаю, огонь хрустыть да дым стелыться над толокой. У сосидок занялось. Гомонят бабы: «Ратуйте, добри люди». А нимци по вулици у грузовиках едуть и едуть. Аж черно и конца немае.

Ни я, ни Таня не знаем по-настоящему, что такое лихолетье. Не на наших плечах оно вынесено. Слушаем, прижавшись друг к другу, не перебиваем.

— Наши прыйшли на другий день. Собрала я доски, гвозди, яки не сгорилы, знесла их в кучу. Солдаты зоставыли мэни консервы. На чорный день хотила припасты, да исты щось треба. Одну зъила, кружку зробыла, из другой — небольщу кастрюлю, а ще одну пробила дно гвоздиком — сито.

Сусиди помоглы хату нову робить, — продолжала Корниевна. — Ногами глину товклы, солому та бурьян выпросыла. Хата невелика, но своий хребтыни поднимала. Оцю бильшеньку — колгосп допомог. Такось, слухай про садок, хлопець. Так менэ писля войны к спокою потянуло, передать не можу. Не хотила про вышни думать нияк. Ди взять виткиля?! Сады-то нимчура пид корень выводила. Выкопала тополек молодый в яру, принэсла. Вытянувся вин бачишь який. А вышни… Шпанку вон у прошлому роци посадыла, смородыну ще, щелковицу хай куры клюють, марелька уродыла в цьому роци. Так що богато чого зараз е сынок…

Молча застучали ложками. Наваристый борщ уже остыл.

— Дитки, посидить трохи без мэнэ. — Олена Корниевна спустилась в погреб, принесла крынку топленого молока, покрытого сверху поджарой корочкой. Налила стаканы до краев.

— До вас можно?

Оглядываемся. У плетня сосед. Ныркие глазенки, вкрадчивые движения. Кажется, его зовут Вакула. Хотя по-уличному — Акула. Он, не дожидаясь приглашения, перелезает через плетень. Подходя, умильно щурится, но, увидав на столе вместо водки молоко, конфузится и после минутного молчания спрашивает:

— Слухай, Сашко, як там в Амэрици? Хлиб, що другое за скильки грошей купуют?

Чем-то он неприятен мне. И в прошлые свои наезды считал за лучшее лишь раскланиваться с соседом Олены Корниевны. Уж больно он любит все на рубли мерить. Да и вопрос задал Вакула с подковыркой. Буханками-то хлеб я не покупал в Толидо. Минута ушла на сложнейшие математические выкладки.

— Значит так: американский завтрак — это обычно омлет, чашка кофе, джем, два ломтика белого хлебца… Итого получается… — И я называю приблизительную цифру.

Таня с интересом, как бы со стороны, наблюдает эту сценку.

— А це хто ж будэ?

Вакула показывает в ее сторону. Получив ответ, он хмыкает, заговорщицки ей подмигивает: «Мол, тюнят-на-а, говорыть твий чоловик нэ хочэ». Он буравит меня глазками.

За плетнем вырастает внук Вакулы по прозвищу Подсолнух. Похож глазами. Только они у него уставлены в одну точку, а не ерзают по сторонам. Рот мальца вымазан чернилом шелковицы. Ладони, которыми он уцепился за жерди, и пятки того же цвета.

— Ну а на базари був? — продолжает гнуть свою линию Вакула, никак не отреагировав на появление еще одного слушателя.

— Деда, — вмешивается в разговор Подсолнух. — А базар и рынок — то же самое?

— Отчепысь, Иван. У чотвертый класс перейшов, а нэ знаешь такой ерунды. Цэ всэ однаково.

— А почему тогда по радио говорят европейский рынок, а не базар?

Вакула крякает. Еще минуту назад он хотел, наверное, вкатить подзатыльник своему внуку, но теперь многозначительно и довольно смотрит на нас и с деланной сердитостью в голосе говорит:

— Ото в школи вчаться, вчаться, да не в простой, а в специальной школи, а то нэ знають, що старшего не треба перэбывать. Чи брешуть, шо ты усих на свете перемог? — глядя в мою сторону, продолжал допытываться Вакула.

Я утвердительно кивнул головой.

— Ив нашем краю любого дядьку до долу лопатками прижмэш?

Моя победа на первенстве мира еще не реальная и для меня самого, а Вакуле она, по-видимому, казалась байкой, не более.

— Думаю, что одолею любого, — отвечаю я.

— Да хватить тоби, пристав до хлопця, — пытается одернуть соседа Корниевна. — Давысь, молоко звернеться от твого балаканья. Шев бы…

— Погоди, стара… Як же так?

Он хлопнул себя по тощим бокам. Возбуждение его от мысли, что вдруг на самом деле перед ним сидит силач, заводит его в тупик. Вот так простой знакомый и… чемпион мира.

— А неушть уси бачуть, як ты прямо голышом возышься, — нашелся он наконец.

И по тону, каким он задал вопрос, чувствовалось, что Вакула предельно доволен своим коварством.

— Не голышом, а в форме, — встревает вновь Подсолнух.

— Цыць, цыцуня. Пиды до матери, — и он стаскивает Ивана с изгороди за штанину.

— Прав внук. Трико такое надето на нас. Называется борцовским, потому что лямочки есть.

Последнюю фразу Вакула подхватил буквально на лету. Прикрыв рот ладошкой, он рассыпался смешком, смакуя сказанное как нечто непристойное. Наверное, он представил меня выходящим на сцену перед переполненным залом раздетым почти полностью.

Сосед зашелся смехом до икоты. Слезы катились из щелочек глаз. Его забирало вновь, а в редкие паузы он выдавливал из себя.

— …Тю, сказывся хлопець… Трыко одягае…

— Да шо ты, трыко да трыко, — не вытерпев, вступилась Галабурдыха. — Це ж спорт. У них вси так выряжаються.

— Не, — успел кивнуть головою Вакула. — Не. Це ж нищо, це так… дурне. Человик хиба дило робе — балует. А ще жинку завел.

В воскресенье чуть свет отправляемся с Таней на рынок. Он находится в небольшом городке на противоположном берегу Днепра. Речной трамвай пристает к берегу прямо у хаты Галабурдыхи. Он забирает пассажиров, петляет по протокам, заходит еще в два села, огибая остров. Получалось, что мы кружим на месте. Солнце к тому времени уже выползло из-за горизонта, утренний холодок становился мягче. Трамвай постепенно наполнялся народом, и на верхней палубе уже не хватало мест. Наконец городская пристань. Первым делом мы с Таней тут же покупаем мороженое. Маленький местный молокозавод еще не испытал на себе индустриальной стандартизации, и, наверное, поэтому у белых рассыпчатых с желтизной крупинок свой особый, непередаваемый, аромат. Угощаю Таню калеными семечками. Она, коренная москвичка, не умеет их выбирать. Сам базар кажется нам ярмаркой красок. Шеренги ведер и корзин: абрикосы, смородина. Груды яблок, груш. Помидоры размером с мужской кулак. В дальнем углу визг поросят, овечье блеяние, мычание коров. У гончаров степенность и мелодичный перезвон: рачительные покупатели щелкают по крынке, а потом, наклонив голову набок, внимательно слушают, как утихает колокольный гул. Таня застряла здесь надолго. Я же тороплюсь в молочный ряд: забираю, не прицениваясь, брусочки крестьянского масла, его продают завернутым в хрустящие капустные листья. Масло все в росяных слезах, оно еще хранит холод погреба.

Возвращаемся нагруженными.

Олена Корниевна выпекла нам настоящий домашний украинский хлеб. Прижимая круглую паляницу к животу, она острым ножом отрезала нам по дымящемуся ломтю. Мы намазываем его слоем масла толщиной в палец и уплетаем за обе щеки. Таня, посмеиваясь, приговаривает:

— Такое даже в парижском ресторане «Максим» не подавали.

— Действительно, не дадут ни за какие деньги.

Хотя сам я в жизни не бывал в знаменитом парижском ресторане, но подыгрываю жене искренне, веря, что отведать вот такого, выпеченного в печи хлеба можно только у Галабурдыхи.

…Шла последняя неделя отдыха. Мы только что сели завтракать.

— Хозяйка! Постояльца пустишь? — в калитке, довольный произведенным эффектом, стоял Преображенский. — Смотрю, разнежились в холодке. Такое время — и впустую. Дед, а ну-ка давай тащи бредень.

Вакула, чуявший гостей за версту, крутился у плетня, ожидая чего угодно — выпивки, новых обстоятельных разговоров о политике, — остановился огорошенный.

— Та его у менэ немае, — нерешительно ответил он.

— Знаем, — решительно прервал его тренер. — В кладовке небось в уголочке держишь.

Желание отведать свеженькой рыбки вывело Вакулу из состояния прострации. Он добренько засеменил к себе. Вакула принес бредень и окликнул внука:

— Иван. Дэ ты? Злизай з шелковици зараз. Пиды, допомоги дядкам.

С бреднем мы потом не расставались. Ловили карасей. В тех ямах, залитых водою, которые мы процеживали, ловить считалось делом несерьезным. Иван — Подсолнух — придерживался другого мнения. И мы ему не перечили. Он, как человек самостоятельный, приспособил для лова корзину из ивовых прутьев. Эти верши малец тихонько подводил под затопленный куст и ногами топал по корневищу. Ошалевшая от жары рыба, стоявшая в таких тенистых уголках, шарахалась врассыпную, сдуру попадая частенько в корзину. У Подсолнуха сбоку болталась холщовая сумка. В нее он складывал свой улов. Наши «конкурирующие организации» никогда не конфликтовали. А набродившись до одури по болотам, мы часто устраивали совместные обеды. Иван угощал нас яблоками, помидорами и огурцами, мы же поставляли кофе, колбасу и конфеты. Наши собеседования, как правило, протекали в дружеской атмосфере. После трех секретных приемов, джиу-джитсу, показанных тренером, Подсолнух готов был ехать за ним хоть на край света.

Не знаю, чем нас так привлек бредень. Скорее всего не сказочностью улова, а тем, что в погоне за одним-единственным слитком живого золота величиною в ладонь мы делали по пять-шесть заходов. Тина набивалась в кошель, и на берег мы вытягивали водоросли тоннами. Уважающие себя рыбаки смотрели на нас с подозрением: этакий труд ради нескольких разнесчастных рыбешек. А мы, протралив одно озерцо, шагали к другому, третьему. И, вымазанные грязью, по макушку в чешуе, млели от удовольствия. Плечи покрылись бронзовым загаром. Когда мы уставали, то валились на песок и, разморенные жарой, словно крокодилы, лениво сползали с берега в воду. Вечером Таня заливала сковородку сметаной, и наши медные красавцы подавались на стол распаренными, благоухающими.

Вакула проявлял необычное стеснение и начинал крутить.

— Карась оно, конечно, видминно, — отдав дань кулинарному искусству Тани, тянул Вакула — А судак та короп мають инший смак, дуже гарный.

— Так за ними же в Днепр лезть надо, а там запрещено? — наивно вопрошал его тренер.

— Да я ничего, я тильки так гутарю, — отнекивался хозяин бредня. И быстро переводил разговор на иную тему: — Сеточку-то, сеточку не порвали, высушили? Пойду подывлюсь.

Иван рассказал нам по секрету про Куриную яму, но идти с нами наотрез отказался. Сказал, что если дед узнает… И хотя рыжий хлопец не очень-то боялся Вакулы, но, почесав икры, искусанные комарами, протянул:

— Крапивой дед будет жалиться.

Обычно свою дневную норму — пару десятков увесистых карасей — мы набирали чуть ли не под боком у села. А к Куриной яме надо было топать и топать. Решили идти без остановок.

Добравшись до ямы, расстроенные приуныли: старый развалившийся курятник неимоверной длины доживал свой век на берегу пруда размером с воронку от авиабомбы. Ветхий сарай использовался, видимо, как летняя петушиная резиденция. На его крыше были такие щели, что в знойную погоду прохладой там и не пахло. Птичье войско исправно выщипало все вокруг, и местность напоминала вытоптанный плац. Вода в пруду приобрела густой цвет опала. От одного ее вида — бр-р-р — мурашки бежали по коже. Мы уже собирались уходить, но, на наше несчастье, успели вытащить из корзины бредень. Это-то и решило исход дела.

— Ой, девоньки, гляди-ко! Кто к нам пожаловал. Никак рыбаки заявились. Сейчас из пруда утопших курей будут таскать, — подхватил женский голос.

Мы с Сергеем Андреевичем оглянулись как по команде.

Птичницы озорно улыбались.

— Да тут одни жабы, — съязвила та, что была повыше и постарше.

— Чего уставился? Раздевайся, по глубинке пойдешь, — бросил мне тренер. — Заход сделаем, не зря же тащились! Неужели Иван нас разыграл?

Женщины не оставляли нас в покое. Они отвели душу особенно в тот момент, когда я, зайдя на глубину, тащил свое крыло бредня, держа над водою лишь нос, еле доставая пальцами ног противное, в иле, дно. Именно в этот момент перо — а их на поверхности пруда плавало что листьев на озере осенью — причалило к моему носу, пух забил ноздри. Сеть отпускать было нельзя, иначе весь заход пошел бы насмарку. Мое лицо начало наливаться кровью, багроветь. Оценив ситуацию, птичницы залились смехом. Преображенский, сообразив в чем дело, сам давясь от смеха, прокричал:

— Давай заворачивай к берегу! Чего народ тешить!

Меня не надо было уговаривать. Но едва я вышел из воды по ключицы, как спокойная гладь пруда, недвижимая до того особенно в окаймленных поплавками границах нашей сети, начала кипеть. И чем ближе мы подходили к берегу, тем суматошнее что-то бурлило и клокотало внутри.

Из воды начали выскакивать серебристые сигары. Они ударялись в голени, грудь, застревали в ячейках бредня. Мы выволокли его на берег и увидели, что мотня набита массой щурят, в середине которой упруго выгибалась здоровая, одетая в кольчугу зеркальной чешуи рыбина.

Когда утихли первые восторги, мы прикинули ее вес. Согласились, что в карпе пуд, не меньше, хотя отчетливо сознавали, что привираем ровно наполовину. Но, чувствуя себя после такой удачи настоящими рыбаками, мы делали это с профессиональной убежденностью.

Нам хватило карпа. Все щучье достояние мы отдали птичницам. Они отнекивались, но наконец вняли уговорам. Гордые удачей, мы не держали на них зла.

Карпа несли в корзине до села, а потом вытащили добычу из корзины и несли, передавая друг другу поочередно. Так победно пронесли свой трофей по главной улице села. Рыбина била нас по щиколотке, пачкала слизью бедра. А нам все было нипочем. Почтительная орава ребятни, повинуясь призыву беспроволочного телеграфа, росла за нами.

— Дяденька, дай потрогать… А де пиймалы? — неслось со всех сторон.

Старухи молча провожали нас взглядами, подходя к плетню.

Вакула, увидев эдакое богатство, засуетился:

— А не брешете? У Куриной ями? Не брешете? А хто вам сказав, шо там рыба е? — лихорадочно собираясь туда же, он продолжал зудеть. — Отродясь не чув, шоб в тий вонючце щонэбудь плавало. Иван! Иван! Ось подывысь. Колы хлопця треба, йо нэмае.

Самая большая рыбина года оказалась пойманной нами, приезжими горожанами. Скромно держать себя в тот вечер мы не могли. Выкатив грудь колесом, уселись на приступочки хаты, выставив себя на всеобщее обозрение. Тут же крутился довольный Подсолнух. В тот вечер, дожидаясь, когда жаром зашкворчит сковородка, когда Олена Корниевна накроет клеенкой стол и пригласит нас отведать жареного карпа, мы чувствовали себя Великими Охотниками, добывающими пищу для Племени.

Вакула-таки сбил с нас спесь. Когда в окнах уже начали загораться огни, он принес трех достаточно увесистых карпов. Но мы не расстроились. Сознание собственного величия притушило все низменные инстинкты. Тем более что в последний день каникул по-своему мы все же сквитались с Вакулой.

В лес мы ходили, но редко. Вакула был нашим проводником. Он знал места прекрасно. Но всякий раз выводил нас из равновесия своей манерой искать грибы. Вскакивал ни свет ни заря, будил нас и, подгоняя немилосердно, еще заспанных гнал по песчаной дороге. Лес подступал прямо к хатам, но Вакуле нужно было забраться поглубже к березовым рощицам. В них-то он и искал боровики. Прочешет одну рощицу — заглянет под каждый листик, ковырнет каждый бугорок — и шастъ к другой. Нюх на грибы у него был отменный. Да и глаз наметан. Искал он сноровисто, но уж больно везде успевал побывать первым. Завидев рощу, мчался к ней на всех парах, позабыв о своем возрасте. Осмотрит каждый кустик и поджидает нас. При виде свежего среза белого гриба заходился от злости.

— Обошел, супостат! А все пип, щоб вин сказывся.

Следы соперника чудились ему повсюду. Еще на подходе к заветным местам он всматривался в песчаную дорогу и, обнаружив след сапога, начинал стонать: «Вин, чертяка треклятый, йго сапоги. Дывысь, шельмец утик вперед. Знова Загребе соби усэ». По нашим подсчетам, чтобы успеть обойти Вакулу, священник должен был ночевать в лесу. Потому что раньше нашего соседа на селе не просыпалась ни одна душа.

А Вакулу не оставлял призрак попа.

— Слухайтэ, — несся он к нам с новой вестью. — Карпо сказывал, що у нэдилю пип четыреста билых знайшов. Цеж вин, гад, що робыть. А що я насушу?»

В это утро мы ушли без него. Пробрались огородами, так, чтобы не проходить мимо его окон. Пошли трое. Таня предложила идти наугад — напрямик. Едва вступили под лесной полог, наткнулись на семейку боровиков. Они выставили из хвои свои округлые коричневые шапки. Их даже рвать было жалко. Стой да любуйся. Один из пузанов устроился под развесистой еловой лапой, дружная компания других вылезла на мшистую поляну.

Нас поначалу удивило, что они росли не в березняке, а на подстилке из сосновых иголок. Тут ни сам Вакула, ни кто другой обычно белых не искал. Маслята — да. На худой конец — сыроежки. Но считалось, что боровикам здесь неуютно. Подумали — случайно. Но чуть прошли — попались белые еще и еще. Охваченные азартом, мы, вопреки привычным канонам, лезли теперь в молодые посадки, поднимали каждую ветку и собирали обильный урожай. В березовых же рощах стояла сушь, и если и попадался один-другой белый, то неказистые и маленькие.

Когда солнце было в зените, решили заканчивать. Таня разложила тут же на травке нехитрое угощение. Перекусили лежа на траве. Торопиться обратно не хотелось. Перебирали грибы.

Увлеклись, убаюканные монотонным переговором верхушек сосен. Вдруг на землю упало несколько капель дождя, а вслед за ними жгуты ливня принялись хлестать стонущий лес. Вокруг нас все ходило ходуном. Гром рокотал басами, с треском разрывали темень туч ослепительные копья молний. Вмиг вымокшие, боялись прятаться под деревьями. Колея, по которой мы брели превратилась в мутный поток.

Тишина наступает вдруг, она берет нас в кольцо. А на темном фоне неба когти молний все еще рвут зловещие тучи. Мы уже не идем, стоим, потерянные, не зная, сколько все это может продолжаться.

Гроза кончилась так же внезапно: тучи уползли за Днепр. Густой пар, клубясь, поднимался от земли.

Буря наделала в селе хлопот: разметала копны, взлохматила соломенные крыши, положила пшеницу. Вакула не убрал с крыши сохнущую вишню, и она превратилась в кисель. Но ничто его так не расстроило, как наша лесная добыча. Он так до сих пор и думает, что мы напали на потаенное место и ничего ему про то не сказали.

Уезжали на следующий день. Можно было добраться до Киева «Ракетой» на подводных крыльях. Но я уговорил Таню и Сергея Андреевича взять билет на колесный пароход. Он, громадный, многопалубный, заходил на все пристани, подолгу простаивал там. Тут же на берегу нам предлагали на выбор самый ходовой по времени товар: вареную в початках кукурузу, яблоки, мед. Мне нравилось слушать мерное шлепанье колеса, по капельке расставаясь с летом.



Загрузка...