ГЛАВА I В СОВЕТСКОЙ ШКОЛЕ

Наступил наш последний вечер в Швеции — 18 июня 1935 года. Мы прошли еще раз по улицам Стокгольма. Несколько друзей моей матери, немецкие эмигранты, как и мы, проводили нас до парохода, который должен был доставить нас в финскую гавань Турку.

«Счастливо добраться до Москвы», желали нам друзья на прощанье. О поездке через Финляндию я мало что помню. Я был настолько полон ожидаемого приезда в Советский Союз, что все остальные впечатления стерлись из моей памяти.

На следующий день мы с моей матерью сидели в постепенно пустеющем поезде, приближавшемся к советско–финской границе. В вагоне, кроме нас, никого не было. К нам подошел проводник.

— Через четверть часа мы на границе. — Он назвал трудно для меня выговариваемое название станции, в незнакомом слове было много у, u и i. Это была в то время финская пограничная станция. Сегодня, после территориальных потерь Финляндии, она, вероятно, имеет русское название.

ПУТЕШЕСТВИЕ В МОСКВУ

Мы стояли немного растерянные на пустом вокзале. Один железнодорожный служащий охотно дал нам справку.

— Между последней финской и первой русской станцией существует местное сообщение. Поезд придет, примерно, через полчаса. От советской пограничной станции — прямое сообщение до Ленинграда.

Для моей матери это не было первым путешествием в Москву. Она приезжала в Советский Союз в 1921 году. Во время Первой мировой войны она принадлежала к Союзу Спартака и в 1918 году вступила в коммунистическую партию. Некоторое время она работала как референт прессы в советском торговом представительстве в Германии. В 1925 году моя мать вышла из компартии Германии и принадлежала после этого к независимым левым. После прихода Гитлера к власти она работала нелегально до начала 1935 года в Берлине, а потом отправилась в Швецию.

А я? Я был тогда юношей тринадцати с половиной лет и радовался возможности попасть в Советский Союз. Я вырос в Берлине, посещал школу имени Карла Маркса, принадлежал с конца 1931 года к «Юным пионерам», детской организации германской коммунистической партии. Осенью 1933 года я был отослан моей матерью в Швецию. Там я попал в шведскую школу–интернат и скоро научился свободно говорить по–шведски.

С матерью я встретился снова в начале 1935 года. Надо было решать — куда нам отправиться.

Нелегальная группа в Берлине, к которой принадлежала моя мать, была разгромлена и ее члены арестованы. Гестапо искало мою мать. Было ясно, что она не может вернуться в Германию, но разрешение на пребывание в Швеции было ограничено. Я еще оставался в Вигбихольме, когда моя мать начала оживленную переписку, чтобы найти нам новое место жительства.

Однажды днем, когда мы гуляли в чудесных окрестностях Стокгольма, моя мать посвятила меня в свои планы.

— Ты теперь уже молодой человек, — начала она, — и я хотела бы с тобой поговорить о нашей дальнейшей жизни.

Я кивнул головой и сделал серьезное лицо, как все тринадцатилетние мальчишки, с которыми разговаривают, как со взрослыми.

— Я не хочу принимать какое бы то ни было решение без твоего согласия. Дело обстоит так, в Швеции мы не можем остаться, так как я не могу здесь получить никакой работы. Я отсюда писала друзьям и знакомым. У нас две возможности. Мы можем поехать в Англию. Там, в Манчестере, у меня есть хорошие друзья. Ты сможешь посещать английскую школу и до тех пор, пока в Германии нацисты остаются у власти, учиться и жить в Англии. Это — одна возможность.

— А другая? — спросил я.

Моя мать на минуту задумалась.

— Мы можем поехать в Советский Союз.

— Я за Советский Союз, — сказал я с уверенностью. Мой ли ответ повлиял или другие обстоятельства, я не знаю, но поездка в Советский Союз была решена.

В то время мы не знали, насколько роковым для нас оказался этот выбор. Разве могла моя мать предполагать, что примерно через полтора года она будет арестована НКВД, и исчезнет в советских концлагерях на двенадцать лет, откуда она сможет вернуться в Берлин только в 1948 году.

Я тоже не мог тогда знать, что проведу десять лет в Советском Союзе, что мне предстоит обучение в школе Коминтерна, воспитывающей иностранных партийных работников, и что однажды я порву с системой, в которую верил с детских лет.

Но всё это — в далеком будущем…

А пока… В солнечный июньский день 1935 года — мы ждали на финской пограничной станции поезда, который должен был нас доставить в Советский Союз.

Небольшой состав прибыл точно. На паровозе и на тендере я увидел серп и молот, наш знак, который я до этого видел только на знаменах во время демонстраций. Я был очень взволнован. Из будки машиниста выглянул кочегар, который нам дружески кивнул.

— Это ваш поезд, — сказал финский железнодорожник, — он доставит вас к советской пограничной станции Белоостров.

Мы ехали не быстрее, чем на лошади. Однако, уже через несколько минут мы были на границе. Из окна был виден большой гранитный блок.

С одной стороны стоял финский пограничник, с другой — красноармеец, первый красноармеец, которого я видел в жизни. На его шапке горела советская звезда с серпом и молотом, а в руке он держал тесно прижатую к себе винтовку со штыком.

Несколько человек в военной форме и в штатском подошли к нам. Это был советский пограничный контроль. В здании вокзала они открыли наши чемоданы и начали проверять. К одежде и продуктам они не проявляли никакого интереса. Но с особой тщательностью были проверены книги. Мы привезли с собой почти одну только коммунистическую литературу, но они брали каждую книгу в руки и некоторые даже перелистывали.

Наконец проверка закончилась. Как только мы сели в ленинградский поезд, раздался сигнал и мы тронулись в путь. Поезд был переполнен, но нам с готовностью помогли найти место.

Пассажиры с любопытством разглядывали нас. Можно было догадаться, что они говорят между собою о нас, но я не понял ни одного слова. С нами никто не разговаривал.

В Ленинграде у нас была продолжительная остановка. Здесь всё выглядело гораздо беднее, чем в Стокгольме. Дома были далеко не в таком хорошем состоянии как там, а люди — просто плохо одеты. Я видел много босых ребятишек. Такая картина была мне не знакома, она подействовала даже на меня угнетающе. Но скоро я все забыл, так как это совсем не походило на образ, созданный моею мечтой.

В Москву мы выехали ночным поездом. После волнующих впечатлений этих дней я крепко заснул. Когда я проснулся — мы были уже в Москве.

Москва… Город, где я должен был провести столько лет, ставший для меня впоследствии вторым родным городом.

МОСКОВСКАЯ ШКОЛА ИМ. КАРЛА ЛИБКНЕХТА

Мы приехали не по приглашению «Интуриста», не в составе делегации. Поэтому наш приезд не вызвал никаких торжеств или официальных приветствий, не было также приготовленных комнат в отеле. Но нас все же ждали несколько друзей, которые раньше знали мою мать.

С вокзала мы поехали через всю Москву на улицу Грановского 5, на частную квартиру одной знакомой. Квартира, — это слишком громко сказано, так как она состояла всего из одной комнаты. Здесь были обсуждены планы нашей жизни в Москве. Моя мать прежде всего думала обо мне.

— Мальчику нужна школа, но он не знает ни одного слова по–русски. — Нам ответили: — Это не обязательно. В Москве имеется две школы для иностранцев — английская и немецкая, кроме того, твоему сыну везет: немецкая школа как раз с 1 сентября получает очень хорошее помещение в доме №12 на ул. Кропоткина.

— Разве в Москве есть немцы? — спросил я изумленно. Моя новая знакомая рассмеялась. — Ну, конечно! В Москве живет несколько тысяч немецких и австрийских эмигрантов, в том числе много шуцбундовцев (Schutzbundler), участников восстания против Дольфуса в феврале 1934 года, которые после поражения бежали в Москву. Здесь имеется немецкий клуб, одна немецкая газета («Deutsche Zentral‑Zeitung») и «Издательство иностранных рабочих», которое издает много книг на немецком языке.

Так началась наша московская жизнь.

Найти квартиру оказалось очень трудным делом. Первое время мы скитались по знакомым, пока, наконец, не нашли меблированную комнату. Моя мать искала работу а у меня было много свободного времени, так как было время школьных летних каникул.

— Не хочешь ли посмотреть метро — спросили меня уже на второй день. Метро как раз за несколько недель до нашего приезда — 15 мая было сдано в эксплуатацию и все гордились этим достижением. Метро тогда настолько стояло в центре внимания, что меня почти повсюду спрашивали — ездил ли я уже в метро. Вскоре стали расспрашивать — как мне нравится метро и начинался обстоятельный разбор его достоинств. Только раз я встретил одного шутника, который сказал:

— Было бы хорошо, если надземная Москва хотя бы на одну десятую была так хороша, как подземная.

Замечание было вполне справедливым, так как несоответствие потрясало.

В то время ориентироваться в Москве было не легко. Никакого плана города не было. У моей матери сохранился еще план 1924 года, но он нам мало помогал. За истекшее время многие улицы были переименованы и, кроме того, общая картина города сильно изменилась — строились новые дома и сносились старые. Поэтому мы очень обрадовались, когда во всех книжных магазинах появились новые планы. Разочарование последовало незамедлительно: план города, который мы могли купить в июле 1935 года, был таким, каким он должен быть… в 1945 году. Мы даже не знали, как к этому отнестись. Моя мать удивленно спрашивала: — Зачем мне план города 1945 года, если я хочу пройтись по Москве 1935 года.

— Но совершенно ясно, зачем, — отвечали ей. — В начале июля опубликовали 10–летний план генерального строительства Москвы. Для того, чтобы сделать его популярным теперь выпустили планы на 1945 год. А как Москва выглядит сегодня, и так каждый знает.

Когда мы отправлялись гулять, то брали теперь с собой оба плана. Один показывал какой была Москва 10 лет тому назад, а другой — какой она должна быть еще через 10 лет.

Этот случай с планом города был типичным для того времени: 1935 год в Советском Союзе был переходным годом. Революция и гражданская война, даже план первой пятилетки отошли уже в прошлое; годы чисток и массовых арестов, пакт Сталин—Гитлер и война с Финляндией были еще в будущем.

К началу 1935 года были отменены последние продовольственные карточки и на седьмом съезде советов было объявлено о разработке более свободной и демократической конституции.

— Самое тяжелое теперь позади… Будет, несомненно всё лучше и лучше… Политическая система станет теперь более демократической, это видно уже по проекту новой конституции, — в таком тоне велись в основном разговоры в этом году.

Только немногие из наших знакомых не разделяли этого оптимизма.

Уже в первые недели после нашего приезда я все время слышал одно имя: Киров. За несколько месяцев до нашего переселения в СССР, 1 декабря 1934 года в Ленинграде был убит Сергей Киров, член Политбюро. За убийством Кирова последовала волна массовых арестов. В отличие от прошлых арестов, жертвами этой чистки были партийные большевистские работники, а не беспартийные специалисты и лица, принадлежавшие раньше к другим партиям.

Когда речь заходила о Кирове, в подтексте часто чувствовался страх.

— Что меня больше всего тревожит в деле Кирова, — говорил один наш знакомый, — это роспуск «Общества старых большевиков». Еще недавно слово «старый большевик» было для нас почетным, а принадлежность к этому обществу — наградой. А 26 мая Общество было распущено без всякого политического обоснования, а здание его конфисковано.

Об этом событии первое время много говорили. Был даже анекдот:

— Вы слышали? Последняя контрреволюционная организация распущена!

— Какая же?

— Общество старых большевиков.

Это была шутка, но горькая шутка.

Так приходилось мне, тринадцатилетнему, интересующемуся политикой юноше, слушать много разговоров, оптимистических и пессимистических высказываний, тогда, перед большой чисткой 1936–38 гг., когда еще можно было кое‑что говорить свободно.

1 сентября 1935 года я был принят в немецкую школу имени Карла Либкнехта в Москве. Хорошее современное четырехэтажное здание школы с солнечными классами, принадлежало к числу тех 72–х новых школ, которые были построены в Москве в 1935 году. Внешне оно выглядело как любое современное школьное здание в Западной Европе. Но когда я в него вошел, я с удивлением увидел в одном из углов большую статую Сталина. На цоколе можно было прочесть:

Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики! Сталин

У главного входа в школу висел другой лозунг. Белыми буквами на красном полотне красовались слова:

Учиться, учиться и еще раз учиться!

Ленин

Я явился к директору, товарищу Желаско, чтобы закончить формальности по вступлению в школу. Войти в курс школьных занятий было трудно, так как советская школьная система резко отличается от школьных систем других стран. Обязательное обучение в Советском Союзе начинается только с семилетнего возраста. Имеется единая школа, в которой первые семь классов обязательны для всех, в то время как 8–й, 9–й и 10–й классы посещаются только теми, кто готовится к поступлению в высшие учебные заведения (вузы).

— По советской школьной системе ты пойдешь в 6–ой класс, — сказал мне директор.

Немного с опаской, замедляя шаг, я поднялся по лестнице. Учитель представил меня как нового ученика. Ученики с любопытством разглядывали меня и шепотом обменивались мнениями между собой.

Все еще немного смущенный, я сел на свое новое место. Над моей партой висела стенная газета. Когда я осмотрелся, я заметил у всех школьников пионерские галстуки. Я еще раз посмотрел вокруг себя. Вправо, впереди меня сидела девочка, у которой не было галстука. Она была единственной без галстука.

Преподавание шло на немецком языке, но по советским учебникам. Учителя были главным образом немецкие эмигранты, которые подобно нам эмигрировали в Советский Союз через Швецию, Францию или Чехословакию.

Учебный план и содержание предметов полностью соответствовали русской школе. Все учебники, даже по математике и физике, были слово в слово переведены с русского. Если вначале я нашел большое внешнее сходство с моими предыдущими школами, то через несколько дней я уже заметил большую разницу. В этой школе от ученика требовалось много больше, чем в тех, в которых я раньше учился. Нам задавали много на дом и надо было напрягаться, чтобы выполнять задания. Мы почти ежедневно занимались русским языком. Вторым иностранным — был английский. Особое внимание обращалось на математические и естественные науки. Как раз в 6–ом классе проходили алгебру, геометрию, физику, а вместо рисования — черчение. По истории мы проходили античный мир, по географии — «Географию капиталистических стран» (подразумевались все страны, кроме СССР), при этом касались также хозяйственной структуры и политического состояния в отдельных странах. По литературе мы одновременно проходили русскую и немецкую литературу. Один раз в неделю у нас было «Обществоведение», предмет, в котором преимущественно рассматривалось политическое развитие и государственное устройство в Советском Союзе. Позже обществоведение было заменено изучением Конституции. Учет успеваемости был более строгим по сравнению с предыдущими школами, где я учился. Каждый ответ, каким бы незначительным он ни был, отмечался не только в классном журнале учителя, но и в так называемом дневнике, который оставался на руках ученика и каждую неделю родители должны были его подписывать. В конце каждой четверти бывало короткое повторение пройденного; своего рода промежуточные испытания. Учебный год заканчивался очень подробными экзаменами по всем предметам, письменно и устно.

Я СТАНОВЛЮСЬ СОВЕТСКИМ ПИОНЕРОМ

Нас все время подгоняли с учебой. Ученики, получившие плохую отметку или замечание — так назывался у нас выговор за недисциплинированное поведение — должен был давать объяснение перед классным собранием. После краткого вступительного слова учителя, провинившегося ученика староста класса или учитель спрашивал:

— Как это у тебя получилось, что ты схватил плохую отметку?

Если ученик пытался как‑то оправдаться, его сейчас же прерывали особо активные ученики.

— Получить замечание — это позор, но затем еще и оправдываться — это уже просто недостойно.

Это была низшая ступень столь распространенной в Советском Союзе критики и самокритики.

Нам постоянно напоминали о крайней необходимости поддерживать строгую дисциплину. Мы должны были быть не только сами дисциплинированными, но и бороться за улучшение дисциплины. Нам всегда говорили, что имеется два рода дисциплины. Одна — в капиталистических странах, основанная на страхе, подавлении и подчинении, другая — в СССР, — это добровольная, сознательная дисциплина во имя строительства социализма. Сознательный и добровольный характер советской дисциплины подчеркивался проведением соревнований: в школе, при котором побеждал тот класс у которого оказывалось меньше замечаний и плохих отметок. В соревновании и в борьбе за улучшение дисциплины решающую роль играла пионерская организация.

По истечении двух недель ко мне подошла одна ученица.

— Не хочешь ли ты стать пионером?

— Конечно, но это не нужно. Я уже был пионером в Берлине с 1932 года.

— Твое членство в Берлине здесь недействительно. Ты должен вступить заново.

— Хорошо. Где я могу записаться?

— Ты здесь не можешь просто записаться. Если ты готов вступить, я запишу твою фамилию в список и тогда ты будешь принят во время сбора отряда. Вожатый будет произносить слова торжественного обещания, которые ты должен повторять. После этого ты получишь галстук.

Некоторое время спустя эта церемония состоялась. Весь пионерский отряд был выстроен в школьном зале. Во главе отряда стоял знаменосец. Раздалась барабанная дробь. Пионервожатый начал произносить слова торжественного обещания:

«Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом моих товарищей торжественно обещаю…»

Мы повторяли вслед за вожатым,

«…верно и храбро служить делу рабочего класса, хранить священные заветы Ленина, быть всегда примером и исполнять все обычаи и обязательства юных пионеров».

После этого на нас торжественно надели галстуки и передали зажим для галстука с изображением пламени костра и словами: «Будь готов! — Всегда готов!» Это было русское пионерское приветствие — уже известное мне.

И пионерский галстук и зажим имели символическое значение. Три конца красного платка это — партия, комсомол, пионеры. На зажиме пять поленьев означали пять частей света, а три языка пламени — III Интернационал.

Последнее, правда, с некоторого времени в официальном объяснении символики не упоминалось.

Мы учили биографии Ленина и Сталина и историю советских пионеров. Мы узнали, что первые пионерские отряды возникли в 1922 году, а с 1926 года стала выходить «Пионерская правда» — газета юных пионеров.

Организация юных пионеров объединяет детей от 11 до 16 лет и насчитывала в 1935 году 10 миллионов членов. Задача пионеров, как нам говорилось, состоит в том, чтобы быть опорой школы, укреплять дисциплину, поддерживать учителей и воспитывать чувство ответственности по отношению к социалистической родине.

В прошлом у пионерской организации имелись опасные уклоны. Левый уклон выражался в стремлении передать руководство школой пионерской организации. Нам объяснили, что это было не только очень опасным, но и враждебным партии взглядом, так как совершенно недооценивалось значение школы. Имелся еще и правооппортунистический уклон. Он был не менее опасен, так как заключался в намерении влить пионерскую организацию в школьное управление, а это означало бы ее самоликвидацию. Эти опасные уклоны были, однако, пресечены постановлением в апреле 1932 года «Об осуждении правого и левого уклонов в пионерской организации».

Мы изучали явления и события, которые на первый взгляд казались одинаковыми, но воспринимались и оценивались совершенно различно — в зависимости от того происходили они в капиталистических странах или в СССР.

Уже через короткое время нам вошло в плоть и кровь, что повышение цен на продукты в капиталистических странах является «новым признаком усиления эксплуатации рабочих», а повышение цен на продукты в СССР, наоборот, является «важным вкладом народного хозяйства в дело строительства социализма». Ветхие дома на Западе были для нас доказательством «низкого уровня жизни трудящихся», а ветхие дома в Москве — «пережитками прошлого». Любые явления осуждались или приветствовались нами в зависимости от того, где они происходили.

Такой образ мышления был так глубоко впитан всеми нами, в том числе и мной, что я в течение многих лет не представлял себе возможности мыслить иначе.

ДЕТСКИЙ ДОМ № 6

Летом 1936 года произошло событие, которое изменило ход моей жизни. Я жил с матерью в меблированной комнате в доме №26 на улице Горького. Владелец комнаты находился в командировке на Игарке, в маленьком городке на севере Сибири. Строительство и развитие городка шло очень быстро. Инженер возвращался теперь домой и мы должны были освободить комнату.

В течение многих недель мать пыталась найти другую комнату, но ее поиски были напрасны. Некоторые ей отказывали, узнав что мы немцы, другие не хотели сдавать комнату женщине с четырнадцатилетним сыном. Поэтому мать прежде всего беспокоилась о моем устройстве. Однажды она пришла домой обрадованная.

— Я нашла для тебя что‑то очень хорошее. Тебя примут в детский дом № 6, в дом детей австрийских шуцбундовцев. Там тебе будет очень хорошо.

Мать не ошиблась.

Дом находился в Калашном переулке №12, в центре города, между Арбатской площадью и Никитскими воротами. Детдом помещался в большом, по московским условиям роскошном, немного мрачном доме, который принадлежал раньше одному богатому московскому купцу.

Детский дом № 6 предназначался для детей шуцбундовцев. После неудачи февральского восстания 1934 года в Австрии, в Советский Союз прибыли не только сотни борцов, но и много детей, родители которых погибли во время восстания.

8 августа 1934 года (этот день ежегодно торжественно отмечался в детском доме), специальный поезд с австрийскими детьми прибыл на советскую границу. Торжественные приемы следовали один за другим. Все советские газеты давали подробное сообщение по поводу прибытия австрийских детей. Пионерский лагерь Артек в Крыму, самый лучший в Советском Союзе, пригласил детей провести первое лето в Крыму.

Потом они отправились в Москву, где им было предоставлено в постоянное пользование просторное помещение в доме №12 в Калашном переулке. В доме жили не только дети австрийских социал–демократов и шуцбундовцев, но и дети некоторых немецких коммунистов.

Этот приют под простым названием «Детский дом №6», нельзя было, однако, сравнивать с обычными детскими домами в СССР. Питомцы этого дома находились почти в таком же привилегированном положении, как и делегации, которые на короткое время приезжали в СССР. Одежда для них изготовлялась в особых мастерских. Питание приготовляла австрийская кухарка. Дом имел собственный автобус, на котором воспитанники доставлялись в школу и обратно, им же пользовались для всякого рода поездок. Дом имел собственную амбулаторию, которой заведовала женщина–врач, немка. Она наблюдала за здоровьем детей. Каждое утро у детей проверялась температура.

Куда бы ни появлялись дети шуцбундовцев, они всюду встречали восторженный прием. На все премьеры в оперу, на оперетты и другие театральные представления давалось столько билетов, что порою их даже нельзя было полностью использовать.

Заведующим детдомом был немецкий коммунист Бейс. Учителями были немецкие и австрийские эмигранты и частично молодые русские, которые свободно говорили по–немецки. Они были тщательно отобраны Центральным Комитетом ВЛКСМ.

Уже два года существовал этот дом, когда я 26 сентября 1936 года переступил его порог. Времена многочисленных приемов были позади. Автобус был отобран и мы должны были ходить пешком. Ежедневная проверка температуры была прекращена. Обильная и разнообразная еда была понемногу упрощена — хотя она все еще оставалась гораздо лучшей, чем у русских детей. Приглашения еще поступали, но не так часто как в первый год. Заведующий немец был заменен русским — Семеновым.

В это время в доме находились дети от 8 до 16 лет. Питомцев первых четырех классов называли по–австрийски «гшроппен»; ученики 5–го и 6–го класса, уже были средними; а мы — 7–й, 8–й, 9–й классы — старшими. Наш детдом все еще считался показательным. Природные способности воспитанников стремились развивать и помогали раскрытию данных. Музыкально–одаренным давали специальные уроки; для интересующихся игрой на сцене был организован театральный кружок под руководством Вайленда Родда — негра, который эмигрировал в Советский Союз и принимал участие, как актер, в советском фильме «Цирк» и в других фильмах. Существовал также литературный кружок и нередко у нас бывали немецкие писатели, эмигрировавшие в СССР. К нам часто привозили иностранные делегации. Нередко нас посещали представители австрийской или немецкой секции Коминтерна, а в дни торжеств: 1 мая, 7 ноября или на Новый год приезжал Коплениг, генеральный секретарь коммунистической партии Австрии, или Вильгельм Пик. Кроме официальных праздничных дней, у нас были свои собственные праздники. Каждый год торжественно праздновались 12 февраля в память восстания шуцбундовцев и 8 августа — день прибытия в СССР. В дни этих торжеств лучшие ученики — это понятие было у нас довольно растяжимым — получали ценные награды, далеко превосходившие награды, которые получали советские дети. Нас приглашали на все большие праздники, которые устраивались в это время в Москве, как «почетных юных гостей». Всегда нас встречали аплодисментами. Особенно большой радостью для нас были поездки по каналу Москва—Волга.

В политическом отношении мы также обладали некоторыми особыми правами. На стенах: висели лозунги, отличавшиеся от стандартных советских лозунгов, как‑то: приветствия антифашистским борцам в Австрии и Германии или испанским интернациональным бригадам. Рядом с портретами Ленина и Сталина можно было видеть не членов Политбюро ВКП(б), а портреты Иоганна Копленига, Димитрова, Эрнста Тельмана и Вильгельма Пика.

В то время нас хорошо знали в Москве. Мы были лучше одеты, чем остальная молодежь, и когда вечером выходили гулять, то не раз слышали от прохожих: «смотри, это дети шуцбундовцев!». Мы переживали счастливое время — не зная по существу, как жилось в этот период остальной молодежи в Советском Союзе. Учителя и русский заведующий относились к нам исключительно доброжелательно. Когда мы выражали те или иные наши желания, мы могли быть уверенными, что в пределах возможного они будут удовлетворены.

У нас был также свой Совет, который мы сами выбирали; он обладал правом совещательного голоса по всем вопросам. Нашей единственной постоянной связью с внешним миром была «Библиотека иностранной литературы» в Столешниковом переулке, в 15 минутах ходьбы от нашего дома. Она помещалась в маленькой церкви, которая была закрыта с первых лет революции. Здесь имелись немецкие, английские, французские, испанские и итальянские книги. Почти каждый день я ходил с моими друзьями на несколько часов в читальный зал. Наряду с классической немецкой литературой там было также много новых книг: Томаса Манна, Генриха Манна, Франца Верфеля, Макса Брода, Стефана Цвейга, Якова Вассермана, Арнольда Цвейга, Лиона Фейхтвангера, Эмиля Людвига и, конечно, всех авторов–эмигрантов, симпатизирующих Советскому Союзу, — Фридриха Вольфа, Анны Зегер, Иоганна Р. Бехера, Эриха Вейнерта, Бодо Узе, Фрица Эрпенбека, Вилли Бределя.

Эта читальня сперва казалась нам раем, но скоро я узнал и ее теневые стороны. Когда я получил в руки книгу Травена, я с глубоким изумлением увидел, что целые абзацы закрашены особой тушью. Все попытки прочесть затушеванные места, — например, держа страницы против света, — оказывались напрасными. Затушевка была технически превосходной. Эта своеобразная форма цензуры применялась не только по отношению к книгам, но также к газетам и журналам. Цензypa распространялась также на книги членов германской коммунистической партии и сочувствующих ей авторов. В читальном зале, кроме советских газет имелись также «Красное знамя» (,,Rate Fahme») из Чехословакии, «Парижский листок» («Pariser Tageblatt») или «Новая международная сцена» («Die neue WeLtbuhne»). Даже в этих чрезвычайно дружественных к СССР изданиях, некоторые абзацы нельзя было прочесть, так как в них сообщалось о событиях, которые не отмечались в советской прессе.

Мы, старшие, уже тогда интересовались не только литературой, но и политикой. Это совсем не удивительно. Ведь в Советском Союзе вся жизнь сильнее пропитана политикой, чем в любой другой стране. Почти нет вопросов, которые бы ни рассматривались с точки зрения политики. Кампании, собрания и демонстрации сменяли друг друга.

В большинстве западных трудов, посвященных Советскому Союзу высказывается сожаление о людях, которые принуждены жить и условиях подобной политизации. В отношении большинства населения это, вероятно, справедливо, но не в отношении всех, потому что как раз среди молодых людей очень многие живо интересуются политическими проблемами.

Большинство из нас «старших» в детском доме — следовательно, 14—17–летние юноши — совсем не хотели ждать, пока теми или иными политическими вопросами займутся в школе или в комсомоле; мы уже в наше свободное время, занимались вопросами марксизма–ленинизма. Когда заканчивались наши школьные работы, мы набрасывались на политическую литературу — сочинения Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина. Никто нас к этому не принуждал, никто не призывал нас к политическому образованию. Это было наше собственное стремление, наша собственная заинтересованность. Скоро вошло в привычку, что мы, «старшие», дискутировали о прочитанном во время наших прогулок по Москве.

О том, какие в это время начинали разыгрываться события в СССР, мы в нашем доме в Калашном переулке не имели никакого представления. Но в СССР трудно жить беззаботно; нет такого уголка, где можно спрятаться от невзгод жизни. Это относилось и к нам.

АРЕСТ МОЕЙ МАТЕРИ

Когда меня поместили в детский дом №6, моя мать переселилась в маленькую каморку, ее нельзя было назвать комнатой. Она помещалась в одном старом доме вблизи Никитских ворот. Даже название «каморка» было слишком громким, так как в действительности это была часть прихожей, отделенная деревянной перегородкой. Но и за нее моей матери пришлось упорно бороться.

Один или два раза в неделю я встречался с матерью. Мы ходили с ней по Москве. Это было счастливое время. Хотя мне очень нравился мой детский дом, но я каждый раз радовался всем сердцем встрече с матерью, возможности беседовать с ней. В конце октября 1936 года, спустя несколько недель после моего переселения в детский дом, мы бродили в один из дождливых дней по улицам Москвы. Я грыз леденцы, купленные в моем любимом магазине «Восточные сладости» у Никитских ворот.

— У меня к тебе, мама, большая просьба, — сказал я.

— В чем дело, мой мальчик?

— Видишь ли, самое сложное для меня — черчение. Мы должны до послезавтра сделать особенно трудный чертеж, а у меня ничего не получается.

Мать обещала уже к следующему дню изготовить чертеж. После этого мы должны были быстро расстаться, чтобы я не опоздал в детдом. Я оглянулся. Мать все еще стояла, сумку и мой чертежный рулон держала под мышкой, ласково махала мне рукой. На следующий день я стоял в условленном месте наших встреч. Матери не было. Я ждал. Прошло десять минут, четверть часа, полчаса. Мать не приходила. Я решил пойти к ней домой, в ее маленькую каморку.

— Может быть она заболела, — подумал я.

Я был встревожен. На мой звонок один из жильцов открыл мне дверь, странно посмотрел на меня, но пропустил. Я побежал по коридору и удивленный остановился перед примитивным деревянным запором. Дверь была заперта, кроме того я заметил две печати: одну на двери, другую на перегородке. Я ничего не понимал. Тем временем открылась дверь соседней комнаты.

— Что ты хочешь? — спросили меня.

— Я хотел видеть мою мать, она ведь здесь живет.

— Твоей матери здесь больше нет.

— А где же она?

— Она уехала.

— Да как же так? Разве она ничего не оставила мне?

— Нет, она ничего не оставила. Она неожиданно должна была уехать. Может быть в командировку и скоро снова вернется. Иди спокойно домой.

Я пошел домой обеспокоенный, раздумывая по дороге. Я уже достаточно долго пробыл в России, чтобы не знать что такое командировка: неожиданное служебное задание, проведение определенной работы в другом месте. Но от кого могла получить моя мать командировку? Когда она вернется?

В детском доме мои беспокойные мысли понемногу рассеялись. Возможно, что ее послали куда‑нибудь преподавать иностранный язык… каким‑нибудь командирам армии. Тогда наверное она не может об этом писать, — успокаивал я себя и, наконец, засел за свой чертеж.

Проходили недели. Я еще несколько раз ходил на «квартиру» к матери, и каждый раз мой взгляд с грустью и тревогой останавливался на запечатанной двери. Жители соседних комнат сначала относились ко мне дружелюбно, потом косились.

— Зачем ты все время приходишь? — спросил строго, почти зло, один сосед. — Мы же сказали тебе, что твоя мать в командировке. Как только она вернется, она даст тебе о себе знать. Ты не должен постоянно сюда бегать.

С того раза я больше туда не ходил. Тем временем я повидался со знакомыми моей матери. Они тоже говорили мне, что мать в командировке, но никто не знает, — где она.

— Я слышал, что она в Тифлисе, — сказал один знакомый.

— Почему же тогда она мне не пишет?

— Бывают командировки, когда писать нельзя, — ответил он.

Я это понимал, так как уже давно об этом слышал, поэтому я больше не расспрашивал.

Скоро произошли новые события, которые вырвали меня из спокойной жизни детского дома.

В январе 1937 года начался процесс «троцкистского параллельного центра», якобы заговорщической организации, к которой принадлежали такие руководящие партийные деятели, как Пятаков, Радек, Сокольников и Серебряков.

До этого нам представляли их, как образцовых большевиков. «Немецкая центральная газета» («Deutsche Zentral‑zeitung»), писавшая так же, как и «Правда», почти исключительно об успехах социалистического строительства и помещавшая фотографии новых индустриальных объектов и передовых колхозов, теперь разразилась ругательствами и громила на своих страницах «троцкистских шпионов», «диверсантов», «предателей родины», «реставраторов капитализма».

Уроки по обществоведению были сейчас же приспособлены к новым требованиям и посвящались исключительно происходящему процессу. Мы узнали, что те, которых мы до сих пор считали образцовыми партийными руководителями, на самом деле были шпионами, агентами и диверсантами. Они вели переговоры с фашистской Германией и с Японией с целью передать Украину Германии, а Дальний Восток — Японии, и стремились к восстановлению капитализма в стране.

Обвиняемые, как говорили нам, — уже в течение ряда лет, даже десятков лет, были вредителями, врагами народа и агентами, но умело обманывали свое окружение. Изображая из себя образцовых руководителей партии, они в действительности саботировали планы производства, организовывали взрывы и пожары, выполняли диверсионные мероприятия, устраивали железнодорожные катастрофы, а тем, что они намеренно заражали продовольственные и санитарные пункты, они несли смерть рабочим и крестьянам. Одновременно они подготовляли террористические группы с целью убийства руководителей партии и советского правительства.

30 января 1937 года процесс закончился. Пятаков, Серебряков и другие обвиняемые были приговорены к смертной казни, а Сокольников и Радек — к десяти годам тюрьмы. В газетах печатались снимки собраний на предприятиях и в колхозах, на которых все присутствующие поднимали руки за смертный приговор обвиняемым. На больших демонстрациях несли плакаты с лозунгами: «Расстрелять бешеных фашистских собак», «Враги народа должны быть стерты с лица земли!»

Мы не могли тогда полностью охватить значение этих процессов. Мы продолжали жить, как на счастливом острове. О массовых арестах того времени мы не имели никакого представления. Мы по–прежнему ходили на занятия, читали книги и дискутировали. Единственное, что мы замечали, что на уроках обществоведения, на собраниях в школе и в самом детдоме очень много говорилось о бдительности, о «врагах народа», об «агентах» и об их вредительстве.

Большая волна арестов началась осенью 1936 года, но только поздней весной 1937 года, когда и от нас этого нельзя было больше скрыть, мы поняли, что происходит в стране.

Волна арестов не миновала и немецкой школы имени Карла Либкнехта. С марта 1937 года начались один за другим аресты учителей. Сначала исчез наш немецкий учитель Гершинский, коммунист, в юности посещавший школу им. Карла Маркса в Берлине (в Нойкельне) и приехавший в Советский Союз после 1933 года. За ним последовал наш учитель истории и географии Люшен, тоже воспитанник школы им. Карла Маркса. Наконец, был арестован и учитель по математике и химии Кауфман.

Так обстояло дело не только в нашем классе, но и во всей школе. Немногие учителя, которые остались, валились с ног от усталости, так как должны были распределять между собой все уроки арестованных преподавателей. Но они страдали не только от усталости, но и от страха. Каждый знал, что завтра может придти и его черед. Они потеряли внутреннюю уверенность, что ученики, конечно, заметили, и учителям с большим трудом удавалось доводить урок до конца. Иногда страх ставил их в глупое положение.

Однажды во время урока обществоведения наш учитель восторженно и горячо говорил о демократическом характере советской конституции и о морально–политическом единстве советского народа. Он решил увенчать все сказанное известной фразой Сталина:

«Тем, кто попытается напасть на нашу страну, будет дан уничтожающий отпор, чтобы у них пропала навсегда охота совать свое свиное рыло в наш советский огород!»

В конце этой фразы учитель обмолвился и громко воскликнул:

«… чтобы у них навсегда пропала охота совать свое советское рыло в наш свиной огород!»

Некоторые ученики прыснули, а другие, в том числе и я, сидели как парализованные. Что будет дальше? Что произойдет?

Через несколько секунд учитель заметил свою ошибку, побелел весь и затрясся. С большим трудом он закончил свой урок. Всем нам было его очень жалко. Мы знали, что это означает его конец, так как ясно было, что об этом случае он должен сам сообщить партийной организации. Несколько дней спустя он исчез. Мы его никогда больше не видели и ничего о нем не слышали. Даже на наши экзамены легла тень арестов. В одно июньское утро весь наш класс собрался на письменную работу по немецкому языку. Как всегда на экзаменах, мы были немного взволнованы при появлении учителя. Он сначала проверил по списку присутствующих, а затем объяснил нам нашу экзаменационную задачу.

— Я прочту вам сейчас отрывок из книги антифашистского писателя Георга Борна. Вы должны содержание отрывка переложить своими словами. Вам дается на это три часа и вы можете спокойно работать.

С этими словами он раскрыл свой портфель, чтобы достать оттуда книгу Борна. Неожиданно на нескольких скамьях раздался шепот.

— В чем дело? Один ученик встал.

— Товарищ учитель, мой отец мне говорил, что Георг Борн на этих днях арестован, как враг народа.

Лицо учителя посерело. Дрожащими руками он положил книгу обратно в портфель, начал рыться в нем, просмотрел ряд других книг и быстро совал их обратно. Наконец, он достал книгу Киша, который жил в то время в Мексике и потому можно было надеяться, что Киш не разоблачен как враг народа.

Учитель взял себя в руки и намного успокоился:

— Я хочу перед вами извиниться за серьезный недосмотр. Разумеется мы не будем опираться на книгу врага народа, которого ждет справедливое наказание. Вместо этого я вам прочту репортаж Эгона Эрвина Киша, а вы его затем расскажете своими словами.

Он прочел нам отрывок. Его голос все еще изредка немного дрожал. Он боялся больше, чем мы, сдававшие экзамены.

Как раз в дни экзаменов, в июне 1937 года, проходила самая сильная волна чисток.

В начале июня мы, а с нами все советское население, были поражены необычайным событием: профессор Плетнев, один из наиболее знаменитых людей в медицинском мире, был обвинен в изнасиловании советской гражданки Б. Это сообщение вызвало особое удивление, так как о сексуальных извращениях советская пресса обычно молчала, а на этот раз были описаны все обстоятельства изнасилования, даже до таких деталей, что профессор искусал ей грудь. «Правда» подчеркивала, что именно из‑за этих укусов гражданка Б. осталась инвалидом на всю жизнь.

Непосредственно за этим последовали обычные резолюции разных медицинских институтов против «насильника» и «садиста» Плетнева. Было объявлено о предстоящем открытом процессе. Его напряженно ждали. Однако, в течение целого года о Плетневе ничего не было слышно. Вместо этого в те же дни появился новый лозунг, который можно было прочесть ежедневно в газетах или услышать на собраниях:

«Советские органы госбезопасности становятся крепче и могущественней. Пусть дрожат шпионы, диверсанты и убийцы! Советские органы госбезопасности еще покажут на что они способны!»

Немногом позже, 11 июня 1937 года появилось сообщение о раскрытом заговоре, которым руководил Начальник Генерального штаба маршал Тухачевский и семь генералов Красной армии. Названные лица, занимавшие высокие командные посты в армии, старые большевики, партийные государственные деятели, обвинялись как шпионы иностранных держав, они вели в армии якобы подрывную работу с целью ослабить армию и даже желали поражения Красной армии, чтобы вернуть власть помещиков и капиталистов.

За последние месяцы мы привыкли уже ко многому, в том числе и к процессам, постоянным угрозам и ругательствам по адресу «смертельных врагов», «агентов», «врагов партии», «врагов народа», «шпионов», «двурушников», «предателей», «диверсантов», мы привыкли к постоянным призывам к бдительности. Но сообщение о раскрытии заговора Тухачевского превзошло все, что было до сих пор. Из шести страниц «Правды» от 12 июня 1937 года, пять были посвящены только этому событию. Единственный раз в истории советской прессы каждая страница газеты начиналась с призывов, напечатанных самым крупным шрифтом.

Шпионов, презренных наемников фашизма, предателей родины — к расстрелу!

Таков был заголовок первой страницы. На второй странице таким же шрифтом:

Шпионов, нарушителей военного долга, предателей родины и Красной Армии — к расстрелу!

Третья страница озаглавлена:

Шпионов, которые хотели расчленить нашу родину и восстановить в СССР власть помещиков и капиталистов — к расстрелу!

На четвертой странице:

Шпионов, осуществлявших акты саботажа, подрывая мощь Красной Армии — к расстрелу!

На пятой странице:

Шпионов, стремившихся к поражению Красной Армии — к расстрелу!

Передовица газеты была озаглавлена:

«Изменникам за шпионаж и измену родине — расстрел!»

Она кончалась словами, пестревшими теперь повсюду:

«Советские органы госбезопасности еще покажут на что они способны!»

Вся газета была заполнена резолюциями, в которых требовался немедленный расстрел и сыпались на головы обвиненных оскорбления и проклятия.

Но поток массовых «требований народа» опоздал. В маленьком примечании сообщалось, что Тухачевский и обвиненные вместе с ним командиры Красной армии расстреляны.

Хотя это событие не затронуло нас непосредственно, но отразилось и на нашем детском доме. В день, когда Тухачевский был приговорен к расстрелу, к нам пришел один воспитанник дома, который не принадлежал еще к группе «старших», так как ему шел только четырнадцатый год, он был бледен.

— Что мне теперь делать? Я совершил что‑то ужасное !

— Что же ты сделал?

— В экзаменационной работе нам была дана тема о Красной армии, и я в ней особенно отметил роль Тухачевского.

— В твоей работе?

— Да. Но еще хуже! — Я закончил работу словами: под руководством Сталина и Тухачевского Красная армия победила в гражданской войне и непобедима также сегодня! Что теперь из всего этого выйдет?

К счастью с ним ничего не случилось, но в эти дни, даже в детском доме, в особенности среди старших, у многих были озабоченные лица.

Однажды вечером нас собрали всех вместе и обрадовали сообщением:

— Этим летом мы едем на отдых в Крым, в Гурзуф.

Для нас это было спасением. В тот же вечер со мной произошел случай, который в то время остался для меня совершенно непонятным. Один педагог детдома подошел ко мне, серьезно на меня посмотрел и, не произнеся ни слова, дружески пожал мне руку. Я ничего не понял. Что он хотел? Вся неделя была полна приготовлениями к отъезду. Накануне отъезда ко мне снова подошел тот же учитель, но на этот раз он был более веселым.

— Теперь опять все в порядке, — сказал он и похлопал меня по плечу.

— А что такое? Было что‑нибудь?

Он ответил нерешительно.

— Было одно дело… но теперь все разъяснилось. Не вешай головы, укладывай свои вещи, мы едем в Крым.

В живописно расположенном курортном месте на Черном море, в Гурзуфе, в наше распоряжение предоставили прекрасное здание и для нас начались чудесные дни. Среди изумительного ландшафта Крыма, под пальмами и у прохладного моря, все события последнего месяца казались нам тяжелым сном. Мы верили, или надеялись, что все скоро войдет в свою колею и к нашему возвращению в Москву все будет опять хорошо, как это было несколько месяцев тому назад.

Прошло около трех недель отдыха в Крыму и я вдруг заболел. Я лежал в комнате для больных под наблюдением нашей докторши–немки, которая жертвенно о нас заботилась. Мне уже стало лучше, когда она однажды подошла к моей кровати:

— Вот, возьми. Тебе открытка пришла, — сказала она.

С волнением я стал читать почтовую открытку. Она была послана на адрес детского дома. Это была открытка от моей матери. Отправителем был: «Л. П. Шор, Чибью, Коми АССР». Была еще отметка, «К. Р.Т. Д. 5 лет».

Только теперь я понял, что случилось. Для меня это было ударом: моя мать арестована. Мне было известно, что ЛП обозначает «лагерный пункт», а КРТД — русское сокращение — «контр–революционная троцкистская деятельность».

Я понял теперь, почему комната матери была опечатана, а соседи отнеслись ко мне недоверчиво и рассказывали о «командировке». Они хотели меня успокоить.

Я вдруг осознал всю жестокость положения: в то время как моя мать была уже 10 месяцев под арестом и жила теперь в ужасных условиях за Полярным кругом, я находился в привилегированном детском доме Советского Союза и наслаждался отдыхом под пальмами в Крыму.

Нехотя, против воли принимал я теперь участие в выездах в Симферополь, Ливадию или Ялту, в посещении замков и дворцов или в прогулках в горы. Все время перед моими глазами вставал образ моей матери, и я с грустью думал все время о ней — что вот в эту минуту, сейчас, делает она там?

О получении открытки, об аресте и ссылке моей матери я никому не рассказывал, но я был убежден, что директор дома и педагоги узнали об этом.

Тогда я вспомнил о странном поведении учителя незадолго перед нашим отъездом. Может быть это имело какое‑то отношение к аресту матери? Я попытался еще раз поговорить с ним на эту тему, но он уклонился от разговора. Только годом позже я узнал причину его поведения. В то время была арестована не только моя мать, но и родители еще 8–10 воспитанников нашего дома. И от НКВД пришло распоряжение о том, чтобы все дети, у которых арестованы родители покинули наш дом и были помещены в один из детских домов НКВД. В тот день и подошел ко мне учитель, чтобы на прощание пожать мне руку; сказать об этом он не мог. Несколько дней спустя решение НКВД было отменено. Нам разрешили остаться в нашем доме и тогда обрадованный педагог вторично подошел ко мне и сказал, что все теперь в порядке.

Я еще и сегодня не знаю — кому мы обязаны нашим спасением. Может быть приказ был отменен из‑за вмешательства Коминтерна?

Во всяком случае мы были спасены. Нас миновала тяжелая участь попасть в один из детских лагерей НКВД, которые существовали тогда для детей арестованных. Мы на много лет были разлучены с нашими родителями, но от худшего судьба еще хранила нас. Единственное, что у нас теперь осталось: наш детский дом, который стал для нас родиной, семьей и защитой. Но что, если наш дом будет распущен?

РЕШЕНИЕ ПЕРЕЙТИ В РУССКУЮ ШКОЛУ

После шести недель отдыха в Крыму, во второй половине августа мы вернулись в Москву. На следующий же день директор пригласил нас, старших, в свой кабинет для особой беседы.

— Товарищи, вы все уже окончили седьмой класс и мы должны с вами серьезно поговорить о вашем будущем. Вы теперь уже все хорошо владеете русским языком и я прошу вас подумать — не лучше ли будет для вас, если вы уйдете из немецкой школы им. Карла Либкнехта и поступите в русскую школу. Разумеется, что никто принуждать вас не будет. Через несколько дней мы можем снова об этом побеседовать.

Некоторые из нас тотчас же решили поступить в русскую школу, другие, — в том числе и я, — колебались. Правда, я уже хорошо знал русский язык, но все же не так, как немецкий. Если бы дело было только в языке, то я предпочел бы остаться в немецкой школе. Но мне было ясно, что предложение Семенова, хотя он этого и не высказал, было сделано из политических соображений. Вероятно, остальные рассуждали точно так же, потому что, когда через два дня мы снова собрались в кабинете директора, все высказали желание учиться в русской школе.

С 1 сентября 1937 года 12 старших воспитанников пошли в русскую школу. Нас распределили по различным школам. Другие: «младшие» и «средние» временно остались в немецкой школе им. Карла Либкнехта.

Я попал в 93–ью московскую школу, которая находилась в маленьком переулке недалеко от Арбатской площади. Как многие московские школы, 93–ья была расположена в хорошем современном здании. Здесь тоже можно было восхищаться прекрасным оборудованием школы.

Учителя и ученики отнеслись к нам очень дружелюбно и по–товарищески. Они нам помогали, если каких‑то сложных вещей по–русски мы не могли сразу понять. Ни одного раза не проявили они к нам какой‑либо враждебности.

Несмотря на то, что мы уже хорошо понимали русский язык, вначале было не легко учиться. Последние три класса советской школы посещались, прежде всего, теми, кто хотел позже идти в высшую школу. Учебный материал в пределах 8—10 классов давался очень насыщенно, в последние три года требовали особенно много. Я и сегодня еще убежден, что в советских школах дается не меньше знаний, а возможно и больше, чем в большинстве школ Западной Европы и Америки, хотя, конечно, очень многое преподавалось односторонне. У нас не было ни латинского, ни греческого языка — преподавался только один иностранный язык, — но в других областях, и в особенности в области естественных наук, требования были очень высокие.

Хотя по количеству отраслей знания 8–й класс органически приключался к 7–му, по некоторым дисциплинам имелись все же изменения. Математика делилась только на три раздела: алгебра, геометрия и тригонометрия. Физика и неорганическая химия продолжались, а уроки по географии были большей частью посвящены экономической географии СССР. По биологии мы проходили анатомию и физиологию человека. На уроках по истории мы занимались историческим развитием народов СССР, которое начиналось не с событий русской истории, а с государства Урарту, с 9–6 века до Р. Х., которое существовало там, где сейчас находится Армения. В преподавании истории в 1937–38 гг. особое внимание уделялось эпохе Ивана Грозного, так как в оценке именно этого царя произошли большие изменения. Неожиданно для многих, он теперь прославлялся как прогрессивный правитель и объединитель России. Говорилось, что до этого времени он неправильно расценивался в реакционных исторических трудах и ему несправедливо дали имя Грозного. Особенно подчеркивались его прогрессивные стремления к созданию государственного единства и его борьба с изменниками России. Особое внимание уделялось и «Опричнине», которая носила эмблему: собачья голова и метла. Собачья голова — чтобы выслеживать изменников, а метла — чтобы очищать Россию от внутренних врагов.

В 8–м классе не было уроков ни по Конституции, ни по обществоведению, ни по другим политическим дисциплинам. Вместо этого два раза в неделю мы проходили «военное дело». При этом мы занимались военными упражнениями, вопросами гражданской воздушной обороны и защитными мероприятиями от воздушных атак. Черчение становилось с каждой неделей все сложнее и доставляло мне особенно много неприятностей. Между тем, значение этой дисциплины особенно подчеркивалось вероятно потому, что не без основания предполагалось, что ученики в дальнейшем попадут в высшие технические учебные заведения (втузы).

Тенденция готовить нас к высшей школе была несомненной и в этом отношении проводился целый ряд мероприятий. Так, начиная с 8 класса нас приглашали в так называемые «Дни открытых дверей» в различные высшие учебные заведения. В эти дни прерывалась обычная жизнь высшей школы: профессора, доценты, ассистенты и представители от студентов находились в нашем распоряжении, чтобы объяснять кончающим десятилетку школьникам, чем занимаются в данной высшей школе. Таким образом проводилась вербовка для того или иного института и одновременно это облегчало школьникам будущий выбор специальности,. Я тоже посещал в «Дни открытых дверей» вузы и уже выбрал себе тот вуз, в котором хотел учиться дальше.

Наш переход в русские школы привел скоро к тому, что некоторые из нас начали и между собой говорить по–русски. Это был первый шаг на пути к нашей советизации и руссификации, которые всё сильнее ощущались с 1937 года.

В начале 1938 года был сделан второй шаг: немецкая школа им. Карла Либкнехта была распущена. Ввиду ареста учителей, директора школы Желаско и его преемника Крамера, продолжать занятия в школе было дальше невозможно. Теперь и остальные австрийские и немецкие дети перешли в русские школы.

Наш дом стал все больше походить на русские детские дома. Правда, нас еще навещали представители австрийской и германской секций Коминтерна, мы слушали доклады об антифашистской борьбе в Германии и Австрии, или о событиях в Испании, но все чаще у нас стали появляться русские докладчики, которые должны были знакомить нас с политическими проблемами Советского Союза.

Мы учились рассматривать все вопросы с политической стороны или, как мы выражались, «с принципиальной точки зрения» и привыкали оправдывать все то, что делает Советский Союз, даже самое из ряда вон выходящее, даже то, что по существу противоречило идеям социализма.

Вначале многие воспитанники нашего дома писали письма родителям или родственникам в Австрию, но с течением времени эти связи ослабевали. Мы все реже думали об Австрии и Германии, и все больше и больше о Советском Союзе. В первое время на наших собраниях в доме говорилось о Советском Союзе как нашей «второй родине». В дальнейшем слово «вторая» было отброшено и постепенно мы начинали себя чувствовать так, будто Советский Союз — наша единственная и настоящая родина.

В наших разговорах между собой наименования Австрия и Германия встречались все реже и реже. Воспоминания тускнели. Мы стали молодыми «советскими людьми, которые по национальности были немцами или австрийцами, но по своим мыслям и чувствам принадлежали Советскому Союзу.

Так, за время с 1934 по 1938 год наш детский дом приобрел совсем иной облик. К тому же он перестал, по существу, быть детским. Незаметно «младшие» превратились в «средних», «средние» в «старших», а те, кто были уже «старшими» — никак не подходили к «детскому дому». По вечерам, в субботу и воскресенье у нас устраивались танцы и посторонний посетитель вряд ли признал бы в танцующих парах — воспитанников детского дома.

Еще недавно наши педагоги и ночные дежурные сестры должны были улаживать ожесточенные детские драки, теперь они стояли перед другими проблемами, так как большинство воспитанников нашего дома поддались очарованию первых любовных увлечений. Но мы для этих самых счастливых лет юности «выбрали» себе плохое время!

КАК ВЫГЛЯДЕЛА БОЛЬШАЯ ЧИСТКА ИЗ ОКОН ДЕТСКОГО ДОМА

Аресты все еще не прекращались. После нашего возвращения из Крыма, в конце августа 1937 года, они даже усилились. Осенью 1937 года было превзойдено всё, что было раньше.

Для меня теперь не было необычным, когда я, придя к кому‑либо из знакомых, обнаруживал опечатанную дверь или другую семью, которая вселялась на жилплощадь арестованных. «Арест»… это еще несколько лет тому назад звучало так страшно и было редким исключением, а теперь это стало совершенно обычным явлением. По дороге в школу я видел почти ежедневно зеленые машины, которые везли арестованных[1]. Все чаще мы слышали об арестах ведущих деятелей Коминтерна, которых до этого ставили нам в пример. Однажды ночью исчез не только учитель школы им. Карла Либкнехта, но и редактор «Центральной немецкой газеты» («Deuitsche Zentralzeitung») и сотрудник «Клуба иностранных рабочих». Мы всё время узнавали о новых арестах в доме эмигрантов и среди шуцбундовцев. Лица школьных учителей и воспитателей в детском доме, лица докладчиков из Коминтерна были отмечены постоянным страхом, в котором они жили.

Те, кто еще не был арестован — они называли иногда самих себя «оставшиеся» — держали себя по–разному.

Большинство было охвачено психозом страха; они вели себя, как загнанная дичь, непрерывно следя за правильностью своих поступков, чтобы избежать ареста.

Но что было правильно?

«Самое главное теперь, — думали многие, — вообще по возможности избегать каких‑либо высказываний на политическую тему, даже если ты уверен, что это отвечает линии партии. Молчание, молчание и еще раз молчание, это — заповедь переживаемого часа».

«Сегодня нет ничего опаснее молчания, — думали другие, — это только вызывает подозрение, что у тебя есть задние мысли и вообще ты враг народа. Как раз в сегодняшней обстановке особенно важно быть активным и по всем вопросам ежедневно выражать свое мнение в духе передовиц «Правды».

«Нельзя знать, кто завтра будет арестован как «враг народа», так что лучше всего ни с кем теперь не раскланиваться и полностью себя изолировать», — так рассуждали многие.

«Надо именно теперь быть со всеми, как можно любезнее. Надо вести себя так же, как и раньше, держать себя так, будто вы не замечаете происходящей чистки. Ничто так не опасно, как уединение и изоляция», — рассуждали другие.

— Самое важное теперь — проверить свои книги. Все книги, содержание которых не полностью отвечает генеральной линии партии, нужно тотчас же сжечь, — говорили одни.

— Нет ничего более опасного в эти месяцы чистки, как сжечь хотя бы клочок бумаги. Это будет сейчас же замечено другими жильцами и тогда скажут, что вы жгли документы и автоматически заподозрят в вас шпиона. Лучше десять враждебных партии книг в книжном шкафу, чем клочок сожженной бумаги в печке, — возражали другие.

Но все эти споры были абсолютно ни к чему.

Арестовывали и тех, кто был нем, как рыба, и тех, кто при каждом удобном и неудобном случае восторженно и громко цитировал передовые «Правды».

В руки НКВД попадали и те, кто тотчас после работы шел домой и никуда не высовывал носа, и те, кто придерживался принципа ничего не замечать и вести себя как прежде.

Чрезмерно осторожные, сжигавшие половину своей библиотеки (в том числе и разрешенные книги), арестовывались так же, как и другие, которые вообще не топили печей из страха, что могут подумать, будто они хотят сжечь документы.

Рецепта такого поведения для невинных людей, чтобы в их невиновность поверили, просто не существовало. Даже в нашем детском доме стало в то время известно, что 99% арестованных никогда ничего не совершили, против советского государства и советской власти. Поэтому при всем своем желании они не могли на допросах в чем‑то сознаваться. Но НКВД это не смущало. Как мне тогда рассказывали, НКВД находило что‑нибудь абсолютно безобидное, почтовую открытку из‑за границы, например, и строило на этом обвинение. Или НКВД узнавало, что кто‑то был в кафе «Националь» в то время, когда там, на много столов дальше, сидел иностранный дипломат. Такой безобидный случай, при известной фантазии, мог быть раздут, как участие в заговоре против Сталина.

Среди тех, кто не был еще арестован, обсуждался тогда еще один вопрос: нужно ли отказываться от фантастических обвинений в преступлениях и от подписи подобных показаний, или же надо помогать следователю в составлении таких историй и их подписывать, хотя бы для того, чтобы показать свою добрую волю?

Мнения моих знакомых расходились.

— Я никогда ничего против советской власти не предпринимал, и если я буду арестован, так не подумаю сознаваться в преступлениях, которых я не совершил. Я ничего не буду говорить и ничего подписывать, — таково было одно мнение.

— Аресты не имеют ничего общего с виной или невиновностью. Отказ в признании никому не поможет. Наоборот, при этом наказание становится строже и никто от этого не выигрывает, — было противоположное мнение.

— Я попытаюсь уже сейчас придумать правдоподобную историю, чтобы облегчить задачу НКВД и, быть может, получить более легкий приговор, если буду арестован.

Несколько дней спустя я встретил одного очень неглупого знакомого, который незадолго перед этим беседовал с одним человеком, имени которого он, понятно, не назвал. Тот был арестован НКВД и через некоторое время освобожден.

— Мне кажется, что я нашел решение, — сказал мне мой знакомый. — К допросу надо подготовить совсем сумасшедшую историю, которая, однако, могла бы быть воспринята следователем, как чистосердечное признание, но в то же время столь глупую, чтобы при первой же проверке стала ясна вся ее неправдоподобность.

— Как же должно выглядеть такое признание?

— Я для себя еще не придумал такой истории; я еще размышляю». Но тот человек привел мне пример. Так, один химик сознался на допросе, что он продал Службе Безопасности нацистов одну важную химическую формулу. Его, конечно, сейчас же спросили — что это за формула? Он написал: Н2SO4. Его признание было принято.

— Невероятно!

— Видишь ли, за это время арестованы многие образованные сотрудники НКВД, и поэтому среди следователей теперь много неопытных деревенских парней, которым можно подобные вещи рассказывать. Имеются еще более невероятные случаи! Знаешь ли ты историю о Ленинградской порте?

Я ответил, что не знаю.

— Один человек признался, что он замешан в важном заговоре против военного флота. У него, вместе с другими, был план бросить в Кронштадтскую гавань камни, чтобы тем самым повредить флоту и военной гавани.

— Ну, и что дальше?

— Его присудили к 8–ми годам, а без признания — он получил бы, вероятно, 10–12 лет. Кроме того, он уверен, что при пересмотре приговоров, на что он надеется, он будет в первых рядах освобожденных.

Это была невообразимая ситуация. Люди, живущие при диктатуре и активно с нею борющиеся, стараются обычно при допросе ни в чем не сознаваться и возможно больше отрицать, чтобы получить меньшее наказание, а тут я сам был свидетелем длинных бесед серьезных людей, которые никогда ничего против советской системы не делали, но тщательно и серьезно размышляли, в чем бы они могли признаться после ареста.

Тогда же, как всегда в такие времена, всплывали самые дикие слухи.

— Ежов будет скоро смещен, — шептали с надеждой. А в октябре разнесся слух, что 7 ноября 1937 года, в 20–летие Октябрьской революции, будет объявлена большая амнистия и все арестованные будут освобождены.

7 ноября наступило. Амнистия была объявлена, но лишь нескольким сотням уголовников, которые не имели ничего общего с чисткой. Слухи же о снятии страшного наркома внутренних дел скоро смолкли, так как Ежов остался и его стали превозносить больше, чем когда‑либо раньше.

Дольше всего держались слухи о маршале Блюхере, главнокомандующем Особым Дальневосточным военный округом. О Блюхере еще раньше рассказывали, что в 20–х годах он много раз бывал в Китае и работал совместно с тогдашним вождем китайской революции — Сун Ятсеном. Когда были введены маршальские звания, он был в числе первых пяти, которые его получили. Он занимал, как главнокомандующий Особым Дальневосточным военным округом, исключительное положение. В 1937 году он принадлежал к тому высшему составу суда, который приговорил маршала Тухачевского к смертной казни. Однако после этого, как теперь передавали шепотом, он тотчас же вернулся на Дальний Восток. Вслед за этим появились новые слухи:

— Маршал Блюхер не участвует, — шептал мне радостно один знакомый. — В Дальневосточном военном округе не проводится никакой чистки.

— Вообще никаких арестов?

— Нет, какие‑то есть, конечно, но это только обычные аресты, а не то, что у нас здесь делается.

— Да как же это вообще возможно?

— А почему это не должно быть возможным? В его руках там верховная власть и он этого просто не допускает. Ах, если бы можно было попасть во Владивосток! — Его глаза засветились при этой мысли.

— Но я думаю, что сейчас же заметят и тогда, безусловно, еще здесь до отъезда арестуют.

Этот слух о маршале Блюхере скоро рассказывался в новом, более расширенном изложении:

— Недавно НКВД решило арестовать непокорного маршала Блюхера. Для этой цели был снаряжен специальный поезд с энкаведистами. Как только они пересекли границу Дальневосточного округа, поезд окружили специальные войска маршала Блюхера. Была даже стянута артиллерия. Энкаведисты сдались. Теперь они сидят во Владивостокской тюрьме! Мододец маршал Блюхер!

Мне уже тогда казалось, а теперь я в этом твердо убежден, что все эти слухи были лишь желанной мечтой. Это был последний луч надежды в отчаянной ситуации. Но постепенно и эти слухи блекли, так как вскоре кругом заговорили, что маршал Блюхер арестован. Он как сквозь землю провалился. В советской печати и на собраниях его больше не упоминали.

Аресты продолжались беспрерывно. Люди становились к этому все более равнодушными. Они относились к арестам, как к природной катастрофе, которую нельзя предотвратить.

Более того, в эти страшные времена рассказывались анекдоты; может быть потому, что все равно ничего нельзя было изменить.

Два москвича Иван и Павел, встречаются на улице Горького.

— Как живешь, Павел? — спрашивает Иван.

— Как тебе сказать, Иван… Как в автобусе.

— Как в автобусе?

— Ну, да. Как в автобусе. Одни сидят, а другие трясутся.

Наиболее распространенным был анекдот: «В 4 часа утром», — намек на аресты, которые происходили главным образом в это время.

— В 4 часа утра раздается стук в дверь квартиры, где проживают пять семей.

Все тотчас вскакивают с кроватей, но никто не решается открыть дверь. Все стоят у дверей своих комнат и дрожат. Стучат сильней.

Наконец один из жильцов, Абрам Абрамович, решается открыть входную дверь.

Слышно, что он о чем‑то говорит с человеком за дверью.

Потом он оборачивается к дрожащим соседям, товарищам по несчастью, и его лицо сияет: «Не беспокойтесь, товарищи. Ничего не случилось! Это только наш дом горит…»

ПЕРВЫЕ СОМНЕНИЯ

Я давно уже не был единственным в детском доме, у кого была арестована мать. Другие воспитанники за это время тоже получили письма или открытки от арестованных родителей. Понемногу развязывались языки и один признавался другому, что его мать или отец арестованы, а порой, случалось и это, были арестованы оба.

Как это ни странно, но мы все реагировали одинаково: каждый знал, что его мать или отец невиновны. Но мы были уже настолько по–советски воспитаны, что в наших оценках исходили не из чьей‑то отдельной судьбы, — даже если дело шло о наших невинно осужденных родителях. Ни у кого из нас, десяти молодых людей, у которых были арестованы родители, этот личный удар не вызвал тотчас же оппозиции против советской системы.

Инстинктивно мы отталкивали от себя мысль, что массовые аресты 1936–38 годов прямо противоречат нашим идеалам социализма. Мы пытались убедить себя, что дело идет лишь о загибе, о чрезмерной заостренности нужных и правильных по существу мер.

Как‑то вечером мы снова сидели все вместе в нашем доме. Разговор начала молодая девушка, отец которой был арестован НКВД и сослан на 10 лет.

— Мне кажется, что все дело можно лучше всего объяснить на примере. Представим себе, что у кого‑то из нас в руках яблоко, которое он очень ценит, так как оно — единственное. На этом яблоке появилось гнилое или даже ядовитое место. Если он хочет спасти яблоко, то ему надо вырезать плохое, больное место, чтобы оно не заразило весь плод. Вырезывая больное место он, вероятно, захватит большую площадь, чтобы осталась только действительно здоровая часть. Возможно, что так обстоит дело и теперь при партийной чистке.

Другой из нас согласился с ней:

— Конечно, в Советском Союзе существует какое‑то количество шпионов, агентов и диверсантов. Возможно, что советские: власти только знают о том, что такие люди есть, но не знают точно — где и кто они. И вот для того, чтобы действовать с уверенностью и спасти советское государство, приходится волей–неволей арестовывать и невинных. Для арестованных невинно это, конечно, очень болезненная операция, но разве это, если взглянуть принципиально, не оправдано, когда речь идет о спасении единственной социалистическом страны в мире?

— В конце концов, дело идет об историческом, процессе, — заметил третий. — Я как раз сейчас прочел несколько книг о «Французской революции, главным образом о диктатуре якобинцев. Тогда тоже происходили судебные процессы и казни, которые с формально–юридической точки зрения, возможно, были несправедливыми, но зато они способствовали победе революции.

Но он натолкнулся на возражение.

— Ты привел очень опасный пример. Не ослабила ли якобинская диктатура, благодаря процессам и революционному террору, свою собственную базу и, тем самым, не привела ли, вольно или невольно, к победе контрреволюции?

Дискуссия продолжалась еще некоторое время.

Мы пытались «исторически» объяснить нынешнюю чистку; в эти дни можно было видеть многих «старших» нашего детского дома, склонившихся над всевозможными книгами из времен диктатуры якобинцев. Мы настолько были увлечены этим занятием, что в шутку называли себя «Клубом 1793 года».

Вечерами я с друзьями — большей частью с двумя–тремя — ходил гулять на берег Москвы–реки и мы горячо обсуждали проблемы Французской революции. Но эти дискуссии мало продвинули нас вперед.

Человеку Запада трудно себе представить, как беспомощны мы были в наших дискуссиях! Ведь мы знали только официальные сообщения о процессах. Мы никогда не слышали ни одного слова возражения или критического замечания. У нас не было никаких газет, кроме «Правды», никаких книг, кроме тех, которые отвечали «линии» партии, у нас не было никакой возможности слушать на эту тему какие‑либо комментарии по радио из‑за границы. Мы не знали, что за границей все ведущие газеты занимались обсуждением этих процессов и массовых арестов, не знали, что по этому поводу было написано много книг, в которых развивались различные теории по поводу процессов. В наших дискуссиях и мыслях мы были полностью предоставлены самим себе. Кроме того, даже в нашем узком кругу, мы не обо всем, могли говорить открыто и применяли язык намеков, сравнений и примеров.

Мы все время старались найти чистке оправдание, чтобы сохранить наш идеал, нашу веру в Советский Союз, как в первую страну социализма. Может быть, — говорили мы себе, — существуют неизвестные нам причины, которые вызывают необходимость этих процессов и массовых арестов. Может быть, обвиняемые и не являются «субъективно» никакими шпионами, но «объективно» мешают построению социализма.

Не говорил ли сам Маркс о насилии, как о повивальной бабке истории. И разве не могло быть, что некоторые из арестованных действительно шпионы, но для этого не имеется еще достаточно данных и потому все наркоматы и службы должны быть подвергнуты чистке. Не идет ли в конце концов речь о защите первого социалистического государства в мире?

Некоторые из нас видели в происходящих событиях историческую необходимость. Возможно, что причины этих событий, нам неизвестные, были настолько важными, что они не могли быть объяснены сверху.

В это время я случайно получил хорошую книгу американского коммуниста Джона Рида — «Десять дней, которые потрясли мир». Джон Рид описывает революционные дни ноября 1917 года, которые он сам пережил в Петрограде. Я с удивлением заметил, что в этой книге Сталин вообще не упоминается, в то время, как все те, которых теперь судили и приговаривали, как «шпионов» и «агентов», описаны в книге ведущими людьми революции.

Тогда я еще раз сравнил газеты с сообщениями о процессах. Нет, это не может быть правдой! Невозможно представить, чтобы те самые коммунисты, руководившие Октябрьской революцией, с 1917 года стоявшие во главе партии и приведшие русских трудящихся к победе над белогвардейцами и иностранными интервентами, возглавлявшие социалистическое строительство — были бы, начиная с двадцатых годов, империалистическими агентами и иностранными шпионами.

Чем дольше длились аресты, тем все более критическими становились мои мысли. Целыми вечерами я ломал себе голову над происходящими событиями и искал ответа.

Чистки привели меня к тому, что некоторые события я стал рассматривать более критически и они немного поколебали мою веру и слегка остудили мое рвение, но они еще не привели меня к внутреннему разрыву с советской системой. Это были лишь первые серьезные сомнения. Мой разрыв со сталинизмом произошел только через десять с лишним лет.

АРЕСТЫ В ДЕТСКОМ ДОМЕ

В один прекрасный весенний день, в марте 1938 года, после обеда, мы — маленькая группка — так увлеклись разговором, что ушли последними из столовой. Когда мы шли через прихожую, вдруг открылась наружная дверь, вошли двое в штатском и начали медленно подниматься по ступенькам.

— Энкаведисты, — шепнул мне сосед. Но мне этого и не нужно было объяснять.

Как раз в это время в вестибюль вышел из класса наш педагог, австрийский шуцбундовец Карл Цехетнер вместе с одним учеником. Они заметили прибывших.

— Ну, Карл, берегись, сейчас они тебя заберут, — пошутил ученик.

— О таких вещах не шутят! Разве ты не знаешь, что советская власть не арестовывает невиновных. — Ответил Цехетнер, пытаясь придать твердость своему голосу.

Энкаведисты подошли к педагогу.

— Мы ищем Карла Цехетнера, — сказал один из них ледяным голосом по–русски.

— Это я, — еле слышно ответил он.

— Вы арестованы по приказу органов НКВД!

Карл Цехетнер ничего больше не сказал. Даже не обернувшись, он последовал за обоими к выходу. Затем мы услышали только шум мотора отъезжающей машины.

Случись это несколько месяцев назад, это вызвало бы большое волнение, поток дискуссий, разговоров и предположений. Теперь, в начале 1938 года, это событие было принято почти равнодушно. Мы не получили никакого объяснения от директора. Имя Цехетнера просто больше не упоминалось. Единственным следствием, этого ареста было лишь то, что многие стали еще осторожнее, чем раньше.

Через несколько дней в спальне «старших» между двумя самыми старшими — им было более чем по 17 лет — возник острый спор.

— Слышали, арестован Р.! Это тот самый, кого мы часто видели в клубе иностранных рабочих, — сказал один из нас, только что вошедший в спальню.

Один из самых старших вскочил, пошел в класс и вернулся со своей записной книжечкой.

— Что ты там делаешь? — окликнул его 17–летний Рольф Гайслер. Он был сыном одного саксонского коммуниста из Пенига.

— А это ты сейчас увидишь, — ответил тот. Он взял свою ручку и тщательно зачеркнул в записной книжке фамилию и адрес арестованного Р., так что ничего нельзя было прочесть. Он пристально еще раз посмотрел на страницу и остался, видимо, недоволен. Он взял бритву и вырезал страницу.

— Надо быть осторожным, — сказал он, как будто извиняясь.

Рольф Гайслер презрительно рассмеялся.

— Ты — мелкий торгаш, жалкий трус. И ты смеешь еще называть себя коммунистом! Таких трусливых мещан, как ты, я просто презираю. Ты никогда не будешь борцом!

— Это не имеет ничего общего со страхом. Это непреложный закон осторожности и бдительности.

Между ними завязался горячий спор. В заключение «осторожный» крикнул моему другу Рольфу:

— Ты подожди, мы еще посмотрим, кто из нас двоих будет первым арестован — ты или я!

После этого несколько необычного разговора в спальне детского дома мы разошлись спать.

Ранним утром, около 4 часов, мы были разбужены громким стуком в дверь. Два человека в штатском вошли в нашу спальню, как к себе домой. За ними стояла с напуганным и потерянным лицом наша ночная дежурная сестра.

— Здесь находится Рольф Гайслер? — громко спросил один из вошедших.

— Да, я здесь, — спросонья ответил Рольф по–немецки, но когда он увидел двух пришедших — повторил по–русски.

— Вы арестованы по приказу органов НКВД, — услышал я вторично стереотипную фразу, которая всегда говорилась при арестах.

— Где ваши вещи?

Рольф Гайслер показал на ночной столик, стоявший рядом с кроватью.

— Есть у вас оружие?

— Но, дорогие товарищи, здесь же… детский дом — вмешалась ночная сестра.

— Вас не спрашиваем.

— Есть у вас оружие? — спросили Гайслера еще раз.

— Нет.

— Хорошо. Укладывайте ваши вещи! Но все, что у вас есть кладите на стол.

За это время мы совершенно проснулись. При последних словах нас охватил страх, так как накануне вечером мы выдумали себе забаву, ведь мы были еще полудетьми; один из нас, хорошо чертивший, изготовил из линолеума штемпель с фантастическими почтовыми и денежными знаками. С помощью этого штемпеля была отпечатана дюжина марок и денег для игры.

В этот момент Рольф Гайслер выложил их на стол. Каждый из нас думал одно и то же: энкаведисты никогда не поверят, что все это сделано просто для игры. Они повернут это дело как раскрытие «тайной организации».

Именно так и случилось. Как только Рольф выложил на стол штемпель и марки для игры, оба энкаведиста обменялись многозначительными взглядами.

Тем временем Рольф Гайслер оделся и уложил в чемоданчик кое‑что из своего белья.

— Прежде, чем идти, потрудитесь написать свою фамилию на каждом листке бумаги.

Один за другим подписал Гайслер все свои письма, школьные тетради, записные книжки и рисунки. Очередь была за маленькими игральными марками–фишками.

Один из нас попытался объяснить:

— Товарищи, это …

— Мы вас не спрашиваем. Замолчите!

Через несколько минут процедура закончилась.

Рольфа Гайслера забрали. Мы снова услышали стук выходной двери, шум мотора. Мы больше никогда ничего не слышали о Рольфе Гайслере.

В то время, как в детском доме происходили аресты, страну снова лихорадили большие процессы. Теперь это был процесс так называемого «право–троцкистского блока». Как число обвиняемых, так и тяжесть приписываемых им Преступлений превосходили все, что было в предыдущих процессах.

Главными обвиняемыми были: известный партийный теоретик Николай Бухарин, член Центрального Комитета и Политбюро с 1917 года, главный редактор «Правды» и многолетний член Исполнительного Комитета Коминтерна, и старый большевик Рыков, народный комиссар внутренних дел в первом советском правительстве 1917 года и председатель Совнаркома СССР после смерти Ленина. По мере восхождения Сталина к власти Рыкова все время оттесняли на задний план и, наконец, деградировали до наркома связи. Но и с этого поста он был снят 27 сентября 1936 года без всяких объяснений, после чего о нем ничего не было слышно.

Особенным парадоксом было то, что на скамье подсудимых сидел бывший глава НКВД Ягода, который раньше сам инсценировал подобные процессы. Он был смещен со своего важного поста наркома внутренних дел еще осенью 1936 года и назначен наркомом связи после Рыкова. Этот пост вообще считался в то время первой ступенью к аресту. В апреле 1937 года было сообщено о его снятии со злополучного наркомата, а когда в середине мая появилась маленькая заметка, что имя Ягоды снято с железнодорожного моста между Волочаевском и Комсомольском, каждому пионеру стало ясно, что многолетний глава НКВД и генеральный комиссар государственной безопасности арестован. Теперь, в марте 1938 года он оказался в роли обвиняемого.

Кроме того, на скамье подсудимых сидели три бывших народных комиссара и три наиболее известных медицинских светила. В числе них — профессор Плетнев, тот самый, которого в июне 1936 года обвинили в изнасиловании одной советской гражданки и в том, что он прокусил ей грудь. Однако на этом процессе это дело не упоминалось. Теперь Плетнев обвинялся в том, что он в сообщничестве с профессорами Левиным и Казаковым убил, по распоряжению Ягоды, писателя Максима Горького, бывшего главу НКВД Менжинского и члена Политбюро Куйбышева.

Остальные обвинения также далеко выходили за рамки предыдущих процессов. Подсудимые обвинялись в организации заговора против Ленина, еще в 1918 году, и в шпионской деятельности в пользу иностранных разведок с начала двадцатых годов. Они будто бы вели переговоры с фашистской Германией об отделении Украины от СССР, а с Японией об уступке ей дальневосточных областей. Кроме того, их целью было отдать Польшу Белоруссии (? – Д. Т.), среднеазиатские республики — Великобритании, а Грузию, Армению и Азербайджан тоже отделить от СССР, так как обвиняемые стремились к расчленению Советского Союза и восстановлению господства помещиков и капиталистов.

Но, видимо, и этих обвинений было недостаточно. Обвиняемым приписывалась еще подготовка заговора с целью подрыва советской оборонной промышленности и организации столкновений военных транспортов на железных дорогах.

Долголетний советский нарком сельского хозяйства Чернов занимался будто бы вредительством в области коневодства, что вызвало падеж 25 000 лошадей. Он, кроме того, давал распоряжения о прививке свиньям рожи и чумы, задерживал поставку яиц в Москву и рекомендовал бросать стекло и гвозди в запасы масла.

Старым большевикам и соратникам Ленина бросалось обвинение не только в сотрудничестве с Гестапо и японской разведкой, но также и в работе с другими иностранными разведками. Так, например, советскому наркому внутренних дел и генеральному комиссару государственной безопасности инкриминировалось одновременно сотрудничество с немецкой, японской и польской разведками; нарком внешней торговли Розенгольц будто бы сотрудничал с 1923 года с германским генеральным штабом, с 1926 года с Интеллидженс сервис; бывший глава советского украинского правительства Раковский — с 1924 года сотрудничал с английской разведкой, с 1934 года — с японской. А советский нарком финансов Гринько с 1932 года одновременно работал в пользу немецкой и польской разведок.

Соответственно этим «обвинениям» советская печать позорила подсудимых сильнее, чем когда‑либо. Вышинский называл подсудимых не только, как обычно, «бандой шпионов и преступников», а еще и «проклятыми гадами» и «зловонными кучами человеческого дерьма». Главного обвиняемого — Бухарина, которого Ленин однажды назвал «любимцем партии», Вышинский обзывал «проклятой помесью лисы и свиньи». В своей заключительной речи Вышинский требовал, чтобы подсудимые были расстреляны как «бешеные собаки».

Последовали обычные массовые собрания, на которых требовалось «выразить свое мнение» по поводу процесса.

С каждым днем росло число резолюций, в которых требовалась немедленная смертная казнь. В газетах печатались фотографии собраний, на которых было видно, что в знак согласия все подымают руки.

15 марта 1938 года был объявлен приговор: бывшие руководители партии и государства — Бухарин, Рыков, Ягода, Крестинский, Розенгольц, Чернов, Гринько, а также два врача — Левин и Казаков и несколько других подсудимых осуждены на расстрел, а бывший глава украинского правительства Раковский и профессор Плетнев — на 20 лет тюремного заключения.

На следующий день два часа обычных занятий в нашей школе были отменены. Мы должны были «прорабатывать» процесс и приговор. Наша учительница сделала введение в дискуссию, в котором она, конечно, твердо придерживалась сообщений о процессе и появившейся в связи с ним передовой «Правды». В заключение она предложила нам — как это всюду делалось в эти дни — «выразить свое мнение». Результат, разумеется, известен заранее. Один за другим несколько учеников выразили свое отвращение к преступникам и изменникам, с точным соблюдением официальной терминологии. Затем они выразили благодарность органам безопасности и Верховному Суду за то, что они освободили советский народ от этой накипи.

— Кто‑нибудь хочет высказаться? — спросила учительница.

— Да, — раздался из задних рядов голос одного из учеников. — Я хотел бы добавить, что я не совсем согласен с приговором.

На мгновение класс застыл от ужаса. Все обернулись, чтобы взглянуть на говорившего. Всем казалось, что его судьба решена.

Что он — сумасшедший? — думали многие из нас.

Особенно заволновалась, разумеется, учительница. Ведь она была ответственна за всё, что происходило в этот час. Она уже хотела, было, помешать ученику говорить дальше, но неожиданно передумала. Возможно, что она вдруг поняла, что ее могут заподозрить в «замазывании» дела и в связи с этим обвинить в «оказании объективной помощи врагу народа».

Ученик продолжал.

— Я внимательно, от начала до конца, следил за процессом, и нахожу правильным, что эти враги народа, вредители и шпионы приговорены к расстрелу, но, честно говоря, мне совершенно непонятно — почему трое обвиняемых не присуждены к смертной казни, а получили всего по 15—20 лет тюрьмы. Надо было бы расстрелять также Плетнева, Раковского и Бессонова.

Говоривший был вполне интеллигентным учеником и принадлежал к лучшим в классе. Он говорил с чувствюм внутренней убежденности — он верил процессам!

Учительница облегченно вздохнула. Правда, то, что он высказал — было отклонением, но отклонением сравнительно безопасным. Она еще раз подвела итог дискуссии и сделала замечание слишком ревностному ученику:

— Товарищ Вышинский четко указал, что не все преступники несут одинаковую ответственность, и наказание должно определяться индивидуально. Кроме того, нам не к лицу критиковать решение Верховного Суда СССР, который вынес приговор после зрелого размышления. И можно твердо сказать: то обстоятельство, что между главными виновниками и менее виновными сделано различие, служит новым примером справедливости нашего советского правосудия.

МЫ ПОТРЯСЕНЫ ПАКТОМ ГИТЛЕР–СТАЛИН

С окончанием процесса «право–троцкистского блока» — самого большого и последнего из трех процессов в годы чистки с 1936 по 1938 год, — аресты, однако, не прекратились. Осенью 1938 года на протяжении нескольких недель прокатилась особенно широкая волна арестов. Но в конце 1938 года в «Правде» появилось коротенькое сообщение, что Ежов освобожден от обязанностей наркома внутренних дел и на его место назначен Берия.

Страшная кампания уничтожения закончилась. Почти не было ни одного учреждения, в котором по одному или по несколько раз не арестовывали бы всех руководителей. Миллионы людей, в том числе сотни тысяч специалистов, получивших образование благодаря своему трудолюбию, находились теперь в лагерях Сибири, Казахстана или Дальнего Востока.

В особенности велико было число жертв среди старых большевиков и бойцов гражданской войны. Почти все прежние соратники Ленина были арестованы.

Из 7 членов ленинского Политбюро Томский еще в начале чистки (в конце 1936 года) покончил самоубийством в тюрьме НКВД. Зиновьев, Каменев и Рыков были расстреляны во время чисток. Троцкий вскоре (летом 1940 года) был убит в Мексике агентом НКВД.

Бухарин и Пятаков, которых Ленин в своем завещании, написанном 25 декабря 1922 года, называл, «наиболее способными головами среди молодого поколения», были расстреляны НКВД.

Из 21 члена ЦК коммунистической партии 1917 года исчезло во время чисток 16 членов. Часть из них была расстреляна. Трое умерли естественной смертью и только двое остались в живых — Сталин и Александра Коллонтай.

7 ноября 1937 года, когда чистка достигла своего апогея, — праздновалась 20–ая годовщина победоносной Октябрьской революции и образования первого советского правительства. Из 15 членов этого первого советского правительства 9 народных комиссаров были уже арестованы НКВД; Троцкий в это время находился за границей в изгнании; четверо умерло до чистки. И только один член первого советского правительства с ноября 1917 года пережил чистку: это был Сталин.

Не менее велики были потери в верховном командовании Красной армии. Из пяти маршалов Советского Союза трое пали жертвами чистки: Тухачевский, Блюхер и Егоров. Такая же судьба постигла известнейших советских генералов.

Начальник Главного политического управления Красной армии и заместитель наркома обороны Гамарник покончил жизнь самоубийством.

Но чистки никак не ограничивались одной верхушкой. Опустошения в отдельных союзных республиках, в местных государственных и партийных органах, в особенности в рядах партии, были еще более значительными. За очень малым исключением старые большевики, и в том числе все те, кто в своей молодости боролись с царским режимом и уже тогда пережили ссылки, находились теперь снова в тюрьмах или лагерях.

Это была наиболее жестокая кампания уничтожения, которая когда‑либо в каком‑либо государстве имела место.

Разгром этот особенно коснулся проживавших в Советском Союзе иностранных коммунистов. За немногие месяцы в аппарате Коминтерна было арестовано больше деятелей, чем их было арестовано за 20 лет всеми буржуазными правительствами вместе. Перечисление одних фамилий заняло бы целые страницы.

Поэтому мы упоминаем только некоторых членов ЦК германской коммунистической партии, которые стали жертвами чисток: Август Крейцбург, Герман Шуберт, Гуго Эберлейн, Герман Реммеле, Вилли Леов и Ганс Киппенбергер. Подобную же судьбу испытали: Вернер Гирш, бывший главный редактор газеты «Красное знамя» («Rote Fahne»), Вилли Коска, генеральный секретарь Красной помощи Германии (Rote Hilfe Deutschlands) и Курт Зауерланд, главный редактор журнала «Красное строительство» («Roter Aufbau») и, вместе с ними, сотни немецких коммунистов, которые думали, что они нашли убежище в Советском Союзе.

На рубеже 1938–39 года кровавая чистка прекратилась так же внезапно, как и началась.

Сегодня я нахожу удивительным, как быстро люди в Москве, в том числе и я, могли стереть в памяти воспоминание об этом ужасе. Мы, действительно, слишком много пережили за все эти страшные месяцы. Наши чувства, вероятно, притупились.

Через несколько недель после снятия Ежова об арестах говорили только в редких случаях.

Слухи и «рецепты» исчезли сейчас так же быстро, как они и появились два года тому назад.

Только случайно в разговорах всплывали краткие воспоминания о «ежовщине», — как в Москве именовали эти годы чисток. Порой казалось, что разговор идет о событиях, которые принадлежат уже истории и происходили сто лет тому назад.

Лето 1939 года мы проводили в Ейске на Азовском море, как гости Военного училища. Ейск был городом военных. Штатских почти не было видно. Мы повсюду встречали людей в военной форме, у которых: на шапках стояли буквы «В–М. А.У. имени Сталина». Таинственное сокращение означало «Военно–Морское Авиационное Училище». Это было необычайно большое училище и поэтому казалось будто весь город состоит лишь из курсантов и военных летчиков ВМАУ.

Нас разместили в хорошем здании на окраине города. Оно находилось не около берега моря, но ВМАУ предоставило нам автобус, ежедневно возивший нас к морю и обратно.

После страшных лет чистки: этот отпуск казался нам особенно чудесным. Мы, наконец, действительно отдыхали, хотя и не были совсем освобождены от наших обычных заданий.

За время каникул мы готовились к вступлению в комсомол. Каждый второй день после обеда мы собирались вместе на занятия с нашим политическим руководителем Игорем Сперанским. Нетрудно отгадать, чем мы занимались — Историей ВКП(б). Книга появилась осенью 1938 года и я уже, разумеется, внимательно прочел ее. Теперь, во время каникул, проходила вторая «проработка». (Позже мне пришлось еще три раза ее прорабатывать).

В середине августа мы были приглашены на праздник во Дворец культуры ВМАУ. Доклад о международном положении, как обычно, был заостренно направлен против фашизма и фашистской Германии. В конце докладчик добавил:

— Товарищи! В этом зале находятся наши заграничные гости, дети немецких и австрийских антифашистов, которые сражались против ужасной гитлеровской диктатуры!

Мы сделались центром внимания. С этого момента мы стали известными на весь Ейск. Это были чудесные времена. Наши хозяева нас часто навещали и спрашивали — всем ли мы довольны?

За нами ухаживали, как в первые годы нашего пребывания в детском доме.

Через три дня Игоря Сперанского, нашего политического руководителя, вызвали днем в город.

— Поезжайте спокойно купаться, меня сейчас вызвали в город. Я вернусь только к вечеру.

— А что случилось?

— Понятия не имею, но вряд ли что‑нибудь важное. Веселые и радостные мы отправились купаться и уже с полчаса как были дома, когда неожиданно вернулся наш политруководитель и взволнованный бросился к нам:

— Крайне важное известие! — воскликнул он запыхавшись, — я получил в Ейске оттиск газеты, выходящей завтра.

— Что случилось?

— Мы заключили с Германией пакт о ненападении.

Все уставились на него с открытыми ртами.

Мы могли ждать чего угодно, только не этого. Мы ведь внимательно следили за прессой и были убеждены, что несмотря на все трудности переговоров скоро будет заключен договор о союзе с Англией и Францией против фашистского агрессора.

Политруководитель Игорь прочел официальным торжественный голосом содержание пакта между Советским Союзом и фашистской Германией. После первых фраз мы еще думали, что дело идет лишь об обязательствах взаимного ненападения. Но Игорь читал дальше статьи договора. Растерянно прислушивались мы к его словам:

«Правительства обеих договаривающихся сторон будут и в дальнейшем находиться в связи и консультировать друг друга с целью взаимной информации по вопросам, касающимся их взаимных интересов.

Ни одна из договаривающихся сторон не будет участвовать в какой‑либо группировке держав, которая прямо или косвенно направлена против другой стороны».

Это был не только пакт о ненападении, но полная перемена всей советской внешней политики! Взаимная информация по поводу «общих интересов» с гитлеровским правительством? Никакого участия в каких‑либо группировках держав, которые направлены против Гитлера? Это могло означать лишь одно: окончательный отказ от всех форм борьбы против фашистской агрессии!

Мы сидели растерянные и молчаливые. Мы были поражены, как громом.

Молчание прервал самый молодой из нас — Эгон Дирнбахер.

— О, как жалко, теперь мы, несомненно, не увидим фильм Чаплина «Диктатор».

Маленький Эгон правильно оценил положение. Заключение пакта, как мы убедились в ближайшие дни, тотчас же отразилось на внутриполитической обстановке.

Мы не могли дискутировать, ибо никто, в том числе и наш политический руководитель, не знал, чем объяснить заключение пакта.

— Несомненно завтра в печати появятся обстоятельные комментарии, — успокаивал он нас, — завтра я поеду в райком партии и тогда смогу узнать обо всем более обстоятельно, а вечером мы сможем, провести детальную дискуссию.

Но для такой дискуссии времени уже не оказалось.

«НАШ ДЕТСКИЙ ДОМ РАСПУЩЕН!»

На следующее утро, в первый день после заключения пакта, наш политруководитель разбудил нас совсем рано:

— Только что получена телеграмма из Москвы. Мы должны немедленно возвращаться.

— Уже сегодня?

— Да. Я узнал уже, что через два часа мы можем выехать через Ростов в Москву.

В московском поезде нас одолевали мрачные мысли. Что означает этот внезапный отъезд? Как сложится наша жизнь после заключения пакта с фашистской Германией?

Мы напряженно ждали приезда в Москву, чтобы узнать что‑либо определенное.

Нам не пришлось долго ждать.

На вокзале нас встретила группа воспитанников дома. Они проводили отпуск в других местах и успели вернуться раньше.

— Наш дом распущен! — это было первое, что мы от них услышали.

Едва ли какое бы то ни было другое известие могло меня так потрясти. Детский дом — он был для нас всем: нашим жилищем, нашей жизнью, нашим защитником, нашим другом. И теперь нас лишили всего. Мы неожиданно очутились в пустоте, и едва ли могли себе представить нашу дальнейшую жизнь.

— Что будет со всеми нами?

— Мы тоже еще этого не знаем. Сегодня после обеда все должно решиться.

С тяжелым сердцем ехали мы с вокзала в наш дом в Калашном переулке № 12. Там все выглядело, как после побоища: упаковщики мебели, маляры, жестяники бегали по дому, упаковывали, ремонтировали. Все наши вещи были сложены в зале. Некоторые из нас уложили уже свои вещи и стояли готовые к отъезду, не зная куда. Другие беспомощно и грустно бродили по дому, который много лет был нашим домом.

Какие–го заседания были уже проведены, но казалось никто не знал, что с нами теперь будет. На наши вопросы педагоги лишь беспомощно пожимали плечами:

— Мы знаем так же мало, как и вы. Директор ведет переговоры.

Когда директор откуда‑то вернулся, последовал приказ: всем собраться в большом зале. Сейчас откроется собрание!

В сравнении с другими собраниями, проходившими в этом зале, нынешнее никак нельзя было назвать торжественным. Мы сидели на мешках и ящиках или стояли, прислонившись к стене.

Как обычно, началось с политического введения.

Наш директор объяснял нам заключение пакта. При этом он подчеркнул, что западные державы отказались вести переговоры на основах равенства. Они хотели так использовать Советский Союз, чтобы он воевал в интересах западных империалистов. Великий Сталин разгадал, однако, эту игру. Благодаря немедленному заключению пакта с Германией созданы условия, при которых Советский Союз может и дальше жить в мире и продолжать свое строительство.

После этого вступления директор начал говорить о нашем доме:

— В связи с новой внешнеполитической обстановкой будет и у нас проведена известная реорганизация.

Под формулировкой «известная реорганизация» надо было понимать роспуск нашего дома.

Директор знакомил нас с новой генеральной линией коротко, холодно и бессердечно. Он уже не старался психологически облегчить нам переход на новое положение. У меня невольно создалось впечатление, что мы «списаны со счетов».

— Все воспитанники дома, еще не окончившие 7–го класса, будут направлены сегодня днем в русский детский дом «Спартак». Старшие могут пойти на предприятия, которые и позаботятся тогда о жилище. Желающие окончить десятилетку будут вместе с младшими переданы в русский детский дом и должны будут подчиняться тем же порядкам, которым подчиняются воспитанники русского дома.

За полчаса все было решено. Еще в тот же день 40 воспитанников было отправлено в детский дом «Спартак». Внешние различие между двумя долами казалось не столь большим. Здание было немного меньше, но во всяком случае вполне хорошее.

С робостью и неохотой вступили мы в новый дом. Тут же при входе нам приказали:

— Всем тотчас собраться в зал! — Это звучало не очень приветливо.

Подавленные, стояли мы в зале, когда туда вошел высокий, суровый, темноволосый человек:

— Построиться в одну шеренгу! — строго скомандовал он. Такой тон не был обычен для нашего прежнего дома.

Внутренне протестуя, мы исполнили приказание.

Как удары дубинкой сыпались на нас его распоряжения:

— Никто не имеет права уходить из дома без разрешения педагога!

— Школьные задания будут проводиться под наблюдением педагогов! Все должны подчиняться установленному порядку этого дома. Старшие тоже не должны рассчитывать на особое положение. Курить строжайшим образом воспрещается, даже вне дома и во дворе! Каждый, кто курит, должен сейчас же в этом признаться и сдать свои папиросы. Кто этого не сделает, понесет строгое наказание.

Нам было уже по 17, 18 и даже 19 лет, и у некоторых, в том числе и у меня, в кармане находились «Дукат» или «Казбек». В нашем прежнем доме никогда не запрещали старшим курить.

— Я еще раз требую от вас добровольно сдать папиросы. Повторяю, кто этого не сделает, будет строго наказан, — воскликнул угрожающе директор.

Кто‑то из нас сдал первый. Против своей воли один за другим мы последовали его примеру.

Затем нам показали спальную.

Мы с ужасом смотрели на простые железные кровати тесно прижавшиеся друг к другу. Никакого сравнения с нашим старым домом!

«Сюда, конечно, не приведут иностранных делегаций» — насмешливо подумал я.

Вечером мы ужинали. Незачем говорить, что это был плохой ужин.

Но меня не столько угнетало изменение материальных условий, как стеснение моей индивидуальной свободы: необходимость строго подчиняться правилам, требующим, например, получения разрешения на каждую небольшую прогулку.

Некоторые из наших младших готовы были плакать.

— Здесь нехорошо. Все совсем другое, не сравнить с нашим домом!

— Я никогда не думал, что разница между нашим и русским детским домом так велика.

Подошла последняя неделя августа 1939 года.

Детский дом №6, приют для детей австрийских шуцбундовцев и немецких эмигрантов просуществовал 5 лет. Я провел в нем 3 года. В течение всего этого времени мы знакомились с Советским Союзом, но знакомились с позиций молодых людей, которые жили в привилегированное доме, не знали никаких материальных забот и вели жизнь, стандарт которой был значительно выше среднего уровня жизни советских граждан. Правда, мы вместе с ними пережили страшные годы чистки, но даже чистка не коснулась нас в той мере, в какой коснулась она людей, работавших в других учреждениях и организациях.

Теперь внезапно всем привилегиям наступил конец. Заключение пакта о ненападении с фашистской Германией и роспуск нашего дома превратили нас за одну ночь в обыкновенных молодых людей Советского Союза. А всего прошло только две недели с тех пор, как мы пользовались особым автобусом Военного училища для поездок к морю и были предметом особого внимания сотен офицеров на торжественном собрании.

Может быть, этот эпизод поможет западному читателю понять, почему в Советском Союзе, — и в этой книге, — политические события занимают такое большое место, а личные переживания отступают часто на задний план. Как могло бы быть иначе в стране, где политические события так непосредственно вторгаются в личную жизнь каждого? Я пережил начало огромной волны арестов, когда мне было 14 лет. Она меня оторвала от матери. В 15 лет я пережил аресты наших учителей и педагогов, показательные процессы и дикие обвинения против лиц, которые еще незадолго перед этим ставились нам в пример. Когда мне исполнилось 16 лет, я был свидетелем ареста в нашей спальне одного из воспитанников детского дома. И вот теперь на восемнадцатом году жизни я понял, что судьба нашего детского дома зависела от внешнеполитического договора с другой великой державой.

Загрузка...