Обнесенный забором и охраняемый стражей товарный вокзал в Москве походил в этот день, 28 сентября, на муравейник. Каждые 10–15 минут подъезжали все новые и новые грузовики с немцами, которых высылали из Москвы.
В эти самые тяжелые дни, когда германская армия продвигалась к Москве, когда ощущалась острая нужда в каждом вагоне и каждом грузовике, на это дело нашлось достаточное количество и грузовиков, и поездов, и обслуживающего персонала.
Перед товарным составом взад и вперед прохаживалась охрана.
— Чего вы торчите здесь? Садитесь в поезд!
Мы прошли вдоль всего состава в надежде хоть где‑нибудь пристроиться. Но люди в битком набитых вагонах, прижатые друг к другу как сельди в бочке, завидя нас издали, кричали:
— Мест нет! Ни одного местечка!
Военные, охранявшие состав и следившие за порядком, опять появились перед нами:
— Вы все еще не в поезде?
— Невозможно, товарищ командир, вагоны все переполнены.
На военных это не произвело ни малейшего впечатления.
— Мы вам сейчас места отыщем!
Офицеры пошли с нами. И тут мы обнаружили кое‑что, чего раньше не заметили: не только вокзальные помещения, но также и весь состав имел вооруженную охрану, состоящую из красноармейцев и офицеров. И для них было уже достаточно одного слова вокзального начальства.
Сдавленные со всех сторон немцы уже не протестовали и только тихо постанывали. И получаса не прошло как и прибывшие после нас, были: втиснуты в вагоны. Сесть, конечно, было негде. Мы стояли и ждали, что же будет дальше …
В нашем небольшом товарном вагоне находилось почти пятьдесят человек. Люди всех возрастов, всех профессий, всех социальных слоев: от малоквалифицированного рабочего до профессора, создавшего себе крупное имя работами в области телевидения. Здесь можно было увидеть восьмидесятилетнего старика и трехлетнего ребенка. За исключением нескольких немецких эмигрантов, никто из моих спутников не бывал в Германии; большинство из них не знало даже немецкого языка. Они были такими же русскими, как любой из москвичей. Среди нас находились две или три домработницы, родившиеся в республике немцев Поволжья, которых привезли в Москву еще детьми.
Потом я понял, почему всех этих людей так внезапно сделали «немцами» и теперь везли в направлении Кзыл–Орды. Дело в том, что в январе 1939 года в Советском Союзе была произведена перепись населения. Рядом с графой «подданство» была графа «национальность». Ее можно было заполнить по собственному усмотрению: либо по традиции предков, либо по чувству принадлежности к какой‑либо национальной культуре.
Многие советские граждане, не задумываясь, вписывали эту графу «немец» или «немка». Им и в голову не могло придти, что это когда‑то решит их судьбу. Теперь эти люди, не знавшие ни одного немецкого слова, сидели в товарном вагоне как «немцы» и ехали навстречу неизвестному будущему…
Я присоединился вскоре к «настоящим немцам»: это были немецкие коммунисты, которые боролись в Испании в интернациональных бригадах и после победы генерала Франко эмигрировали в 1939 году в Советский Союз. Теперь они в качестве «неблагонадежных» немцев, заняли места в этом составе…
Среди них была жена писателя–коммуниста Альберта Готоппа и его две дочери — Кэта и Герда; дочь коммуниста Альфреда Зикерта — Ирмгард Зикерт. Ее отец сражался в рядах интернациональной бригады, а во время этой войны был интернирован в Швейцарии. Ирмгард прибыла в Советский Союз еще в 1934 году и училась, как и я, в институте иностранных языков.
В этот первый вечер у нас было довольно унылое настроение. Три испанских бойца начали было петь шумные, веселые песни.
— У вас, кажется, несмотря на все — хорошее настроение, — заметил кто‑то.
— Это юмор висельников! — последовал ответ одного из певцов.
Я хорошо понимал, что творилось в их душе. В течение десятков лет они, не щадя сил, верно служили партии: рисковали жизнью в боях в Испании, а теперь в переполненном товарном вагоне их насильно везли в отдаленные районы Средней Азии.
Я задумался и над своим собственным положением. Вчера еще московский студент, сегодня сидел я в вагоне под стражей и, покинув Москву, расставшись с друзьями, направлялся в дальнюю Кзыл–Орду…
Как это ни странным покажется западному читателю, но я не чувствовал ни ожесточения, ни злобы. Наоборот, я стремился это переселение даже как‑то оправдать.
Конечно, говорил я сам себе, это весьма неприятно, когда меня, честного комсомольца, отправляют как «неблагонадежного» в охраняемом товарном вагоне в Среднюю Азию. Разумеется, думал я, это бесконечно тяжело, особенно для тех товарищей, которые всю свою жизнь служили партии и, вот, теперь, в виде благодарности получили за это ссылку… Но, в сущности, разве можно было в эти трагические дни приближения нацистских войск иметь достаточно времени для справедливой классификации благонадежности каждого из нас?
Мы медленно тащились по российским равнинам. Часто подолгу стояли на перегонах. Впрочем, времени у нас было достаточно.
Первые города, до которых мы добрались, были Ряжск и Моршанск, юго–восточнее Москвы. Они в какой‑то мере производили мирное впечатление.
Но вскоре картина изменилась. На шестой день нашего путешествия мы прибыли в Пензу (около 550 километров к юго–востоку от Москвы). Здесь повсюду — на вокзале, на лестницах, на улицах и площадях — сидели и лежали тысячи людей — беженцы и эвакуированные из западных областей России. Несмотря на приказы и требования немедленно расселять этих людей по домам, местные власти были не в состоянии справиться с нахлынувшим потоком эвакуированных. Поэтому люди вынуждены были оставаться просто на улице, утешая себя надеждой, что вот–вот представится возможность втиснуться в какой‑нибудь поезд, который повезет их дальше на восток.
Но это была тщетная надежда. Поезда приходили в Пензу переполненными. Люди жили на вокзале и под открытым небом неделями, пока, наконец, их не размещали в колхозах близлежащих сел и деревень.
Поздно вечером поехали мы дальше по направлению к Сызрани и Куйбышеву, глубокой ночью мы прибыли в Куйбышев. Я хотел было выйти из вагона, но наш состав стали переформировывать.
Охрана, обычно довольно равнодушная, на этот раз возбужденно сновала взад и вперед.
— Вагоны оставлять запрещено!
— А воды принести можно?
— Нет, нельзя выходить даже за водой. Никто не смеет выйти из вагонов, пока мы стоим на этой станции. Нарушителей приказа ждет суровое наказание.
Спустя несколько недель, когда мы уже жили в Средней Азии, нам стала известна причина такой строгости в Куйбышеве: в это время здесь полным ходом шли приготовления к переезду из Москвы правительства, министерств и иностранных посольств.
Вместе с ними прибывали в Куйбышев только сотрудники этих учреждений и очень немногие привилегированные лица.
После того, как мы миновали Куйбышев, наша поездка приобрела более ускоренный темп, и мы воспряли духом. Многие сидели, склонившись над картами… Было ясно, что существует только одна возможность попасть из Куйбышева в Кзыл–Орду: двигаясь в юго–восточном направлении через Чкалов, Актюбинск и Аральск.
Все чаще наши разговоры касались будущей жизни в Кзыл–Орде.
Однажды мы остановились на путях восточнее Куйбышева и простояли много часов подряд. Нам снова разрешили выходить из вагонов. Когда я прогуливался вдоль нашего состава, я вдруг заметил на одном из вагонов надпись: «Челябинск».
— Челябинск? Но ведь он совсем в другой стороне!
Я побежал к моему вагону и сообщил о своем открытии. Все головы снова склонились над картами. На Кзыл-0рду мы должны были бы ехать в юго–восточном направлении, а Челябинск находился от нас к северо–востоку.
Мы спросили у сопровождавшей нас охраны:
— Мы, ведь, едем в Кзыл–Орду? Это точно?
Охранник неуверенно кивнул головой.
— Что же означает тогда надпись: «Челябинск»?
— Не знаю, не могу сказать! — Это было сказало таким тоном, который мне, прожившему в Советском Союзе уже шесть лет, был достаточно понятен.
В течение ночи мы ехали в северо–восточном направлении и находились теперь в Бугуруслане, в Башкирии. С Кзыл–Ордой это не имело ничего общего.
До сих пор мы ничего не знали о Кзыл–Орде, но нам, по крайней мере, было известно, куда мы едем. Теперь мы даже этого не знали.
Наша дорога буквально становилась дорогой в неизвестность.
На семнадцатый день пути вдруг всё в нашем длинном товарном составе пришло в движение. «Мы в Казахстане» — послышалось где‑то, и в одно мгновение весть об этом пронеслась через все восемьдесят вагонов нашего поезда.
На одной маленькой станции мы увидели под русским названием станции надпись по–казахски. Снова стали рассматривать карты.
Действительно, находились мы между западно–сибирским городом Курганом и городом Казахской ССР Петропавловском. А к вечеру мы прибыли в этот первый большой казахский город со старинным русским названием — Петропавловск.
Кто‑то при этом припомнил, что Петропавловск был когда‑то узловым пунктом для караванов, ходивших от Бухары и Ташкента. Здесь товары сгружались и затем их отправляли по железной дороге в Россию. Но прошлое нас сейчас не интересовало.
Мы впервые увидели здесь казахов. Почти у всех были как смоль, волосы, темные глаза, желто–коричневый цвет лица и форма глаз, типичная для монгольских народов. Бросалась в глаза их своеобразная походка и сравнительно короткие ноги при длинном туловище.
От Петропавловска мы поехали на юг. Так как железнодорожная линия была проложена только до озера Балхаш, наша поездка должна была оборваться где‑то между Петропавловском и этим озером.
Стало заметно теплее. В Петропавловске прицепили к составу еще несколько открытых площадок с заржавевшими машинами. Мы сидели на этих площадках, загорая под октябрьским солнцем и разглядывая окрестности. Но в них ничего интересного не было. Мы ехали по равнине. Она была гладкой, как мраморная доска, без единого холма или котловины. Так шли часы и дни…
В северном Казахстане можно было видеть только одно дополнение к однообразному пейзажу: слева и справа от полотна — деревянные заграждения в несколько метров высоты. Они тянулись на многие километры.
— Для чего здесь эти заграждения? — спросили мы у железнодорожника в одном небольшом селении.
— А это защитные заграждения против снежных заносов. Главным образом, против буранов.
— Что же, здесь бывает много снега?
— Зимой выпадает здесь очень много снега, снег лежит высотой до 8, 10 и даже до 15 метров. Иногда поезда, несмотря на все меры по снегоочистке, не ходят в течение дня и больше.
— Ничего себе — перспективы! — сказал один юный студент и выразительно свистнул при этом.
Но мы не были угнетены. Морозы и метели казались нам еще такими далекими. Сейчас пригревало солнце и впервые нам давали достаточно еды.
На двадцать второй день нашего путешествия, в пять часов утра, поезд остановился. Охранники забегали, зашумели. Все двери были открыты.
Приехали! Всем выходить!
Мы бросились к выходу. Перед нами была голая степь… Ни дома, ни дороги, ни дерева, ни куста. Мы стали расспрашивать нашу охрану. Никакого ответа.
И только через час мы узнали, что находимся вблизи небольшого селения Оссокаровка, почти в 120 километра севернее Караганды.
Итак, мы, наконец, добрались до конечной цели нашего путешествия.
СЁЛА БЕЗ НАЗВАНИЙ
Мы стояли в нерешительности около своего эшелона, Тем временем был выгружен наш багаж. Понемногу становилось всё светлее, и вдалеке мы могли уже различить очертания Оссокаровки.
Вскоре подъехали крестьянские подводы. В некоторые из них были впряжены лошади, но большинство телег имели в упряжке быков и… верблюдов. Я не верил своим глазам: верблюды — в упряжке крестьянских подвод!
Начальники охраны взволнованно сновали взад и вперед. Через несколько минут явился наш охранник со списком а руках.
— Подойдите‑ка все поближе, я сообщу сейчас порядок распределения. Все будут размещены в близлежащих населенных пунктах.
С этими словами он начал читать список.
Но что это? Я не слышал ни одного названия местечка или деревни. Слышалось только: «поселок №5, поселок №12, поселок №8, поселок №24» …
Очевидно, здесь не было никаких селений. Это были поселки без названий; они имели только номера… Вдруг я услышал мою фамилию:
— Леонгард — поселок № 5. Скоро это перечисление окончилось.
У меня опять появилось неприятное чувство, как тогда, при отъезде из Москвы, но оно было связано, в первую очередь, с мыслями о судьбе моих друзей и спутников. Я, в конечном счете, имел еще паспорт и при том без пресловутых штемпелей о высылке. Осторожно вытащил я из бумажника свой паспорт. Он был сейчас единственной вещью, которая еще связывала меня со свободой.
Когда в начале нашей поездки я разговаривал с ответственным за эшелон, он меня заверил, что все будет в порядке. Теперь я решил ему об этом напомнить.
— Товарищ начальник эшелона! Вы знаете, что у меня нет предписания о высылке и что я выехал сюда только по предложению начальника милиции того района Москвы, в котором я жил. Он мне совершенно определенно сказал, что отсюда я буду иметь право уже свободно ехать дальше. Мне хотелось теперь получить свои вещи, с тем, чтобы поехать в Алма–Ату.
Мне казалось, что еще никогда моя судьба так не зависела от ответа одного человека. Однако я был твердо уверен неоспоримости своего права.
Но произошло нечто невероятное.
— Всё это меня не касается. Я с этим не имею ничего общего. Если ваши данные верные, Вы сможете на месте объяснить все обстоятельства. А сейчас вы обязаны следовать в поселок, в который Вас определили.
— Товарищ начальник! Взгляните на мой паспорт! Он заново оформлен в Москве 21 сентября 1941 года и в нем никаких пометок об ограничении. Он издевательски рассмеялся.
— Ну что ж, в Москве, значит, вам просто забыли подавить штемпель. Это и здесь довольно быстро можно исправить, — стоит же в вашем документе, что вы — немец.
Не было никакого смысла продолжать разговор. Я решил пока подчиниться, но по прибытии в «поселок №5», снова попытать счастья. Правда, теперь уже я не имел больших надежд на успех.
Мы погрузили наши вещи на подводы, посадили женщин и больных, а сами пошли рядом. Это была гнетущая картина. Вереницы утомленных и истощенных людей, после двадцати двух дней пути в переполненном эшелоне молча тащились по проселочной дороге… Куда? Зачем?.. Чтобы поселиться в тех местах, где десять лет тому назад размещали на жительство раскулаченных крестьян, обреченных на долгое изгнание.
Молчали и наши кучера. Казалось, они нас не замечали.
— А далеко этот поселок № 5?
— Ах, нет, сынок, не так далеко. Километров двадцать пять, пожалуй. К вечеру будем уже там, а то и раньше.
Мы стали расспрашивать. Наш возница заговорил о колхозе.
— Колхоз? Я думал, что здесь живут высланные кулаки?
Он ответил, растягивая слова. Эта манера говорить присуща русскому крестьянству.
— Да–а, мы были кулаками, но теперь мы, вроде как колхоз…
— Как это так — «вроде»?
Возница, сам бывший кулак, начал рассказывать, как а 1930 и 1931 году раскулаченных крестьян высылали из Украины и Центральной России и направляли в эти места.
Он говорил так равнодушно и безучастно, что можно было подумать, что речь идет о вещах, происходивших в далекие–далекие времена, где‑то на другом конце земли.
— …Тогда здесь вообще ничего не было. Были просто воткнуты в землю колья и на них маленькие дощечки с надписью — поселок №5, №6 и так далее. Мужиков привели и сказали им, что теперь они сами должны думать о себе. Мужики стали: копать землянки. В первые годы много поумирало от голода и холода. Ну, а затем начали понемногу ставить хаты из глины, и тогда стало легче.
— Ну, и что же дальше?
— Да, ничего. Потом мы получили приказ — колхозы основать.
— От кого же был приказ? От местных советов?
Крестьянин отрицательно покачал головой.
— У нас здесь никаких местных советов не было и нет.
Я невольно улыбнулся. Крестьянин, видимо, не в своем уме. Он не знает, что говорит. В Советском Союзе повсюду имеются местные советы. Но уже вечером я должен был признать, что крестьянин был всё‑таки прав.
Мы трусили рысцой за нашими подводами. После двадцати двух дней езды в товарных вагонах шагать целый день по степи было не особенно приятно. Но напряженность ожидания: «что будет дальше?» была сильнее, чем усталость.
В поздний послеобеденный час мы увидели вдали нечто похожее на человеческие жилища.
Скоро мы поняли, что это маленькие хатки, построенные не из камня или дерева, а из какой‑то коричневой массы. Окошек никаких не было. Каждый такой «домик» имел только одно отверстие, которое зимой, как мы позже узнали, попросту чем‑нибудь затыкалось.
Когда мы, наконец, подошли, нам было сказано, что мы должны явиться к начальнику.
Так как нам долго пришлось ожидать, мы стали бродить вокруг и заговаривать с местными жителями. Почти все русские, несколько украинцев и татар, ни одного казаха
К нам подошли несколько крестьян.
— Ах, так это вы. А мы вас поджидали. Мы сразу подумали, что вас, немцев, тоже сюда пришлют.
Напрасно некоторые из нас, в том числе и я, пытались им объяснить, что мы — антифашисты и противники Гитлера. Крестьяне только посмеивались:
— Немец остается немцем.
Может быть они понимали истинное положение вещей, чем мы сами?
Здесь говорили удивительно прямо и открыто. Я до сих пор никогда еще, живя в Советском Союзе, не слыхал, чтобы так свободно и без страха выражали свое мнение. Скоро стало ясно, что многие из сосланных кулаков и по сей день остались врагами власти.
Наши объяснения не принимались ими всерьез. Они, видимому, продолжали считать нас сторонниками Гитлера.
— Ну, как? Далеко уже продвинулся ваш Гитлер вперед? Как вы думаете, придет он сюда освобождать нас?
Меня бросало и в жар и в холод. Подобного я еще нигде Советском Союзе не слыхал. Мы снова и снова пытались объяснить крестьянам наше положение. Но они только отмахивались, добродушно смеялись и приговаривали:
— А вы пробудьте здесь пару годочков, вот тогда увидите.
После обеда мы отправились к начальнику. Он жил в большом доме, единственном в поселке. Мы сидели возле дома на голой земле и терпеливо ждали приема.
Настроение у всех было различное. Немцы Поволжья, например, воспринимали случившееся с ними не особенно трагически: жили в колхозах и попали в колхоз. Что может еще случиться? Жили — маялись и дальше будем маяться.
Труднее было положение немецких эмигрантов и тех немцев–коммунистов, которые в свое время боролись в Испании, а также высококвалифицированных специалистов. Инженер по телевидению, несколько профессоров и эмигранты с большим унынием думали о своем будущем. Нас поочередно вызывали в дом. Мы получали ордер с фамилией крестьянина, к которому нужно было явиться.
Колхозники были обязаны принимать вновь прибывших. В случае каких‑либо недоразумений надо было немедленно ставить в известность начальника — коменданта поселка.
Но недоразумений не было. Колхозники покорно принимали нас к себе. Им было ясно, по какой причине все это происходит и кто проводит распределение немцев по жилищам.
Ожидая вызова, я крепко держал в руке мой непроштемпелеванный паспорт. Я знал, что вот в этом доме, у этого начальника решится моя судьба. Удастся вырваться отсюда или нет? Это был мой последний шанс.
Что, если этот начальник будет вести себя так же, как начальник эшелона?
Но я не терял еще надежды. Вполне понятно, что начальник эшелона был заинтересован в том, чтобы всех людей доставить по назначению. Но начальник поселка, по моему расчету, мог бы предпочесть, чтобы здесь хотя бы одним человеком стало меньше. После такого размышления мне становилось легче и положение уже не казалось столь безнадежным.
Наконец, вызвали и меня.
— Товарищ начальник! Я хотел бы сразу же обратить Ваше внимание на то, что я к этому транспорту не имею никакого отношения. Я поехал только лишь на основании предложения начальника московской милиции. Вот мой паспорт. Он выдан в Москве. Вы видите сами, что на нем нет штемпеля о высылке. Я хотел бы завтра, или самое позднее — послезавтра, ехать дальше в Алма–Ату, где находится мой институт и я просил бы вас поэтому не определять меня на жительство.
Он посмотрел на меня без особенного интереса.
— Ну, хорошо. Тогда мы вас можем вычеркнуть из списка. И без того здесь слишком много.
Даже в самых смелых мечтах я не мог представить себе, что мой вопрос решится так просто и быстро! Я вышел из приемной бесконечно обрадованный.
До сих пор мои мысли были направлены на то, чтобы не остаться в этом кулацком поселке. Только бы прочь отсюда. Теперь же, когда я имел эту возможность, я начал понимать всю сложность этого дела: я должен был сначала суметь отсюда выехать, потом ехать еще тысячи километров до Алма–Аты и всюду у меня будут требовать удостоверения и документы. Разумеется, у меня на паспорте нет штемпеля о высылке, но зато там черным по белому написано: «немец» И еще одно: мне явно не хватит денег. Когда я выезжал из Москвы у меня было несколько сот рублей. Для меня, студента, это были тогда большие деньги. В сущности же это была ничтожная сумма.
Но все это меня не обескураживало. Я твердо решил осуществить эту поездку. Мне было девятнадцать с половиной лет, я был здоров, бегло говорил по–русски и был полон почти легкомысленного оптимизма.
Я провел еще несколько дней в поселке №5. На ночлег устраивался то у одного, то у другого колхозника. Спал чердаке, завернувшись в пальто. К этому я уже привык во время нашей долгой поездки. Перед отъездом я отправился искать покупателя на мои носильные вещи. Единственное, что я мог предложить, было мое демисезонное пальто и брюки.
После долгой торговли с одной крестьянкой–татаркой мы сошлись в цене. Я получил не так много. Четверть этой выручки я должен был заплатить крестьянину, который повез меня на железнодорожную станцию Оссокаровка.
С бьющимся сердцем подошел я к окошку кассира, чтобы купить билет на Караганду. Железнодорожник мельком взглянул на мой паспорт и незамедлительно выдал мне билет. Четыре часа спустя я был уже в Караганде.
Неужели это — Караганда, город, насчитывающий четверть миллиона жителей, новый промышленный центр первой пятилетки? Маленькое, грязное деревянное здание вокзала. Оно было немногим больше, чем маленькая станция Оссокаровки.
Выйдя из вокзала, я увидел грязные, плохо вымощенные, кривые улицы и маленькие, ветхие домишки. Все было покрыто темносерой угольной пылью. Дышать было трудно. Подавленный, я медленно шел вдоль улиц. Конечно, мне приходилось и в Москве видеть нищету, видел я, как нуждается население и в ряде промышленных городов. Но за время моего пребывания в Советском Союзе такой безотрадной картины я еще нигде не встречал. Я невольно вспомнил Джека Лондона — его описание импровизированных поселков золотоискателей во время «золотой лихорадки». Но и это сравнение, пожалуй, было недостаточным.
Через несколько минут после того, как я вышел из вокзала, я встретил на своем пути первые землянки, покрытые толстым картоном или досками, или же слоем земли, толщиной в полметра. Крыша землянок поддерживалась несколькими столбиками.
Это было гнетущее зрелище. Я успокаивал себя тем, что это временное явление, совершенно неизбежное при быстром возникновении промышленного города, и что без этого нельзя обойтись, особенно теперь, в военное время.
Еще мне бросилось в глаза, что на улицах было иного людей монгольского типа, но это безусловно не были казахи. Я начал подсчитывать и установил, что, приблизительно, каждый пятый имел такую наружность. Позже я узнал, что помимо казахов и русских, в Караганде живет большое число китайцев и корейцев. Все они были переселены в Караганду из дальневосточных пограничных областей в начале тридцатых годов.
Чем больше я присматривался к городу, тем меньше я видел шансов здесь устроиться. Никаких вузов, никаких техникумов — одни землянки, ветхие деревянные лачуги и только кое–где сравнительно приличные, многоэтажные здания правительственных учреждений, построенные из камня и побеленные. Никогда еще разница между жалкими лачугами жителей и великолепно выглядевшими в этом окружении зданиями не казалась мне столь резкой.
Вдруг я обнаружил новенький автобус, который среди этой нужды и бедности произвел на меня глубокое впечатление. Я поспешил к нему:
— Куда вы едете?
— В новый город! — И с этими словами был дан сигнал к отправке.
Мы давно уже миновали последние землянки и ветхие домишки, но нового города все еще не было видно. Я оглянулся на пассажиров автобуса. Эти люди были одеты много лучше, чем те, которых я до сих пор видел в Караганде.
Через полчаса езды я увидел на значительном еще расстоянии море света. Когда мы подъехали поближе, моему удивлению не было границ. Мы ехали по хорошо асфальтированным улицам, мимо прекрасного парка. Я увидел совсем новые четырех- и пятиэтажные дома, ярко освещенные… Я осторожно спросил у кондуктора:
— Извините, пожалуйста, — не смогли бы вы мне посоветовать, где бы я мог переночевать?
Он засмеялся:
— В гостинице, конечно!
— В гостинице?
Я посмотрел на него недоумевающе. После всего, что я пережил за эти последние недели, слово «гостиница» покаюсь мне сказочным.
— Конечно, здесь есть гостиница, и если вы имеете командировку, то вас сейчас же там примут …
Когда я вошел в гостиницу, я изумился еще больше. Она была обставлена с большим комфортом — ковры, цветы, кругом беззаботно прохаживались хорошо одетые люди. Робкими шагами подошел я к столику швейцара.
— У вас есть командировка?
— Да, пожалуйста, вот она.
Я был уже подготовлен к этому вопросу и показал мою бумажку от ЦК МОПР из Москвы. На ней было написано, что ЦК МОПР просит оказать содействие товарищу Леонгарду в его переселении в Алма–Ату. Это была не очень‑то хорошая командировка: МОПР не принадлежал к сильным организациям. Да и, кроме того, если точно разобраться, Караганда никак не находится на прямой дороге: Москва — Алма–Ата. Но всё же это была командировка …
— Хорошо. Вы можете получить постель.
Мне это казалось почти невероятным. После четырех мучительных недель получить возможность спать в настоящей постели в настоящей гостинице! Но чудеса на этом не окончились. Спустя несколько минут я узнал, что в ресторане гостиницы можно даже поужинать. Я использовал эту возможность и ознакомился с элегантно отделанным рестораном, с маленьким оркестром и обильным меню.
Все было так, как в мирное время.
Контраст между старой частью Караганды, глиняными хижинами ссыльных кулаков и тем, что я увидел здесь, был поразительным.
В ресторане сидели очень хорошо одетые люди, по–видимому, партийные руководители или крупные советские администраторы, прибывшие сюда в командировку. Почти все они были русские. Только за одним столиком сидели два казаха.
Гостиница и ресторан ничем не отличались от гостиниц и ресторанов для командированных в любом русском городе. Но когда подали чай, я заметил первую местную особенность. Чай был не в стаканах или чашках, а в мисках без ручек. Их называли здесь «пиалами». При чаепитии пиала поддерживается снизу четырьмя пальцами. Я быстро к этому приспособился и пил чай, как настоящий казах.
На следующее утро я совершил первую прогулку по «новому городу». Мое первое впечатление не изменилось. Весь город состоял из прекрасных, четырехэтажных домов с электрическим светом и водопроводом. Название «новый город» было, конечно, некоторым преувеличением. Это был еще не город, а скорее большой поселок, свидетельствующий, что здесь растет большой город. От одного конца до другого можно было пройти за пятнадцать минут.
В середине города находилась площадь, на которой был выстроен самый большой дом. Это был обком партии. Помимо здания обкома я обнаружил новое кино и здание НКВД. Областной и городской советы помещались в домах, значительно меньших по размеру. Остальные здания, видимо, были жилыми домами.
Внезапно я остановился перед длинным двухэтажным зданием, построенном в современном стиле. На вывеске при входе я прочел три слова: «Карагандинский учительский институт». Я радостно распахнул дверь. Быстро разыскав секретариат, я показал там свою московскую студенческую книжку.
— Если вы хотите, то можете завтра же приступить к занятиям. Занятия начинаются в 9 часов. Но вам предварительно нужно урегулировать один вопрос: получить разрешение на жительство в Караганде.
У меня вытянулось лицо. По части получения документов я имел довольно печальный опыт. Но меня тут же успокоили:
— Мы вам дадим справку, что вы приняты в институт и что вы можете жить в нашем студенческом общежитии, если вы получите разрешение. Это вообще совсем легкое дело.
По дороге в милицию я уговаривал себя быть мужественным и не терять уверенность в успехе. В отделении милиции толпились уже десятки казахов и эвакуированных, ожидавших разрешения, в котором нуждался и я: разрешение на жительство и бланк на прописку.
После нескольких часов ожидания я выслушал разъяснение:
— Сначала вы должны принести разрешение из райсовета «нового города». Пришлось идти назад в «новый город». В райсовете тоже была очень большая очередь. Наконец, дождался и я.
— Мы не можем, к сожалению, дать вам разрешение, так как для этого предварительно требуется согласие горсовета.
Значит теперь в горсовет. Здесь сотрудник тщательно рассматривал мои документы: паспорт, удостоверение ЦК МОПР, документы Московского института иностранных языков и справку учительского института в Караганде о зачислении меня в студенты.
— Да–а, но .., — медленно произнес он, — все же необ-)димо, чтобы мы получили положительное заключение от обкома партии.
Через несколько минут я был уже у здания обкома. От дежурного я узнал, что по моему вопросу я должен обратиться в отделение агитации и пропаганды, так как оно разрешает все дела, связанные с деятельностью МОПР и эмигрантов.
Дальнейшее разыгрывалось уже иначе, чем в этот злополучный день в милиции и в советах. Два партийца внимательно и сочувственно выслушали меня. Возможно у них было больше времени и уверенности, и меньше забот… Они задавали мне вопросы, пока не узнали от меня всего, — как я попал в Советский Союз, о годах в детдоме № 6, о моем вступлении в комсомол, моей учебе в Москве, об обстоятельствах моего переселения и о моем желании учиться в Караганде и что для этого — мне нужен бланк на прописку.
— Не беспокойтесь, мы это урегулируем.
— Значит я могу теперь получить от вас соответствующую бумагу?
— Справка вам не нужна. Вы можете спокойно уже сегодня переселяться в ваш учительский институт, а сюда зайдете еще раз в ближайшие дни.
После шестилетнего пребывания в Советском Союзе я на собственном опыте- впервые познакомился со взаимоотношениями партийного аппарата и государственных учреждений. Я понял, что иногда одна фраза, брошенная партийным руководителем, за которой следует телефонный звонок, значит больше, чем четыре официальных документа государственных учреждений.
Партийный руководитель оказался прав.
Когда я пришел в учительский институт, меня пригласили к директору.
— Все в порядке. Только что товарищ из обкома звонил …
Итак я получил новую студенческую книжку. Секретарша отвела меня в студенческое общежитие.
С первого взгляда мне стало ясно, что счастливые времена учебы в привилегированном Московском институте иностранных языков миновали окончательно. Там мы жили вдвоем–втроем в комнате, здесь же в одном зале размещалось почти двадцать студентов. Шкафов не было. Вещи нужно было хранить в чемодане или в пакете под кроватью.
Историю мы изучали по официальным учебникам, изданным для всех учительских институтов Советского Союза. Но в институтской библиотеке можно было, однако, достать так называемые «Лекции для слушателей Высшей партийной школы при ЦК КПСС». Они были по материалу много богаче, чем учебники вузов. Эти «Лекции» не поступали в продажу. На них стоял штемпель: «На правах рукописи». Их рассылали только по адресам отдельных институтов …
Студенты института были сыновья и дочери кулаков, сосланных в 1930–1931 годах в Карагандинскую область. Со времени начала коллективизации прошло двенадцать лет. И теперь, когда кулаков уже не было, когда главным врагом считались «троцкисты», дети раскулаченных получили право на образование. Большинство из студентов были еще маленькими детьми, когда вместе с сосланными родителями они попали в эти края. На их долю выпало тяжкое детство. Страшные вещи пришлось им пережить …
С первых же дней я подружился с несколькими студентами. Из разговоров я узнал, как они вместе с родителями были выброшены из собственных домов и дворов, как их высадили в пустынной местности и бросили на произвол судьбы. Они были беззащитны и обречены на гибель от холода и голода. Много времени прошло, прежде чем родители смогли соорудить из глины хижины для жилья. В дополнение ко всему этому, детям кулаков в первые годы ссылки приходилось испытывать еще и моральное угнетение. Это было начало тридцатых годов, когда в Советском Союзе не легко было расти детям раскулаченных крестьян. Как‑то, в минуту откровенности, один студент рассказал мне о жизни в первые годы ссылки:
— Когда еще поселки только строились, к нам часто приезжали верхом на лошадях партийные руководители. Если они рычали на нас или издевались и ругались — это еще было хорошо. Но иногда они являлись с нагайками, и каждый, кто стоял на их дороге, мог это почувствовать. Они били нагайками даже играющих детей. Мы стали осторожными. Если приезжал из города кто‑то чужой — мы прятались по домам.
Он рассказывал об этом без всякой горечи, будто речь шла о давно прошедшей грозе. Он пояснил мне:
— Ты должен понимать, что это были горячие дни раскулачивания и многие наши партийцы зарвались. Но эти перегибы были позже осуждены партией. При таком огромном социальном перевороте, как коллективизация, такие вещи, конечно, могли происходить.
Я с ним соглашался… Мне ни разу не пришла в голову мысль, как это поразительно, что молодой советский человек, которого сравнительно недавно били нагайкой по лицу, еще пытается оправдать своих мучителей. И прежде, и теперь я со многими говорил о коллективизации, но среди моих новых товарищей–студентов, переживших столько страданий, я не находил ни одного, который «принципиально» не стоял бы за коллективизацию.
Большинство моих коллег отправлялись в конце недели «домой», то есть в поселки, которые на дальнем и близком расстоянии были расположены вокруг Караганды.
Когда студенты возвращались обратно, они нередко поругивали своих родителей. Не раз приходилось мне слышать:
— До сих пор они этого не понимают! Я много раз пытался объяснить им, почему нужна была коллективизация, но старики никогда этого не поймут!
Сыновья и дочери кулаков, посланные сюда детьми, с течением времени превратились в сталинистов.
Конечно, вполне возможно, что тот или иной притворялся и лицемерил, высказывая свою приверженность и любовь к сталинскому режиму. Однако большинство моих здешних коллег–студентов думали так же, как я и как многие мои друзья юности в Москве, родители которых стали жертвой чисток 1936–1938 гг.: судьба отдельных семей трагична, и, конечно, несправедлива, но, принципиально, советскую власть нужно поддерживать и поэтому оправдывать все ее мероприятия.
В нашем институте учились не только студенты–казахи и дети раскулаченных, но также сыновья и дочери высокопоставленных лиц в партии или в государственном аппарате. Сын прокурора, например, и дочь секретаря партийной организации нашего института. Оба всем своим поведением ясно давали понять, что они прекрасно сознают положение, занимаемое их родителями. Особенно терпел от них один очень способный доцент, читавший курс по всеобщей истории. Я как‑то спросил одного студента:
— Почему, собственно, эти студенты так настроены против него?
— Наш доцент, ведь, тоже, вроде, как ссыльный, — прошептал он мне.
— Ссыльный?
— Не в полном смысле этого слова, — он финн. Во время советско–финской войны 1939–1940 гг. многие финские семьи из Ленинградской области были переселены сюда. Прибыл и он в Караганду и должен, конечно, быть теперь очень осторожным.
Спустя несколько дней я сам смог убедиться, что финскому доценту, действительно, приходится не легко. После каждой лекции доцент был обязан называть литературу, относящуюся к затронутым темам. При этом он очень четко должен был делить ее на две группы: классики марксизма–ленинизма, относящиеся к прорабатываемой теме, и, отдельно, — источники.
Однажды, когда доцент перечислял литературу, он, видимо, не совсем четко провел такое разделение. Он назвал какое‑то сочинение Плеханова.
Вдруг его прервал сын прокурора:
— Принадлежит ли этот труд Плеханова к числу классических произведений марксизма–ленинизма или он относится к источникам?
Казалось бы, обыкновенный вопрос, но и его содержание и тот резкий тон, каким он был задан, заставил всех нас съежиться и насторожиться. На мгновение у доцента кровь бросилась в голову, но он удивительно быстро овладел собой.
— Само собою разумеется, что этот труд Плеханова принадлежит к источникам. Я хотел бы, кстати, использовать этот удобный случай, чтобы со всей определенностью еще раз подчеркнуть, что в рубрику классиков марксизма–ленинизма входят только произведения Маркса, Энгельса, Ленина, но, прежде всего, в первую очередь, в нее входят произведения товарища Сталина. Выдержка из сочинения Плеханова указана к данной лекции потому, что ряд трудов Плеханова нам полезен и содержит правильные положения. Об этом отчетливо сказал товарищ Сталин в своей большой речи от 6 ноября 1941 года.
Мы все облегченно вздохнули. Наш доцент с поразительным искусством преодолел этот опасный риф. И даже чрезмерно ревностному прокурорскому сынку не оставалось ничего иного, как наклонением головы выразить свое согласие с доцентом, который так удачно закончил свой ответ ссылкой на речь Сталина.
Сколько таких рифов он уже обошел и сколько их предстоит ему еще миновать!
Без сомнения, не легко было ему работать, имея ярлык «ссыльного доцента».
Не предчувствуя ничего дурного, я выходил однажды из лекционного зала, как вдруг ко мне подошла секретарша института. Она была очень взволнована.
— Только что звонили из милиции. Вы должны сейчас же туда явиться.
— В милицию?
Немного обеспокоенный, но не зная за собой никакой вины, пошел я в Михайловку, где находилось отделение милиции.
— Вы должны лично явиться к начальнику милиции!..
Начальник милиции, казах, смотрел на меня зло и угрожающе.
— Вы — этот самый немец Леонгард? — проворчал он, — я ставлю вас в известность, что вы должны покинуть Караганду в течение 24 часов.
Я был, как громом поражен. Разве мое пребывание здесь и прописка не были оформлены с согласия обкома партии? Разве постановление о выселении, изданное в сентябре 1941 года, относящееся лишь к Москве и другим большим городам в западной части Советского Союза, распространялось теперь на все города страны?
— Куда же я могу тогда поехать, если я должен оставить Караганду? Могу я получить разрешение ехать в Алма–Ату?
— Куда вы поедете — мне все равно. Все города для немцев закрыты. Вы можете и в Карагандинской области избрать любой пункт для местожительства, но за исключением самого города. Поезжайте лучше всего в один из поселков возле Оссокаровки, там, кстати, уже много немцев.
— Товарищ начальник! Я состою в комсомоле уже несколько лет. Я имею согласие на пребывание здесь со стороны товарищей из отделения агитации обкома. Они сами содействовали моей прописке и сообщили, что всё уже урегулировано.
Лицо начальника милиции стало еще озлобленней:
— Я это знаю. Но я вам уже сказал, что постановление о высылке распространяется на всех немцев. Если вы по истечении 24 часов еще останетесь в Караганде, то это будет означать противодействие власти и за это вы будете отвечать. Теперь вам понятно это?
Мне это было понятно.
Но я хотел сделать еще одну, последнюю попытку. Я направился в здание обкома партии и прошел в отделение агитации и пропаганды, к тем дружески настроенным ко мне партийцам, которые уже один раз помогли мне.
— Мне только что объявили в милиции, что я должен покинуть Караганду в течение 24 часов.
Лицо у говорящего со мной партийца было очень серьезно.
— Да, товарищ Леонгард, это общее положение. Мы здесь ничего, к сожалению, сделать не можем.
Он, казалось, сам не чувствовал себя так уверенно, как при первом моем посещении. Очевидно и обком партии не был всесилен.
— Не вешайте головы, товарищ Леонгард. Возможно, и весьма вероятно, что в ближайшее время будет решен вопрос о правовом положении немецких политэмигрантов. Может случиться, что для них будет сделано исключение. Как только вы выберете себе какое‑либо местожительство, сообщите нам ваш адрес. Мы вас с большой готовностью известим в случае, если для вас откроется какая‑либо возможность. Но пока мы ничего не можем сделать. Итак, положение было абсолютно безвыходным. В течение 24 часов, — а теперь оставалось только 23 часа — я должен был оставить Караганду, распрощаться с моим маленьким учительским институтом, моими новыми друзьями и товарищами по институту. Я твердо знал: если уже сам обком партии не мог ничего для меня сделать, то было совершенно бессмысленно обращаться еще к кому бы то ни было.
Автобус в старый город отправлялся только вечером. Запаковать мои вещи и поехать туда на вокзал не требовало много времени. В моем распоряжении был еще почти целый день.
Расстроенный и подавленный блуждал я по «новому городу». Без всякой определенной цели я забрел в универмаг, единственный крупный магазин. Перед прилавком стоял высокий мужчина в меховых сапогах выше колен, в меховой папке и в теплом, тоже на меху, пальто. Он выглядел почти как исследователь Арктики. Когда я услыхал его голос, мне показалось, что я его уже где‑то встречал. Подойдя поближе к нему, я услышал, как «полярник» говорит по–русски, но с немецким акцентом.
И в этот момент я узнал его.
Это был Ганс Мале, один крупный партиец, с которым я познакомился на курсах в Москве, в ноябре 1940 года. После начала войны он много раз выступал по московскому радио. Я бросился к нему:
— Ганс, это чудесно, что ты здесь! Как ты сюда попал? Он тоже обрадовался нашей встрече, но на мой вопрос ответил как‑то уклончиво:
— Я здесь проездом. Вместе с несколькими товарищами Мы намереваемся пробыть в этих районах несколько дней. Ну, рассказывай‑ка, что ты делаешь тут?
— Я выехал 28 сентября с эшелоном высланных. В середине октября прибыли мы на станцию Оссокаровка, в 120 км севернее Караганды. Мы были распределены по окрестным колхозам. Но так как я не имел на паспорте штемпеля о высылке, то я прибыл сюда. Теперь я учусь в учительское институте.
— Так что, хоть у тебя, по крайней мере, всё в порядке?
— К сожалению, нет, Ганс. Как раз сегодня стряслась со мной беда. Меня вызвали в милицию и там объявили, что я должен оставить Караганду в течение 24 часов. Я вообще не знаю теперь, что я должен делать.
— Ну, значит, мы прибыли во время. Самое лучшее — ты пойдешь со мной. Я тебя представлю товарищу Ульбрихту и другим товарищам.
Ульбрихт в Караганде? Что он делает здесь, в Караганде, в декабре 1941 года?
Разумеется, я не стал задавать вопросов; я жил достаточно долго в Советском Союзе, чтобы знать, что о партийных делах не полагается расспрашивать. Нужно ждать, пока тебе об этом не сообщат.
Через несколько минут мы уже подходили к гостинице, единственной в городе, в которой я провел первые дни в Караганде.
Перед зданием стояли 5–6 человек, одетых так же, как и Ганс Мале.
Лично я не знал никого из них. Мне было знакомо только лицо Ульбрихта. Я его знал с того времени, когда он читал нам на курсах в Москве лекции, которые я слушал: с осени 1940 года и по июнь 1941 года.
Ганс Мале подвел меня к Ульбрихту, который равнодушно протянул мне руку и что‑то пробормотал, что, вероятно, означало «добрый день». Всем своим видом он будто хотел показать, что встреча немецких эмигрантов в декабре месяце 1941 года в Караганде является самым обыкновенным делом.
Меня представили затем одной партийке, которая назвала себя Лотте Кюне. Я услыхал тогда это имя впервые. Только спустя четыре года я узнал, что она была женой Ульбрихта.
Мы продолжали стоять перед гостиницей. Тем временем подъехали два американских джипа. Видимо, эти партийцы собирались через несколько минут уехать. Они задали мне несколько вопросов о жизни эмигрантов, расселенных здесь. Я отвечал им коротко, в телеграфном стиле, о знакомых мне товарищах и об их тяжелой судьбе. Но они без особого интереса слушали мой рассказ и вопросов больше не задавали.
Судьба ссыльных немецких товарищей, казалось, нисколько не интересовала этих представителей руководства коммунистической партии Германии.
Отсюда я сделал вывод, что они прибыли сюда не ради эмигрантов.
— А ты в Караганде живешь?
— Да, до сегодняшнего дня… Я учусь здесь на историческом факультете учительского института. Но сегодня я получил категорическое требование оставить Караганду в учение 24 часов.
Ульбрихт только махнул рукой:
— Это будет устроено. Мы проведем в ближайшие дни совещание всех наших товарищей в обкоме и ты также будешь приглашен.
Партийцы уселись в американские джипы …
Днем я был вызван в обком. Товарищ из отделения агитации и пропаганды встретил меня с сияющим лицом.
— Всё в порядке. Вы можете спокойно оставаться в Караганде. В ближайшие дни здесь состоится совещание всех немецких эмигрантов, которые теперь находятся в Карагандинской области. Так как вы уже живете в городе и учитесь здесь, то вы можете здесь же и остаться. Все эти вопросы будут обсуждаться на совещании.
— Могу ли я узнать, когда состоится конференция?
— Предположительно, 22 декабря, как только товарищ Ульбрихт и другие товарищи вернутся из поездки в лагерь военнопленных…
Лагерь военнопленных? Я слышал об этом впервые. Итак, из‑за этого прибыли сюда Ульбрихт и другие товарищи. Я раньше понятия не имел, что где‑то здесь, поблизости от Караганды, имеется лагерь военнопленных. Но и в течение моего дальнейшего десятимесячного пребывания в Караганде я так и не смог узнать, где этот лагерь находится и сколько в нем живет пленных.
Этот случай не является чем‑то особенным. В Советском Союзе часто бывает, что люди, даже годами живущие в каком‑нибудь городе, ничего не знают о некоторых учреждениях, которые находятся в этом городе или в его окрестностях; а к таким учреждениям, о которых молчат, относятся, конечно, лагери для заключенных и лагери военнопленных.
Конференция немецких эмигрантов открылась 22 декабря 1941 года в Карагандинском обкоме партии. В тот день было немало радостных встреч со старыми знакомыми, друзьями. Я встретил здесь трех испанских борцов из нашего эшелона, мою подругу Ирмгард Зикерт, двух дочерей немецкого писателя Альберта Готоппа, арестованного сейчас же после войны, и других эмигрантов, с которыми я ехал в поезде. Все они теперь жили в районе Оссокаровки. Тут же я смог отпраздновать встречу с моими друзьями из детдома №6, которых я уже давно не встречал. Они жили здесь дольше, чем остальные, так как прибыли сюда из Москвы еще первым транспортом.
Понемногу в вестибюле обкома собралось около 50 эмигрантов. Нас пригласили в зал заседаний.
Это была своеобразная картина: в этом прекрасно отделанном зале до сих пор бывали только хорошо одетые русские и казахские партийцы; но на этот раз, впервые в истории Карагандинского обкома, зал был наполнен исключительно немцами. Было страшно смотреть, как сильно изменились немецкие эмигранты.
Несколько недель пребывания в Караганде уже наложили на них отпечаток страданий, нужды и забот. Нам, молодому поколению, было гораздо легче перенести принудительную эвакуацию, голод и ужасные условия жизни, чем старшим товарищам.
Неискушенный наблюдатель никогда не подумал бы, что здесь сидят немцы. В это время наступили сильные холода и термометр показывал 40° мороза. Немецких эмигрантов уже нельзя было отличить от русских ссыльных. Они натягивали самые невероятные одежды, одну на другую. Все, что они имели, было ими надето на себя. Но мы не знали, что через несколько недель станет еще холоднее …
В зал заседания вошли несколько руководителей отдела агитации и пропаганды обкома, а с ними и Вальтер Ульбрихт.
Конференция была открыта. Один из представителей обкома в начале конференции объявил по–русски, что обком партии созвал на это заседание всех «товарищей политэмигрантов», — как он сказал, — для того, чтобы обсудить некоторые политические, а также и иные вопросы. Он высказал радость что товарищ Ульбрихт присутствует на собрании и предоставил ему слово для доклада.
Вальтер Ульбрихт поднялся на трибуну. Он был спокоен, самоуверен и держался так, как будто в последние месяцы ничего особенного не случилось. Я невольно вспомнил о 22 июня, когда я слушал его на курсах в Москве в последний раз. Не прошло с тех пор и шести месяцев, но как много за это время изменилось, сколько произошло событий …
Германские войска захватили Эстонию, Латвию, Литву, Белоруссию, заняли большую часть Украины, окружили Ленинград, даже Москва почти на три четверти была окружена. Миллионы людей были эвакуированы, все население Республики немцев Поволжья и все немцы, жившие разбросанно по Светскому Союзу, были принудительно переселены, и вот теперь, только спустя полгода после начала войны, немецкие эмигранты встречаются здесь, в Караганде!
Вальтер Ульбрихт в своем докладе ничего нового не сказал. Он ограничился повторением того, что ежедневно печаталось в советских газетах.
Строго придерживаясь тогдашних официальных тезисов, он объявил, что в Германии создалось тяжелое экономическое положение, что в ней не хватает сырья и, преимущественно, горючего. Он заявил, что Германия Гитлера вынуждена будет скоро отступать. Ульбрихт сообщил далее о растущем движении сопротивления в завоеванных Гитлером государствах и об усиливающемся недовольстве в самой Германии.
В заключение Ульбрихт указал еще и на то, что нападение японцев на Пирл–Харбор и вступление США в войну против держав оси решительным образом изменило соотношение сил, и притом не в пользу Гитлера. Но мы это знали и сами из советских газет.
Только в последней части своего доклада он сообщил нам о том, чего мы еще не знали. Он сказал о работе в лагерях военнопленных, которая уже была начата в последние недели. По его словам, эта работа должна быть в будущем усилена с той целью, чтобы политически перевоспитать военнопленных и превратить их в антифашистов.
Потом он вытащил из кармана какую‑то рукопись и воскликнул:
— Здесь воззвание 158 немецких военнопленных!
Он читал выдержки из этого воззвания, которое он называл важнейшим документом, и пояснял его абзац за абзацем.
Ульбрихт кончил доклад. Ему, как обычно, аплодировали. Но можно было заметить, что многие эмигранты не следили за докладом. Переутомленные, голодные и измучен- ные, вряд ли они годились для политических дел, требовавших нормальных условий для работы.
В заключение было объявлено, что после общего обеда в ходе дальнейшего заседания будут обсуждены некоторые практические вопросы жизни эмигрантов в Карагандинской области.
Встречи с друзьями, доклад и, главное, надежды, что нынче, при втором обсуждении, будут урегулированы все практические вопросы, подняли общее настроение. Мы были приглашены на хороший, даже обильный обед. И сервировка стола и сам обед находились в резком противоречии со всеобщей нуждой и нашим обычным голодным существованием.
Как может быстро изменяться настроение! Уже во время обеда, казалось, были позабыты тяжелые переживания последних недель, голод, холод и унижения. Люди вспоминали о жизни в Москве или о комических эпизодах во время переезда. Нельзя было поверить, что эта жизнерадостная компания несколькими часами раньше прибыла в обком озабоченная, удрученная и унылая.
Мы ожидали с нетерпением продолжения обсуждения, которое, как мы надеялись, изменит наше положение в Караганде.
Вальтер Ульбрихт и два руководителя отделения агитации и пропаганды, которые отнеслись ко мне так дружелюбно (но которые, увы, как я по опыту узнал, не обладали большим влиянием), а также секретарша областного МОПРа начали обсуждение практических вопросов.
Один из работников обкома в коротком вступлении указал на общую ситуацию, на непередаваемые страдания советского народа, на большие трудности, на неизбежность жертв и на необходимость терпеливо и стойко переносить все лишения. Хотя трудности и велики, а средства крайне ограничены, — объявил он, — но обком и в это трудное время сделает все зависящее от него, чтобы как‑то смягчить долю немецких политэмигрантов. Было бы очень желательно, если бы была создана постоянная связь политических эмигрантов с областным комитетом МОПР. МОПР мог бы безусловно помочь политическим эмигрантам по мере возможностей.
Из этих слов мне сразу стало ясно, что он лично сочувствует нам от души и искренне сожалеет, что вне его власти сделать что‑либо большее для нас. Его ссылка на МОПР, который, как я знал, никак не являлся влиятельной организацией, мне это полностью подтвердила.
Сделанный им акцент на переживаемую советским нардом нужду был в нашем кругу совершенно излишним. Никому из нас не пришло бы в голову высказывать какие‑либо трудно исполнимые желания. Мы все отлично знали, как тяжело приходится в это время советскому народу и никто из нас не собирался предъявлять какие‑либо особые претензии. Нас вызывали поочередно. Каждый должен был назвать свой адрес и место работы, сообщить о своих пожеланиях и коротко доложить о своих затруднениях.
Только сейчас я понял, как я дешево отделался… Сообщения товарищей были потрясающими. Председатели колхозов и бригадиры унижали их, ругали и издевались над ними.
Им дали обидные клички, часто их били. Во многих случаях их намеренно зачисляли на меньшие пайки, хотя они имели право на большие. При попытке пожаловаться или отстаивать свое право на основании положения о снабжении им говорилось:
— К вам, немцам, это не относится. Будьте довольны тем, что вы вообще что‑либо получаете.
Многие из эмигрантов получили в поселках самые плохие жилища с дырами и трещинами на потолке и на стенах. Они не защищали от ледяного ветра и буранов.
Эмигранты сообщали об этом спокойно и деловито, без ненависти и ожесточения. Можно было только удивляться дисциплинированности эмигрантов и тому, как спокойно относились они к своей участи.
Желания их были весьма скромны. Большинство из них просили только защиты от несправедливостей по отношению к ним. Для этого было бы вполне достаточно одного телефонного звонка или короткой записки из обкома.
Просили также о присылке вещей, одеял, мыла и продуктов. Мы все получали тогда, — кроме тех, кто выполнял какую‑либо особую работу, — только 400 граммов сырого хлеба на день. Высушенным этот хлеб весил всего 200–300 граммов. Больше ничего не было: ни жиров, ни сахара, ни мяса. В то время как оседлые жители давно имели связь с деревней, с жившими там друзьями и родственниками, мы, немецкие эмигранты, прибывшие в совершенно новые для нас края, оказались в особенно тяжелых условиях.
Все эти просьбы, особенно просьбы крайне нуждающихся в помощи — стариков и больных, а также ветеранов испанской войны, несмотря на трудное тогдашнее положение, можно было бы выполнить. Не только ответственные партработники, но и каждый из нас знал, что в каждом городе Карагандинской области, как и повсюду в Советском Союзе, существуют «закрытые распределители», «закрытые рестораны», «закрытые магазины», к которым прикреплялись определенные круги привилегированных работников. Каждый из нас знал, что и в это тяжелое для советского населения время, в закрытых распределителях и магазинах все продукты питания имелись в изобилии.
Разумеется было бы возможно что‑нибудь оттуда выделить для МОПРа. Тем самым было бы облегчено существование тем товарищам, которые десятки лет участвовали в рабочем движении и рисковали своей жизнью в Испании.
Но о закрытых торговых точках не упоминалось. Их словно и не существовало. Они относились к числу тех вещей, о которых не говорят… И так как официальные лица сами о них не говорили, то о них не смели упоминать и политэмигранты.
Скромные материальные просьбы о помощи и пожелания закончились тем, что МОПРу было предложено по возможности позаботиться об эмигрантах и удовлетворить просьбы особенно нуждающихся.
Было понятно, что это — простая отговорка. Все понимали, что такая слабая организация, как МОПР, в это время не сможет обеспечить кого‑либо ни одеждой, ни питанием.
Чем дальше шло обсуждение, тем становилось яснее, что положение эмигрантов, собственно, ни в чем не может улучшиться…
Без сомнения, в этом не были виноваты уже известные читателю два работника обкома, которые для нас были бы готовы многое сделать. Но обстоятельства были, очевидно, сильнее них
Последним, — возможно потому, что я был самым молодым, — выступил я. Я выразил свое желание в двух фразах: продолжать учебу в учительском институте и жить в Караганде. Это желание было удовлетворено:
— Это можно сделать. В ближайшие дни ты сможешь получить прописку в милиции и учиться дальше в учительском институте.
После краткого заключительного слова собрание эмигрантов было закрыто. Всем нам стало ясно, что нам придется еще долгое время влачить свое существование в Карагандинской области и что нынешнее положение политэмигрантов из Германии в этой местности определяется не решениями местных партийных органов, а предписаниями «официальной линии» сверху. Только большие перегибы могли быть — в перспективе — устранены.
Те большие надежды, которые таились у многих перед совещания, развеялись. Но мы все достаточно долго жили в Советском Союзе и понимали, что нам оставалось не жаловаться, ко всему привыкать и в самых тяжелых и неприятных случаях видеть что‑то обнадеживающее… Одни думали, — «мы теперь имеем опять связь с партией», другие — «нас теперь будут чаще вызывать на совещания».
Этого не случилось. Декабрьская конференция была единственным обсуждением, на которое были приглашены высланные сюда немецкие эмигранты.
Из всех участников этой конференции я больше никого позже не встречал, исключая лишь Ирмгард Зикерт, которая вернулась в Германию в 1949 году и работала на средне–германской радиостанции, а затем в министерстве иностранных дел Восточной Германии.
Не исключена и такая возможность, — она даже весьма вероятна, — что многие товарищи, которые десятки лет служили честно партии, остались навсегда в Карагандинской области, если они, конечно, не умерли от страданий и лишений.
Принудительное переселение немецких эмигрантов в Советском Союзе официально в восточной зоне Германии никогда не упоминалось. Только один раз сообщила газета Ноейес Дейчланд», центральный орган Социалистической единой партии Германии (СЕПГ), 12 декабря 1952 года, о смерти немецкого художника Генриха Фогелера: «Скончался в Караганде, куда он был эвакуирован в попечительных целях из Москвы»…
Тот, кто был участником принудительного переселения и проживал в Карагандинской области, знает достаточно хорошо, что означало это «попечительство».
После конференции должна была начаться моя будничная жизнь в Караганде. Конференция была хорошим для нее стартом. Хотя о конференции ничего в местной газете «Социалистическая Караганда» не писалось, о ней, однако, были информированы не только все партийные руководители, но и все доценты учительского института.
Для меня это было чувствительным облегчением. Уже через день после конференции меня спросили директор, секретарь партийного комитета института и несколько доцентов о том, нравится ли мне институт, доволен ли я лекциями и нет ли у меня каких‑либо предложений.
Непосредственно за этим я был взят на учет как комсомолец в местном райкоме комсомола. В институте мне дали нагрузку — быть ответственным секретарем МОПР, а на одном из торжественных собраний (очень частых в институте) я был выбран даже в президиум.
Внезапное изменение моего положения стало для меня в скором времени еще ощутимее. Спустя несколько дней после конференции я вышел как‑то пройтись по «новому городу». Вдруг я услыхал топот бегущей рысью лошади. Бричка проезжала вдоль главной улицы. Я мимолетно взглянул на нее. И вдруг меня охватило страшное смятение: в бричке сидел тот самый начальник милиции, который меня несколько дней тому назад выселял из Караганды. — «Если вы через 24 часа не покинете Караганду, то… понятно вам это?» — его слова еще раздавались в моих ушах.
Что же мне сейчас надо было делать? Бежать? Нет, не было смысла — От начальника милиции не убежишь…
Я остановился, взволнованный, в ожидании, что же сейчас произойдет. Между тем бричка приближалась. Мои нервы были напряжены до предела… Бричка остановилась Начальник милиции сошел с нее и направился ко мне, дружески улыбаясь.
— Товарищ Леонгард, нравится вам здесь, в Караганде? От всей души хотел бы, чтобы вы чувствовали себя в «новом городе» хорошо.
Я онемел. Еще недавно он на меня рычал и выгонял из города, а сейчас он беспокоится о моем благополучии!
— Да, мне очень нравится Караганда и я чувствую себя хорошо.
— Меня это очень радует.
— А скажите… можно ли мне будет в ближайшие дни придти к вам, чтобы поговорить о прописке?
Он дружелюбно отмахнулся.
— Ах нет, товарищ Леонгард, это совсем необязательно, чтобы вы из‑за этого беспокоились, Я завтра утром пошлю кого‑нибудь в ваш институт с бланком на прописку.
Через короткое время, все самое тяжелое осталось позади. Меня приглашали на различные собрания, вежливо меня приветствовали. Я имел, для того времени, редкое для немца счастье: меня не рассматривали как враждебного иностранца.
Но по существу, мой случай был исключением.
В других городах и населенных пунктах таких эмигрантских конференций не было, и потому многие немецкие эмигранты в это военное время переживали не только материальные лишения, но и моральные мучения.
Им помогало очень мало, когда они говорили, что они — немецкие коммунисты, которые боролись уже во времена Веймарской республики против нацистов и эту борьбу продолжали потом в подполье и в Испании. Тем не менее, их всё же нередко ругали «немцами», издевались над ними, делали их ответственными за гитлеровские бесчинства, хотя они в продолжение всей своей жизни боролись против национал–социалистов.
Однажды я получил приглашение — каждое воскресенье утром, в 10 часов, посещать доклады, которые делались для ограниченного круга лиц в обкоме партии. Это мне показалось чем‑то новым. Иногда, при разговорах с партийными людьми, мне бросалось в глаза, что некоторые из них, казалось, знают больше, чем они могли почерпнуть из советских газет и журналов. Но мне были неизвестны источники этой информации. Теперь, думал я, я смогу раскрыть эту тайну, так как, очевидно, и в других городах существует такое же положение, как в Караганде. Помимо официальных обычных собраний в Караганде (как и повсюду в Советском Союзе), на которых говорились такие вещи, которые печатались в газетах, — в обкоме партии, по утрам в воскресенье, читались рефераты для избранного круга лиц и сообщались действительно интересные факты, а также давались инструкции. Участники этих совещаний получали всякий раз специальное приглашение, которое они должны были предъявлять при входе в обком. Контроль был строгий.
На этих собраниях регулярно присутствовало около восьмидесяти человек. Это были лица, хорошо политически подкованные и занимающие важные посты.
Рефераты были на высоком уровне. Без банальных, общих мест. Затрагивались нередко проблемы международного значения, вроде, например, положения в Южной Америке..
Я охотно ходил на эти собрания. Меня всегда интересовала политика и, кроме того, было известной привилегией быть приглашенным сюда. Помимо всего, я мог бы здесь узнать вещи, которые для простых смертных оставались скрытыми.
До сих пор, если не считать короткого обучения на курсах весною 1941 года, я принадлежал к той подавляющей массе населения, которая знала о событиях лишь то, что печаталось в «Правде».
Теперь я стал знать немножко больше. Позже мне стало ясно, что этот источник информации был только первой ступенькой и что существовали еще несколько ступенек. Но чем важнее были информации, тем уже был круг посвященных.
Когда я теперь исподволь передумываю многие вещи, виденные и пережитые мною в Советском Союзе, то мне думается, что вот такая ступенчатая градация между незнающими, информированными и знающими очень много, была одной из важнейших особенностей сталинской системы.
Путем такого деления на ступени информирования создавалось чувство какой‑то кастовости, неразрывно связанное с иерархическим построением советского общества, рождалось чувство спаянности в определенных кругах партийных руководителей на том или ином уровне. Без сомнения, такая сплоченность отдельных ступеней была важна для режима. Не следует забывать, что в Советском Союзе вся печать и радио имеет единое руководство сверху, и потому огромная масса населения лишена полноты и объективности информации и узнает лишь то, что соответствует видам и желаниям власти…
Но тогда я еще не думал об этих вещах. Я слушал жадно доцентов, и по временам у меня появлялся вопрос, откуда знают они то, что они нам преподносят: ведь ни в газетах ни в журналах об этом ничего не говорится. На этот вопрос я смог получить ответ лишь спустя год …
С осени 1941 и до весны 1942 года в Караганде, как и всюду в стране, проводились большие сборы одежды и обуви для красноармейцев, находящихся на фронте. Сборы эти были тяжелым делом для населения Караганды, где зима была так сурова. В середине декабря температура упала до минус 40, в конце декабря — до минус 50, в январе — до минус 55, а в течение нескольких дней термометр показывал минус 58°.
Казахстан оставался в значительной мере пощаженным войной и даже в 1942 году производил впечатление живущего в мирных условиях. Вследствие отдаленности Казахстана от фронта здесь не было, в течение всей войны, даже затемнения: в «новом городе» по ночам ярко горел свет, как в мирное время.
Но зато влияние войны сказалось здесь в другом отношении: в питании.
С питанием приходилось так тяжело, как еще никогда в моей жизни. С декабря 1941 года в лавках по карточкам можно было получить только хлеб. Хотя на продуктовых карточках и были талоны на сахар, масло, мясо и другие продукты, но их сюда не доставляли. Мы, студенты, получали ежедневно 400 граммов хлеба и два раза в день суп, разумеется, без мяса, но с крошечным добавлением подсолнечного масла, отвратительного по вкусу.
Руководители партийного, советского и хозяйственного аппарата в это тяжелое время не чувствовали никакого недостатка в продуктах. Они жили, как в мирное время, так как получали все необходимое в «закрытых магазинах».
Кроме этих закрытых «торговых точек» для особо привилегированных, существовали магазины для инженеров, офицерских жен и других групп среднего «повышенного снабжения», которых нельзя было поставить на уровень снабжения масс, но и нельзя было приравнять к снабжению руководителей в закрытых распределителях.
Прочее население было вынуждено само снабжать себя. Некоторым удавалось это — с помощью знакомых и друзей в деревне, где всё же что‑то еще было. Некоторые эвакуированные, прибывшие большими семьями, имели возможность послать кого‑нибудь из членов своей семьи в отъезд, чтобы там «организовать» какие‑либо продукты. Были и одинокие эвакуированные, прибывшие с солидным запасом денег в Караганду. Они были в состоянии платить по тем невероятным ценам на черном рынке, которые здесь установились Мне, лично, приходилось особенно тяжело. Я прибыл сюда, как новый поселенец, не имевший никаких связей, и вынужден был жить исключительно на карточный рацион. Правда, кое‑кто из дружелюбно ко мне относившихся к имевших «связи» совал мне кое‑что в руки. Но это не могло существенно изменить мое положение. Эту большую готовность оказать помощь, которую мне пришлось испытать на личном опыте жизни в России, я высоко ценю и всегда об этом с благодарностью вспоминаю. Тем не менее, я часто мысленно возвращаюсь к ужасам того голодного времени, которое невозможно забыть.
Однажды утром, после конца лекций, я шел по улицам «нового города». Я был голоден и подавлен. Вдруг я издали увидел негра.
Негр? Это мог быть только Вейланд Ротт. Дело в том, что Вейланд Ротт был единственным негром в Советском Союзе. Насколько я знаю, он в тридцатых годах, эмигрировал из Америки в Советский Союз, воодушевленный теми надеждами и тем идеализмом, которые многих воодушевляли в то время по отношению к Советскому Союзу. Он прекрасно пел и танцевал современные танцы — он снимался в известном советском фильме «Цирк» и в некоторых других фильмах. Иногда он писал статьи или выступал с речами — вероятно, тексты этих речей он составлял не сам, а получал их готовыми. Он говорил о преследовании негров в Америке и о счастливой жизни в Советском Союзе. Я познакомился с ним в Москве и чувствовал к нему симпатию.
— Подумай, какая радость, — сказал он мне на своем типичном, ломаном русском языке. — Негр и немец встречаются, и где? В Караганде!
— Что ты делаешь в Караганде? — спросил я его с удивлением. Я не мог себе представить, что и негра принудительно переселили в Караганду.
— Я здесь в турне с несколькими артистами, мы дадим Караганде концерт. Сейчас я тебя с ними познакомлю. Мы все живем в отеле и ты сможешь пообедать с нами.
— Я охотно пойду с тобой, но обедать в отеле я не могу. С начала января ресторан открыт только для проживающих в отеле, и кроме них в ресторан никого не пускают.
Он рассмеялся.
— Ничего, мы все устроим.
У входа в ресторан стояли, невзирая на контроль документов, длинные очереди. Иногда, хотя и очень редко, посторонних посетителей пускали в ресторан после того, как обеды проживающим в отеле уже были выданы. Надежды попасть в ресторан было мало, но, тем не менее, многие люди ждали у входа, иногда по несколько часов.
Когда негр, его коллеги и я подошли к отелю, перед ним поспешностью распахнули дверь. Вслед за негром бросились некоторые из ожидавших, в надежде проскочить внутрь вместе с толпой. Но швейцар строго крикнул:
— Только те, кто вместе с негром.
Он захлопнул дверь передо мной. Через окно в двери я видел, как мой черный друг усиленно размахивает руками, своем своеобразном русском языке он кричал: «Молодой товарищ принадлежит к моей группе». Тут смягчился даже строгий швейцар. Дверь снова открылась.
— Друга негра просят пройти в столовую.
Все посмотрели на меня с уважением. Швейцар повел мня в столовую. С изумлением я почувствовал всю влиятельность моего друга.
— Это все же должно быть очень приятно кататься по Советскому Союзу, будучи единственным негром.
— Да, люди ко мне необычно дружественны. Часто мне не приходится стоять в очереди, так как меня охотно пропускают вперед — у парикмахера, на вокзале или в магазинах.
Но скоро я узнал, что его жизнь имела и свои теневые стороны, которые зависели от внешнеполитического положения.
Когда отношения между Советским Союзом и Америкой были натянуты, он не мог справиться со всеми поступавшими к нему предложениями, — его всюду приглашали петь и танцевать, его звали на банкеты и приветствовали, как представителя порабощенных негров Америки. Когда же отношения с США улучшались, становились хорошими или дружественными, негру приходилось исчезать, подобно тому, как должны были исчезнуть немецкие эмигранты после заключения пакта с гитлеровской Германией. Тогда для него наступали трудные времена — в такие периоды подавление негров замалчивали с такой же последовательностью, с которой об этом подавлении говорили в период вражды с США. Как раз в это время США предоставили Советскому Союзу ссуду в размере 10 миллиардов и казалось, что отношения улучшаются с каждым днем. Для моего негра настали трудные времена. Непосредственно после того, как была получена ссуда, ему заявили, что он больше не должен исполнять негритянские песни. Затем ему вообще запретили петь американские песни. Теперь он пел только советские песни по–русски, как любой другой певец. Банкеты и приемы отошли в прошлое.
Между прочим, концерт в Караганде прошел с большим успехом, слушатели долго аплодировали и громко вызывали негра (он, действительно, очень хорошо танцевал и пел). Очевидно, «новая линия» в негритянском вопросе еще не проникла в сознание слушателей.
Вначале мне казалось, что в Караганде я нахожусь в самом далеком и забытом уголке земли. Но постепенно у меня начало создаваться впечатление, что я живу в мировом центре. Первым появился генеральный секретарь германской компартии Вальтер Ульбрихт. Затем я встретил единственного, проживающего в Советском Союзе, негра. Несколько дней, спустя в Караганду прибыл знаменитый Алексей Стаханов. Правда, он уже давно не был шахтером — его назначили директором одной из крупнейших шахт Караганды и он получил задание добиться решительного «переворота» в работе всего угольного бассейна.
Наконец, однажды, когда я, в один весенний день 1942 года, бродил по улицам, ко мне подошел оборванный, одетый в лохмотья молодой человек. Я отказывался верить своим глазам — неужели это было возможно? Это был Губерт «в стране чудес». История Губерта Лосте начинается в 1934 году. В то время он был маленьким мальчиком, сыном шахтера из Саарской области. Даже в самых смелых мечтах он, наверное, не мог себе представить того, что ждало его в ближайшие годы.
В январе 1935 года население Саарской области должно бы путем плебисцита решать вопрос — присоединяться ли к гитлеровской Германии или предпочесть положение, бывшее до тех пор («статус кво»), — что означало бы дальнейшее пребывание под мандатом Лиги Наций. В это время «Правда» послала в Саарскую область одного из самых известных советских журналистов, Михаила Кольцова, который почти ежедневно помещал в газете статьи о положении в Саарской области.
Однажды Михаилу Кольцову пришло в голову усыновить маленького мальчика из шахтерской семьи. Имя мальчика было Губерт Лосте.
Об усыновлении тотчас же узнали в Советском Союзе. В газетах помещали фотографии мальчика и подробно описывали условия, в которых он жил.
После плебисцита Михаил Кольцов, вместе со своим воспитанником, вернулся в Советский Союз. Приезд мальчика из саарской рабочей семьи в Советский Союз был отмечен триумфальным приемом. Он не знал куда деваться от торжественных приемов и банкетов. Все газеты печатали его фотографии и рассказывали о нем в длинных статьях. Где бы он ни появился, всюду сообщали о его приезде. Его таскали с одного собрания на другое, он постоянно сидел в президиуме — порой его было еле видно за цветами, кото–рые стояли на столе президиума. Дома ему тоже жилось хорошо — он жил у своего приемного отца Михаила Кольцова, который в то время занимал не только крупное положение, но и пользовался большим влиянием. Михаил Кольцов был членом партии с 1918 года, уже в 1920 году был сотрудником «Правды», продолжительное время работал в народном комиссариате иностранных дел. С 1934 года он был членом редколлегии «Правды» и, кроме того, — редактором сатирического журнала «Крокодил». Ему было нетрудно обеспечить маленькому мальчику из шахтерской семьи хорошую жизнь и было понятно, что тринадцатилетний мальчуган чувствовал себя прекрасно.
Но это было лишь началом его карьеры. К тому времени все переживания Губерта в Советском Союзе были старательно записаны, включая и славословия и восторженные речи, которые он очень охотно произносил. Записанные впечатления и восторженные выступления Губерта были собраны и изданы книгой, получившей заглавие «Губерт в стране чудес».
Книга была быстро расхватана и Губерт стал еще более популярным. Его пригласили в Кремль, где его принимали маршалы Буденный и Тухачевский. Школам, кино и театрам для молодежи присваивали имя «Губерт». Огромные изображения маленького, рыжего, круглолицего и веснушчатого Губерта носили даже во время шествий и демонстраций. Он, действительно, чувствовал себя так, как будто бы находился в стране чудес.
Но скоро счастливая жизнь Губерта совершенно неожиданно оборвалась. Его покровитель, Михаил Кольцов, был арестован, как: «враг народа», и звезда Губерта начала закатываться. Его изображения исчезли, театрам для молодежи присвоили другое название. Книга «Губерт в стране чудес» была изъята из всех книжных лавок и библиотек и Губерт, которому тем временем исполнилось четырнадцать лет, совершенно не знал, что ему делать дальше. Для него, конечно, было вдвойне трудно привыкать к жизни обыкновенного мальчика после того, как он был приучен к жизни маленького народного героя.
Благодаря посредничеству друзей, которые еще не были арестованы, он, наконец, попал в наш детдом №6.
Он превратился в воспитанника нашего детдома. Постепенно он привык к новой жизни и подружился с некоторыми воспитанниками, в том числе и со мной. Через год или два он примирился с тем, что из «Губерта в стране чудес» он превратился в обыкновенного Губерта Лосте.
Едва он успел, однако, привыкнуть к жизни в нашем детдоме, как его постиг в августе 1939 года новый удар. После того, как был заключен пакт с гитлеровской Германией, наш детдом был ликвидирован. Уже для нас это было тяжелым ударом — тем более для Губерта, которому предстояло пасть еще ниже, хотя он только что успел примириться со своей новой жизнью.
Это случилось в августе 1939 года. Теперь же была весна 1942 года. Два с половиной года я не видел Губерта и не знал, что с ним случилось. И вдруг он появился — изголодавшийся, оборванный. Он был похож на маленького бродягу.
Хотя я сам едва ли выглядел в то время намного лучше, я был потрясен тем, что увидел знаменитого Губерта в таком состоянии.
Невольно он обратился ко мне по–русски.
— Зачем ты говоришь по–русски, со мной ведь ты можешь говорить по–немецки.
Он рассмеялся печальным смехом.
— Я уже совсем отвык от этого. Я уже давно ни с кем не говорил по–немецки.
Он сразу снова перешел на русский язык и рассказал свою историю. Как и всех других немцев, его вызвали осенью 1941 года в милицию и уже с первым транспортом отправили в Караганду. Тех немцев, которые вошли в наш транспорт, расселили целыми группами. Первый же транспорт был распределен еще более сурово — Губерта совершенно одного отправили в далекую деревню Карагандинской области и уже через день после приезда он был прикреплен к одному из колхозов.
— Что же ты делаешь в колхозе?
— Меня сделали пастухом.
Я посмотрел на него — он стоял передо мной грязный, оборванный и вставлял в речь русские ругательства. Только его на редкость живые глаза и веснушки напоминали прежнего Губерта «в стране чудес».
Однако он, как и я, не жаловался на свою судьбу. Для нас было естественно, что в Советском Союзе люди могли стремительно падать с высоты занимаемого ими положения. Иногда бывало и наоборот.
Я хотел подробнее побеседовать с ним, но, к сожалению, нам этого сделать не пришлось. Губерт вдруг схватился за голову:
— Боже мой, я ведь не могу так долго задерживаться. Меня сюда послали за покупками, и я могу лишь на несколько часов покидать колхоз. Если я не вернусь вовремя, могут быть большие неприятности.
Я понял его, и мы расстались.
С сожалением я посмотрел вслед моему приятелю из детдома №6, который когда‑то был героем советских пионеров, а теперь превратился в оборванного пастуха. Раньше его принимали в Кремле, а теперь он боялся бригадира маленького колхоза в северном Казахстане.
Впоследствии я несколько раз пытался разыскать его, но все мои усилия были напрасны. Знаменитый Губерт «в стране чудес» затерялся окончательно.
Полгода я пробыл в Карагандинском учительском институте. Лишь в конце мая 1942 года мне удалось осуществить первоначально намеченное путешествие в Алма–Ату для посещения моего института, который был туда эвакуирован.
Я едва ли бы поехал, если бы предвидел, что меня ожидало. Мне предстояло проехать пятьсот километров на поезде через «голодную степь» в Балхаш — новый город, возникший вблизи одного из самых крупных медных рудников Советского Союза. Затем мне суждено было совершить путешествие по озеру Балхаш — при этом наше судно попало на мель, запасы продовольствия кончились и я был близок к голодной смерти. Наконец, мы добрались до Карашагана — маленького местечка на юго–восточном берегу озера Балхаш — оттуда, на переполненном грузовике и при палящем зное, мы ехали через пустыню Сары–Ишик–Отрау до станции Лепсы на железнодорожной линии Турксиба, всего в ста километрах от китайской границы. Когда же я, наконец, на десятый день путешествия прибыл в Алма–Ату, выяснилось, что институт уже переполнен и что больше никого не принимают. И снова — длительное путешествие из Алма–Аты по знаменитому Турксибу, на этот раз в северном направлении — в Новосибирск, где я был вынужден жить на каменном полу вокзала среди тысяч других пассажиров. Мое питание состояло из 300 граммов тяжелого сырого хлеба в день. Лишь неделю спустя я смог отправиться дальше — в Петропавловск, и через Петропавловск я доехал, через тридцать три дня с начала путешествия, снова до Караганды.
Цель, которую я себе ставил, я не достиг. Тем не менее, я никогда не раскаивался в том, что в самый разгар войны совершил такую поездку через Казахстан и Сибирь. За этот месяц я больше посмотрел и узнал о Советском Союзе, чем за несколько лет, проведенных в Москве.
Эта поездка подтвердила некоторые мои догадки и укрепила во мне то, что я начал понимать уже раньше. Я повидал огромные заводы, с помощью которых отсталая аграрная страна превращалась в промышленную державу, но одновременно я увидел, что для людей на этих огромных предприятиях не делается ничего или очень мало.
Я лишний раз имел возможность убедиться в той огромной разнице, которая существовала между привилегированными директорами, администраторами, инженерами и некоторыми рабочими–стахановцами, с одной стороны, и массой простых рабочих, с другой.
Я посмотрел Турксиб, эту длинную железнодорожную линию из Туркестана в Сибирь, но я видел, одновременно, неописуемую нищету населения времен войны. Советская пропаганда старалась и старается объяснить те лишения, которые вынужден был терпеть народ во время войны, сваливая всю вину на нацистскую систему и развязанную Гитлером войну. С другой стороны, в некоторых записках немецких военнопленных нищета населения приписывается исключительно советской системе, без учета положения военного времени.
Мне кажется, что правда находится, примерно, посередине. Несомненно, что условия войны значительно увеличили нищету населения. Но и до войны люди жили совершенно не так, как могли бы жить при условии, если бы лишь малая часть той энергии, которую направляли на постройку огромных промышленных сооружений и на обеспечение привилегий небольшой кучки избранных людей, была направлена на благо трудящихся.
Во время моего путешествия меня всякий раз поражало дружелюбие советского населения, его готовность помочь другому человеку. Конечно, и в Советском Союзе встречаются, как и в любой стране, жестокие люди и эгоисты, но большинство мужественно переносит свою судьбу и помогает тем, кто нуждается больше них. Во время этой поездки я еще сильнее, чем раньше, проникся симпатией и уважением к людям, живущим в Советском Союзе. Мне кажется особенно важным подчеркнуть это именно сегодня, ибо, к сожалению, на Западе немало таких людей, которые совершенно несправедливо переносят свое отрицательное отношение к советской системе на население Советского Союза.
Меня всякий раз потрясает, когда я встречаюсь с людьми, которые свысока смотрят на «русских» только потому, что они порой вначале бывают несколько беспомощны перед некоторыми достижениями западной цивилизации. Очевидно при этом забывают, что эти люди обладают в значительной мере качествами, которые должны были бы внушать уважение людям на Западе.
В конце июня 1942 года я снова вернулся в Караганду. Куда же теперь идти? В учительский институт? Но ведь там я уже заявил о моем уходе.
Поэтому я решил, для начала, явиться к моим друзьям в областном комитете МОПРа. Секретарша МОПРа удивилась, увидев меня снова.
— Что же, товарищ Леонгард, не вышло дело в Алма–Ате?
Я печально кивнул ей в ответ.
— Хотите теперь остаться в Караганде?
— Да, я думаю, что это будет лучше всего.
— Какое удачное совпадение. Мы получили согласие на новое кадровое место для инструктора МОПРа на Карагандинский район. Этот инструктор должен специально заняться политэмигрантами. Уже предлагали взять вас на эго место, но, к сожалению, вы были в отъезде. А теперь я сразу предложу обкому партии назначить вас.
Я был еще совершенно подавлен путешествием. Передо мной вставали виды озера Балхаш, голод на судне, ночной поход через пустыню, Карашаган, путешествие в Лепсы, отчаяние, которое я испытал в учреждениях прекрасного города Алма–Ата, Турксиб, дни проведенные на вокзале в Новосибирске и жуткое возвращение в переполненном поезде.
Я задержался с ответом и, очевидно, секретарша МОПРа неверно поняла мое молчание. Она думала, что я колеблюсь.
— Как инструктор, вы будете обсуждать все дела со мной, и, в случае моей отлучки, будете меня заменять. Жалование будет составлять 500 рублей в месяц и мы будем искать вам жилье.
Только тогда я понял, что мне предлагали. Я радостно согласился.
Уже на следующий день я получил ответ: «Обком согласен с вашим назначением и для вас имеется жилье».
Секретарша повела меня по проспекту Ленина, где мы остановились перед красивым, новым четырехэтажным домом.
— Это здесь.
Меня привели в большую кухню. К кухне была пристроена маленькая, боковая комната, в которой было достаточно места для кровати, стула и маленького ночного столика.
Сегодня мне такое жилье показалось бы убогим. Но тогда оно вызвало во мне чувство радостного удивления. До того времени я никогда не жил в Советском Союзе в комнате. В московском студенческом общежитии мы всегда вдвоем или втроем. В Карагандинском учительском институте нас было около 20 человек в комнате. Во время моих путешествий я был счастлив найти место в каком‑нибудь помещении, где люди спали вповалку. И вдруг мне предоставили одному отдельную кухонную нишу? Через два дня началась моя работа «инструктора» Карагандинского областного комитета МОПРа.
— Так вот, товарищ Леонгард, там ваш письменный стол. Он, правда, немного мал, но авось его вам хватит. Я уже положила вам все дела, может быть вы их для начала прочтете.
Я все еще был не совсем уверен:
— В чем же будет, собственно, моя работа?
— Вы будете опекать немецких политэмигрантов Карагандинской области.
Она передала мне список 58 немецких эмигрантов. В нем были указаны возраст, место рождения и адреса мест работы. Кроме того, я получил папку, в которой находились копии выданных удостоверений и имевшей до сих пор место переписки.
— Ваша задача будет состоять в том, чтобы находится в постоянной переписке с немецкими политическими эмигрантами. Вы должны быть в курсе дела, в чем они нуждаются, и выдвигать предложения, как мы можем им помочь. Если они будут нуждаться в удостоверениях, вы можете их выписывать и давать мне на подпись. Кроме переписки я предложила бы, чтобы вы в скором будущем совершили поездку по Карагандинской области, чтобы на месте посетить товарищи. Одновременно вы могли бы заняться существующими на местах организациями МОПРа. Как только мы получим продукты питания, мыло или текстиль, вы должны будете принять на себя их распределение между немецкими эмигрантами, причем в первую очередь нужно снабжать наиболее нуждающихся.
Я с усердием занялся моей новой работой, прочел все документы и составил план, в какой последовательности посещать товарищей. К сожалению, у нас не было ничего, что мы могли бы раздать, но я собирался после поездки составить список тех вещей, которые были наиболее необходим политэмигрантам, чтобы хоть потом иметь возможность подать товарищам сколь возможно спешную помощь.
Дни проходили очень быстро. Я постоянно вспоминал конференцию эмигрантов в декабре 1941 года и старался сделать все, чтобы помочь товарищам. Я был глубоко удовлетворен тем, что я не только получил какую‑то работу, но что это была работа, которая казалась мне насущно необходимой. До сих пор я смотрел на Караганду, как на временное местопребывание, теперь же я надеялся остаться тут подольше.
Однако через короткий срок суждено было наступить событиям, которые снова резко изменили мои планы.
Прошло примерно три недели со дня моего назначения на должность инструктора МОПРа. Ясным летним утром я шел, ничего не подозревая, на место моей работы.
Едва я успел войти, как секретарша МОПРа передала мне телеграмму:
— Вот это касается вас.
Я прочел: «Товарищ Леонгард должен немедленно прибыть в Уфу. Вилков».
Уфа? Я знал, что Уфа, столица Башкирской Автономной Советской Социалистической Республики, находится примерно на три тысячи километров на запад от Караганды — следовательно мне предстояло новое далекое путешествие. Уфа? В этом городе находилось руководство Коминтерна и эмигрантское руководство германской компартии. Через несколько минут секретаршу МОПРа вызвали по телефону. Разговор был коротким.
— Вы должны сейчас же явиться в отдел кадров обкома партии.
Снова, как в ноябре 1941 года, я пошел на поиски по зданию обкома. На этот раз меня направили к одной из партийных секретарш отдела кадров.
— Меня зовут Вольфганг Леонгард. Меня только что вызвали сюда.
Она коротко и испытующе взглянула на меня.
— Нам телеграфировали из Уфы. Вы должны немедленно прибыть туда, — сказала мне партсекретарша строгим тоном.
— Там вы, прежде всего, явитесь в Центральный комитет МОПРа. Оттуда вас направят дальше. Лучше всего, если вы поедете, как можно скорей. Билеты и дорожный паек вы получите завтра утром у нас. Это было все.
Она также ни слова не сказала о том, почему я должен ехать в Уфу и кто такой этот легендарный Вилков. Я, конечно, знал, что о таких вещах спрашивать не полагается.
Еще за несколько недель до этого я несказанно обрадовался бы тому, что меня вызывают в Уфу. Я радовался этому и теперь, но моя радость, была несколько испорчена. Ведь я нашел работу, квартиру и друзей и все это я должен был покинуть, как раз в то время, когда я ко всему этому привык. Но делать было нечего. Я был воспитан в строгой дисциплине и передо мной была лишь одна задача — как можно скорее попасть в Уфу.
Сегодня я знаю, что в те дни произошел решительный поворот в моей жизни. Мне предстояло познакомиться с Советским Союзом с совершенно новой точки зрения. В те дни меня приняли в сословие партаппаратчиков.
Тогда мне было еще неясно, что это означает. Лишь позднее я начал ощущать, что я был освобожден от всех тягостных затруднений и превратностей, которые мне до того приходилось переживать. Мне уже не нужно было ночевать на вокзалах, не нужно было бороться за право прописки, не нужно было бегать по учреждениям и терпеть голод. Но одновременно мне суждено было понять, что жизнь партаппаратчика имела и свои теневые стороны — эта жизнь означала постоянный контроль и самоконтроль, по сравнению с которым моя прежняя жизнь — жизнь рядового человека в Советском Союзе, могла почитаться почти свободной.
Поезд из Караганды уходил поздно вечером. Мы снова ехали через пустыни Казахстана, которые мне суждено было видеть в последний раз. Мы ехали на север до Петропавловска и оттуда на запад до Уфы. Это был тот же путь, который я проделал в ноябре 1941 года под охраной в качестве принудительного переселенца. Теперь поезд шел в противоположном направлении. Для меня это было больше, чем географический поворот. Мы ехали в Уфу. В Уфе находился Коминтерн.