ГЛАВА V В ШКОЛЕ КОМИНТЕРНА

В 1941 году осенью Коминтерн был эвакуирован из Москвы в Уфу. Уфа, столица Башкирской АССР, расположенная в 1200 км от Москвы, не принадлежала к тем главным городам, куда шел поток эвакуации. Правительственные инстанции и дипломатические миссии нашли себе убежище на Волге — в Куйбышеве. Значительная часть промышленных предприятий была эвакуирована из западных областей России в Новосибирск и Челябинск; таким образом, эти города во время войны являлись основными промышленными центрами. Важнейшие научные архивы, самые ценные картины и музейные экспонаты в начале войны были перевезены в Томск. Алма–Ата и Ташкент в военные годы были центрами эвакуированных работников искусства и науки. Уфа расположена несколько в стороне и, быть может, как раз по этой причине туда и направился Коминтерн.

В первые месяцы войны, когда немецкие армии продвинулись до Ленинграда и Москвы и заняли большую часть Украины, Коминтерн в сильной степени утратил свое значение.

В начале 1942 года это положение изменилось.

Немецкая армия была отбита от Москвы и застряла под Ленинградом. Это дало Советскому Союзу возможность передохнуть и использовать эту передышку не только для формирования новых воинских частей, но и для наступления в политическом плане.

Большую роль играла политработа, проводившаяся в лагерях военнопленных. Уже с конца 1941 года проводились совещания с теми военнопленными, которые — большей частью по искреннему убеждению, а иногда и из оппортунистических соображений — готовы были подписать воззвания и декларации, направленные против Гитлера[4].

Политработой в лагерях военнопленных руководили большей частью работники Коминтерна. Таким образом Коминтерн отнюдь не был отставлен с начала войны, как нечто бесполезное, но, наоборот, с начала 1942 года получил новые задания.

Многие эмигранты, еще осенью 1941 года насильственно переселенные как «ненадежные иностранцы», были теперь снова привлечены к политической работе.

Когда я приехал в 1942 году в Уфу, вся эта картина мне еще не была вполне ясна. Город выглядел так же, как и другие города Советского Союза в военные годы; переполненные вокзалы, толпы изнуренных, изголодавшихся, несчастных беженцев.

УФА — ГОРОД КОМИНТЕРНА

К внутреннему карману моего пиджака была приколота английской булавкой, чтобы не потерять, маленькая бумажка, от которой теперь все зависело. На этом клочке бумаги стоял адрес Центрального комитета МОПР — инстанции, в которую я должен был обратиться.

Приблизительно через полчаса я нашел здание с вывеской: «Центральный комитет МОПР».

Секретарша смерила меня недоверчивым взглядом. После годичного пребывания в Казахстане мой вид, очевидно не внушал особого доверия.

— Я приехал по вызову, из Караганды. Я должен явиться к товарищу председателю.

Секретарша сразу стала любезнее. Как видно, я был уже не первым человеком, вызванным неожиданно из Караганды или Сибири.

— Пожалуйста немножко подождите, товарищ.

Через полчаса я был принят председателем Центрального комитета МОПР.

На столе перед ним лежали какие‑то бумаги, вероятно, мое личное дело и характеристики.

Председатель ЦК МОПР смотрел то на меня, то на лежащие перед ним бумаги, которые — я знал это — содержали обо мне точные данные. Несмотря на это, я должен был отвечать на обычные вопросы: фамилия, место рождения, дата прибытия в Советский Союз, принадлежность к комсомолу, образование.

— Как вам, в сущности говоря, жилось в Казахстане? — спросил он вдруг.

Я ответил без промедления:

— Очень хорошо. Первые недели было немного трудновато, но начиная с ноября я уже учился. Вообще в Караганде было очень интересно, я там научился многому.

Я говорил правду. Я приучился замечать в Советском Союзе все хорошее и забывать обо всем плохом. Это как бы вошло в плоть и кровь. Таким образом жизнь в Караганде осталась у меня в памяти, как приятная и интересная жизнь.

Казалось, мой ответ ему понравился. И уже дружески он заметил:

— Впервые слышу такое. Обычно только жалуются. Весьма приятно, когда люди так оптимистически на все смотрят. Товарищ Леонгард, вы были вызваны сюда Коминтерном. Здесь лишь бюро пропусков.

Он взял лист бумаги, написал фамилию и адрес и протянул мне. Я прочел:

«Улица Ленина 7, Вилков».

— Коминтерн находится в бывшем Дворце пионеров. Если вы здание Коминтерна сразу не найдете, то можете спросить, где Дворец пионеров и вам любой его укажет.

Он встал. Разговор был закончен и я сразу же отправился на поиски.

Я был очень заинтригован. Я все еще не знал, кто такой Вилков. Во всяком случае, он, очевидно, был очень влиятельным человеком, если, преодолевая все преграды, он мог вызвать к себе насильственно переселенных в Казахстан немецких эмигрантов.

По дороге в МОПР(? – Д. Т.) к «влиятельному незнакомцу» — Вилкову мне приходили в голову самые разнообразные мысли. Хотят ли меня использовать в качестве политработника? Быть может меня хотят послать на радиостанцию или в лагерь военнопленных? Но об этом мне могли бы сообщить и в письменной форме. По всей вероятности, думалось мне, дело связано с мобилизацией. Быть может формируется интернациональная бригада?

Между тем я уже подходил к нужному мне дому. Для Уфы это было сравнительно большое здание в том тяжеловесном стиле, который так типичен для всех дворцов пионе–ров, строившихся в Советском Союзе в начале тридцатых годов.

Перед домом был маленький садик. Вход украшали мощные колонны. Большие двери были обиты металлом. На здании не было никакой вывески. Абсолютно ничего не указывало на то, что здесь находился Коминтерн.

Я робко вошел в дом. В передней я встретил старого приятеля из нашего детдома № 6, Эрнста Апельта, сына одного политработника германской компартии. Я бросился к нему.

— Здорово, Эрнст, ты что здесь делаешь?

— А я как раз тебя хотел об этом спросить.

Я ему рассказал вкратце о том, как меня насильственно эвакуировали в Караганду и о неожиданной телеграмме Вилкова с требованием явиться в Уфу.

У Эрнста Апельта был такой вид, будто он здесь уже во всем хорошо разбирался. Может быть, я от него смогу что‑либо узнать.

— Скажи мне, кто, собственно говоря, этот Вилков?

Он с удивлением посмотрел на меня.

— Как, ты этого не знаешь? — Вилков заведующий отделом кадров Коминтерна.

— Да, но что означает этот неожиданный вызов в Уфу? Будем ли мы направлены в специальные воинские части или предполагается что‑то иное?

— В армию? Нет, не думаю. По всей вероятности, ты попадешь в какую‑либо школу, которых здесь много. Может быть, ты даже попадешь в школу Коминтерна, что было бы лучше всего.

Вдруг послышалась речь с австрийским акцентом:

— Эрнсти, иди, тебя ждут.

Апельт попрощался и ушел, хотя мне хотелось бы с ним еще поговорить.

Когда я явился к секретарше Вилкова, она, прежде всего, спросила меня, не хочу ли я закусить. Я очень этому уди, вился, так как такого вопроса мне уже целый год никто не задавал. Не дожидаясь моего ответа, она выдала мне маленький талон. Затем я очутился в прекрасной столовой, находившейся на первом этаже. Не успел я сесть, как ко мнe подошла официантка, взяла талон и принесла мне суп, белый хлеб, мясное блюдо и сладкое. С начала войны это был мой первый обед, состоявший из нескольких блюд… Наевшись, я откинулся на спинку кресла в таком благодушном настроении, какого у меня давно уже не было.

Официантка снова подошла ко мне:

— Не хотите ли вы еще чего‑нибудь съесть?

Я просто потерял дар речи. В середине войны, после такого роскошного обеда…

— …Разве это вообще возможно?

— Да, конечно! Вы пойдите к кассирше и попросите у нее еще один талон на еду. А я вам тем временем принесу второй обед.

Кассирша сразу же дала мне новый талон.

— Вы, вероятно, тоже из Казахстана приехали? — спросила она, улыбаясь.

Закончив второй обед, я прошел в комнату секретарши и через несколько минут был принят Вилковым. Это был крупный человек с серьезным выражением лица.

Разговор был коротким. Сначала шли обычные вопросы, на которые я так и сыпал ответы. Причем я великолепно знал, что у него имеются обо мне все данные, а он, со своей стороны, знал, что мне известно, что он обо мне знает все. Затем Вилков заговорил медленно, но решительно:

— Мы хотим предоставить Вам возможность учиться в школе Коминтерна. В ближайшие дни туда едут несколько человек. Вы заходите каждый день к секретарше. Она будет Вас держать в курсе дела. Несколько дней Вы пробудете в Уфе. Секретарша для этого сделает все необходимое.

В школу Коминтерна! Я не вершил своим ушам. Только потом я сообразил, что Вилков мне не сказал, где эта школа находится. То, что мне всегда говорили лаконически лишь самое необходимое, меня, в сущности, тогда мало трогало.

Со временем я узнал, что такая тактика отнюдь не была свойственна лично Вилкову, а была типичной для всей советской бюрократии.

— Товарищ Леонгард, вот адрес Вашего временного местаа жительства. Шофер Вас туда отвезет — сказала секретарша, — Каждое утро в 10 часов он будет за Вами заезжать и привозить Вас сюда. О дне Вашего отъезда я вам сообщу, как только мне об этом станет известно.

Когда я спускался по лестнице, мне вспоминалась долгая и упорная борьба, которую мне пришлось вести в Караганде за прописку и за право жить в студенческом общежитии. А здесь, наоборот, все идет как по маслу. Я был в восторге.

В каком‑то оцепенении шел я к выходу. Меня уже ожидала автомашина. И какая! Не обычная «Эммочка» (так назывались в Советском Союзе маленькие машины М-1, которыми пользовались партработники среднего масштаба), а чудесный огромный ЗИС — автомашина крупных партработников.

Шофер открыл дверцу машины, спросил, куда ехать, и мы помчались.

Пожалуй, всего этого было многовато для молодого человека, только что вернувшегося из ссылки в Караганде!

Приблизительно через десять минут мы остановились перед чудесной новостройкой. Во всем доме нигде не было табличек с фамилиями квартирантов, стояли лишь номера. «Моя квартира» оказалась на втором этаже. Я позвонил и — нe поверил своим глазам. Передо мной стояла знакомая девушка — австрийка Грета Лёбербауер из нашего детдома №6, которую я не видел уже более двух лет.

— Здравствуй, Грета! Как я рад, что я тебя здесь встретил!

— Здравствуй, — равнодушно ответила она. Но радость, которую я испытал от встречи с девушкой, заслонила ее безразличие. Я сразу начал рассказывать о Казахстане и о всем том, что мне пришлось пережить за несколько часов, проведенных мною в Уфе.

Между тем к нам подошел какой‑то шуцбундовец. Он поздоровался со мной, не назвав своего имени, и проводил меня в мою комнату. В комнатах было по кровати и по тумбочке и больше не было никакой мебели. Казалось, что квартира эта и предназначена только для того, чтобы давать приют на несколько дней людям, находящимся в Уфе лишь проездом.

Я опять начал с воодушевлением рассказывать. Но Грета Лёбербауер, которую я до этого времени знал как жизнерадостную девушку молчала и только иногда с безразличным видом кивала головой. Теперь мне это уже бросилось в глаза.

— Ну, как тебе все это время жилось? Что ты здесь делаешь? Что ты собираешься делать в будущем?

Она долго молчала. Потом ответила уклончиво:

— Я еще точно не знаю.

Между тем снова пришел шуцбундовец.

— Ты не должен так много рассказывать, — сказал он многозначительно, хотя и в дружеском тоне.

Я смутился и замолчал. После долгого времени, проведенного в Казахстане, я был рад снова встретить старых друзей. Но, как видно, в этом отношении мне не повезло. Апельт должен был сразу уйти, а когда‑то жизнерадостная Грета держала себя холодно и замкнуто.

В скором времени я понял, что мои друзья усвоили теперь совсем другую манеру себя держать, не похожую на ту, к которой я привык. Будучи студентом и комсомольцем, я, конечно, знал, что есть много областей, о которых «не принято говорить». Но зато я мог говорить обо всем, что находилось вне этих тем. Постепенно я начал понимать, что здесь надо считаться с другими масштабами, так как очевидно, что круг тем, о которых «не принято говорить», здесь значительно шире.

Уфа могла теперь с полным правом называться «городом Коминтерна». Ведь Коминтерн был единственной крупной организацией, переброшенной в Уфу.

Для руководящих работников Коминтерна был реквизирован самый большой отель города Уфы «Башкирия», построенный в современном стиле. Здесь имели свою резиденцию генеральный секретарь компартии Испании Долорес Ибаррури; лидеры КП Германии Вильгельм Пик и Вальтер Ульбрихт; лидеры австрийской компартии Коплениг, Фюрнберг и Фишер; здесь проживали также Андрэ Марти, бывший тогда еще в большом почете, и Анна Паукер, в то время занимавшая еще руководящий пост в КП Румынии, а также представители русской компартии Мануильский и Вилков, сосредоточившие в своих руках общее политическое и административное руководство Коминтерном. Димитров, бывший то время генеральным секретарем Коминтерна, приезжал Уфу лишь изредка и на короткий срок. Другие руководящие работники также часто бывали в поездках — то в Куйбышев, где находились правительственные инстанции и радиостанция, то в партийные школы, которые были разбросаны по всей стране, то в лагери военнопленных, где они подготовляли или проводили совещания.

Кроме отеля «Башкирия» — резиденции руководящих работников — и Дворца пионеров — ныне ставшего рабочим помещением Коминтерна — для Коминтерна были резервированы еще два крупных здания в Уфе.

Бывший Геологический техникум на улице Ленина был превращен в жилой дом для работников среднего ранга и для семей руководящих работников.

В здании бывшей Сельскохозяйственной школы на улице Сталина, которое было далеко не таким благоустроенным как Геологический техникум, не говоря уже об отеле «Башкирия», были поселены сотрудники низшей категории и семьи сотрудников средней категории. Здесь жил как бы «пролетариат» Коминтерна: борцы испанской гражданской войны, которых по состоянию здоровья нельзя было больше использовать для политической работы; члены их семей, которые работали в разных школах или вели подпольную работу за линией германского фронта; низшие служащие и кухонный персонал Коминтерна. В этом же здании жили и те, кого в свое время вызвали из Казахстана и Сибири на политработу, но которые на практике, по тем или иным причинам, оказались непригодными для этой цели. Большинство обитателей этого дома были мало связаны с Коминтерном, а скорее имели отношение к МОПРу и получали пособие от него.

Работники Коминтерна как в жилищном, так и в продовольственном вопросе находились в очень различных условиях.

Все сотрудники, работавшие непосредственно в Коминтерне, получали еду три раза в день в рабочем помещении, в бывшем Дворце пионеров.

Руководящие же партработники, обитатели роскошного отеля «Башкирия», кроме того получали еще добавочные паек — большой сверток, который им приносился на дом

Остальные сотрудники Коминтерна пользовались закрытым распределителем, находившемся в первом этаже отеля «Башкирия», где они столовались, а, кроме того, получали паек ударника и время от времени особые выдачи.

Таким образом положение сотрудников Коминтерна в зависимости от их политической значимости было в продовольственном и жилищном вопросе очень различно. Это была поистине иерархическая система.

СТРАННАЯ ПОЕЗДКА НА ПАРОХОДЕ

Я пробыл в Уфе уже около недели и впервые за долгое время жил так беззаботно.

Рано утром за мной заезжали, в 10 часов я являлся к секретарше, которая меня каждый раз обнадеживала завтрашним днем, получал превосходные обеды и ужины, имел хорошую комнату, а, кроме того, абсолютно ничего не должен был делать.

Время от времени я встречал старых друзей из шуцбундовского детдома или из австрийской секции Коминтерна. Все они вели себя так же, как Грета. Что они здесь делали — этого они не выдавали ни единым словом. Я пытался отвечать им тем же, но у меня это не выходило. Я долгое время был студентом, столько у меня было всяких переживаний в Караганде, так счастлив я был увидеть старых друзей, а, кроме того, ведь, я был еще новичком в «аппарате», — так что иногда, невзирая на мои самые лучшие намерения, я начинал себя чувствовать опять свободно и становился разговорчивым.

Приблизительно через две недели секретарша сообщила мне, что на следующий день утром я еду с двумя товарищами в школу. В 10 часов утра я должен был явиться к ней.

Ровно в 10 утра я был у нее. Кроме меня в комнате было еще два товарища, но она обратилась только к одному из нас.

— Мы считаем, что было бы хорошо, если бы Вы сегодня с двумя товарищами поехали бы в школу, вот билеты.

Она передала мне запечатанный конверт. Двое других протянули мне руку, не назвав своей фамилии. Поэтому и я не назвал своей.

— Автомашина подана. Вы можете ехать. Желаю вам счастливого пути, — сказала секретарша.

Старший группы подвел нас к шикарному ЗИСу и сказал что‑то шоферу. Мне послышалось слово «пристань».

Приблизительно через четверть, часа мы действительно оказались на пристани реки Белой.

— Мы поедем на этом пароходе, — сказал старший группы.

Через несколько минут пароход отчалил. Всего только десять дней тому назад я был еще в Казахстане, а теперь я сидел на пароходе с двумя спутниками, с которыми я только что познакомился и даже не знал, как их зовут.

Время шло. Мои спутники говорили мало. Умудренный опытом, я тоже больше не предавался веселой болтовне.

— Хорошая погода, не правда ли? — сказал сопровождающий нас.

— Да, — ответил я.

— Это‑то в конце концов, я могу сказать, — подумал я про себя.

Большинство пассажиров, казалось, были простыми гражданами.

Отойдя в сторону, мы немного закусили.

— Благовещенск, — прокричал кто‑то.

Мы наверно были в пути уже часа два–три. Многие пассажиры сошли на берег. Я посмотрел вопросительно на сопровождающего, но он отрицательно покачал головой. Мы поехали дальше.

Часов через шесть пароход причалил снова.

— Кушнаренково, — объявили громко и внятно.

Наш сопровождающий поморщился. Ему, очевидно, не понравилось, что это место было названо. Ну, ничего не поделаешь.

— Я думаю, мы можем уже собираться, — сказал он.

Молча взяли мы свои чемоданы.

Мы сошли на берег уставшими от долгого путешествия, но нас разбирало любопытство, что же будет дальше. Что думали оба моих спутника — мне неизвестно. Они молчали, и на их лицах я ничего не мог прочесть.

На сей раз нас не ждала автомашина — быть может в целях конспирации. Мы побрели с нашими чемоданами не в населенный пункт, а в противоположном направлении.

Кушнаренково, как я потом узнал, маленькое местечко километрах в 60–ти к северо–западу от Уфы. Железнодорожного сообщения с этим местечком не было. Летом единственным сообщением была пароходная линия, а зимой — санный путь. Это было, несомненно, идеальное место для политической школы, которая не должна была обращать на себя внимание, а ученики ее не должны были иметь никакой связи с внешним миром.

Через полчаса ходьбы мы подошли к подножью горы.

— Нам надо подняться на гору, — сказал нам сопровождающий.

Молча начали мы подниматься.

Пока еще ничего не было видно: ни селения, ни двора, ни какого‑либо дома.

ШКОЛА КОМИНТЕРНА В КУШНАРЕНКОВЕ

Спустя четверть часа ходьбы, мы увидели два запущенных дома, очевидно, бывшее имение. Кроме главного здания были еще две–три постройки. Посередине — площадь. Все это выглядело заброшенным — совсем иначе, чем я представлял себе школу Коминтерна.

Я думал, что мы еще далеки от цели, когда наш сопровождающий, сделав неопределенный жест в сторону здания, сказал:

— Пожалуй, мы пойдем сюда.

Перед тем, как войти, он дал последние указания:

— Было бы неплохо заявиться к секретарше. Мы молча поднялись на первый этаж.

Оставив нас, он пошел в секретариат, откуда вышел через несколько минут и, сделав знак рукой молодому товарищу, скрылся с ним за дверью. Я продолжал ждать.

Через несколько минут он вышел и кивнул мне. Теперь, мол, твоя очередь.

Я был принят секретаршей. Снова повторились обычные вопросы и ответы.

После этой знакомой и надоевшей мне до предела прелюдии, она посмотрела мне пристально в глаза.

— В нашей школе имеются особые правила. Во–первых, вы не имеете права покидать пределы этой школы без специального разрешения. Я хотела бы обратить ваше внимание на то, что неисполнение этого правила может повлечь за собой тяжелые последствия. Во–вторых, само собой разумеется, что ни в одном письме вы не имеете права делать ни малейшего намека на то, где вы находитесь. Школа Коминтерна не должна упоминаться ни в письме, ни при указании адреса отправителя.

До этого о подобных вещах мне, неопытному студенту, не приходилось слышать. Но как же мне писать свой адрес?

— Вы должны писать: Башкирская АССР. Кушнаренковo. Сельскохозяйственный техникум №101. Этого вполне достаточно[5].

Она сделала паузу и снова пристально посмотрела на меня:

— А теперь о самом главном. Вы не имеете права называть кому‑либо вашу настоящую фамилию, даже рассказывать о мелочах из вашей прошлой жизни. Я хочу обратить ваше внимание на то, что исполнение этого предписания крайне необходимо. Никому, даже вашим старым знакомым, вы не должны называть вашей настоящей фамилии.

Снова маленькая пауза, после чего она уже немного приветливее спросила:

— Какую фамилию вы хотели бы иметь?

— Линден.

Она записала фамилию и сказала:

— Прекрасно, значит, с сегодняшнего дня вы — Линден. Забудьте вашу настоящую фамилию и помните, что в течение вашего пребывания в школе вы носите фамилию Линден. Пока — все. Вы можете теперь пойти закусить. А после я покажу вам вашу спальню. Завтра рано утром директор школы примет вас и сообщит вам о дальнейшем.

Когда я вошел в столовую там уже никого не было. Еда была очень хорошая; правда, она не вызвала у меня прежнего восторга. «Как быстро человек привыкает ко всему хорошему», — подумал я. В этот момент дверь отворилась и ко мне бросился мой старый друг.

— Вот хорошо, что ты здесь, — воскликнул он радостно.

Это был Ян Фогелер. В Москве мы с ним ходили в школу имени Карла Либкнехта. Он был моим одноклассником и я к нему хорошо относился. Он был сыном Генриха Фогелера, немецкого художника из Ворпсведе, эмигрировавшего в Советский Союз, а впоследствии, осенью 1941 года, насильственно переселенного в Казахстан и умершего в начале 1942 года в результате тяжелых испытаний и нужды, Отец Яна умер более полугода тому назад и ему, конечно, об этом уже давно сообщили. Но по–видимому этот факт нисколько не изменил его политических взглядов, что часто бывало среди советской молодежи. Ян оставался ярым комсомольцем и говорил о Советском Союзе с большим воодушевлением.

Он сразу же стал рассказывать.

— Знаешь, где я был? Нет, ты даже представить себе не можешь!

Мне так и не удалось вставить хоть одно слово.

— До недавнего времени я был на фронте. Лишь очень немногим немцам это разрешалось. Я был переводчиком. Как‑то раз даже при маршале Жукове. Знаешь, Жуков замечательный человек!

Он рассказывал о фронте и я все слышал: Жуков, Жуков, Жуков.

Меня это не удивило, так как и в Казахстане мне часто приходилось слышать восторженные отзывы о Жукове. Жуков пользовался настоящей, а не искусственной популярностью, особенно в армии и у молодежи; быть может это было одной из причин отстранения Жукова Сталиным в конце 1946 года.

Я слушал Яна с интересом, но мне хотелось отвести его от этой темы и узнать что‑либо о школе.

Это случилось раньше, чем я ожидал, так как он вдруг опомнился и в отчаянии схватился за голову.

— Ах, да, я ведь ничего не должен рассказывать о своем прошлом. Ты, пожалуйста, больше никому не говори о том, что я тебе… Кстати, какая у тебя здесь фамилия, чтоб я не ошибся.

— Моя фамилия Линден, а твоя?

— Данилов, Ян Данилов.

Странно, не успел он назвать своей партийной клички, как он совершенно вдруг переменился. Он начал отвечать на мои вопросы осторожно и уклончиво.

— Школа? Ну, что особенного можно о ней рассказать. Мы разделены на группы по национальностям. Кроме отдельных занятий и семинаров по различным национальным группам, у нас бывают и общие для всех лекции. Немецкую группу ведет Класснер. Здесь его фамилия Класснер, а кто он на самом деле — не знаю.

— А есть здесь еще кто‑нибудь из нашего детдома или из школы им. Карла Либкнехта?

— Гм… как тебе сказать. Ну, ты сам увидишь.

За несколько секунд Ян, восторженный комсомолец, превратился в партработника, полностью владеющего собой к осмотрительно взвешивающего каждое свое слово. Вскоре в столовую вошла секретарша.

— Товарищ Линден, я хочу вам сейчас показать комнату, где вы будете спать.

Сначала она повела меня по первому этажу, где находились аудитории отдельных секций.

В конце коридора на втором этаже была старая скрипучая деревянная лестница, которая вела наверх. Дальше шел узкий проход. Секретарша показала на дверь:

— Здесь библиотека и читальня, — затем она остановилась перед последней дверью. — Это здесь. Я увидел большую комнату с пятнадцатью кроватями. Около каждой кровати была тумбочка. Посередине комнаты стоял стол. Это было вроде общежития учительского института в Караганде, с той только разницей, что там была новостройка, а здесь — старый помещичий дом. Я был несколько разочарован. После всего пережитого и виденного мною в Уфе, я представлял себе школу совсем иначе.

Секретарша подвела меня к примитивной деревянной кровати:

— Ваше место здесь. Завтра придите ко мне и я поведу вас к директору.

Я сел. С чувством изумления начал перебирать я в памяти события последних дней и в то же время с волнением думал о том, что мне принесет мое пребывание в школе Коминтерна.

Через несколько минут пришли мои товарищи по комнате. Это были испанцы.

Они кивнули мне. Один даже подошел ко мне и спросил меня по–испански:

— Испанец?

— Нет, немец, — ответил я.

И в тот же момент испугался, что, быть может, сказал что‑то лишнее.

Я радовался тому, что буду жить с испанцами, так как в Москве у меня были друзья–испанцы и атмосфера, которая царила среди испанской эмиграции была мне больше по душе, чем среди немецкой.

Испанцы говорили громко. Я все надеялся, что встречу среди них какого‑нибудь знакомого, который расскажет мне о школе. Но здесь никого не было из тех, кого я знал в Москве. Наша спальня понемногу наполнялась.

Вдруг я увидел моего хорошего друга из Москвы — Мишу Вольфа, которого несколько недель тому назад я встретил в Алма–Ате. Я хотел было уже броситься к нему с криком «Миша!», но вовремя спохватился, что у него, конечно, здесь другое имя и что даже со старыми друзьями нельзя вспоминать прошлое. Тем временем он меня тоже увидел и не спеша направился к моей кровати.

— Фёрстер, — представился он, подчеркнуто безразлично протягивая мне руку.

— Линден, — ответил я.

— Хорошо, что ты здесь. Ты наверно скоро сживешься со школой.

— Да, я тоже очень рад, что я здесь.

Больше мы ничего друг другу не сказали. Мы строго придерживались предписания, хоть это и было смехотворно, так как мы знали друг друга с 1935 года, то есть уже около восьми лет.

Мы разделись молча.

Между тем была одна свободная кровать. Меня интересовало, кто будет спать рядом со мной?

— Немец? — Миша кивнул мне головой.

Я прятал свои вещи в тумбочку и не заметил, как ко мне вплотную подошел мой сосед по кровати.

Когда я взглянул на него, то увидел, что это был Гельмут Генниз, которого мы когда‑то в детдоме прозвали «Хельмерль». Это был мой лучший друг.

Хельмерль был родом из Восточной Пруссии. Его родители были партийными работниками. В течение многих лет, проведенных в детдоме, мы готовили вместе уроки за одним столом. Мы читали одни и те же книги и во время долгих прогулок по Москве спорили часами. Я знал о его увлечениях, а он — о моих, как и полагается двум неразлучным друзьям в возрасте 14–17 лет. Мы вместе готовились ко вступлению в комсомол и были приняты приблизительно в одно и то же время. В последние годы мы виделись реже. К началу войны он закончил десятилетку.

— Цаль, Петер Цаль, — сказал он многозначительно.

— Линден, Вольфганг Линден, — был мой ответ. Мы замолчали. Затем я робко спросил:

— С каких пор ты здесь?

— Так… с некоторого времени.

Встречу с моим бывшим другом «Хельмерлем», ставшим «Петером Цалем», я представлял себе совсем, иначе. Но произошла она именно так. Хельмерль строго придерживался школьных правил и вообще за последние годы стал очень законопослушным, и мне не оставалось ничего другого, как тоже придерживаться школьных предписаний.

Мне так хотелось поскорее узнать, что из себя представляет школа, но уж если даже «Хельмерль» мне ничего не говорит, то ни от кого другого я наверняка ничего не узнаю.

Утром нас разбудил резкий звонок. Все быстро встали.

— Физзарядка! — крикнул мне «Хельмерль».

Все курсанты были разделены по национальным группам. Руководители групп рапортовали коротко, почти по–военному, о наличном составе. Мы в это время стояли, как по команде «смирно». Для меня все это было ново. Когда я был студентом, мы занимались военным делом лишь в немногие, специально для этого отведенные часы. А от партийной школы я этого уж никак не ожидал.

Затем мы отправились на спортивную площадку, находящуюся недалеко от главного здания.

Каждый день начинался с физзарядки, гимнастики, упражнений на турнике, бега и прыжков. Результаты тщательно отмечались — очевидно спортивным достижениям в школе придавалось большое значение.

После обильного завтрака, — контраст между прекрасным питанием и примитивными жилищными условиями бросался в глаза, — я пошел в секретариат и через несколько минут был вызван к директору. Я знал только, что его фамилия Михайлов — вернее, что его так надо было называть в школе.

Через некоторое время я узнал, что Михайлов — болгарин, владеющий несколькими языками, что во время гражданской войны в Испании он играл важную роль в подготовке партийных кадров, — главным образом, в подготовке политкомиссаров, — а также редактировал испанскую газету «Эль комиссарио» («El comissario»).

Михайлов во многом был похож на моих друзей из Агитпропа в Караганде и не производил впечатления крупного должностного лица или директора школы. Не было трафаретных вопросов и ответов. Разговор носил характер непринужденной беседы. Он расспрашивал между прочим о моей деятельности в комсомоле, о моем учении и даже справился, хорошо ли я перенес путешествие. И только после всего этого он перешел к теме о «школе Коминтерна», причем казалось, что он больше всего интересуется моими политическими знаниями.

— Ознакомились ли вы уже с главнейшими сочинениями классиков марксизма–ленинизма?

— Да, конечно.

— Какие книги Ленина вы уже проработали?

— В вузе и по собственному желанию я прочел ряд его сочинений: «Что делать?», «Шаг назад, два шага вперед», «Две тактики социал–демократии в демократической революции»…

Он прервал меня и в дружеском тоне начал задавать вопросы, один за другим, о вышеуказанных книгах.

Мне бросилось в глаза, что это не были обычные вопросы, задаваемые на семинарах в вузах. Его вопросы были так сформулированы, что по моим ответам можно было сразу судить, прочел ли я только эти книги, или я и осмыслил их. Коротко ответил я на все его вопросы. Казалось, он остался удовлетворен моими ответами. Только при одном его вопросе я запнулся.

— Против какого идеологического направления выступал Ленин в его сочинении «Что делать?»

Для советских условий это был до смешного простой вопрос. Но как раз ответ на этот вопрос никак не приходил мне в голову.

Он засмеялся.

— Да, ведь вы это сами знаете, против экономистов.

Я действительно это знал и сейчас же начал рассказывать в чем там было дело. Но движением, руки он показал, что продолжать не надо.

— Вполне достаточно! Вы этими вопросами еще будете основательно здесь заниматься.

После этого он перешел на другую тему.

— Как вы знаете, это школа Коминтерна. Мы подготовим кадры для разных стран. Готовы ли вы вести работу в Германии?

— В Германии? — Все это было для меня как‑то ново и я не знал, что он под этим подразумевает. Подпольную работy? Работу среди немецких военнопленных? Политическую работу после поражения гитлеровской Германии?

— Само собой разумеется, — ответил я. Он серьезно взглянул на меня:

— Товарищ Линден, задача каждого ученика подготовиться здесь для работы на своей родине и чувствовать свой долг по отношению к своему собственному народу. Вы должны знать, что вам придется разрешать стоящие перед вами задачи в Германии и что, в первую очередь, вы должны заниматься вопросами, касающимися Германии.

Беседа была закончена. Он мне дружески протянул руку и пожелал успеха в работе.

В ближайшие дни я узнал, что школа Коминтерна была разделена на отдельные национальные секции. Интересно указать, что в 1942 году там находились лишь партработники из тех стран, с которыми Советский Союз находился в состоянии войны, или из тех стран, которые в то время были оккупированы Гитлером: немцы, австрийцы, судетские немцы, испанцы, чехи, словаки, поляки, венгры, румыны, болгары, французы и итальянцы.

У каждой группы был свой преподаватель и представитель от учеников. Испанская группа была самая многочисленная, в ней было 30–40 курсантов. Средние по количеству учеников группы — немецкая, австрийская, судетско–немецкая и болгарская — состояли из 15–20 человек, а остальные группы были еще малочисленнее. Англичане и американцы в школе Коминтерна не были представлены вообще. Был там один югослав, которого присоединили к болгарской группе, и одна симпатичная аргентинка, жена члена аргентинской компартии; она принимала участие в гражданской войне в Испании и теперь проходила курс учебы в испанской группе.

Преподавание велось, главным образом, по отдельным группам, составленным по национальному признаку. Только при особо важных темах назначались общие лекции для всей школы. Три группы, в которых преподавание велось на немецком языке — немецкая, австрийская и судетско–немецкая — занимались также отдельно. То, что занятия у австрийцев велись отдельно, не было удивительным, ибо тогда уже было ясно, что Австрия снова станет независимым государством. Что же касается судетских немцев из Чехословакии, то их судьба, видимо, не была еще решена, чем и объясняется создание специальной судетской группы в школе Коминтерна.

Только через несколько недель я узнал, что кроме упомянутых 12–ти групп существовала еще одна группа. Несколько в стороне от домов, в которых размешалась школа, находилось маленькое строение, которое было обнесено оградой и куда никто из нас не смел заходить. Благодаря полной изоляции никто из курсантов не знал, что в этом здании происходило и кого там обучали. Постепенно просочилась только одна информация: в этом здании обучаются корейские коммунисты. Они жили там совсем обособленно и никогда не принимали участия в каких‑либо общих начинаниях.

Причину таких особых мер предосторожности не трудно объяснить. В школе Коминтерна подготовлялись лишь партработники из тех стран, с которыми Советский Союз находился в состоянии войны и из оккупированных державами оси областей. Как известно, с Японией Советский Союз до 1945 года не находился в состоянии войны. Между СССР и Японией был заключен пакт о ненападении и они поддерживали нормальные дипломатические отношения. Следовательно, обучение корейцев, которые в сущности готовились для борьбы с японскими оккупантами, должно было держаться в строжайшей тайне.

Не только студенты, которых в школе называли «курсантами», но и преподаватели имели вымышленные фамилии, так что я за все время пребывания в школе и еще много лет спустя не знал их настоящих фамилий.

Уже после 1945 года узнал я на фотоснимках двух доцентов (не считая преподавателей немецкой группы), которые за это время заняли высокие государственные и партийные посты. Так выяснилось, что руководитель польской группы в школе Коминтерна Яков Берман стал членом Политбюро Польской объединенной рабочей партии и заместителем председателя Совета министров Польской народной республики. Яков Берман в молодые годы был на юридическом факультете Варшавского университета и быстро выдвинулся в рядах польского революционного студенческого движения. Вскоре после этого он начал фигурировать среди руководства польской компартии. После роспуска Коминтерна, весной 1943 года, он принимал активное участие в основании Объединения польских патриотов в СССР и в организации формировавшейся тогда в Советском Союзе польской дивизии им. Костюшко. В 1944 году он был заместителем министра иностранных дел при временном правительстве в Люблине.

Впоследствии я также увидел на фотографии в газетах руководителя австрийской группы школы Коминтерна. Это был Франц Хоннер. Еще до 1918 года он состоял в австрийкой социалистической партии, а в 1920 году он перешел в компартию. После февральского восстания 1934 года он был интернирован и сидел в концентрационном лагере Вёллерсдорф. Но ему удалось оттуда бежать в Советский Союз. Во время испанской гражданской войны он был в австрийском батальоне интернациональной бригады и после падения Испанской республики в 1939 году снова приехал в Советский Союз. В мае 1943 года, когда Коминтерн и вместе с ним наша школа были распущены, он поехал в Москву и впоследствии был одним из руководителей австрийского освободительного батальона, сражавшегося в рядах югославской партизанской армии. В 194 5 году Франц Хоннер был короткое время министром внутренних дел временного австрийского правительства.

О других доцентах — за исключением доцента немецкой группы — мне абсолютно ничего не приходилось слышать с тех пор, как я покинул школу. Несомненно лишь одно — доценты были высококвалифицированными работниками, принадлежали к руководству компартиями различных стран и по всей вероятности и сегодня занимают высокие Посты — если за это время не пали жертвой многочисленных чисток.

НЕМЕЦКАЯ ГРУППА

Руководителем нашей группы и главным доцентом был высокий сорокалетний мужчина с тронутыми сединой висками и темными глазами, говорящий по–немецки с судетским акцентом и называвший себя «Класснер». Класснер был законченным типом интеллигента–сталинца. Он обладал чрезвычайно большими знаниями не только в области марксизма–ленинизма, истории Коминтерна и КП Германии, но и в области истории Германии и в философии. Кроме того, он долгое время специализировался по балканскому вопросу. Казалось ничто не могло поколебать его холодную уверенность в себе.

Он мог бы беспощадно пожертвовать своими лучшими друзьями и сотрудниками, если бы руководство от него этого потребовало, Он себя держал под постоянным контролем и необдуманные или неточные формулировки в его устах были невозможны. Он выбирал слова предельно точно и можно было быть уверенным, что они точь–в-точь согласованы с генеральной линией.

Благодаря своему уму и интеллигентности он умел вовремя схватить малейший намек на перемену идеологического направления и соответственно с этим действовать. При перемене генеральной линии он был готов в любой день переменить свой взгляд на вещи и защищать с кристально ясной логикой взгляды прямо противоположные тем, которые он выражал накануне. Он был выдающимся педагогом и свои большие теоретические знания он целиком отдавал для того, чтобы обосновывать, пояснять и пропагандировать директивы, получаемые им сверху.

Тогда я еще не знал его настоящей фамилии; позже я узнал, что его зовут Пауль Вандель. Он был родом из Маннгейма, посещал в Москве школу им. Ленина, после чего работал в аппарате Коминтерна в качестве сотрудника Вильгельма Пика, главным образом, в балканском отделе. После 1945 года он был председателем Центрального управления народного образования и затем министром народного образования в Советской зоне Германии. В 1952 году он получил повышение и стал во главе отдела координации и контроля образования, науки и искусства. С июля 1953 года он уже — секретарь Центрального комитета Социалистической единой партии Германии (СЕПГ — SED).

Заместителем руководителя немецкой секции в школе Коминтерна был Бернгард Кёнен, пожилой работник, в прошлом рабочий, без сомнения получивший свое образование в тяжелых условиях. С 1907 года он был членом социал–демократической партии, а в 1917 году перешел в Независимую социал–демократическую партию (USP). В 1918 году, когда вспыхнула ноябрьская революция, он был председателем совета рабочих и служащих на предприятии Лейна–Верке (Leuna‑Werke).

Бернгард Кёнен оставался еще и после 1918 года в Независимой социал–демократической партии Германии, но в 920 г. перешел в германскую компартию. Он принимал активное участие в революционной борьбе с 1919 по 1923 год, в том числе участвовал в восстании 1921 года в центральной части Германии и в недолговременном рабочем правительстве в 1923 году.

В отличие от Класснера, в нем чувствовался настоящий рабочий–революционер, не превратившийся в холодного, расчетливого сталинского партаппаратчика. Ему не всегда удавалось при поворотах в политике скрыть свои личные чувства, сразу приноровиться к новой генеральной линии, как это прекрасно мог делать Класснер.

Я никогда не забуду одной сцены. Класснер поручил мне переводить на немецкий язык важнейшие статьи «Правды» Бернгарду Кёнену и его жене Фриде (которая также была в школе Коминтерна), так как они плохо знали русский язык.

Однажды я переводил статью из «Правды», в которой речь шла об извечной совместной борьбе русских, поляков и других славянских народов против Германии.

Не колеблясь, я перевел: «Дело идет о постоянных товарищах по оружию в борьбе против немцев, гнусных, заклятых врагов славянских народов!»

Бернгард Кёнен в ужасе посмотрел на меня.

— Постой, постой, ты тут что‑то неправильно перевел! Этого не может быть! Переведи еще раз!

Я прочел снова эту фразу. Бернгард забеспокоился.

— Может быть там есть что‑нибудь о немецком империализме или о господствующих классах Германии?

— Нет, Бернгард, речь идет просто о немцах.

— Но ведь этого не может быть!

Молча показал я ему это место в «Правде» и еще несколько других фраз, в которых так же шла речь о «немцах» как об извечных врагах славян.

Бернгард побледнел. Он больше ничего не сказал. Ему, старому рабочему–революционеру было не легко стать сталинским партработником, который безоговорочно должен подчиняться советским директивам.

Во время большой чистки в 1936–38 годах Бернгард Кёнен был арестован органами НКВД. В тюрьме он потере один глаз. Благодаря чьему‑то вмешательству он был выпущен, после чего он продолжал служить сталинщине.

После 1945 года Кёнен был первым секретарем обкома Социалистической единой партии Германии в области Саксония–Ангальт; в 1953 году он был назначен послом ГДР (DDR) в Прагу, что, несомненно, означало понижение.

Кроме двух наших главных доцентов — Пауля Ванделя (Класснера) и Бернгарда Кёнена, у нас была еще ассистентка, которую в школе называли Лене Ринг. Она потом была преподавательницей в Высшей партийной школе СЕПГ им. Карла Маркса и затем правой рукой Бернгарда Кёнена в обкоме города Галле.

Наша немецкая группа состояла из 18–20 курсантов. Лишь некоторые из них были старыми партийцами, принадлежавшими к германской компартии начиная с 1933 года. Среди них был «Отто» из Гамбурга и «Вилли» из Берлина (их настоящих имен я так никогда и не узнал). Оба они били раньше в Союзе Красных фронтовиков (RFB) и оба сражались в интернациональной бригаде в Испании. «Артур» — его настоящее имя Ганц Гофманн, — был в Испании полит–комиссаром II–ой Интернациональной бригады. После 1945 года он был уже генерал–лейтенантом, возглавлял военизированную народную полицию и был заместителем министра внутренних дел в ГДР; Лене Бернер до 1933 года принимала участие в подпольной деятельности немецкой компартии и Коминтерна и ей приходилось выполнять особые задания даже в Японии. После 1945 года она была преподавательницей в школе при Советской военной администрации в Германии, затем работала в Обществе немецко–советской дружбы в Восточном Берлине и, наконец, в министерстве иностранных дел ГДР.

Большинство курсантов немецкой группы в школе Коминтерна были, как и я, молодые люди, комсомольцы, выросшие и получившие воспитание в Советском Союзе. В школе Коминтерна я встретил много моих старых друзей из школы имени Карла Либкнехта и из детдома №6. Кроме Миши Вольфа, Гельмута Генниза и Яна Фогелера (я должен был теперь не забывать их новых фамилий «Фёрстер», «Цаль» и «Данилов»), я еще неожиданно встретил Марианну Вейнерт, дочь известного поэта–коммуниста Эриха Вейнерта, с которой я познакомился еще ребенком в 1932 году в Берлине в колонии деятелей искусства на Брейтенбахплатц. Встретил я также Эмми и Эльзу Штенцер («Штерн») — двух дочерей депутата Рейхстага от германской компартии, убитого нацистами.

В австрийской группе также было много моих друзей из нашего детдома №6; среди них — Руди Спирик, сын социал–демократа, коменданта шуцбунда, погибшего во время боев в феврале 1934 года, Тони Шлёгль из Санкт–Пёлтена, Алиса Клок, которая не преуспевала в школе Коминтерна и впоследствии должна была посещать еще одну партийную школу, и, наконец, Ганс Шейхенбергер, которого мы в детдоме из‑за его наружности в шутку прозвали «негром». В школе Коминтерна он сохранил свое прежнее обаяние. Вне немецкой и австрийской группы я никого не знал. Лишь на третий день пребывания в школе Коминтерна я увидел испанскую девушку исключительной красоты, лицо которой мне показалось знакомым. Казалось, что и она меня знала. Это была Амайя Ибаррури, дочь Долорес Ибаррури, генерального секретаря испанской компартии, которая из незаметного партийного работника стала самой известной женщиной республиканской Испании и носила имя «Пассионария». После поражения испанских республиканцев она приехала с сыном и дочерью в Советский Союз. Ее сын служил в Красной армии и погиб в ноябре 1942 года под Сталинградом. Дочь же училась у нас в школе Коминтерна. Ее здесь звали Майя Руис.

Дочь Пассионарии была не единственной видной личностью среди курсантов. В нашей комнате привлек мое внимание молодой товарищ с одной рукой. Он хорошо говорил по–русски и однажды рассказал нам в спальне, невзирая на предписание, что он уже сражался на фронте в 1941 году и там потерял руку. Он был, как будто, единственным, которого не так‑то легко было укротить, и он, казалось, не все принимал всерьез. Почему‑то ему предоставляли свободу действий. Меня это очень удивляло. Как только он появлялся сразу становилось как‑то веселее и свободнее и ему кричали: «Шарко, что нового?» Я с ним тоже познакомился и вскоре он мне прямо сказал, что он — сын Тито.

ЧТО МЫ ИЗУЧАЛИ В ШКОЛЕ КОМИНТЕРНА

О том, что, собственно, мы будем изучать, я так толком и не знал, так же, как в свое время не знал, куда меня направят. Обычно нас оповещали только о серии предстоящих докладов, относящихся к прорабатываемой теме. После всех этих докладов, которые длились от двух до трех недель — иногда, правда, значительно дольше, — нам сообщали следующую тему. За 10 месяцев, проведенных мною в школе, мы проработали следующие темы: история компартии Германии, история компартии Советского Союза, Веймарская республика, фашизм, характер и ход событий Второй мировой войны, политическая экономия, диалектический и исторический материализм, история Коммунистического Интернационала, обзор истории Германии.

Каждой теме был посвящен цикл лекций, которые читались большей частью Паулем Ванделем, иногда Бернгардои Кёненом или Лене Берг; некоторые же доклады на исторические темы делала одна венгерка.

В конце каждой лекции нам говорилось, что мы должны прочесть, чтобы подготовиться к семинару. Так же, как и в советских вузах, материал для чтения разделялся на обязательную литературу, знание которой было необходимо, и на дополнительную литературу для лиц теоретически особо подкованных.

Для проработки указанной литературы составлялась группа из определенного числа курсантов. Мы обязаны были делать выписки, которые иногда проверялись. После самостоятельной работы проводились семинары, которые длились сплошь и рядом по 3 часа, а иногда и больше.

Общие лекции для всех групп происходили большей частью в библиотеке или в столовой, так как у нас не было большой аудитории. Так была назначена общая для всех тема об истории Коммунистического Интернационала. Лектором этого цикла докладов был наш директор — товарищ Михайлов. Лекции его были во всех отношениях исключительными. Ни до, ни после мне не приходилось слышать докладов, хотя бы отдаленно приближающихся к такому высокому уровню изложения. Михайлов читал лекции по–русски и все те, кто знал русский язык, как свой родной — (а это, как правило, были представители младшего поколения) — садились в передние ряды, в то время как за другими столами доклад переводился на испанский, немецкий, французский, итальянский, румынский, чешский, словацкий, польский и венгерский языки. Так как курсанты каждой на–циональной группы сидели за отдельными столами, то это никому не мешало, и вся эта система перевода была блестяще организована. Семинары на эту тему вел преподаватель каждой национальной группы отдельно.

Из всех предметов самым интересным была история Коммунистического Интернационала.

Развитие коммунистических партий в каждой отдельной стране, борьба и революционные события, начиная с 1919 года, нам так ярко были представлены, что казалось, мы все это сами пережили. Восстание Спартака, борьба в Рурской области и в Средней Германии, революционные события в Польше, гигантская волна забастовок в 1920 году в Италии, захват власти Муссолини, борьба в Болгарии в 1923 году, период так называемой «относительной стабилизации» 1924–29 годов, мировой экономический кризис, захват власти Гитлером…

Все эти исторические события преподносили нам красочно и подробно, правда, как мне пришлось впоследствии убедиться — в сталинской фальсифицированной версии.

Подробно разбирались революционные движения в колониальных странах и в Азии: революция Кемаль паши (Ататюрка) в Турции, антиколониальные движения в Северной Африке, движение Ганди в Индии, развитие коммунистической партии в Японии и Индонезии и, прежде всего, конечно, особенно обстоятельно — развитие китайской революции. Не всегда сам Михайлов читал доклады о Коминтерне, Иногда выступали с докладами Яков Берман, Гоннер или Пауль Вандель. Они так же, как и Михайлов, особенно Берман, обладали даром изложения и умели увлечь слушателей. Это отличало их от сухих, монотонных докладчиков для «простых советских людей», которые нам всем были слишком хорошо известны.

Из тем, которые мы разбирали в немецкой группе, больше всего интересовала политическая и идеологическая борьба с нацизмом. Другие темы — диалектический и исторический материализм, политическая экономия и т. д. — я уже проходил в советском вузе на курсе лекций об «Основах марксизма–ленинизма», в то время как подготовка к политической борьбе с нацистской идеологией была для меня чем‑то совершенно новым. Большой цикл лекций в школе Коминтерна был посвящен истории Национал–социалистической партии Германии, организации «Гитлер–Югенд» («Гитлеровской молодежи»), и другим нацистским организациям, а также биографиям нацистских вождей. Основное внимание было уделено анализу сущности нацизма и причинам захвата власти Гитлером. На основании подлинных источников мы изучали нацизм до мельчайших подробностей — расовую теорию, теорию жизненного пространства, знакомились с нацистским толкованием истории и т. д. Мы так основательно этим занимались, что когда уже после 1945 года я встретил настоящих нацистов, то с удивлением констатировал, что я гораздо лучше знаю их идеологию, чем они сами.

Я всякий раз удивлялся той относительной широте взглядов и объективности, с которыми в школе Коминтерна разбирался нацизм и нацистская идеология, да еще во время войны, которая шла не на жизнь, а на смерть. Часто кому‑либо из курсантов поручалось прочесть доклад с изложением нацистских тезисов, а другие должны были с ним полемизировать и опровергать нацистские аргументы.

Тот курсант, который должен был излагать и защищать нацистские аргументы, должен был это делать предельно ясно и убедительно, так как, чем искуснее он защитит нацистскую идеологию, тем лучшую получит оценку за свое выступление.

Иногда сам Класснер брал на себя роль защитника нацистской идеологии. И он с таким уменьем преподносил все тезисы, — мало кто из нацистов мог бы это сделать с таким мастерством, — что было не так‑то легко найти контраргументы.

Мы могли читать не только нацистскую литературу, но также манифесты и декларации буржуазных и социал–демократических партий разных стран, а также энциклики папы, но эта терпимость школы Коминтерна имела, конечно, свои границы. Насколько охотно нас знакомили с другими политическими идеологиями (очевидно, считая, что они абсолютно не опасны, так как никто из нас ни на секунду не попадет под их влияние), настолько строго было нам запрещено читать что‑либо о коммунистических фракционных группах. Здесь прекращалась всякая терпимость. Мы слыхали такие имена как Брандлер, Тальгеймер, Рут Фишер, Маслов, Корш, Катц и имена других оппозиционеров, которые в двадцатых годах вместе со своими приверженцами вышли из германской компартии, или были из нее исключены, и основали оппозиционные организации. Но к чему стремились эти группы, каково было их направление — об этом мы ничего не знали. То же самое относилось и к фракционным группам внутри большевистской партии. Ни о «рабочей оппозиции» во главе со Шляпниковым, ни о группе «демократического централизма» во главе с Осинским, ни о троцкистах, ни о бухаринцах нам не дали прочесть из подлинников ни единой строчки. Это особенно бросилось мне в глаза во время лекций и семинаров о троцкизме.

Когда поднималась эта тема, нашего лектора, Класснера, просто нельзя было узнать. В его голосе звучала лютая ненависть. Его доклад состоял не из деловых аргументаций по существу вопроса, а из сплошной ругани (чего обычно никогда не бывало на лекциях школы Коминтерна). Затем мы получили литературу о троцкизме. Это был отпечатанный на гектографе, тщательно подобранный материал, содержащий отрицательные высказывания Ленина о Троцком (его положительные отзывы о Троцком, которых было больше, конечно, были выпущены) и выдержки из трудов Сталина. В материале не было приведено ни единого слова самого Троцкого или кого‑нибудь из его приверженцев! В то время как другие семинары были действительно на высоком уровне, семинар, посвященный троцкизму, ограничивался лишь поношениями, безудержными проклятиями и агитационными призывами.

Тогда я не понимал, в чем дело, хотя причину этого, собственно, нетрудно было разгадать. Мы не должны были знакомиться с заявлениями и высказываниями фракционных групп, так как их точка зрения была для Сталина опасной. Сталинское руководство знало, что оно ничем не рискует, Давая нам читать речи Гитлера или Геббельса, манифесты буржуазных партий или энциклику папы, так как оно было уверено в том, что подобное чтение не окажет на нас абсолютно никакого влияния. Но книги Троцкого, манифест антисталинских фракций, где с марксистских же позиций нападали на сталинский режим в Советском Союзе и подвергали его критике, по меньшей мере, произвели бы на нас сильное впечатление.

«ПОЛИТИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ СОВРЕМЕННОСТИ»

Наряду с политико–теоретическими занятиями, чрезвычайно много времени уделялось и актуальным, вопросам. Необходимость умения «сочетать теорию с практикой» было у нас неписаным законом. Поэтому в группах часто разбирались политические вопросы современности, причем каждая группа должна была заниматься современной ситуацией и задачами сегодняшнего дня компартии в соответствующей стране.

Основным материалом для этой темы служил материал о так называемом «Совещании национальной конференции мира» в Германии, которое якобы состоялось в ноябре 1942 года в одном из городов Рурской области. Нам было сказано, что на этом подпольно организованном совещании, — в котором принимало участие около 30 человек, среди которых были представители профсоюзов, представители компартии Германии, представители социал–демократической партии Германии, один священник и несколько представителей буржуазной интеллигенции, — был выработан план прекращения войны и свержения Гитлера.

У меня лично были большие сомнения, состоялась ли в действительности эта конференция, и я был не единственным сомневающимся. Сомнения в этом вопросе были тем более обоснованными, что заявление в точности соответствовало «генеральной линии» (уже после 1945 года я узнал, что этого совещания на самом деле никогда не было. Оно и теперь в Советской зоне никогда не упоминается).

Но в те времена никто из нас не посмел высказать сомнение в реальности этого «западногерманского совещания» и принятая им «программа» служила базой для наших занятий.

«Западногерманское совещание» призывало к созданию подпольных «народных комитетов» и поэтому на семинарах мы тоже должны были упражняться в создании «народах комитетов».

Из всех предметов школы Коминтерна «Политические вопросы современности» был самым слабым. Почти всем участникам немецкой группы пришлось покинуть Германию еще в детском возрасте. Мы не имели ни малейшего понятия о положении в Германии вообще, и о подпольной работе на ее территории, в частности. Правда, Лене Берг после захвата власти Гитлером работала там еще полтора года, но ее сведения устарели и не давали нам никакого представления о положении в Германии 1942 года. Мы на бумаге бодро организовывали в различных городах и округах Германии подпольные «народные комитеты». Так проверялись наши организаторские способности. Но все это было чрезвычайно наивно. Обычно нам сначала давались самые важные данные о каком‑нибудь определенном городе в Германии: о социальном составе, о процентном соотношении рабочих, крестьян и интеллигенции, о результатах выборов 1932 года в данном городе, о составе населения по вероисповеданию, о состоянии местного хозяйства и о количестве пережитых городом налетов.

При наличии всех этих данных, мы должны были «правильно создать» народный комитет. Это было нечто вроде головоломки, ребуса. Нужно било точно указать численный состав «народного комитета», численность отдельных категорий, т. е. входящих в него рабочих, служащих, духовных лиц, а также надо было указать, представители каких прежних партий в него войдут.

Это было нелегкое дело. Если кто‑либо, создавая народный комитет, забывал включить в него священника или адвоката, то он обвинялся в «сектантстве» или «недооценке роли союзников в борьбе против Гитлера». С другой стороны, если кто‑либо включал в народный комитет слишком много адвокатов и священников, то ему пришивали «оппортунизм» и «недооценку роли рабочего класса».

Интересно отметить, что как раз те, кто на серьезных политических семинарах не преуспевал, как, например, Эмми Штенцер или бывший участник «Союза красных фронтовиков» Отто из Гамбурга, в создании «народных комитетов» доходили до невероятного мастерства. А более сознательным курсантам создавать фиктивные народные комитеты, на бумаге, в городах Рурской области или Баварии, находясь в обветшалом помещичьем доме в далекой Башкирии, мешал какой‑то внутренний тормоз.

Гораздо серьезнее были поставлены занятия, на которых нас обучали писать листовки. Мы должны были в течение часа составить на любую тему «политически верную» листовку. Причем нам давали далеко не легкие темы. Так, например, в начале октября 1942 года нам прочли заявление Геринга об увеличении продовольственного пайка в Германии. Нам было дано задание написать по этому поводу такую листовку, которая могла бы разбить все иллюзии населения.

Наши листовки читались вслух на особом семинаре и подробно обсуждались, после чего следовало критическое заключение преподавателя. Так как мы в составлении листовок много упражнялись и досконально их обсуждали, то в скором времени мы так набили себе руку, что легко и быстро могли на любую тему написать листовку.

Мы обсуждали не только наши собственные листовки, но и листовки, издаваемые политотделом Красной армии и разбрасываемые за линией фронта, которые мы получали. Нашей задачей было разбирать листовки Красной армии и, не стесняясь, критиковать их. Для меня это было чем‑то совсем новым. Еще никогда в Советском Союзе не спрашивали моего мнения о чем‑либо, предписанном «сверху».

Мы регулярно читали советские листовки и обсуждали их. Мы говорили, что считаем их очень слабыми. По мере увеличения количества военнопленных правильность нашего мнения подтверждалась, что в конце концов привело к полной переориентировке советской пропаганды и к созданию Национального комитета «Свободная Германия».

Зато с невероятной жадностью читали мы листовки, написанные пленными или перебежавшими германскими солдатами и офицерами. Они были написаны совсем другим языком. Особенно мы это почувствовали при чтении брошюры капитана д–ра Эрнста Гадермана под заголовком «Слово германского капитана». То же самое можно сказать и о листовке, составленной графом Генрихом фон Эйнзиделем, правнуком Бисмарка. То, что наше первое впечатление было правильным, впоследствии подтвердилось. Капитан д–р Эрнст Гадерман и граф Генрих фон Эйнзидель принимали участие в создании Национального комитета «Свободная Германия».

Нас учили не только писать листовки, но и изготовлять их в строжайших условиях подполья. В засекреченной школе Коминтерна находилось еще более засекреченное место — маленькая химическая лаборатория. В этот кабинет мы имели право входить только тогда, когда объявлялись занятия по изготовлению подпольных листовок. Эти занятия бывали два раза в неделю и проводились на русском языке. Нас знакомили со всевозможными способами изготовления подпольных листовок, начиная с самых примитивных методов (изготовление шапирографа, при помощи которого можно сделать лишь около 100 экземпляров короткого текста крупными буквами) и кончая сложнейшими фототехническими методами, которые позволяют изготовить любое число листовок и газет с рисунками и карикатурами с очень мелким, но вполне ясным и легко читаемым шрифтом.

Нам подробно объясняли каждый способ, а также разбирали вопрос, как достать необходимые для этого предметы, после чего каждый из нас должен был сам на практике изготовить листовки. Преподавание было поставлено очень серьезно, но нам запрещено было делать какие‑либо записи. Мы должны были все держать в голове. Насколько мне известно, никто из нас после роспуска Коминтерна не был сразу отправлен на подпольную работу и поэтому у закончивших курс мало что сохранилось теперь в памяти от этих поистине интересных занятий, когда нас обучали вещам, которые нам так никогда и не пришлось применить на практике.

В занятия по «политическим вопросам современности», целью которых было помочь нам разобраться в настоящем положении в Германии и подготовить нас для использования в Германии, по мере надобности включались еще занятия по «текущей политике», во время которых мы занимались Советским Союзом.

«Текущая политика» не представляла какого‑то обзора печати или обзора событий дня, как это можно было бы предположить, — это был подробный разбор важнейших политических мероприятий советского правительства, которые мы должны были изучать и по отношению к которым мы должны были выражать свое мнение.

В течение десяти месяцев, — от августа 1942 года по май 1943 года, — проведенных мною в школе Коминтерна, во время занятий по «текущей политике», разбирались, в частности, следующие темы:

Образование так называемой «Чрезвычайной государственной комиссии по расследованию зверств германо–фашистских оккупантов (4 ноября 1942 г.)».

Начало контрнаступления Красной армии у Сталинграда (23 ноября 1942).

«Движение Ферапонта Головатого», возникшее 18 декабря 1942 года, когда колхозник Ферапонт Головатый из колхоза «Стахановец» Новопокровского округа Саратовской области передал в распоряжение Красной армии все свои сбережения в размере 100000 рублей, чтобы для его сына–летчика был построен самолет (Об этом, конечно, заранее подготовленном «решении», Головатый известил Сталина, за что получил от Сталина благодарственное письмо. После этого началось движение колхозников по пожертвованию личных сбережений на постройку танков и самолетов).

Введение новой военной формы в Красной армии (7 января 1943 г.) и в военном флоте (16 февраля 1943 г.) с погонами, которые после революции 1917 года были упразднены, введение маршальской звезды (28 февраля).

Победа в боях за Сталинград (3 февраля 1943 г.). В немецкой группе мы должны были еще особо обсуждать опровержение ТАСС от 13 февраля иностранных сообщений о том, что якобы взятые в плен под Сталинградом генералы будут привлечены к ответственности за их преступления на Украине. Такие сообщения, по заявлению ТАСС, «распространяются, несомненно, профашистскими элементами и являются с начала до конца выдумкой».

Сообщение об успехах Красной армии во время зимнего наступления 1942–1943 годов (3 апреля 1943 г.), когда с 10 ноября 1942 года по 31 марта 1943 года было отвоевано 480000 кв. километров советской территории, в том числе города Вязьма, Гжатск, Курск, Ворошиловград, Каменск, Шахты, Ростов, а также северокавказские города Краснодар. Майкоп, Ессентуки, Кисловодск, Нальчик и Пятигорск.

Советская нота от 28 апреля о разрыве дипломатических отношений СССР с эмигрантским правительством Польши (эта тема считалась настолько важной, что наряду с детальным обсуждением по отдельным группам была еще особая лекция Якова Бермана для всей школы).

Эти и еще многие другие события подробно обсуждались на занятиях по «текущем политике». Каждый курсант группы должен был высказаться по каждому вопросу, — даже если другими выступающими уже все самое главное было сказано.

Эти занятия должны были подготовить любого из нас к умению «политически правильно» реагировать на разные вопросы советской политики и содействовать тому, чтобы и при отсутствии директив сверху были способны выражать правильную точку зрения и ее пропагандировать.

«Связь теории с практикой» осуществлялась, таким обозом, в двух направлениях. С одной стороны, нас приучали к применению наших теоретических знаний в той стране, где мы должны были впоследствии вести работу, с другой стороны, изучение истории ВКП(б) и разбор важнейших мероприятий советского правительства должны были послужить тому, чтобы мы в будущем не только внимательно следили за событиями в Советском Союзе, но и были в состоянии разъяснять мероприятия, проводимые в Советском Союзе, популяризировать и защищать их от нападок в любой точке мира.

Несмотря на некоторые слабые места, — как, например, занятия по «политическим вопросам современности» в Германии — в целом политическая подготовка в школе Коминтерна была прекрасно продумана и для сталинизма была очень эффективной. Мне кажется, что многие круги на Западе — в особенности в последнее время — настолько находятся в плену постоянных мыслей о войне и угроз советского правительства атомными и водородными бомбами, что они недооценивают значения прекрасно поставленной политической и идеологической подготовки кадров коммунистических партработников.

СЕКРЕТНЫЕ ИНФОРМАЦИОННЫЕ БЮЛЛЕТЕНИ

Треть нашего учебного времени была посвящена самодеятельной работе. Мы регулярно получали необходимые материалы в библиотеке, в которой имелась, в достаточном количестве экземпляров, большая часть сочинений Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина и другие необходимые пособия. Главнейшие труды существовали в нужных для школы переводах. Лишь в редких случаях мы должны были довольствоваться русскими изданиями. Тогда поручалось какому‑нибудь молодому курсанту переводить для старших соответствующий материал.

В библиотеке были не только труды Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина и другая партийная литература, в ней можно было получить также издаваемый гектографным способом информационный бюллетень, не предназначенный для всеобщего пользования, на котором стояло: «секретно!» или «совершенно секретно!»

Эти ежедневно выходившие информационные бюллетени, распределенные по странам, содержали важнейшие радиокомментарии и статьи из иностранной прессы. Информационный бюллетень издавался, вероятно, Коминтерном в Уфе. Каждый экземпляр бюллетеня был зарегистрирован под определенным номером, и каждый курсант обязан был расписаться в получении бюллетеня.

Когда я впервые прочел такой бюллетень, то меня как громом поразило! Конечно, мне приходилось убеждаться уже не раз, — еще на воскресных лекциях в Карагандинском обкоме, — что докладчики знали больше, чем это можно было почерпнуть из советской печати, но я не мог себе объяснить, откуда у них эта осведомленность.

Теперь я об этом узнал.

Однако в то время я еще не предполагал, что этот информационный бюллетень был лишь одним из многих. Существовал целый ряд других, которыми, с соблюдением подобных же мер предосторожности, снабжали советских высших партийных и государственных чиновников. Очевидно, и в то время и сейчас в этой области существовала точная классификация в соответствии со сферой деятельности и занимаемым каждым данным работником постом, так что тут можно говорить о ступенчатой осведомленности советских партаппаратчиков.

Я еще отчетливо помню то ощущение, которое у меня было, когда мне впервые попал в руки секретный информационный бюллетень. Я испытал чувство благодарности за оказанное мне доверие и был горд своей принадлежностью к тем партработникам, которые политически настолько зрелы, что их можно знакомить и с иными точками зрения. Вероятно другие молодые работники думали и переживали примерно то же самое, и даже вполне возможно, что для многих партработников привилегия получения все более и более широкой информации служит таким же стимулом, как титулы, ордена или материальные вознаграждения.

Издаваемый в школе Коминтерна информационный бюллетень касался исключительно заграницы, точнее говоря союзных и нейтральных иностранных государств. В нем публиковались речи ведущих государственных деятелей этих стран, которые не появлялись вообще или появлялись лишь в сокращенном виде в советской печати, важные статьи из американской, скандинавской, английской и швейцарской прессы, отчеты о съездах различных партий союзных и нейтральных государств, равно как и наиболее важные радиокомментарии. С особым удовольствием читал я высказывания швейцарского профессора фон Залиса. Интересно, что в этом бюллетене публиковались также заявления коммунистических партий, которые по внешнеполитическим причинам, не могли появиться на страницах советской печати, как, например, резолюции и статьи компартии США, которая официально вышла из Коминтерна, речи и теоретические статьи Мао Цзэ–дуна, произнесенные или написанные в партизанской столице Йенане (они не могли быть опубликованы в советской печати из‑за тогдашних отношений с Японией) и, наконец, в этом бюллетене можно было прочесть коммюнике партизанской армии Тито, что также не могло быть напечатано в советской прессе, ибо Советский Союз был в то время заинтересован в сохранении хороших отношений с эмигрировавшим в Лондон королевским правительством.

Часто появлялись специальные выпуски бюллетеня, посвященные определенным событиям, в которых материал о данном вопросе был чрезвычайно ясно и наглядно систематизирован. Эти бюллетени содержали в себе, таким образом, все, что должен быть знать ответственный партработник, занимавшийся международными проблемами. Так как эти бюллетени были хорошо составлены и очень интересны, то у меня вошло в привычку регулярно читать их, даже в том случае если у меня и без того голова шла кругом от количества литературы, которую нужно было непременно прочесть.

Кроме этого информационного бюллетеня, общего для всех курсантов, наша немецкая группа регулярно получала еще дополнительный бюллетень, — тоже размноженный на гектографе и, разумеется, с пометкой «секретно», — с выдержками из писем немецких солдат и офицеров родным на родину. Эти материалы составлялись, по всей вероятности, Главным политическим управлением РККА.

Эти бюллетени имели два выпуска: в одном печатались выдержки из писем немецких солдат и офицеров на родину, в другом — выдержки из писем немецкого населения родным, находившийся на фронте.

Видимо, все письма, которые попадали во время наступления в руки Красной армии, широко использовались.

Бюллетени, размноженные на гектографе содержали также высказывания на политические темы. Здесь чаще всего встречались следующие рубрики: высказывания о войне вообще; высказывания, касавшиеся положения с питанием, бомбардировок, иностранных рабочих, находившихся в Германии; высказывания, касавшиеся отношения к военнопленным, отношения к союзникам (Италии, Венгрии, Японии и т. д.), положение в оккупированных странах.

Эти высказывания не подвергались пропагандной лакировке. Благоприятные для национал–социализма высказывания столь же старательно регистрировались, как и антинацистские. Однако, как правило, ясные и недвусмысленные высказывания редко встречались в письмах. Лишь однажды была своего рода небольшая сенсация. Так, один солдат написал своей жене домой: «Вся эта война мне предельно осточертела», а на полях стояла приписка цензора: «Мне тоже».

При каждой выдержке сообщались имена адресата и отправителя, дата и место, откуда письмо было отправлено. Это позволяло нам делать известные, хотя и осторожные, анализы настроений в разных частях Германии.

Наряду с общим бюллетенем и выдержками из писем, мы также регулярно получали бюллетень, содержавший все официальные материалы о гитлеровской Германии: декреты гитлеровского правительства, все речи Гитлера, Геббельса, Гиммлера, Шпеера, Балдура фон Шираха и др., статьи Геббельса в «Рейхе», радиокомментарии Фриче и другие важные комментарии из нацистской печати, а также наиболее существенный материал из нейтральной и союзной прессы, посвященный положению в гитлеровской Германии.

Видимо мы были не единственными обладателями этих сведений, ибо, когда я впоследствии, в мае 1945 года, встретился в Берлине со старшими советскими офицерами из управления, то я просто удивился, насколько хорошо они информированы о Германии. По всей вероятности они изучали во время войны те же материалы.

НАШИ ВОЕННЫЕ ЗАНЯТИЯ

Вскоре после моего прибытия в школу нам объявили, у нас будут впоследствии и военные занятия. Курсанты и преподаватели всех национальных групп для военных занятий разбиты на три части. Одна из них состояла из испанцев, французов и итальянцев, другая — из немцев, австрийцев и судетских немцев и третья — из болгар, румын, чехов и словаков. Для военных занятий были назначены специальные начальники групп, в то время как преподаватели и старосты групп превращались в простых «рядовых». Почти все руководители групп и командиры «частей» были партработниками с опытом испанской гражданкой войны.

Наша школа получила даже своего «начальника генерального штаба», каковым был назначен австрийский партиец — Мартин Грюнберг, который назывался в школе Феликсом Фальком. Его назначение было несколько странным; то время ему было немногим более двадцати лет, он не обладал никаким военным опытом и не был в Испании, правда, он прошел известную, хотя и кратковременную, советскую военную подготовку. Все остальные курсанты, которые были в Испании солдатами, офицерами и даже генералами, должны были подчиняться этому молодому партийцу. Военная подготовка состояла тогда из строевых занятий, изучения оружия и занятий по «стратегии и тактике». Стратегий и тактикой мы занимались у ящика с песком. Все тактические задачи ставились исключительно с точки зрения партизанской войны. Вернее говоря, с той точки зрения, с какой рисовалась партизанская война тому советскому офицеру, который с нами занимался. Уже после нескольких занятий у меня создалось впечатление, что то, что мы проходили у песочного ящика, столь же далеко от действительности, как и создание вымышленных народных комитетов. Серьезнее игры с песочным ящиком было изучение оружия. Требования на этих занятиях для тех, кто никогда подобными вещами не занимался, были чрезвычайно высоки. Мы должны были в кратчайший срок изучить не только обращение с ручными гранатами и минометами и с предельной быстротой разбирать и собирать револьверы, винтовки, легкие и тяжелые пулеметы, но и выучить, как по–русски, так и на родном языке, все связанные с этим делом названия.

В течение многих недель нам приходилось, кроме политических занятий, брать вечерние вспомогательные уроки по военному делу у старших товарищей. А немецкой группе такие вспомогательные уроки давал гамбуржец «Отто», который в течение трех лет сражался в Испании. Он был одним из наиболее отстающих в политических и теоретических дисциплинах, но обладал феноменальной памятью в том, что касалось названий частей любого, какого только можно себе представить, оружия. Как и все интеллектуально мало развитые люди, он широко пользовался своим превосходством в этой области, и его вспомогательные уроки были для нас пыткой. Однако у нас не было другого выбора и мы должны были пройти у него курс.

Наконец мы дошли до занятий по стрельбе, а вскоре наступил и день испытаний. Мы получили боевые патроны и должны были сдать испытания по всем названным видам оружия. В общем нужно сказать, что, неожиданно для самих себя, мы выдержали их хорошо.

Тогда начались полевые занятия, которые отнимали у нас массу времени, иногда даже все послеобеденные часы. И это из нашего так строго регламентированного времени!

Иногда в два–три часа ночи начинала выть сирена, и это значило, что через две минуты мы должны быть готовыми к полевым занятиям.

То, что занятия у ящика с песком имеют мало общего с действительностью, я понял довольно скоро. Полевые же занятия я вначале принимал всерьез.

Вскоре, однако, мой пыл остыл. Однажды я получил приказ заниматься войсковой разведкой с одним старым и опытным участником испанской гражданской войны.

Мы подкрадывались к какому‑то кустарнику.

— Правильно ли так, или надо иначе? — спросил я его шепотом.

— Прежде всего, ты должен как можно скорее забыть ту военную подготовку, которую тебе здесь преподносят, — ответил он мне также шепотом.

Я растерянно посмотрел на него.

— Не спрашивай больше. Все, что мы здесь делаем, — сплошная ерунда. Я могу тебе дать, лишь один совет: позабудь всю эту чепуху, ибо на войне — все обстоит совершенно иначе.

Полевые занятия имели, кстати, вскоре политические последствия. Так, отправляясь на занятия, нам всегда приходилось маршировать и петь. Пели большей частью советские или испанские военные песни. Наше же подразделение, состоявшее из людей, говорящих по–немецки, пело также немецкие песни, и у нас можно было услышать «Темно–коричневый орешек» и «Лоре, Лоре, хороши девушки семнадцати, восемнадцати лет».

В один прекрасный день наш немецкий командир заявил нам:

— Песню «Лоре, Лоре, хороши девушки семнадцати, восемнадцати лет» петь запрещено, так как это фашистская песня.

Как дисциплинированные курсанты мы постановили не петь больше фашистскую «Лору».

Вместо «Лоры» все чаше и чаще слышалась у нас песня «Темно–коричневый орешек». Однако некоторые из нас, в том числе и я, были осторожны и не слишком внятно подпевали, опасаясь, что эта песня может оказаться фашистской. Но, слава Богу, выяснилось, что «Темно–коричневый орешек» не фашистская песня.

НЕПРИНУЖДЕННЫЙ ОТДЫХ И «ОРГАНИЗОВАННОЕ ВЕСЕЛЬЕ»

До моего поступления в школу Коминтерна я думал, чтo я исполнительный и старательный студент. Однако я вскоре понял, что самая упорная учеба в советских вузах не может сравниться с учебой в школе Коминтерна. С раннего утра до обеда мы слушали лекции. После обеда, который бывал у нас поздно, нам давался неполный час свободного времени. Время до ужина заполнялось семинарами и самодеятельной работой, которая обычно проверялась старшим группы или ее руководителем.

После ужина наступало «свободное время». Но, несмотря на это, до половины двенадцатого ночи можно было встретить большинство курсантов в читальне за работой. В половине двенадцатого у нас была вечерняя перекличка (впоследствии ее передвинули на одиннадцать и затем на половину одиннадцатого). После вечерней переклички официально был конец рабочего дня. Одна–ко студентам давалось, в случае необходимости, право и дальше заниматься в читальне.

В начале нашего курса нам был прочитан доклад о морали. Принципы, изложенные в этом докладе, были столь строгими, что даже суровые педагоги старой школы озабоченно качали головами.

Прежде всего нам сообщили, что в течение всего курса ни один курсант и ни один педагог не имеют права притрагиваться к алкоголю. Даже такие праздники, как 1 мая, 7 ноября и Новый Год, не составляли исключения из этого правила. Нам дали недвусмысленно понять, что каждый, кто раздобудет хотя бы одну рюмку алкоголя, подвергнется строгому наказанию. Не ограничиваясь этим сообщением, сухой закон был еще политически и идеологически обоснован при помощи изложения общих принципов и путем запугивающих примеров. Так, нам рассказывали, как даже самые незначительные порции алкоголя послужили причиной раскрытия нелегальных групп, в результате чего товарищи отправлялись на казнь и даже более того, целые революционные движения терпели провал. Все это излагалось нам в таких мрачных красках, что можно было подумать, что революции 1918–1923 годов в разных странах Европы не увенчались успехом лишь потому, что тот или иной партработник выпил на Новый Год бокал вина.

Почти все соблюдали этот запрет в течение всего курса. Было лишь два случая незначительного нарушения этого предписания, за что, действительно, виновники были сурово наказаны.

Запрещен нам был не только алкоголь, но и близкие отношения к представительницам другого пола. Это положение было также идеологически обосновано. В соответствующем докладе нам рассказали, как одна крупная подпольная группа в Италии была разоблачена из‑за того, что ее руководитель влюбился. Он должен был в четыре часа утра отправиться с поддельным паспортом на поезд в Париж и получил строгую инструкцию никого до своего отъезда не посещать. Тем не менее, он пошел к своей возлюбленной и был там схвачен полицией. Он получил пятнадцать лет каторги, а впоследствии и другие члены его группы были раскрыты и арестованы.

Действительно, даже самые безобидные факты не остались без последствий. Так, например, о совместных прогулках по школьному двору, если только они повторялись, сообщалось начальству, и нарушители запрета подвергались обстоятельной критике и самокритике.

Молодым товарищам в возрасте от 18 до 25 лет, — а таковых было больше половины курса, — особенно нелегко было соблюдать эти предписания. К тому же в итальянской и особенно в испанской группе учились совершенно очарованные девушки. Право, трудно было не засмотреться на хорошеньких испанок, да еще весной, когда в открытые окна проникал запах сирени, окружавшей центральное здание нашей школы.

Один симпатичный польский курсант влюбился в аргентинку Рахиль, за это подвергся критике и самокритике и обещал «исправиться». А сын Тито Шарко, влюбившийся в одну очаровательную испанку, проявил упорство в ухаживании и был исключен из школы.

Мы были настолько перегружены учебой, что для отдыха нам оставались лишь суббота после обеда и воскресенье. В это время было разрешено делать все, что нам заблагорассудится, но запрещено было выпивать, влюбляться, покидать территорию школы, называть наши настоящие имена, рассказывать что‑либо из нашей прошлой жизни или писать в письмах о нашем настоящем, времяпрепровождении. За исключением этих «незначительных» ограничений, нам все было позволено: мы могли спать, гулять, играть в футбол, веселиться и петь.

Однажды в субботу после обеда мы были в особенно хорошем настроении. Молодежь из французской, испанской, итальянской групп и трех групп, в которых преподавание велось на немецком языке, собралась в одной из комнат и пела песни. Наше веселое настроение привело к тому, что мы начали петь не только, как обычно, революционные песни, но постепенно запели народные песни и даже модные песенки.

— Оле! — воскликнула одна молодая испанка, не предполагая, что это восклицание послужит созданию оркестра. — Кто знает еще одну песенку?

— Я! И не одну, а много! — откликнулся один из французов.

Мы все его попросили нам спеть. Он не заставил себя упрашивать и, взобравшись на стул, стал петь французские модные песенки. Моментально кое‑кто из испанцев, стал подпевать припев и отбивать такт. Кто‑то вынул губную гармонику, чтобы аккомпанировать французу, а другие схватили гребешки, дабы усилить аккомпанемент. Через минуту нашлись еще инструменты.

Не успели мы оглянуться, как благодаря романской стремительности у нас образовался целый оркестр. Тогда начались и танцы.

Вдруг вошел Михайлов. Его сразу окружили испанцы, что‑то с необычайной скоростью говоря на своем, языке. Он закивал головой. В ответ раздалось громовое ура и только тогда мы узнали в чем дело.

Оказывается нам было разрешено каждую субботу после обеда устраивать танцы под музыку импровизированного оркестра.

Наш оркестр постепенно развивался. Руководство им принял на себя, конечно, француз. Его запас модных песенок оказался поистине неисчерпаемым. Впоследствии мы узнали, что он пел в одном из парижских кафе.

Каждую субботу по вечерам мы получали в качестве сюрприза новую порцию модных песенок из разных стран, преимущественно, на французском, испанском или каталонском языке, так как у нас на курсе не было англичан и американцев, а среди немцев и австрийцев не хватало, видимо, талантов в этой области. Но зато другие страны блистали по части модных песен. Не раз случалось, что после очередного танца какая‑нибудь испанка, венгерка, румынка, чешка или полька направлялась к оркестру и выступала с новой песенкой.

Кроме французского певца были в нашей среде, видимо, и другие «специалисты» как, например, Хуанита из Барселоны, которая прекрасно исполняла танго «Йо те квиеро мучо».

Все, кроме меня, были довольны, когда она пела, ибо я любил танцевать с ней, и как можно чаще, но всё же лишь сколько было допустимо, чтобы не попасть под огонь критики и самокритики.

— Где ты научилась так замечательно петь и танцевать? — спросил я ее.

— О, Линден, разве ты забыл, где мы находимся, — сказала она мне с улыбкой и, конечно, не ответила на вопрос. Субботние танцевальные вечера были для нас прекрасной разрядкой. Это было единственное время в течение недели, когда наши мысли не были заняты политическими и военными вопросами.

Вскоре, кроме танцев, у нас начались вечера самодеятельности. На таких вечерах отдельные курсанты или целые группы выступали со стихами, песнями, танцами, небольшими театральными постановками.

И здесь наиболее активными оказались испанцы. Постепенно все были обучены испанским песням, а песни других национальностей завоевывали популярность лишь в отдельных случаях.

Возникновение нашего импровизированного оркестра и инициатива испанцев в области танцевальных вечеров имели значительные последствия.

Очевидно, руководство курса осознало, что нам необходимо немного веселья и непринужденности и приняло соответствующее «решение». Вскоре было устроено общее собрание по этому поводу. Класснер произнес речь: «Опасность учебной перенагрузки… недопустимо, чтобы товарищи сидели до двух часов ночи в читальне… Перенапряжение никому не приносит пользы, необходимо и свободное время… нужно совместно петь… Надо организовать уют…» и т. д.

Так стали у нас «организовывать уют» в форме «товарищеских вечеров» и «дружеских встреч».

Начальство точно определяло, где и когда нужно было встретиться, и что должно было происходить на таких «уютных вечерах». Класснер по этому поводу заявил:

— Чрезвычайно важно, чтобы мы встречались и вне учебных рамок. Борьба в Германии требует от нас не только политических и организационных знаний, но и связи с немецким человеком, с его привычками и манерами. Для этого мы будем на наших товарищеских вечерах разучивать и петь хором немецкие народные песни.

Превращение теории в практику удалось на этот раз образцово. Отныне мы стали регулярно встречаться в помещении для семинаров или, в хорошую погоду, на дворе. Мы садились и ожидали дальнейших инструкций для проведения уютного вечера. Нам недолго приходилось ждать, ибо время, предоставленное нам для уюта, должно было быть использовано с максимальной рациональностью. Не успевали мы усесться, как нам выдавали тексты немецких народных песен. Старшие товарищи неуверенно запевали, а нам, молодежи, никогда еще не слышавшей немецких народных песен, приходилось, добросовестно подпевать.

Так, после разборки пулемета или после доклада о Китайской революции, мы сидели и пели:

Под карнизом крыши,

Под карнизом крыши

У воробьев подрастают птенцы.

Когда вечер наступает,

Когда вечер наступает

Все чирикать начинают:

Чик–чирик, чик–чирик!

Юлия открой окно,

Юлия открой окно!

Я жду уже давно — давно!

Пели мы дисциплинированно и с той серьезностью, которую от нас постоянно требовали. Однако здесь это, видимо, оказалось не к месту.

— Товарищи, — слушали мы указания Ванделя, — эту песню нужно петь бодрее и веселее. — Как всегда мы и это указание стремились исполнить возможно скорее и «чик–чирик, чик–чирик» начинало звучать с максимальной бодростью и весельем, на которые мы только были способны.

Наконец, мы получили задание выучить тексты песен наизусть. Одним словом «уютные вечера» немецкой группы были отвратительными, и я всякий раз с нетерпением ожидал их конца, чтобы опять попасть на семинары или в библиотеку.

Постепенно мы выучили примерно дюжину немецких народных песен. Нам неоднократно заявляли, что это «укрепляет нашу связь с немецким народом». Горячо с сознанием долга накинулись мы на эту новую задачу. Однако впоследствии мне, увы, пришлось убедиться, что выученные в Башкирии немецкие народные песни мало помогли мне в связи с немецким народом, ибо, когда я в мае 1945 года вернулся в разрушенный и разбомбленный Берлин, то ни один немец, с которым мне приходилось встречаться, не поинтересовался народными песнями.

Вскоре, к счастью, в отношение «уютных вечеров» была провозглашена новая тактическая линия. Согласно этой линии они не должны были исчерпываться только изучением немецких народных песен, к этому решили присовокупить рассказы старших товарищей об опыте их работы.

Так как в этих рассказах, за редким исключением, лишь ничтожнейшая часть уделялась личному опыту, то все это представляло собой не что иное, как своего рода завуалированные лекции. Несмотря на то, что мы и без этого слушали немало лекций, я был все же рад, ибо это было лучше, чем организованное исполнение народных песен.

Вскоре подобные вечера стали неотъемлемой частью нашей жизни в Кушнаренкове. Большей частью рассказывал нам о своей интересной жизни Бернгард Кёнен. Он рассказывал нам о революции 1918 года, о восстании в центральной части Германии в 1921 году, о 1923 годе, о празднованиях 1 мая, которые ему пришлось пережить в разных странах. Рассказывать все это было ему, по всей вероятности, не так‑то легко, ибо ему, разумеется, приходилось подгонять описание своих впечатлений к новой политической линии и ретушировать события в том направлении, в каком они теперь трактовались. Всего этого я тогда, впрочем, еще не осознавал. Он старательно пересыпал свои личные переживания резкими замечаниями в адрес Брандлера и троцкистов, как это было предписано для лекций.

Бывало и так, что, наряду с преподавателями, и старшие курсанты делились с нами событиями из своего прошлого. Мне запомнился рассказ одного старшего товарища, который в конце 1940 года, незадолго до начала войны, попал в Советский Союз. Он официально не состоял в партии и, видимо, работал по особому заданию. В течение трех часов рассказывал он нам о том, как во время немецкой оккупации в 1940 году ему приходилось пробиваться одному, без поддержки нелегальной партийной организации, с которой он не имел права вступить в контакт. Он, между прочим, был единственным членом нашей группы, который иногда позволял себе критические замечания по отношению к происходившему в школе Коминтерна, например, о военных занятиях и о Мартине Грюнберге, который «разыгрывает из себя начальника штаба, не имея вообще никакого представления о военном деле». Он, казалось, чувствовал себя уверенно, — может быть потому, что рассчитывал на каких‑либо влиятельных покровителей, однако он ошибся.

Несколько дней спустя его удалили из школы. Нарушил ли он указания и рассказал нам то, чего не следовало? или же причиной были его критические замечания? Случилось ли что‑нибудь с его влиятельными покровителями? Мы этого не знали.

Класснер лаконично сообщил нам, что он исключен из школы. Он к тому же якобы никогда не был действительно связан с партией и всегда был подозрительным элементом. Полгода спустя я встретился с ним в Уфе и с ужасом понял, что значит в Советском Союзе быть отверженным партией.

МОЯ ПЕРВАЯ САМОКРИТИКА

Уже летом 1942 года в Уфе я почувствовал явственную разницу между образом жизни привилегированного партработника и обыкновенного человека. Мне стало ясно, что многое, что я мог говорить и делать как советский студент и комсомолец, в моей нынешней среде не положено. По прибытии в Кушнаренково я постарался приспособиться к новому образу жизни. Дело было отнюдь не в том, чтобы ничего не рассказывать из моего прошлого или не открывать своего имени. Это выполнить, как оказалось, было не так уж трудно. Гораздо труднее было другое, о чем мне не говорили, но что я теперь должен был узнать:

Каждое слово подлежит политической оценке.

Эта фраза не так проста, она полна глубокого смысла:

Каждое слово подлежит политической оценке.

Это было для меня совершенно новым.

Студенту и комсомольцу в Советском Союзе в «нормальные» времена — сюда, разумеется, не входят годы чисток 1936–1938 годов — было достаточно в области политики всегда следовать «правильной линии», не распространяться о том, о чем еще не писалось в «Правде» и так формулировать политические взгляды, что даже самый глупый или самый злонамеренный слушатель не мог бы их переиначить в антисоветские высказывания. Но наряду с этим были совершенно аполитичные области, где можно было говорить более или менее все, что думаешь.

В первые недели своего пребывания в школе я еще не усвоил разницу между моей прежней жизнью и тем, что мне теперь предстояло; касаясь «аполитичных» областей, я спокойно и непосредственно высказывал всё, что мне приходило в голову. Так же, впрочем, поступали и другие, более молодые товарищи из нашей группы..

Все мы в основном соглашались с системой. Но это не препятствовало нам, молодым ученикам, время от времени критиковать определенные явления или даже насмешничать по тому или иному поводу. Прежде же всего это не мешало нам быть в аполитичных областях полностью свободными и непринужденными, как это свойственно 20–летним молодым людям во всем мире. Но именно это и было запрещено. Именно на это обрушилась критика и самокритика, чьей первой жертвой стал я.

Нас часто вызывали на физические работы. В большинстве случаев дело касалось работ, имевших отношение к школе; иногда же нас назначали на сельскохозяйственные и иные работы вне школьной территории.

Так однажды в обеденное время объявили:

— Сегодняшние послеобеденные занятия отменяются. Наша группа назначена на разгрузку парохода.

Через полчаса мы находились на палубе судна, с которого нам предстояло отгрузить мешки с мукой. Сильный, как медведь, Отто из Гамбурга не отказал себе в удовольствии поддразнивать нас, молодых, потому что мы выносили лишь по мешку, а он шутя мог нести на себе два мешка. От его насмешек особенно страдал один малорослый, слабосильный и близорукий молодой товарищ из нашей группы по имени Стефан. Но он был достаточно смел, чтобы выступить против Отто. Вспыхнула ссора, причем силач Отто ударил маленького и слабого Стефана кулаком по лицу. Вспылив, я не скрыл своего возмущения.

На другой день пополудни нас троих известили, что вечером в 7 часов мы должны явиться к директору.

Беззаботно пошел я к директору, полагая, что Отто получит порядочную головомойку, а меня выслушают только как свидетеля. Случилось, однако, совсем иначе.

Войдя в директорский кабинет я остолбенел: там было поставлено два длинных стола. Рядом с директором Михайловым сидел начальник отдела кадров, которого мы редко видели и еще реже слышали, а также одна партработница, о которой говорили, что она принадлежит к секретариату Димитрова, Пауль Вандель и, — что меня больше всего удивило, — Эмми Штенцер, девятнадцатилетняя девушка с голубыми глазами, которая путалась в вопросах политической теории, но прекрасно умела составлять на бумаге подпольные «народные комитеты».

Царила глубокая и торжественная тишина — как при допросе во времена инквизиции.

У стены стояли кушетка и три стула.

— Вы можете сесть на эти стулья, — было нам сказано холодно, почти шёпотом.

Потом снова на несколько минут воцарилась тишина. Вообще ничего не происходило. Щемящее чувство охватило меня, хотя я и думал, что разговор меня не коснется.

— Я думаю, мы можем теперь начать, — сказал Михайлов лишь через некоторое время таким голосом, которого я прежде у него не слышал.

Первым заговорил Пауль Вандель. Он еще раз восстановил в памяти весь случай, и я с удивлением должен был отметить, что эпизод с мешком муки является значительным политическим событием. Мое удивление еще более возросло, когда в докладе Класснера вина с нападавшего Отто всё более перекладывалась на подвергшегося нападению Стефана. Ему ставилось в упрек то, что он «спровоцировал» Отто.

— Кажется нужно вообще основательно обсудить замашки наших молодых товарищей, — доносился до меня голос Пауля Ванделя (Класснера). Все чаще называлось мое имя.

Тон все более обострялся, но не было никаких вспышек, никаких выкриков — это был холодный, сухой доклад с ясными и резкими формулировками.

Затем, поочередно, говорили другие. Но я с трудом улавливал слова. Вновь и вновь повторялись выражения «небольшевистское поведение», «недостаток серьезности», «зазнайство».

Я сидел, как окаменелый. Такого я еще не переживал. Хуже всего было полное спокойствие, в котором всё это разыгрывалось, паузы, во время которых не говорилось ничего, что хотя бы на одну секунду развеяло гнетущую атмосферу, царившую в комнате.

Я не мог собраться с мыслями. Что все это значило? К чему это вело? Почему мне никто ничего заранее не сказал? Что теперь будет?

С начала заседания прошел, вероятно, целый час, но еще не было сказано ничего конкретного: что же я, собственно говоря, сделал? Несмотря на это, я уже чувствовал себя почти виновным. Я чувствовал, что где‑то я должно быть оступился, но тот факт, что я не знал, где именно и в чем, делал меня особенно беспомощным.

Не знал я тогда еще и того, что все это — лишь начало.

После небольшой паузы, одной из мучительных минут молчания, я услышал слова:

— Я думаю, товарищ Эмми Штерн могла бы еще кое‑что добавить.

Девушка встала, но уже не так беспомощно, как на семинарах, когда она не могла отвечать на политические вопросы. Она встала самоуверенно, спокойно, с сознанием своей силы. Сама того, вероятно, не замечая, она заговорила тем же деловым, холодным языком, которым говорили до нее и другие.

Перед ней лежал листок бумаги с заметками. Время от времени она заглядывала в листок и затем продолжала речь, листок содержал пункты обвинения против меня.

Я был так взволнован, что далеко не все мог осознать. Но одно осталось неизгладимым в моей памяти и по сей день, это — тщательность, с какой были подобраны обвинения. Все, что я с первого дня моего прибытия в школу когда‑либо и где‑либо произнес, было добросовестно занесено на бумагу. Теперь это предлагалось всеобщему вниманию.

— 23 сентября в половине одиннадцатого утра, когда мы вышли из комнаты семинара, Линден сказал…

— 27 сентября, в шесть пополудни, когда мы собрались все вместе для пения народных песен, Линден сказал…

Все, что она говорила обо мне, было настолько несущественно, что у каждого, незнакомого с атмосферой в подобной школе, могло бы вызвать лишь улыбку. С политикой все эти случаи не имели ничего общего. Вдруг Эмми возвысила голос:

— Когда был объявлен реферат об Александре Невском, Линден нам сказал, что этот вопрос его очень интересует и он в институте истории в Караганде детально им занимался. Он хотел бы знать, скажет ли докладчик что‑либо новое.

Обвинители с серьезными лицами усердно делали заметки. Женщина, сидевшая за столом, многозначительно покачала головой. Очевидно, сказанное по поводу реферата было особенно тяжелой виной. Перечень моих дальнейших высказываний продолжался; я судорожно старался сохранить в памяти обвинительные пункты, но вся атмосфера так на меня подействовала, что мне это не удалось.

Обвинениям, казалось, не было конца.

— Когда мы 6 октября в половине седьмого вечера возвращались с рубки дров, мимо нас прошли некоторые товарищи из испанской группы. Линден сказал при этом лесничему, что здесь есть очень хорошенькие испанки.

Сидящие за столом снова взялись за ручки; усердие, с которым обвинители делали заметки, показало мне, что и это мое высказывание имело большое значение.

Обвинения кончились. Отто сидел, развалившись на стуле. Для него, казалось, всё окончилось благополучно. Стефан, сидевший рядом со мной, бросал на меня испуганные взгляды, хотя его теперь вспоминали редко.

Один за другим заговорили женщина из секретариата Коминтерна, начальник отдела кадров и Михайлов. Обвинительные пункты, приведенные Эмми Штенцер упоминались в речах между прочим; они служили лишь исходными точками для обвинений.

Сегодня, мысленно оглядываясь на этот первый вечер критики и самокритики, мне нетрудно понять всю систему. Невинные, незначительные, абсолютно аполитичные высказывания увеличивались и искажались в чудовищных пропорциях, так что, казалось, в них можно было распознать свойства характера и политические концепции. После чего эти (никем не высказанные) политические концепции увязывались с политическими действиями (никогда никем не осуществленными) и, в конечном итоге, перед глазами рисовались ужасающие последствия.

Это происходило примерно так:

— Товарищ Линден сказал, что он уже прорабатывал вопрос об Александре Невском в Караганде. Он сказал, что его интересует, что скажет докладчик нового. Что это означает? Это означает, что он думает, что всё уже знает, что он не находит нужным чему‑либо учиться. Налицо зазнайство, сыгравшее роковую роль в судьбе многих партработников.

Следовали примеры, трагические и ужасные примеры из нелегальной борьбы, когда работники из‑за зазнайства пренебрегали мерами безопасности и испытанные товарищи, в результате, попадали в руки полиции; когда из‑за зазнайства недооценивались трудности и не могли быть выполнены большие задания; дошло даже до того, что «если продумать до конца, такие работники, объективно говоря, несут долю вины за убийство испытанных товарищей и тем самым служат врагу».

Подобным же образом разбиралась фраза о хорошеньких испанских девушках в школе.

— Представьте только себе: в разгаре войны, когда идет не на жизнь, а на смерть борьба с преступным фашизмом, когдa советский народ жертвует всем, чтобы победоносно окончить борьбу за свободу и независимость страны, товарищу Линдену партия дает возможность учиться в образцовых условиях и готовиться к предстоящей борьбе. Партия с полным правом ожидает, что все стремления, все силы товарища Линдена будут направлены на достижение этой цели; что каждую минуту он использует для учебы, что все его мысли будут сосредоточены на предстоящей борьбе. Но о чем думает Линден? Он думает о хорошеньких испанских девушках и ставит тем самым интересы своего «я» выше интересов партии. Такие случаи бывали и в прошлом.

Снова следовали примеры, один другого ужасней и трагичней, как работники в подполье забывали о своих заданиях из‑за любовных авантюр и тем самым отдавали в руки врага не только самих себя, но и целые нелегальные группы. Пмеры из Италии, из гитлеровской Германии, из Испании Франко, из Венгрии Хорти сменяли друг друга.

И неизменно в конце подчеркивалось, что всё это — последствия зазнайских и индивидуалистических высказываний. Всё казалось настолько логичным, что я уже почти чувствовал себя виновным в совершении подобных проступков.

Впечатление было тем сильнее, что я еще никогда не переживал ничего подобного. В советской школе я всегда был примерным учеником и дважды получал «похвальную грамоту». Будучи студентом, я всегда на экзаменах получал отметки, обеспечивавшие мне стипендию.

Я еще никогда не сталкивался с критикой и самокритикой, и даже здесь в школе насчет моего поведения не было сделано ни одного критического замечания; поэтому столь многочисленные обвинения меня просто раздавили.

Наконец Михайлов, говоривший последним, закончил:

— Слово имеет товарищ Линден, — неожиданно донеслось до меня.

Помню, что как‑то бессвязно я выразился в том духе что считаю критику справедливой и попытаюсь исправиться Это был скорее лепет, чем связная речь.

Затем следовало заключительное слово. Снова выступали многие.

Лейтмотив был тот же: заявление Линдена это увертка. Линден вообще не затронул сути проблемы. Заявление показывает его поверхностность. Если Линден уже сейчас, в этот же вечер, делает подобное заявление, было бы преждевременным ему верить. И снова следовали примеры; примеры работников, обвиненных за какие‑либо ошибки и быстро и легко признавших свои проступки, но в действительности не изменившихся и продолжавших идти по порочному пути.

Вдруг совершенно для меня неожиданно, я услышал голос Михайлова:

— Я думаю, мы можем теперь кончить.

Не было принято никакого решения, никакой резолюции. Я не получил даже никаких указаний, что же я теперь должен делать. Ужасное многочасовое заседание прекратилось столь же неожиданно, как и началось.

Настала ночь. В доме царил полный покой. Все уже пошли спать. Медленно поднялся я по скрипучим, ступеням в дортуар. Часами я не мог заснуть. Я не знал, что всё это должно значить. Удалят ли меня из школы? Исключат ли из комсомола? Пошлют ли назад в Караганду?

Гораздо сильнее, чем моя личная судьба, меня волновали сознание вины и, судя по всему, безвыходное положение, в которое я попал. Я был достаточно честен, чтобы признать свои ошибки, но когда я это сделал, — то и это оказалось неверным. Я беспокойно ворочался в постели с бока на бок. Что я теперь должен делать? Никогда еще, даже в пустынях Казахстана я не чувствовал себя таким беспомощным, как этой ночью в школе Коминтерна.

На другой день снова шли обычные занятия. Ничего, казалось, в школе не изменилось. Никто, казалось, ничего не знал о вечере критики и самокритики в директорском кабинете. Было трудно сосредоточиться на занятиях.

Но я знал, что после вечера критики и самокритики за моим поведением будут наблюдать еще тщательней, чем прежде. Поэтому я записывал лекции, но это была чисто механическая запись. Из моей головы не выходили вчерашний вечер и мысль о том, что мне еще предстоит. Мне было ясно, что вся эта история далеко не закончена.

Слева от меня сидела Эмми, совершенно невозмутимая. Внезапно мне пришло в голову, что метод ее действий — все досконально записывать — таил в себе что‑то отталкивающе. Независимо от моей воли мысли мои пошли дальше. Был ли этот путь вообще правилен? Действительно ли нужно воспитывать партработников такими методами? Конечно, думалось мне, у меня много ошибок и, естественно, партия и школа не только имеют право, но и обязаны помогать мне преодолевать мои ошибки и слабости. Но должно ли это делаться таким способом? В атмосфере, более жестокой, чем при оглашении приговора? Разве нельзя было это сделать по–другому и время от времени давать мне дружеские советы?

Я ужаснулся своим собственным мыслям, но отогнать их был не в состоянии. Разве отношения в школе вообще таковы, какие должны быть между товарищами? Память подсказала другие критические мысли, посещавшие меня в периоды чисток. Снова всплыли критические разговоры. Мне стало страшно за самого себя. Если бы я высказал эти критические мысли, что произошло бы тогда?

Я решил в будущем быть много осторожнее в высказываниях и говорить лишь самое необходимое. Я буду обдумывать каждую фразу, каждое слово. Но вновь пришло сомнение:

Должно ли так быть? Честно ли это? Но как нужно тогда поступать? Как можно быть честным, когда каждое невинное, с объективной точки зрения, слово может быть истолковано, как вражеская вылазка?

Вновь я содрогнулся от своих еретических мыслей. Еще прошлым вечером мое сознание вины было вполне честным. В тот вечер и я был убежден в том, что резкая критика по моему адресу была вполне справедливой. Я действительно хотел исправиться, но заявление, которое я искренне пролепетал было отвергнуто.

Если бы вечер самокритики прошел немного иначе, если бы моим заявлением все было очищено — «еретические» мысли, может быть, и не пришли бы ко мне, или пришли гораздо позднее. Может быть, как в случае со многими русскими и нерусскими партработниками, этот вечер способствовал бы моему превращению в безвольное и послушное орудие сталинского партийного руководства. Но так было достигнуто противоположное.

Конечно, я еще полностью отожествлял себя с системой; ничего я так страстно не желал, как победы советского оружия. Я еще твердо верил, что в Советском Союзе осуществлен социализм и что все неприятные для меня явления не были следствием системы; они, как я думал, объяснялись тем, что социалистический порядок строился в такой отсталой стране, как Россия. Я уже тогда видел эти ошибки и недостатки довольно отчетливо, но я еще не знал, что они находились в логической взаимосвязи. В то время они казались мне извращениями, допущенными местными работниками, детскими, болезнями нового общества, мероприятиями, обусловленными отсталостью; они были еще для меня тогда явлениями преходящего характера.

Если вечер самокритики и не отнял у меня веры в Советский Союз, то он все‑таки способствовал укреплению моего критического подхода.

Прежде всего, этот вечер привел к тому, что отныне я действительно обдумывал каждую фразу и каждое слово, тем самым сознательно умалчивая о моих мыслях по некоторым вопросам, и затаивал мои истинные чувства и взгляды.

Но в то время мое положительное отношение к сталинизму перевешивало мою критику. Что, однако, случилось бы, если бы меня стали преследовать дальнейшие критические размышления, которые я держал при себе и о которых я благоразумно умалчивал? Сегодня мне думается, что тогда‑то и началась та дорога, которая, семью годами позднее, после тяжелой внутренней борьбы привела к тому, что я порвал со сталинизмом и бежал из Советской зоны Германии.

Утренние размышления сделали меня как‑то более уверенным и спокойным. После обеда было объявлено, что в нашей немецкой группе состоится вечер критики и самокритики. Но о чем пойдет речь, сказано не было. Царило такое же настроение, как и прошлым вечером в кабинете директора. Снова удалось напряженность и нервность всех присутствующих поднять до крайности. Затем стал говорить Вандель.

Все повторилось с самого начала: описание случая на пароходе, переложение главной доли вины на Стефана и меня и, наконец, главный огонь критики устремился по моему адресу.

Хотя я все уже выслушивал вторично, меня вновь словно сковало. Утренние критические мысли все более и более отступали и вскоре я почувствовал себя опять почти таким беспомощным и виноватым, как прошлым вечером. Почти… все же это было не совсем так, как раньше. Уже были минуты, когда я внутренне освобождался, когда я уж не столь терялся, когда даже лезли в голову еретические мысли. Вандель говорил, примерно, один час. Он заявил, что комплекс вопросов столь значителен, что его в рамках группы нужно еще раз серьезно обсудить. Снова последовало отожествление незначительных и невинных высказываний с политическими концепциями и действиями.

В конце своей речи он упомянул, что вчера вечером Линден сделал совершенно неудовлетворительное заявление, и что теперь долг всех присутствующих товарищей занять соответствующую позицию.

Один за другим выступали все члены нашей группы. Все текло вполне планомерно. Даже мои лучшие друзья должны были теперь меня облить грязью, и они это сделали. Содержание выступлений было точно предопределено речью Ванделя и члены группы держались указанного направления. Лишь лейтмотив несколько варьировался. Одни хотели себя обелить тем, что осуждали меня еще резче, чем это сделал сам Вандель; другие тем, что увязывали обвинения против меня с самокритикой, причем никто их на это не толкал; они обличали себя в совершении тех же ошибок. Один из студентов, желавший по дружбе меня пощадить, не упомянул меня, но пытался все случившееся разобрать «теоретически» и начал с общего рассуждения об опасности таящейся в плохих чертах характера. Но ему это не помогло. Вандель его резко оборвал и обвинил в том, что он пытается увильнуть от серьезных вопросов, вынесенных сегодня на обсуждение. Так и эта возможность осталась закрытой.

Прошло много часов.

Наконец наступил момент, когда я должен был высказаться.

На этот раз я говорил спокойнее и более по существу. Снова признал мои ошибки, но тут же заявил, что я еще глубже и серьезнее их продумаю. Первое было честно, второе, однако, тактический ход, прибегнуть к которому я чувствовал себя вынужденным. В конце концов, я по прошлому вечеру знал, что на немедленное признание ошибок смотрят косо. Вечер закончился заявлением и несколькими заключительными словами Пауля Ванделя.

И на этот раз не было принято никакого решения. Я все еще не знал, закончилось ли все этим или последуют дальнейшие меры.

Скоро, однако, стало ясным, что все действительно закончено. Это был первый пример критики и самокритики в нашей группе. В последующие недели и месяцы мы еще часто в нашей группе видели подобные спектакли, пока, наконец, все ученики не прошли через мельницу «критики и самокритики».

Эта первая самокритика изменила не только меня, но и других учеников нашей группы. Мы стали серьезней, и, главное, осторожней в наших высказываниях. Бурные приветствия, непринужденные рассказы, восторженные выкрики, как рукой сняло. Мы, молодежь, которой тогда отроду было от 19 до 22 лет, вели себя, как умудренные опытом старые партработники, спокойно и продуманно взвешивающие слова. Возможно, я держал себя подобно тем партработникам, с которыми я познакомился в Уфе и чье поведение еще несколько недель тому назад казалось мне необычным.

БОРЬБА С «СЕКТАНТСТВОМ»

В конце октября 1942 года всем группам было объявлено, что к нам в ближайшие дни пожалует высокий гость — член ЦК ВКП(б). Он прочтет нам доклад о международном положении.

Аудитория, в которой обычно читались общие для всех лекции, была переполнена. Как всегда, за задними столами поместились переводчики, а в первых рядах все те, кто владел русским языком так же хорошо, как и родным языком.

Что‑то дало нам почувствовать, что произойдет нечто важное.

Мы не разочаровались.

Всем нам бросилось в глаза, что в этом докладе вновь и вновь подчеркивался прочный, неразрывный союз Англии, США и Советского Союза и осуждалось «сектантство». Мы были политически достаточно вышколены, чтобы распознать, что здесь дело заключалось в новой политической линии, что доклад содержал руководящие указания для всего дальнейшего обучения в школе.

Мы не ошиблись. Начиная с этого дня, все лекции и все семинары вновь и вновь указывали на грознейшую опасность: сектантство.

Читателю, плохо разбирающемуся в сталинской идеологии, я поясню, что это ничего общего, разумеется, не имеет с религиозными или иными сектами. В школе Коминтерна понятию сектантства давалось следующее определение:

«Сектантство — это политически и идеологически вредное направление в рабочем движении, отрицающее необходимость политики союза рабочего класса с другими слоями и пытающееся изолировать партию от масс».

В начале ноября 1942 года союзники высадились в Северной Африке; в середине ноября началось наступление Красной армии под Сталинградом, наступление, которому предназначалось стать переломным моментом войны. С тех пор, как произошли эти события, особенно с января 1943 года в школе не проходило ни одного дня, когда бы не громилось «сектантство».

Союз между СССР и западными демократиями не только постоянно выпячивался в школе и представлялся, как основа политики, но также подчеркивалась необходимость в каждой стране заключать союзы всех политических сил против Гитлера. На данном этапе речь идет не о достижении собственных политических целей, учили нас, а, прежде всего, О мобилизации всех политических и военных сил в борьбе против гитлеровского фашизма. Именно потому, что партия отодвинула на задний план собственные цели и проявила себя как активнейшая сила в борьбе против Гитлера, ей удастся позднее завоевать решающее влияние. Ничего нет опаснее, — вновь и вновь внушалось нам, — как выдвижение далеко идущих требований, как отрыв от возможных союзников.

Чтобы приготовить нас к борьбе против «сектантства» приводились, в качестве примеров, труднейшие ситуации и события, происшедшие много лет тому назад.

Не могу забыть семинара, посвященного теме «История китайской революции 1925–27 гг.». Мы прослушали очень интересный доклад и проводили проработку этой темы в рамках семинара. Один за другим вставали вопросы: о Гоминдане и его составе; его политических целях; о стоящих за ним социальных силах; о противоречиях внутри этих сил; об отношениях между коммунистической партией и Гоминданом и о роли Чан Кай–ши.

Во время семинара в комнату вошел Михайлов, сел рядом с Ванделем и стал прислушиваться. Любой другой слушатель нашел бы, что мы владеем темой, потому что на трудные вопросы Ванделя большей частью следовали правильные и исчерпывающие ответы; Михайлов, однако, казалось, был неудовлетворен.

Он нервно обратился к Ванделю:

— Извините, могу ли я вмешаться и поставить один вопрос?

— Ну, само собой разумеется, — ответил Вандель.

— Товарищи, вопрос не только в том, что вы обо всех этих вещах знаете; конечно, и это важно. Но еще важнее другое. События в Китае с 1925 по 1927 год учат нас очень многому. Но уроки можно лишь тогда правильно понять, если самого себя перенести в тогдашнюю обстановку, чтобы научиться самому в подобных ситуациях принимать правильные решения.

Мы одобрительно кивали головами, но еще не знали, к чему он клонит.

— Вы все знаете тогдашнюю общую обстановку. Формально компартия Китая была еще в союзе с Гоминданом, но всем было ясно, что дни этого союза сочтены. Каждый день мог принести с собой разрыв. Я хотел бы вскрыть перед вами один из сложнейших вопросов в тогдашней ситуации. Тогда коммунистическая партия имела в Шанхае большое влияние среди рабочих. Больше того: у рабочих было оружие. Партия представляла собой, таким образом, в известном смысле вооруженную силу. Между тем, войска Чан Кай–ши приближались к городу. В любой день они могли в него войти. Что должен был делать руководитель компартии в Шанхае? Должен ли он был приветствовать войска Чан Кай–ши, как союзников? Произносить приветственные речи, печатать приветственные листовки? Или он должен был призвать рабочих города оказать отпор войскам Чан Кай–ши и тем самым взорвать союз, который и без того был накануне краха? То, что я вам рассказываю — не фантазия. Это действительно имело место. Всю ночь напролет совещались шанхайские товарищи.

Михайлов встал. Сделав короткую паузу, он внезапно огорошил нас вопросом:

— Ну, а вы, что бы вы делали?

Почти целую минуту царила полная тишина.

Он так картинно обрисовал обстановку, что можно было подумать, что и он там присутствовал (что, впрочем, было вполне возможно).

Каждый из нас лихорадочно раздумывал. Это был, действительно, очень сложный вопрос. Наконец, вызвался один из нас.

— Я думаю, было бы правильным добросовестно придерживаться союза до тех пор, покамест была уверенность в том, что это настоящий союз. Но в дни, когда стало доподлинно известно, что Чан Кай–ши в любой момент может изменить общему делу и уже готовит удар, нужно было защищать партию и сочувствующих партии рабочих. Ни в коем случае нельзя было шанхайских рабочих и коммунистов выдать Чан Кай–ши, тем более, что они ведь располагали оружием и могли защищаться.

Курсанты вопросительно смотрели на Михайлова. Михайлов не проронил ни слова, даже не обвел нас взглядом, заем спросил:

— Все такого мнения?

Сразу же вызвался другой:

— Я не вполне уверен, но думаю, что несмотря ни на что руководитель шанхайских коммунистов должен был встретить войска Чан Кай–ши по–дружески, по–братски, — даже рискуя тем, что союз будет разорван самим Чан Кай–ши и что Чан Кай–ши будет таким образом оказана помощь в завоевании огромного города. Нужно было придерживаться союза для того, чтобы каждому в Китае стало очевидно, что не коммунисты, а Чан Кай–ши разорвал союз и изменил революции. Правда, это принесло бы партии на известном отрезке времени большие трудности и даже стоило бы многих жертв, но в длительной перспективе такая политика была бы возможно, все же правильной.

Большинству из нас это показалось все же слишком. Напряженно впивались мы глазами в Михайлова, но и на этот раз он ничего не сказал. Он молчал. Наконец, выступила Эмми, девушка, столь хорошо умевшая составлять «народные комитеты». Она лукаво улыбнулась:

— Я думаю, не нужно было останавливаться ни на том, ни на другом решении. Можно было бы сделать следующее; с одной стороны издать официальную правительственную прокламацию и дружески приветствовать наступающие войска Гоминдана; но тут же распространить листовки среди рабочих, в которых бы они предупреждались о предстоящей измене Чан Кай–ши и призывались сохранять бдительность, никоим образом не выпускать из рук оружия потому, что оно может быть потребуется для предстоящего расчета.

Сперва Михайлов устремил на нее взгляд. Затем, медленно, взвешивая слова, но довольно резко, он произнес:

— Последнее предложение неприемлемо. В описываемом случае речь идет не о вопросе тактики, но о вопросе стратегической ориентировки и товарищ Штерн должна была бы знать разницу[6].

Дискуссия на этом еще не закончилась. Один за другим выступили почти все студенты нашей группы. Но ничего существенно нового они не внесли. Предлагались лишь варианты двух первых решений.

Немного спустя Михайлов встал:

— Я привел вам пример не столько по своему свободному выбору, сколько для того, чтобы показать, как иногда бывает трудно принять политическое решение. Возможно, тому или иному из вас придется со временем принимать самостоятельные политические решения. История это не только история. Если вы учите историю, то пытайтесь вжиться в обстановку, развивайте ваши способности принимать решения.

Наконец он перешел к тому, чего мы так напряженно ждали — к указанию, какое же решение правильно. К удивлению большинства из нас он заявил:

— Товарищи, второй выступавший в основном был прав. Общий политический союз важнее судеб единичных решений. Даже, когда союз в опасности, его никогда, ни при каких условиях нельзя разрывать первыми. Даже ценой риска частичных поражений и жертв нельзя никоим образом терять из вида стратегическую цель единства, так как на большом протяжении времени оно принесет для партии положительные результаты, если не мы, а другие отпадут от существующего единого фронта.

Так гласил Михайловский ответ в конце 1942 года соответственно объявленной тогда стратегической линии. Но все же не совсем уверен: гласил ли бы он также несколь–кими годами позже?

Борьба с «сектантством» проводилась не только на семинарских занятиях на тему о далеком Китае 1927 года; спустя несколько недель она дала себя знать в одном насущном вопросе современности.

Неожиданно была назначена чрезвычайная лекция для всей школы, что всегда указывало на значительное событие. Михайлов прочел доклад против сектантства. Хотя эта тема, поистине, не была новой для нас, мы чуяли что‑то необычное.

Нас недолго держали в мучительном напряжении. Внезапно Михайлов повысил голос:

— Я подчеркиваю это потому, что здесь, в нашей школе, мы всего несколько дней тому назад имели случай, показавший нам, что сектантство еще далеко не преодолено; случай настолько серьезный, что мы им должны заняться всей школой.

Всеобщее напряжение. Каждый знал, что теперь последует главное. Михайлов ждал, пока последний переводчик за последним столом не закончит своей работы.

Лишь затем он продолжил:

— Сектантство зашло в итальянской группе так далеко, что были допущены серьезные политические ошибки. На одном семинаре один член итальянской группы заявил, что уже сейчас пришло время дать указания итальянским партизанам находить верные тайники для оружия, чтобы в случае освобождения Италии англо–американскими войсками это оружие не попало бы в руки англичан или американцев.

Многие из нас были изумлены, так как подобная дискуссия казалась нам тогда музыкой далекого будущего. Советские части еще стояли под Сталинградом; союзные войска только что высадились в Северной Африке, а итальянская партизанская борьба еще не начиналась.

Однако случай в итальянской группе был принят Михайловым весьма всерьез:

— Самая большая опасность, стоящая перед нами, это сектантство, отрыв от патриотических сил, опасность изоляции партии. Исходя из этого, подобные высказывания нужно строжайше осудить, ибо они вбивают клин в единый антифашистский боевой фронт. Они ослабляют антифашистскую борьбу и объективно означают поддержку фашизма. Тот, кто считает, что итальянские партизаны должны прятать оружие от союзников Советского Союза, тот делает не что иное, как оказывает услугу Гитлеру.

Однако, примерно шесть лет спустя, за товарищами, обвиненными в «профашизме» была признана свыше правота их взглядов. В сентябре 1947 года на учредительном съезде Информационного бюро коммунистических и рабочих партий (Коминформа) итальянской компартии было поставлено на вид как раз то, что она не спрятала оружие, а выполнила московские приказы.

ПОЛИТИЧЕСКОЕ ПРАЗДНОВАНИЕ НОВОГО ГОДА

С разборкой и сборкой автоматов, с организованным изучением немецких народных песен, с последствиями «критики и самокритики» и с борьбой против «сектантства» пришел для нас к концу 1942 год.

Лишь несколько дней отделяло нас от Нового Года. Было объявлено, что канун Нового Года будет праздноваться раздельно, по национальным группам. К тому же я случайно слышал, как Пауль Вандель нашим старшим товарищам говорил что‑то об «организации новогодней встречи». Было нетрудно себе представить, во что выльется наше «празднество».

Сила моего воображения оказалась, однако, недостаточной.

Вечером в канун Нового Года мы в обычное время собрались в нашей скудной и холодной учебной комнате. Все было в точности так, как на любом семинаре. По случаю торжественного Дня лишь столы были несколько иначе поставлены и покрыты скатертями. Кроме того, мы получили компот из тыквы, распределенный между членами группы, девушки заварили чай; спиртные напитки были строжайше запрещены. Несмотря на казенную обстановку учебной комнаты и несколько странный «праздник» с компотом из тыквы и чаем, быстро создалось веселое настроение, бывшее однако неорганизованным; долго держаться оно, поэтому, не должно было.

— Я думаю, мы сейчас можем начать наш уютный вечер. Товарищи могут сесть за стол.

Мы послушно расселись, причем чувствовали себя почти, как на семинаре.

Организованная встреча Нового Года протекала планомерно.

Вандель сделал знак одному старшему товарищу, тот встал и прочел (кстати, не совсем складное) революционное боевое стихотворение. После чего он сел.

Вандель снова подал знак. Второй товарищ начал читать выдержки из книги.

Теперь уже царила атмосфера не семинара; наступила тишина, как во время лекции. Уже чувствовалась потребность делать заметки, и можно было почти с сожалением отметить отсутствие бумаги и карандашей.

После того, как второй кончил, встал третий, — на этот раз вновь со стихотворением.

Вдруг случилось нечто непредвиденное: открылась дверь. Товарищ, читавший стихи, поперхнулся.

Мы не верили своим глазам. Наш школьный директор Михайлов, напевая и приплясывая очутился в комнате. Изумленно взглянул он на нас, истуканов, важно восседавших вокруг стола. Мы же со своей стороны, как остолбеневшие, глазели на подпрыгивающего и приплясывающего директора. Первым, кто спохватился, был сам Михайлов. Оглядев нас и угощенье, он сделал серьезное лицо (что, очевидно, для немецкой группы в канун Нового Года было необходимым), подсел к столу и молча наблюдал за тем, что происходит.

Между тем, декламировавший товарищ оправился от своего шока и вновь стал читать стихи. Хотя мы уже были очень дисциплинированы, нам все же не вполне удавалось следить за содержанием. К счастью он скоро кончил.

Теперь никто уж не знал, что будет дальше.

По всей вероятности, Вандель мобилизовал еще кое–кого из ванек–встанек; все было запланировано, только не приход директора.

Вандель и Михайлов обменялись вопрошающими взглядами.

Верность Ванделя генеральной линии была чрезмерной, судя по всему, даже для Михайлова. Увидев, что в немецкой группе и на встрече Нового Года не создалось вольной атмосферы, он вмешался и заговорил с нами, но так непринужденно, так «по–другому» и как‑то человечно, как мне не доводилось слышать на Востоке ни до, ни после того.

Он заговорил об опасностях и красоте жизни революционера.

В заключение своей короткой речи он вынул коробку спичек:

— Может быть, — сказал он, — я легче поясню свои мысли и чувства с помощью примера. — Он вынул и зажег спичку. Через несколько секунд спичка сгорела и осталось лишь немного пепла.

Дружелюбно и немного задумчиво Михайлов смотрел на нас.

— Разве это не жизнь обыкновенного человека? Вначале горит небольшой огонек, затем вспыхивает и, наконец, гаснет. Остается горсточка ненужного пепла. Человек живет, работает, основывает семью, рождает детей, умирает. Его оплакивают родствен–ники и немногие знакомые. Бесполезная, ненужная жизнь.

Но если мы обратимся к нашей жизни — жизни, полной приключений, опасностей, путешествий, тюрем, ответственных заданий, жизни в лоне семьи, называемой нами — партией, с ясной и четкой целью, как краеугольным, камнем нового мира, жизни, после которой нас будут оплакивать многочисленные товарищи — разве это не совсем, совсем другое, чем какая‑то там спичка?

Мы все были тронуты. Никто еще в школе так с нами не говорил.

Михайлов внимательно нас разглядывал, каждого в отдельности.

— Вспоминайте иногда мои слова, особенно, если наткнетесь на трудности. Это помогает. Но сейчас, в канун Нового Года вы должны по–настоящему развлечься. Вы, конечно, меня извините, если я также навещу и другие группы. С развлечениями, однако, ничего не вышло. Некоторым нас поручили пройтись по другим группам и передать им поздравления; я должен был посетить болгарскую группу. И там, как я заметил, царило отнюдь не непринужденное настроение.

Когда я вернулся в немецкую группу, было как раз одиннадцать, но наша «уютная новогодняя встреча» уже закончилась.

Собственно я об этом не грустил. Я пошел еще немного прогуляться и искал ответа на вопрос: почему «дружеские вчера» в нашей школе были такими натянутыми и бесцветными.

Тогда я еще полагал, что это явление вызвано исключительными условиями нашей школы, не позволяющими развиваться дружбе и сердечности. Лишь позже я установил, что эти явления отнюдь не ограничивались нашей школой. Другие «дружеские вечера» важных партийных работников — в особенности, если они пробыли много лет в Советском Союзе — ничем особым не отличались от наших «вечеров».

Лишь после моего разрыва со сталинизмом я осознал, что это было неизбежным следствием самой системы, следствием критики и самокритики, заставляющей любого партработника взвешивать и обдумывать каждое слово; следствием безусловного подчинения руководству, запрета свободной дискуссии, полного отрыва от рядовых советских людей и, наконец, следствием чисток, уничтожающих все человеческое в человеке.

Новогоднее празднество имело, кстати, для некоторых из нас печальный эпилог. Уже несколько дней спустя была вновь собрана вся школа.

Выяснилось, что четыре молодых испанца достали в конце празднования Нового Года немного спиртного и приготовились было распить бутылочку. Но уже в самом начале их застали на месте преступления. Двое из них уже выпило по стаканчику, один — полстаканчика, а четвертый вообще ничего еще не выпил.

Весь этот случай уже разбирался на двух вечерах критики и самокритики в испанской группе. Там было принято решение: четырех испанских юношей исключить из комсомола (они были комсомольцы).

Теперь случай вынесли на разбор перед всей школой, чтобы он служил предупреждением и острасткой для других. Снова шли обвинения и перечислялись примеры, уже мне досконально известные.

Одновременно испанцам указали на советских комсомольцев, — как на «светлый пример», — хотя все присутствовавшие доподлинно знали, что множество советских комсомольцев больше пили спиртного каждый день, чем четверо обвиненных молодых испанцев вместе взятых хотели выпить на Новый Год.

Исключение наших четырех испанских «алкоголиков» было официально утверждено; однако, через три с половиной месяца их вновь приняли в комсомол, так как они это время себя примерно вели.

Но не всегда репрессивные меры оканчивались столь удачно. Уже короткое время спустя я пережил случай, глубоко и навсегда врезавшийся мне в память.

ИСКЛЮЧЕНИЕ ТОВАРИЩА ВИЛЛИ

В нашей группе был товарищ, лет так 35–ти, который в школе назывался «Вилли». Вилли происходил из берлинской рабочей семьи, — я думаю, что даже из Веддинга, — рано вступил в коммунистическую молодежную организацию, занимал в ней ряд должностей среднего значения и был также в боевом «Союзе красных фронтовиков». После 1933 года Вилли эмигрировал в Советский Союз.

После того, как вспыхнула испанская гражданская война, он посещал школу военной подготовки вблизи Рязани — это была, насколько мне известно, самая большая военная школа для подготовки к борьбе в Испании проживавших в Советском Союзе иностранных антифашистов, — и сражался потом в рядах интернациональной бригады в Испании.

Вилли был в нашей группе на хорошем счету. С одной стороны, он уже располагал опытом старших товарищей, но, с другой, одновременно, имел способность быстрого восприятия, свойственную молодым людям. Он всем интересовался, всегда был бодрым, принимал активное участие в семинарах и был, вероятно, самым любимым в нашей группе — как со старшими, так и с молодыми он был в приятельских отношениях.

Однажды днем мы опять прорабатывали актуальные вопросы современности.

На этот раз, однако, не пришлось составлять воображаемые «народные комитеты»; разбиралась деликатная тема: нелегальная антифашистская работа в германской армии. С нас, молодых, пот лил в три ручья. Мы еще не были ни в одной армии. Германию мы покинули в детском возрасте. Следовательно, мы не знали ни Германии, ни армии, не говоря уже об армии Гитлера. Вопросы сыпались на нас и мы должны были так же создавать в массовом порядке нелегальные организации в гитлеровской армии, как до этого «народные комитеты» в городах и селах.

Было трудно не только потому, что мы об обстановке в германском Вермахте не имели никакого представления, — ели не считать информационных бюллетеней с солдатскими письмами, — но, прежде всего, потому, что разбор этой темы влек за собой непременную раздвоенность: нам все время вдалбливалось, что нужно безоговорочно соблюдать конспирацию и что члены нелегальной группы не имеют права себя раскрывать, но, одновременно, наши, существовавшие на бумаге нелегальные группы, должны были показывать настоящие чудеса в своей работе.

При этом беспрестанно выдумывались примеры, в которых мы играли роль руководителей той или иной нелегальной группы, и Вандель засыпал нас вопросами:

— Что ты будешь делать, если …

На этот раз серия вопросов «что ты будешь делать, если…», казалось, вообще не имела конца. И вот, попалась хитросплетенная задача: В какой‑то воинской части, расположенной в оккупированной области Советского Союза, действует нелегальная антифашистская организация. Небольшое подразделение той части, в которой находится член нелегальной организации, внезапно получает приказ поджигать дома и расстреливать русских женщин и детей.

Меня бросало то в жар, то в холод, пока Вандель задавал вопрос:

— Что будешь делать ты в этом случае, как руководитель нелегальной группы?

Вандель оглядел всех и вызвал Вилли.

— Я ни в коем случае и ни при каких обстоятельствах не смогу нарушить принципа конспирации. Мы учили, что нелегальные организации в армии самое важное и что в особенности эти группы мы не должны никогда деконспирировать.

— Даже тогда, когда солдаты данных частей совершают позорные преступления против советского населения?

Вилли был растерян.

— Ну, я не знаю, но я думаю… что даже в этом тяжелом положении… вероятно… да, может быть, даже в таком тяжелом случае нельзя раскрывать нелегальные группы.

Многие, в том числе и я, молчали.

Мы при всем желании не знали, что в подобном случае нужно делать. Мы как‑то чувствовали, что мы бы это узнали, попади мы сами в подобное положение, но весь этот случай был так теоретически построен, что многие решили молчать.

Сам Вандель не высказался и семинар шел дальше. Трое или четверо говорили еще на другие темы, как вдруг Вандель встал. Наступила полная тишина. Он смотрел на нас с возмущением и гневом.

— У меня создалось впечатление, что до сих пор никто в группе не заметил, что здесь произошло нечто невероятное, уму непостижимое!

Он сделал многозначительную паузу. Мы молчали. До сих пор я думал, что в политических вопросах обладаю внутренним чутьем, но теперь понял, насколько я был далек от этого. Я совершенно не представлял себе, что он имеет в виду. И вдруг мне пришло в голову высказывание Вилли. Может быть он подразумевает это высказывание? Я, однако, сразу же отбросил эту мысль. В конце концов, Вилли же сказал, что он точно не знает, а кроме того, это был действительно очень сложный вопрос.

Между тем Вандель продолжал. Все еще его речь носила общий характер. Он говорил о героической борьбе советского народа, о страшных зверствах нацистской армии и вдруг, как гром среди ясного неба, грянуло прямое обвинение:

— …и в такой обстановке, когда священный долг всех антифашистов вести борьбу с фашизмом, Вилли бесстыдно заявляет, что он во время расправы нацистов с советским населением пассивно стоял бы в стороне. Это не политическая ошибка. Это нечто худшее. Это предательство, предательство священной борьбы антифашистов, предательство первой социалистической страны — Советского Союза. Этот неслыханный случай мы со всей серьезностью разберем в ближайшие дни. Но я уже сейчас жду от каждого из вас, что он определит свое отношение к сказанному Вилли.

Снова на несколько секунд воцарилась мертвая тишина. Мы уже ко многому привыкли и имели за плечами много вчеров критики и самокритики. Но так резко еще никто никогда не говорил.

Внезапно мне бросилось в глаза, что Вандель нашего ученика Вилли ни разу не назвал «товарищем». Было ли это случайностью? Может быть Вилли уже ожидали кое–какие «мероприятия»?

Но я отогнал эти мысли. Так далеко все‑таки дело зайти не могло.

Между тем уже поднялось множество рук. Я выжидал. Один за другим курсанты произносили проклятия по адресу Вилли. Что это было за зрелище!

Сзади меня сидел мой друг Ян, всегда так восторженно говоривший о маршале Жукове. Он был единственным из молодых, имевшим кое–какое представление о жизни в армии. Он сам много месяцев был в Красной армии. У него была слабость к разбору сложных случаев и, кроме того, он был среди нас одним из самых мужественных.

Он вызвался:

— Я сам был в армии и имел касательство к службам, организующим подобные вещи. При определенных, очень редких, особых обстоятельствах может, однако, случиться, что, например, дело повернется так…

Вандель его резко оборвал:

— Мы здесь сидим не для того, чтобы рассказывать разные сказки, а чтобы занять позицию по отношению к изменническим высказываниям Вилли.

Но молодой, смелый Ян, был совершенно захвачен своей идеей.

— Товарищ Класснер, я хотел бы только один случай… один случай, который я лично пережил в армии…

Но Класснер не дал ему договорить.

— Довольно, я лишаю тебя слова.

Ян удрученно замолчал. В эти мгновения я был ему особенно признателен. Он не защищал Вилли открыто, но все же попытался как‑то выгородить его.

Один за другим почти все курсанты нашей группы «заняли позицию». Уже два раза Вандель пристально посмотрел на меня, но я все еще молчал. Когда не высказавшихся оставалось только двое, Вандель назвал мое имя.

— Товарищи, никто из нас не хочет недооценивать значимости и последствий опасных высказываний Вилли, — начал я. — Но при всей серьезности, с которой эти высказыванья необходимо разобрать, нельзя, с другой стороны, недооценить и сложность поставленного вопроса. Мы все знаем товарища Вилли и знаем также, что он всегда примерно..

Я не смог продолжать, Вандель меня прервал:

— Никаких попыток затушевывания случившегося! Дело идет о принципиальных политических вопросах. Нам не нужны никакие оппортунистические замазывания.

Я замолчал. Я просто не мог его открыто осудить, хотя я доподлинно знал, что это будет мне снова стоить критики и самокритики.

Вандель ждал, но я молчал. Многие из нашей группы глядели на меня изумленно и неодобрительно. Наконец, последним, попросил слова староста нашей группы Сепп. Вместе с Вилли он сражался в Испании и в течение многих лет был его близким другом, — теперь он облил его грязью.

После короткого заключительного слова Ванделя семинар о нелегальной работе в армии был закончен.

На следующий вечер вся группа была вызвана в кабинет директора. Мы знали, что дело касается Вилли.

С ужасом думал я о том, что все мы еще раз должны будем выступать. Но к счастью до этого не дошло. Появились многие из руководства школы, чего я еще никогда до тех пор не видел. Присутствовали многие преподаватели из других национальных групп.

Почти все они выступали. Мы, ученики немецкой группы, были на этот раз лишь гостями.

Вновь пережил я то же, что на первом вечере критики и самокритики — только еще гораздо обостренней.

Бедный Вили! Всю свою жизнь он посвятил партии и почти три года сражался в Испании в труднейших условиях. Теперь его из‑за нескольких слов на семинаре обвиняли в «игре на руку фашизму», «в призыве к пассивности в борьбе с Гитлером» и в тому подобных преступлениях. Один оратор сравнил его даже с Франко.

Время от времени вспоминали и Яна и меня. Яну ставилось на вид «запутывание», а мне «оппортунистическое замазывание», но было ясно, что на этот раз мы были аб–солютно незначительными второстепенными фигурами. Весь огонь критики и самокритики обрушился на Вилли.

Все это время Вилли сидел на стуле, глядя куда‑то в пространство и не произнося ни единого слова. Шли часы. Обвинения повторялись, но может быть как раз такие постоянные повторения и создавали ту невыносимую атмосферу, которая царила на подобных вечерах критики самокритики.

Внезапно, когда мы уже было думали, что вечер подходит к концу, тон еще более обострился. Один оратор заговорил о «необходимых выводах», которые следует сделать из поведения Вилли, поскольку случай превосходит всё, что было до сих пор в школе. Со всей остротой должен быть поставлен вопрос о дальнейшем пребывании таких людей, как Вилли, в школе Коминтерна. Оратор не ограничился тем, что «поставил вопрос», но сразу дал и ответ.

— Для лиц, — слово «товарищ» здесь уже больше не употреблялось, — которые хотят бездейственно наблюдать за убийством советских людей и распространяют такие взгляды, для лиц, объективно становящихся на позиции поддержки фашизма, в школе Коминтерна места нет.

Такой же взгляд выразил в своей заключительной речи и Михайлов.

Этот вечер подействовал на меня, как тяжелый удар, — почти еще тяжелее, чем критика и самокритика, направленные против меня.

Я возмущался не только холодностью и бессердечием, но также и хамелеонством тех, кто обвинял Вилли и требовал его исключения из школы. Каждый из них доподлинно знал, что Вилли был чистый, верный работник и что таким же остался бы и впредь. То, что он ответил на вопрос, поставленный на семинаре, — и это знал каждый, — выражало лишь его растерянность при ответе на отвлеченное построение.

Вилли думал, что нужно строго придерживаться принципа, который внушался нам на всех лекциях по нелегальной работе, как главная и важнейшая задача, то есть при всех случаях сохранять конспирацию. За несколько слов на семинаре Вилли должен был теперь поплатиться не только исключением из школы Коминтерна, но почти наверное исключением из партии, поплатиться отказом от какой бы то ни было политической деятельности. Это означало, автоматически, падение в низшие слои советского населения, жизнь на положении отвергнутого партией подозрительного иностранца в каком‑нибудь заброшенном колхозе или чернорабочим на удаленной от центра советской фабрике. В большинстве случаев это было лишь ступенью к тюрьме или лагерю. Это всем нам было ясно, хотя ни на собрании, ни в группе об этой не говорилось.

Официальное решение не было принято, но каждый из нас, конечно, понимал значение этого вечера для Вилли.

Сам Вилли так и не произнес ни слова. Он пошел в общежитие и стал упаковывать свои вещи. На другой день он исчез. Мне удалось еще раз заговорить с ним, когда мы остались вдвоем. Я сказал ему несколько слов утешения, но он не ответил. Ни одного слова не сорвалось с его уст.

Позже мне один курсант шепнул, что его послали в Караганду. Но я, конечно, не мог проверить, правда ли это.

Имя Вилли больше не упоминалось ни Ванделем, ни кем‑либо из других преподавателей. Будто он никогда и не жил на свете. Но я его не мог забыть. Вновь и вновь возвращались мои мысли к берлинскому юноше — рабочему, который большую часть своей жизни пожертвовал партии, работая на нее в самых тяжелых условиях, но из‑за нескольких слов на семинаре был выброшен, как кусок старого железа.

«КОМИНТЕРН РАСПУЩЕН!»

Со дня нашего вступления в школу Коминтерна прошло уже 9 месяцев: в середине августа 1942 года начались занятия, а сейчас был май 1943 года.

Никто из нас не знал, как долго продлится курс, потому что после окончания прорабатываемой темы всегда объявлялось о предстоящем разборе только одной следующей темы. Это делалось, вероятно, для того, чтобы в спешных случаях дать возможность отдельным курсантам или целым группам прервать учёбу.

На нашем курсе это случилось лишь однажды: в феврале 1943 года неожиданно была удалена из школы Коминтерна словацкая группа. Но, в данном случае, это не было следствием критики и самокритики. Речь шла о политическом задании.

Уже по намекам, проскальзывавшим в лекциях, и по разговорам мы могли заключить, что из всех союзных с «осью» государств Словакия наиболее благоприятна для нелегальной работы. Там не только можно было надеяться на поддержку населения, но даже, как рассказывали, сами полицейские чиновники закрывали глаза на деятельность людей, направленную против нацизма.

Поэтому нас не удивило, когда в феврале 1943 года мы увидели наших словацких товарищей перед зданием школы, ожидающих саней, которые должны были отвезти их в Уфу. Конечно, ничего не говорилось о том, куда они дальше попадут. Но было ясно, что это какое‑то задание, связанное со Словакией.

Позже, когда весной 1944 года вспыхнуло крупное антифашистское восстание в восточной Словакии, мы узнали, что все курсанты нашей школы принимали в нем активное участие. После 1945 года участники словацкого восстания были в новой Чехословакии в большом почете. Но долго это продолжаться не могло. Чем сильнее выпячивалась «ведущая роль Советского Союза» — особенно после 1948 года — тем настойчивей отодвигалось на задний план воспоминание о словацком восстании и об антифашистском движении в Чехословакии. Наконец, начиная с 1950 года вожди словацкого восстания Гусак и Новомеский, а также сотни других активных его участников, были обвинены в различных «уклонах» и арестованы.

Так на примере словацкого восстания еще раз можно было увидеть, что сталинизм ничего так не боится, как самостоятельного, самобытного революционного движения.

Правда сталинизм не отказывается от использования в своих целях, — то здесь, то там, — революционных событий, как только сталинское господство укрепится, на участников самостоятельных революционных движений клевещут, бросают их в тюрьмы или… казнят. Даже воспоминание о собственном революционном движении не должно жить в народе; оно либо фальсифицируется, либо замалчивается для того, чтобы дать задним числом место «освободительной роли советской армии», или «ведущей роли Советского Союза», которому всё и вся должны подчиняться.

Тогда, в феврале 1943 года мы этого не могли предполагать. Мы по–дружески простились со словацкими товарищами, пожелали им всего хорошего, пожелали большого успеха и вновь углубились в свои занятия, не зная, однако, долго ли мы еще останемся в школе Коминтерна.

В этом отношении у нас была лишь одна исходная точка: лекции по истории Коммунистического Интернационала. Дело в том, что эта тема прорабатывалась не вразбивку, а параллельно с общими занятиями. Очевидно, она должна была закончиться вместе с окончанием общего курса.

В середине мая мы прошли историю Коминтерна до 1934 года. Было нетрудно высчитать, что мы еще пробудем в школе по меньшей мере 3–4 месяца. От некоторых курсантов мы слышали, что во время войны курс школы Коминтерна был сокращен до одного года. Учитывая это, мы внутренне подготовились пробыть в Кушнаренкове до августа–сентября 1943 года.

Судя по всему, таков был план и школьного руководства, который, однако, «высшая сила» перечеркнула крест на крест.

Было 16 мая 1943 года. Я как раз хотел направиться на семинар во дворе, как увидел в школьном вестибюле десятки собравшихся курсантов. Я знал, что на черной доске время от времени вывешиваются объявления. Но я еще никогда не видел, чтобы перед ней стояло так много курсантов.

Заинтересовавшись, я подошел ближе.

На этот раз на доске было не короткое объявление, а текст на четырех страницах, напечатанный на пишущей машинке, который все молча и внимательно читали. Я заметил моего друга Петера Цаля, испуганно взглянувшего на меня.

— Что случилось?

— Коминтерн распущен!

— Но это невозможно!!?

— А вот, прочти.

Кое‑кто, между тем, уже дочитал текст до конца. Они удалялись, не проронив ни слова.

Я и вновь пришедшие смогли теперь продвинуться вперед. Здесь, в вестибюле школы Коминтерна, я прочел на черной доске постановление о роспуске Коминтерна. Самое важное и решающее в этом постановлении было следующее;

«Весь ход событий за истекшие двадцать пять лет и накопленный опыт Коммунистического Интернационала со всей очевидностью показал, что организационные формы объединения рабочих, установленные I конгрессом Коммунистического Интернационала и отвечавшие потребностям начального периода возрождения рабочего класса, с развитием его движения и усложнением проблем в каждой стране все больше отставали от жизни. Эти формы стали, в конечном итоге, помехой дальнейшему усилению национальных рабочих партий.

Развязанная нацистами война еще более обострила различие обстановки в разных странах тем, что она провела резкую грань между странами, ставшими носительницами нацистской тирании, и свободолюбивыми народами, объединившимися в мощной антигитлеровской коалиции.

Исходя из вышеизложенных положений, учитывая рост и политическую зрелость коммунистических партий и их руководящих кадров в отдельных странах, учитывая также тот факт, что во время настоящей войны ряд секций поставил вопрос о роспуске Коммунистического Интернационала, как руководящего центра международного рабочего движения, президиум Исполкома Коммунистического Интернационала, не будучи в состоянии из‑за условий мировой войны созвать для утверждения предложения секций Коминтерна съезд Коммунистического Интернационала, позволяет себе внести следующее предложение:

Коммунистический Интернационал, как руководящий центр международного рабочего движения распускается; секции Коммунистического Интернационала освобождаются от обязательств, вытекающих из статута и резолюций конгрессов Коммунистического Интернационала.

Президиум Исполкома Коминтерна призывает всех сторонников Коммунистического Интернационала сосредоточить свои силы на всесторонней поддержке и активном участии в освободительной войне народов и государств антигитлеровской коалиции, чтобы ускорить уничтожение смертельного врага трудящихся — немецкого фашизма, его союзников и вассалов.

Подписано членами президиума Исполкома Коммунистического Интернационала:

Готвальд, Димитров, Жданов, Коларов, Коплениг, Куусинен, Мануильский, Марти, Пик, Торез, Флорин, Эрколи».

Как и другие, я не знал, что сказать по этому поводу.

Коммунистический Интернационал… Еще несколько минут тому назад это был наш высший орган!

Решение о роспуске Коминтерна в советских газетах опубликовано не было. Подписавшиеся представляли коммунистические партии восьми стран: Советского Союза (Жданов, Мануильский); Германии (Пик, Флорин); Франции (Торез, Марти); Болгарии (Димитров, Коларов); Австрии (Коплениг); Чехословакии (Готвальд); Финляндии (Куусинен) и Италии (Эрколи — это была партийная кличка Пальмиро Тольятти в Советском Союзе). Даже находившиеся в Уфе или Куйбышеве вожди других коммунистических партий как, например, компартии Испании (Долорес Ибаррури), Румынии (Алша Паукер) и Венгрии (Ракоши) не подписали постановления, так как 12 подписавших были в данном случае не представителями коммунистических партий их стран, а членами избранного на последнем съезде Коминтерна президиума Исполкома.

Судя по всему, решение было принято настолько быстро и неожиданно, что о нем предварительно даже не известили руководство других коммунистических партий, у них не спросили хотя бы формального согласия.

О событии, разумеется, вскоре заговорила вся школа; многие взволнованно сновали взад и вперед.

Лишь в полдень было объявлено, что Михайлов, наш директор, отправился в Уфу и вернется в ближайшие дни.

Спустя три дня Михайлов вернулся из Уфы. Сразу же было созвано общее школьное собрание с повесткой дня: «Роспуск Коминтерна».

Мы слышали уже достаточно докладов особой важности и знали, что они обычно приносили с собой знаменательные сообщения, но еще никогда напряжение не было таким сильным, как в это утро.

Михайлов начал с замечания, что он должен выступить против двух ложных толкований вопроса о роспуске Коминтерна.

Первое предположение, характерное для нацистов, это, что роспуск Коминтерна лишь трюк, маневр, а в действительности работа Коминтерна будет продолжаться.

Михайлов сказал:

— Роспуск Коминтерна не трюк, не маневр, а принципиальное решение, которое будет уже сейчас проводиться в жизнь. Каждый из вас сможет убедиться, что школа Коминтерна, разумеется, будет распущена так же, как и отдельные учреждения коминтерновского аппарата. Вторая ложная теория о роспуске Коминтерна, распространяемая известии западными кругами, утверждает, что роспуск — это уступка Советского Союза его западным союзникам. И это утверждение не имеет ничего общего с действительностью. Такие решения, как роспуск Коминтерна, не зависят от обусловленных временем внешнеполитических соображений, они носят принципиальный характер.

В конце Михайлов перешел к официальному обоснованию роспуска Коминтерна.

— Подлинная причина, — сказал Михайлов, — заключается в основном в том, что формы Коммунистического Интернационала изжили себя. Они препятствуют борьбе коммунистических партий на общем антифашистском фронте и не отвечают больше разнообразным задачам, которые стоят перед коммунистическими партиями в различных странах.

— В первые годы после основания Коминтерна, — заявил Михайлов далее, — задачи коммунистов в различных странах, если не считать национальных особенностей, были в общем и целом одинаковы. Если мы сравним их с нынешней обстановкой, то найдем фундаментальное различие. Сегодняшняя задача коммунистов в Англии и Америке — поддерживать военные усилия их стран. Коммунисты Германии и Италии должны, наоборот, делать все, чтобы вызвать крушение фашизма. Коммунисты же в оккупированных странах должны стремиться возглавить весь патриотический антифашистский фронт и освободить свои страны от фашистского ига и этот краткий обзор показывает, как различны задачи, стоящие сейчас перед коммунистами отдельных стран.

Михайлов заявил, что тенденция, приведшая к роспуску Коминтерна, — естественное продолжение политики, намеченной еще на VII всемирном конгрессе Коминтерна в 1935 году. После VII всемирного конгресса на ряде примеров выяснилось, что такая всеобъемлющая организация, как Коминтерн, все больше и больше становится тормозом, препятствующим коммунистам находить новые формы.

— Как вы знаете, коммунистическая партия США в ноябре 1940 года вышла из Коммунистического Интернационала, потому что, согласно закону, в Америке не могут существовать организации, имеющие свой центр за границей. Несомненно коммунистическая партия США поступила правильно, выйдя из Коминтерна. Этим она обеспечила себе возможность дальнейшей политической работы.

До сих пор Михайлов, кроме разъяснения по поводу ложных толкований, еще очень мало сказал такого, что выходило бы за рамки текста постановления. Выход компартии США из Коминтерна был в виде примера упомянут и в постановлении. Мы уже подумали было, что Михайловские разъяснения сведутся к повторениям имеющихся в резолюции аргументов, как вдруг мы услышали нечто такое, чего не было в постановлении:

— Товарищи, пример компартии Америки — это только один пример противоречия между новыми задачами и устаревшими организационными формами Коминтерна. Уже много раньше мы имели подобный пример, даже, пожалуй, еще более убедительный:

Вы все знаете историю образования Социалистической единой партии Каталонии, — Partido Socialista Unificada, — которая была создана в 1936 году в результате слияния социалистической и коммунистической партий, а также целого ряда других марксистских групп, и во время испанской войны играла такую выдающуюся роль. Естественно, что после основания СЕПК возник вопрос: присоединится ли эта партия ко II или к III Интернационалу. Этот вопрос было не так‑то просто решить потому, что образование такой новой партии не было предусмотрено ни II, ни III Интернационалом. Это убедительный пример того, что существование Коминтерна не отвечает требованиям новой обстановки.

После этого Михайлов говорил о желании руководства отдельных партий ослабить связи Коминтерна и даже распустить его. Напряженно ждали мы, со стороны какой же партии последовало это предложение. В резолюции ни одна партия названа не была. Ко всеобщему удивлению Михайлов заявил:

— В период после VII конгресса в 1935 году руководство отдельных партий предложило ослабление связей и даже роспуск Коминтерна. Особенно подробно об этом говорилось в одном меморандуме коммунистической партии Швеции.

Мы «ставили» на самые различные партии, но о шведской партии — никто не подумал. Что интересно, — меморандум шведской компартии не упоминался больше ни на одном из многих, последовавших за этим, семинаров на тему «Роспуск Коминтерна». Мы поняли намёк и больше о нем не вспоминали, — хотя мне и по сей день неясно, почему шведский меморандум был упомянут в первом докладе, а затем его стали усердно замалчивать. Испанский пример и упоминание о меморандуме шведской компартии показали нам, что при разборе темы о роспуске Коминтерна мы отнюдь не будем ограничены примерами и аргументами соответствующей резолюции.

Это нам стало ясно уже через несколько минут, когда Михайлов перешел к рассказу о событиях, не упомянутых в постановлении о роспуске:

— Наконец, я хотел бы привести самый ясный и наглядный случай, ставший за последние недели животрепещущим и убедительно доказывающий, насколько деятельности коммунистических партий в отдельных странах препятствует их связь с Коминтерном. Вы все, несомненно, с большим интересом следили за просьбой коммунистической партии Англии о принятии ее в состав лейбористской партии. Вы знаете, что как раз в настоящее время этот вопрос играет исключительную роль в английском рабочем движении. Принятие компартии Англии в лоно лейбористов, несомненно, покончит с изолированностью английских коммунистов и будет способствовать их связи с массами британских трудящихся. Многие лейбористы высказались за принятие, другие — против. Одним из самых существенных аргументов против принятия является тот факт, что компартия Англии связана с Коммунистическим Интернационалом.

Мы не должны сомневаться, что роспуск Коммунистического Интернационала принесет с собой облегчение как для компартии Англии, так и для других коммунисти–ческих партий.

После этого примера Михайлов сделал исторический анализ международных объединений внутри рабочего движения, причем он особенно напирал на I Интернационал. История рабочего движения показала, по его словам, что на определенных ступенях развития международные организации — безусловная необходимость, но что в другие периоды они могут стать тормозом развития рабочих партий в отдельных странах.

Создание I Интернационала в 1864 году было большим шагом вперед. В течение десятилетия, однако, его задача была уже выполнена. Возникла необходимость отдельные секции его развивать в мощные рабочие партии соответствующих стран. Организационное устройство I Интернационала оказалось оковами, которые нужно было разбить, чтобы выполнить эту задачу. Точно так же и основание в 1919 году III Интернационала, международного объединения всех революционных группировок, стоящих на позициях марксизма, было тогда важнейшим событием в международном рабочем движении. Сегодня, спустя 24 года, когда почти во всех странах существуют мощные коммунистические партии, требующие для своей борьбы все большей самостоятельности, Коминтерн закончил свою миссию. Его сохранение только стесняло бы дальнейшее развитие коммунистических партий.

Одновременно Михаилов нас, однако, предупредил: не преуменьшать и не недооценивать значения Коммунистического Интернационала. Коминтерн провел замечательную работу. Его роспуск не означает, что его создание или вся его деятельность были ошибкой, это означает лишь, что на настоящем этапе должны быть найдены новые формы коммунистического движения во всех странах.

В заключение Михайлов указал, что роспуск ни в коем случае не означает отказа от духа интернационализма, который и впредь должен быть неотъемлемой частью в борьбе коммунистических партий.

— Роспуск Коммунистического Интернационала откроет коммунистическим партиям всех стран новые возможности, новые перспективы для успешного решения задач в своих странах и для ведения великой патриотической антифашистской борьбы.

Когда смолкли аплодисменты, Михайлов объявил, что он с охотой готов отвечать на вопросы и устранять неясности.

Попросил слова один молодой испанец.

— Что будет с Коммунистическим Интернационалом Молодежи? Будет ли молодежный Интернационал тоже распущен, или он будет существовать дальше?

Михайлов тотчас же ответил:

— Официального решения о роспуске Коммунистического Интернационала Молодежи еще нет, но можно почти с уверенностью сказать, что он прекратит свою деятельность. Доводы, на которых основан роспуск Коминтерна действительны разумеется и для Коммунистического Интернационала Молодежи. Как раз испанским товарищам мне не нужно напоминать, что богатая успехами молодежная организация — Juventud Socialistа Unificada — «Объединенная Социалистическая Молодежь Испании» не является объединением коммунистической молодежи в обычном смысле этого слова, но представляет собой новую форму молодежной организации.

Не должно быть никакого сомнения, что в процессе борьбы с фашизмом в занятых или аннексированных державами оси странах, как, например, в Польше, во Франции, Чехословакии, Австрии, Венгрии, Румынии, Болгарии и т. д. и, возможно, также в Италии и Германии — создастся новый тип молодежной организации, приближающийся примерно к типу Объединенной Социалистической Молодежи Испании, но, вероятно, еще более широкой и объединяющей всю прогрессивную антифашистскую молодежь. В этом случае сохранение Коммунистического Интернационала Молодежи 0ыло бы большим препятствием. Вообще же основание антифашистского молодежного комитета в Москве — это первый шаг в этом новом направлении.

— Товарищ Михайлов, что будет с журналом «Коммунистический Интернационал»? Закроют ли его? Будет ли выходить новый международный журнал? — спросил один из более старших товарищей.

Михайлов ответил, что журнал «Коммунистический Интернационал», само собой разумеется, перестанет выходить. Появится ли новый международный журнал — он еще не может сказать, но считает это вполне возможным, хотя, конечно, такой журнал будет носить другой характер.

Михайлов оказался прав. Уже через несколько недель в Москве вышел на русском и английском языках журнал «Война и рабочий класс». Позже он был переименован в «Новое время» и его издания на иностранных языках множились. Сейчас он выходит уже на девяти различных языках.

— Есть ли уже руководящие указания насчет того, как роспуск Коминтерна будет проходить в организационном смысле и когда можно ожидать роспуска нашей школы? — гласил последний вопрос.

— Роспуск учреждений Коминтерна начался сразу же после объявления резолюции. Но нужно считаться с тем, что техническая сторона потребует еще нескольких недель. Одновременно приняты подготовительные меры по роспуску школы Коминтерна. И на это, вероятно, потребуется несколько недель. Занятия в это время будут продолжаться. Причем тему «Роспуск Коминтерна» нужно сделать центральным пунктом всех вопросов. В заключение состоятся экзамены. Будущую работу определит нашим курсантам уже не Коминтерн, а руководство партий соответствующих стран.

ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ШКОЛЫ КОМИНТЕРНА

Роспуск Коминтерна в нашей школе был принят по–разному. Само собой разумеется не было никого, кто хотя бы косвенно высказался против роспуска Коминтерна. Но, с другой стороны, в первые дни после постановления о роспуске и даже во время доклада Михайлова было явно заметно, как различно реагировали на событие молодые и более старые курсанты.

Старшие товарищи, многие годы, даже десятилетия бывшие членами партии и даже партработниками, сидели с серьезными лицами. Еще несколько часов тому назад Коммунистический Интернационал был для них нечто самое ценное в жизни. Может быть, в этот момент они вспоминали слова Димитрова на процессе по делу поджога Рейхстага, что для каждого коммуниста «высший закон это —программа Коммунистического Интернационала, а высший суд — Контрольная комиссия Коммунистического Интернационала». Или, может быть, они вспоминали заключительное слово, в котором Димитров заявил, что нельзя задержать колесо, «движимое пролетариатом под руководством Коммунистического Интернационала». Они, несомненно, вспоминали слова Сталина у гроба Ленина:

«Мы клянемся тебе, товарищ Ленин, что мы не пощадим наших жизней, укрепляя и развивая союз трудящихся всего мира — Коммунистический Интернационал!»

Нас, молодых, составлявших большую половину участников курса, событие так глубоко не потрясло. Мы выросли в эпоху, когда Коммунистический Интернационал уже давно не имел того престижа, значения и влияния как, к примеру, в двадцатые годы.

Роспуск Коминтерна казался нам логическим продолжением того, что мы выучили в школе. Больше того: между нами, молодыми, были некоторые, — принадлежал к ним я — кто роспуск Коминтерна в каком‑то смысле расценивал, как нечто положительное. С внутренним волнением и даже подъемом я вновь и вновь перечитывал содержавшееся в резолюции о роспуске подтверждение того тезиса, что отныне каждая партия должна идти собственным путем:

«Глубокие различия в путях исторического развития каждой отдельной страны, различный характер и даже противоречия в их общественном устройстве, разница в уровне и степени их общественного и политического развития и, наконец, различие в степени сознательности и организованности рабочих обусловливают также и различные решения проблем, с которыми сталкивается рабочий класс в каждой отдельной стране».

С удовлетворением читали мы, молодые, что победа над фашизмом «лучше всего и наиболее плодотворно сможет быть осуществлена авангардом рабочего движения каждой отдельной страны в рамках ее государства» и что партия каждой отдельной страны, — как уже сформулировал VII всемирный конгресс Коминтерна, — «решая каждый вопрос, должна исходить из конкретной обстановки и специфических особенностей каждой отдельной страны».

Эти формулировки пробудили во мне надежду, что после победы над фашизмом коммунистическая партия Германии не будет больше столь связана с СССР и по многим вопросам сможет пойти своей собственной дорогой.

Я полагаю, что молодые товарищи в других группах думали приблизительно так же. Они, конечно, были принципиально согласны с системой в Советском Союзе, но, несомненно, таили в себе желание в своей родной стране кое‑что делать по–другому и лучше. Убежденный в правильности резолюции, я тогда и не предполагал, что спустя несколько лет господство Москвы над коммунистическими партиями будет еще более непосредственным и требовательным. Поэтому я и не сомневался в том, что приведенные доводы являлись единственной причиной роспуска Коминтерна. Школа Коминтерна находилась всего в 60 км от Уфы. Руководство Школы повседневно было в самой тесной связи с Коминтерном. Было нетрудно догадаться, что решение о роспуске было принято буквально в одну ночь. Иначе в школе Коминтерна нас бы, несомненно, подготовили к этому шагу, хотя бы косвенным путем. В тот самый день, когда это решение было объявлено по радио, у нас была назначена лекция по истории Коминтерна. Еще несколько дней тому назад нам подробно рассказывали о большом значении Коминтерна в борьбе против Гитлера.

Итак, не было никаких сомнений в том, что роспуск Коминтерна совершился вследствие внезапного решения, исходившего, вероятно, от самого Сталина, и не столько в результате исторического опыта, сколько по соображениям продиктованным советской внешней политикой.

Двумя днями позже я прогуливался с одним из товарищей. Он был одним из немногих, относительно кого я чувствовал, что они не принадлежат к разряду «стопроцентных»

— Интересен, в сущности, этот роспуск Коминтерна неправда ли? — сказал он, чуть–чуть подмигнув мне.

— Да, и, прежде всего потому, что это решение свалилось, как снег на голову, — ответил я, строя тем самым мостик для дальнейшего, не вполне соответствующего «линии» разговора.

— Знаешь, Линден, можно говорить, что угодно, но я убежден, что это уступка Англии и Америке. Может быть, это решение и принято даже по желанию этих стран.

Начальство явно опасалось, что подобные взгляды могли втайне разделяться многими учениками нашего курса. Это также могло быть и причиной того, что тема «Роспуск Коминтерна» неделями пережевывалась на бесчисленных семинарах. Все аргументы, приведенные в решении о роспуске и в речи Михайлова, прорабатывались во всех подробностях — так, как в несоветских странах вряд ли возможно себе и представить. Каждая отдельная формулировка была разобрана и разъяснена, примеры последних лет еще раз детально проработаны, и еще раз рассказано, почему I Интернационал 70 лет тому назад, несмотря на исключительно положительное значение, спустя известное время стал тормозом в развитии рабочего движения.

Мы разбирали эту тему не только в актуально–политическом и историческом, а также и в философском аспекте.

Так как в несоветском мире, насколько я знаю, не принято разбирать актуальные политические события с философской точки зрения, то нужно уточнить, каким образом роспуск Коминтерна, то есть актуальное политическое событие, было увязано в школе Коминтерна с философскими основами диалектического материализма.

Михайлов в своем докладе провел идею, что существующая форма Коминтерна отстала в сравнении с содержанием деятельности коммунистических партий и что из‑за этого возникло противоречие между формой и содержанием. Это было взято, как повод, чтобы еще раз проработать диалектическое соотношение между формой и содержанием. Согласно диалектическому материализму между формой и содержанием существует диалектическое единство, причем содержание является первичным, и ему, как определяющему элементу принадлежит главная роль. Форма же, правда, зависит от содержания, но не является чем‑то пассивным, а может, в свою очередь, влиять на содержание.

Содержание и форму нужно рассматривать в их процессе развития. До определенной стадии содержание может беспрепятственно развиваться в рамках данной формы. Но потом достигается какая‑то точка, после которой старая форма становится тормозом для дальнейшего развития содержания; противоречия между ними выступают наружу и требуют разрешения, которое, наконец, приходит и состоит в том, что старая форма отбрасывается, уступая место новой.

Мы это положение, конечно, неоднократно и подробно прорабатывали, называя его для легкости 15–ым элементом диалектики, поскольку Ленин, как известно, в своих «Философских тетрадях», в которых он насчитывает 16 элементов диалектики, — соотношение между формой и содержанием поставил на пятнадцатое место: «Борьба содержания с формой и наоборот; сбрасывание формы, перестройка содержания».

Так как мы знали, что по возможности никогда не следует цитировать одного Ленина, мы на семинарах выискивали цитаты и из Сталина, согласно которым «существующая форма никогда не соответствует полностью содержанию: первая всегда несколько отстает от второго; новое содержание, в известной мере, пользуется старой формой, так что между старой формой и новым содержанием всегда существует конфликт».

Раньше диалектическую взаимосвязь между формой и Содержанием мы изучали в первую очередь на примерах противоречий между развитием производительных сил и уровнем производственных отношений; мы учили, как в определенные исторические эпохи формы производственных отношений вступают в противоречие с ростом производительных сил, превращаются в обручи, мешают дальнейшему развитию производительных сил, пока наконец это противоречие не снимается перестройкой производственных отношений. Теперь этот диалектический закон применили к резолюции о роспуске Коминтерна. И в этом случае — так нам было сказано — налицо противоречие между устаревшей формой и новым содержанием, которое должно быть разрешено ломкой устаревшей формы — организационной формы Коммунистического Интернационала. Но мне все же казалось немного сомнительным, чтобы роспуск Коминтерна мог приводиться, как пример успешного преодоления противоречия между формой и содержанием.

Тогда это было лишь сомнение. И только много позднее мне стало ясно, что характерной чертой сталинизма является искажение подлинного смысла диалектического материализма. Сталинисты не применяют законы диалектики для того, чтобы объяснить процессы внутри общества и делать отсюда определенные выводы, они опошляют эти законы, чтобы задним числом обосновывать свои политические решения или постановления.

Мы уже думали, что проблема роспуска Коминтерна исчерпывающе и всесторонне обсуждена, но 30 мая «Правда» вышла со сталинским интервью. Московский корреспондент английского агентства «Рейтер» попросил Сталина дать с советской стороны объяснение роспуска Коминтерна и спросил его, как повлияет роспуск Коминтерна на будущие международные отношения.

Сталин дал следующий ответ:

«Роспуск Коминтерна правилен и осуществлен своевременно потому, что он облегчает организацию общей борьбы всех свободолюбивых народов против общего врага — гитлеризма.

Роспуск Коминтерна правилен потому, что

а) он разоблачает ложь гитлеровцев, что Москва якобы стремится вмешиваться в жизнь других стран и их «большевизировать». С этой ложью теперь покончено;

б) он разоблачает клевету противников коммунизма в рабочем движении, что коммунистические партии якобы в своей деятельности руководствуются не интересами своих народов, а приказами извне. С этой клеветой теперь тоже покончено;

в) он облегчает деятельность патриотов свободолюбивых стран, направленную на объединение всех прогрессивных сил каждой страны, независимо от партийной принадлежности и религиозных убеждений, в единый лагерь национального освобождения для развития борьбы с фашизмом;

г) он облегчает деятельность патриотов всех стран, направленную на объединение всех свободолюбивых народов в единый лагерь для борьбы с опасностью мирового господства гитлеризма и открывает тем самым дорогу к организации будущего сотрудничества народов на основах равноправия.

Я думаю, что все это вместе взятое приведет к дальнейшему укреплению единого фронта союзников и других объединенных наций в их борьбе за победу над гитлеровской тиранией.

Я убежден, что роспуск Коммунистического Интернационала осуществился вполне своевременно, потому что как раз сейчас, когда фашистский зверь напрягает свои последние силы, необходимо организовать общую ударную силу всех свободолюбивых народов, чтобы окончательно добить этого зверя и освободить народы от фашистского ига.

28 мая 1943 г. И. Сталин»

Хотя это интервью нам не дало ничего нового, оно опять‑таки разбиралось на целой серии семинаров. На этот раз дело ведь шло не о решении президиума Исполкома, а о высказываниях самого Сталина!

Со времени роспуска Коминтерна прошло уже три недели. Мы все еще вновь и вновь обсуждали со всех сторон эту единственную тему. Наконец, настал день, которого многие из нас уже нетерпеливо ждали.

На одном общем собрании школы Коминтерна было объявлено:

— Занятия кончились. Теперь задача всех товарищей во всех группах подготовиться к экзаменам, которые состоятся в ближайшее время.

Впервые мы получили в школе Коминтерна нечто вроде «отпуска». Правда, нам раздали целые списки экзаменационных тем, к которым мы должны были подготовиться. Но когда это делать — было предоставлено на наше усмотрение. Я уже так привык к жизни, в которой была заполнена каждая минута, что последние недели подготовки к экзаменам, — одновременно последние недели школы Коминтерна, — казались мне верхом свободы. В чудные, жаркие июньские дни мы имели право заниматься на свежем воздухе.

Наконец, в середине июня 1943 года началось! День за днем шли экзамены в различных группах. Наша немецкая группа вышла на испытания одной из первых.

За столом в учебном помещении сидели доценты и руководители семинаров нашей немецкой группы — Пауль Вандель («Класснер»), Бернгард Кёнен, Лене Берг («Ринг») и кроме них еще Михайлов, а также один–два доцента из других групп, знающих немецкий.

Курсантов вызывали одного за другим. Каждый должен был подойти к столу и вытащить билет с экзаменационными, вопросами. Каждый билет содержал четыре–пять вопросов. Эти вопросы относились к темам, проработанным нами в школе:

1. Философия (т. е. диалектический и исторический материализм), политическая экономия и другие теоретические вопросы из области марксизма–ленинизма;

2. История ВКП(б) и история Коминтерна:

3. История немецкого рабочего движения и актуальные вопросы современной антифашистской борьбы;

4. Общая политика (в первую очередь, фашизм и обстановка в гитлеровской Германии) и основные политические вопросы борьбы с Гитлером (например, опровержение нацистской идеологии, стратегия и тактика, единый фронт, народный фронт и т. д.).

Экзамен не был особенно строгим. Может быть, на испытания повлиял и роспуск Коминтерна. Но выявилось также, сколь многим нас напичкали в сравнительно короткий срок — в 11 месяцев.

В нашей группе испытания прошли без всяких инцидентов.

Только Отто совершенно запутался в определениях разницы между единым фронтом, народным фронтом, рабочим правительством и рабоче–крестьянским правительством, что Михайлова, кажется, не столько рассердило, сколько развеселило.

Примерно через 8 часов экзамен был закончен. Впервые после почти одного года нам вообще нечего было делать и мы наслаждались доставшимся нам в таком избытке свободным временем. Теперь и доценты и курсанты всех групп ждали только одного: директивы об окончательном роспуске Коминтерна и отправки на дальнейшую политическую боту.

СПЕЦИАЛЬНОЕ ЗАДАНИЕ В УФЕ

В один из этих необычайных каникулярных дней произошло нечто такое, что вряд ли я посчитал бы возможным несколько недель тому назад.

Завтра состоится общая экскурсия всей школы. Целый день мы будем отдыхать на воздухе, греться на солнце и купаться в реке Белой, заявили нам.

Это было впервые, если не считать трех рабочих заданий, — что мы могли покинуть территорию школы.

Итак, мы лежали на пляже, купались, загорали и были чрезвычайно рады, что могли провести хоть один такой хороший день. Но этот день на реке Белой остался в моей памяти еще и по другой причине.

Я лежал рядом с одним другом немного поодаль от группы. Вдруг мы увидели крестьянку, приближающуюся к нам, и прежде, чем мы сообразили, как нам быть, если она с нами заговорит, она была уже перед нами.

— Вы, наверно, из этой школы, а?

Мы пробормотали что‑то нечленораздельное.

— Ну да, вы, конечно, не можете сказать, но я знаю, что вы из этой школы для иностранцев. Советская власть — дура. Она дает все иностранцам, а мы должны голодать. Но все равно, тем, наверху, это не поможет. Когда вы отсюда выйдете, вы все равно за них не будете.

Мы оба переглянулись, но не сказали ни слова. Крестьянка спокойно, но ускоряя шаг, удалилась. Ее смелые слова заставили меня вспомнить, что я 11 месяцев жил в совершенно ином мире, полностью отрезанный от жизни «простых» людей. Сегодня полная изолированность привилегированного слоя партработников представляется мне одной из важных черт сталинской системы. Этой изолированностью можно объяснить некоторые особенности в мышлении и поведении сталинских партработников.

Несколькими днями позже я читал, лежа на траве вблизи школьного здания, как вдруг услышал, что меня зовут по имени:

— Линден, Линден.

— Что случилось?

— Ты должен немедленно идти к директору.

Я пошел, несколько обеспокоенный. Снова критика и самокритика? Доложил ли мой соученик о разговоре насчет роспуска Коминтерна? Но он тогда отважился пойти еще дальше, чем я!

Когда я пришел к Михайлову, там уже сидели семь человек, — товарищи из различных групп.

— Мы должны подождать еще двух товарищей, — сказал Михайлов.

Немного спустя пришли и они. Дело не походило на самокритику.

Рядом с Михайловым сидел партработник, которого я еще никогда не видел в школе.

Михайлов начал без околичностей:

— Товарищи, мы попросили вас сюда, так как выбрали для вас совершенно особую работу:

В связи с роспуском Коминтерна оказалось необходимым привести в порядок коминтерновский архив, находящийся из‑за эвакуации в довольно печальном состоянии. Мы избрали вас для этой работы потому, что считаем, что вы располагаете как политическими способностями для работы в архиве, так и знанием необходимых для этой работы иностранных языков. Мне, конечно, не нужно напоминать вам о том, что об этом задании не следует распространяться. Вместе с этим товарищем вы поедете в Уфу. Я думаю, что уже завтра.

Действительно, на следующее утро на грузовике нас, десять курсантов, партработника и двух стенографисток привезли в Уфу. Все остальные остались в школе. Я не знал, увижу ли я снова когда‑либо школу и что с нами будет после выполнения нашего задания.

Когда мы отъезжали, я, обернувшись, еще раз бросил взгляд на школу, где я узнал много интересного, но где я пережил также ужасные часы критики и самокритики. За 11 месяцев школа сделала из меня, откровенного и жизнерадостного студента и комсомольца — партработника, взвешивающего каждое слово.

Еще несколько минут, — и школа скрылась вдали. Я ехал навстречу ожидаемой мной с волнением работе. Это было мое первое партийное задание.

Примерно через час мы остановились. Поперек дороги был сооружен шлагбаум. За ним стояло около 50–ти человек с надеждой смотревших на наш грузовик.

— В чем дело? — строго спросил наш провожатый. Молодой человек приблизился: к машине:

— По распоряжению правительства Башкирской Республики на этом месте задерживается каждая машина, чтобы дать возможность срочно командированным прибыть в места командировок. Каждое место должно быть использовано. Поэтому мы требуем от вас взять в грузовик еще несколько пассажиров.

Наш провожатый ничего не ответил. Спокойно и небрежно он только показал какую–го бумажку.

Между тем нас уже окружали люди, размахивавшие своими удостоверениями — совершенно, как год тому назад во время моего путешествия через Казахстан. Человек в кожанке прочел документ провожатого.

— Ах так, ну это, конечно, другое дело! — сказал он, почти извиняясь.

Решительно и резко прозвучал его голос:

— Назад! Освободить дорогу для машины! Шлагбаум был поднят и мы двинулись дальше. Оглянувшись, я увидел на лицах людей разочарование.

По дороге в Уфу нас останавливали несколько раз, но всегда достаточно было нашему провожатому предъявить бумагу и свободное следование было обеспечено. Со своеобразным чувством вспоминал я, как мне приходилось пробираться по дорогам год тому назад.

Прибыв в Уфу, мы не направились к зданию Коминтерна. Нас поместили в гостиницу «Башкирия», гостиницу, где жили руководители Коминтерна, которых тогда уже не было в Уфе.

«Башкирия», — красивейший отель города, — новое, по башкирским масштабам прекрасно отстроенное здание. Наш провожатый ввел нас туда. Комнаты для нас были уже заказаны. Со спокойной самоуверенностью, словно он сам был Директором гостиницы, наш провожатый открыл дверь в столовую и пригласил нас войти.

— Здесь вы будете завтракать, обедать, ужинать.

В комнату вошла опрятно одетая девушка и стала накрывать на стол.

Конечно, мы и в школе Коминтерна получали хорошую еду, но то, что нам было предложено здесь, превзошло все наши ожидания.

После еды, получив хорошие папиросы, мы расселись поудобнее.

— Ну, теперь, мы могли бы, если товарищи ничего не имеют против, поговорить о работе, — сказал наш провожатый.

Мы ничего не имели против.

— Каждое утро после завтрака вас будут доставлять на машине в архив Коминтерна. Архив находится на пятом этаже одной из школ. Само собой разумеется, его строго охраняют. Вы можете входить и уходить лишь все вместе и только с этими удостоверениями.

Наш провожатый продолжал в том же вежливом тоне:

— Я думаю, было бы неплохо поехать сейчас в архив. Там я могу подробно разъяснить, что надо делать. Завтра утром вы бы могли уже начать работу. Есть еще какие‑либо вопросы?

Разумеется, меня интересовало многое, — но, конечно, вопросов не было.

— Тогда все в порядке, — сказал он.

Три легковых машины стояло наготове. Мы пересекли город и остановились перед новым пятиэтажным школьным зданием. Поднявшись на пятый этаж, мы натолкнулись на часового. Показав удостоверения, мы проследовали в огромный зал, где лежало множество мешков. Мешки были длиной примерно в полтора и шириной в полметра. Похоже было на то, что их наполняли какие‑то папки. Выяснилось, что в двух других маленьких комнатах тоже были навалены мешки.

Провожатый отозвал нас в угол.

— При эвакуации из Москвы не было достаточно времени рассортировать коминтерновский архив в должном порядке. Папки с архивами коммунистических партий отдельных стран были просто–напросто впихнуты в мешки. Мешки начерно занумерованы, так, что мы знаем, правда, что в таком‑то мешке находится архивный материал такой‑то партии. Но что именно находится в каждом мешке неизвестно. Ваша задача заключается в том, чтобы открыть и просмотреть мешки, затем перенумеровать папки соответственно содержанию и сделать для каждого мешка отдельно список, который вы продиктуете стенографистке. Таким образом станет возможным хотя бы общий обзор содержания архива. При будущем просмотре материалов мы сможем ориентироваться по вашим спискам.

С некоторым сомнением смотрел я на множество мешков, нагроможденных в огромном зале. Нам предстояла нелегкая работа.

— Мы думаем, что весь архив надо распределить по странам. Каждый из вас получит материалы одной какой‑либо партии, над которыми он и будет работать. Я хотел предложить вам следующее распределение.

Провожатый вынул лист бумаги из кармана и стал называть наши партийные клички и тут же — страны и номера мешков, которыми каждый из нас должен был заняться.

— Товарищ Линден — компартия США и половина архивного материала компартии Великобритании.

Я заранее радовался предстоящей работе. Это должно быть очень интересно — читать архивные материалы коммунистических партий!

Не отгадал ли провожатый мои мысли?

— Я должен со всей категоричностью указать, что никто, делающий здесь эту работу, не должен проронить о ней ни звука. Далее, я должен указать, что каждая бумажка, какой бы невинной она ни казалась, должна быть положена обратно в мешок, откуда она была взята. Само собой разумеется из этого зала нельзя вынести даже маленького клочка бумаги. Наконец, я должен обратить ваше внимание на то, что ваша работа заключается не в том, чтобы читать архивные материалы, а лишь в том, чтобы их сортировать. Никто из вас не имеет права прочесть что‑либо из этих архивных материалов.

Даже самая строгая выучка и дисциплина не могли помешать мне мгновенно подумать: как же я могу установить содержимое целого ряда мешков, набитых документами, если эти документы нельзя прочесть? Но я остерегался что‑либо сказать вслух.

НАША РАБОТА В КОМИНТЕРНОВСКОМ АРХИВЕ

Отдохнув, мы на другой день приступили к работе в архиве Коминтерна. Каждый вначале записывал и собирал мешки «своей» партии.

Уже при просмотре первого мешка я с беспокойством отметил, что задача была еще сложней, чем я ожидал.

Я натолкнулся на ужасающий беспорядок.

Было ли так же у других?

Несмотря на строгую конспирацию мы, разумеется, делились друг с другом положением дела. Единогласно все пришли к выводу, что хуже всего дела обстояли у меня. По беспорядку и хаосу компартии США должно было бы быть присуждено первое место!

В мешках моих американских товарищей находились не только целые связки кое‑как сложенных, даже не положенных в папку партийных документов, но также обрывки кинореклам, старые номера «Нью–Йорк таймс», сломанные карандаши и прочий хлам, не имеющий ничего общего с архивом.

— Американские товарищи имели, видимо, чёрт знает как мало времени, если они свой архив послали в Москву в таком виде, — сказал, смеясь, один товарищ.

У британской компартии такого ужасного беспорядка не было. Здесь, по крайней мере, все материалы были собраны по папкам; если на папках и не значилось, что они содержат, то выглядели они все же сравнительно прилично. Но это было ничто в сравнении с архивным материалом коммунистической партии Германии! Я вообще себе не представлял ничего подобного! Материалы были не только рассортированы по папкам, но к каждой папке был приложен список содержимого.

Мы просто остолбенели от изумления при виде папки компартии Германии с листовками 1932 года. Листовки были рассортированы соответственно издававшим их районным комитетам. К каждой листовке был приложен листок бумаги с пояснением, когда и по какой причине была издана данная листовка.

— Ну, ты счастливчик! Тебе действительно мало, что делать, — сказал один из нас тому, кто сортировал материалы КПГ. Но бедняга только простонал. Он, правда, имел аккуратно заполненные мешки, но, при этом, втрое больше по количеству. Ни одна партия не посылала столько архивного материала в Москву, как коммунистическая партия Германии.

Подавленный, я вернулся, к мешкам моих американский товарищей и судорожно пытался навести хоть небольшой порядок среди нагромождения партийных документов, сломанных ножниц, старых газет, резинок и чернильных карандашей. Но хаос имел также и свою хорошую сторону: у меня была по крайней мере возможность небольшой самостоятельной работы. Я должен был все вынуть, рассортировать материалы по возможности соответственно датам и основным областям деятельности, и лишь затем вновь разложить по папкам.

Наш провожатый наблюдал за нами. Проходя мимо и заметив незавидное положение, в которое поставили меня американские товарищи, он задумчиво покачал головой.

— Так вы никогда не будете готовы. Главное, это быстро разместить бумаги по папкам, чтобы был хоть какой‑нибудь порядок. Если не ясно сразу же, что к чему, пишите спокойно на папках «разное»: мы должны всю работу закончить в несколько дней.

Я последовал его совету и уже через несколько часов добился заметных успехов.

Я уже в течение многих часов напряженно работал, раскладывал, по возможности быстро, партийные материалы согласно их заголовкам, надписывал папки и снова их вкладывал в мешки, прежде чем я нарушил строгий запрет что‑либо читать.

Среди различных американских газет я внезапно нашел газету, называвшуюся «Милитант». Я принял ее за буржуазную газету и уже хотел, не обращая внимания, вновь запрятать в мешок, как вдруг остолбенел: на первой странице газеты красовалась эмблема серпа и молота и лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь». Что это, партийная газета? Но ведь в истории Коминтерна при прохождении истории американской компартии эта газета никогда не упоминалась! Хотя я и знал, как дорога каждая минута, я все же бросил на нее беглый взгляд: писалось что‑то о классовой борьбе, об интернациональной солидарности, об освобождении негров.

Уже я думал, что передо мной партийная газета, как на третьей странице мне бросился в глаза крупный заголовок: «Капитуляция Раковского». Лев Троцкий.

Я не верил своим глазам: статья Троцкого! Значит это — троцкистская газета! Пакет с динамитом не произвел бы на меня большего впечатления.

Я быстро оглянулся. Вблизи никого не было. Жадно пробежал глазами статью Троцкого. Трудно передать, как я тогда был взволнован!

Раковский? Это имя я иногда встречал лишь в сочинениях Ленина и знал, что весной 1938 года он был осужден. Конечно, я уже давно сомневался в том, что жертвы чисток 1936–38 родов были «контрреволюционерами», но это сомнение было лишь интуитивное. Ничего точного я не мог узнать. Теперь я читал о судьбе этого революционера, о политической борьбе оппозиции против сталинской группы (уже одно это обозначение звучало для меня чем‑то совершенно новым!), но все еще я не понимал почему Троцкий говорил о капитуляции. Потом я прочел, что Раковский признал свои «заблуждения» и солидаризировался с ВКП(б).

В моем прежнем лексиконе это обозначалось, как самокритика и признание правильности политики партии. Назвать такое поведение капитуляцией, — это было для меня открытием. Но разве Троцкий в данном случае не был прав? Разве эта не было действительно капитуляцией? Но я уже потерял почти четверть часа за чтением американской троцкистском газеты и теперь должен был наверстать упущенное. Я стал работать еще быстрее, чем прежде, не теряя при этом надежды, что мне снова попадется в руки экземпляр «Милитанта». Уже в том же самом мешке я нашел и второй экземпляр. Снова быстро прочел важнейшие места. После этого у меня вошло в правило работать без пауз и лишь при обнаружении «Милитанта» три–четыре минуты отдавать чтению. Вероятно, я был не единственным, кто читал в архиве троцкистские издания.

Этот интерес объясняется просто: буржуазные газеты, попадавшиеся мне в руки во время сортировки коминтерновского архива (подобно выдержкам из буржуазной прессы в бюллетенях, читавшихся нами в школе) не могли нас существенно интересовать. Они занимались вопросами, стоявшими далеко от нашей жизни и наших проблем, употребляли определения, бывшие для нас китайской грамотой, что не могло вызвать в нас большого интереса. Троцкисты же писали нашим языком, пользовались нашей терминологией; они брали на мушку то, что и во мне возбуждало сомнение, так что мой тогдашний интерес был вполне понятен.

С каждым днем, с каждым часом я все больше и больше жалел, что работа идет так быстро. Так часто попадались вещи, которые я бы с удовольствием прочел — протоколы заседаний ЦК, фракционные стычки, обоснования исключений ведущих работников; к сожалению, для прочтения этих материалов не было ни малейшей возможности. В истинно стахановском темпе должен был я раскрывать мешки, запихивать материалы в папки и делать на них надписи, вроде «профсоюзы», «разное», «партия 1921–23». С каждым днем нам все чаще повторяли, чтобы мы следили не столько за точностью, сколько за скоростью. Списки должны были помогать тому, чтобы в общих чертах знать, что находится в каждом мешке, без детального перечня.

На пятый день, когда я уже хотел запрятать целую кучу документов в папку, мне бросился в глаза примерно 24–страничный манускрипт. Неожиданно я увидел на нем собственноручную подпись Сталина. Я знал эту подпись — факсимиле ее опубликовывалось несчетное число раз. Но собственноручно Сталиным подписанный документ я еще, разумеется, никогда в руках не держал.

С интересом я рассматривал свою находку.

Дело шло о главе из одной книги Анны Луизы Стронг, в которой автор описывает свой разговор со Сталиным. Глава была написана по–английски; к ней было приложено сопроводительное письмо директора одного советского издательства. В письме стояло, что американская писательница Анна Луиза Стронг подробно описывает в своей книге один разговор со Сталиным; издательство, однако, хотело бы перед сдачей этой главы в печать запросить Сталина: не сочтет ли он нужным предложить какие‑либо изменения или примечания к этой главе. Издательство позволяет себе не только переслать данную главу в английской оригинале, но и снабдить ее дословным русским переводом. Письмо издательства относилось, если я точно помню, к 1931 году.

Ответное письмо Сталина издательству занимало лишь несколько строк. Оно гласило:

«Против текста у меня нет возражений. Глава может быть опубликована в предложенной форме или с изменениями, которые пожелает внести сам автор.

Сталин».

Тогда, в 1943 г., когда культ Сталина был в зените, меня обуяло странное чувство: ведь я держал в руках письмо Сталина! Само собой разумеется я пробежал глазами главу и еще до сих пор помню, каким необычным мне показалось, что не было никакого письменного интервью и что иностранная коммунистическая публицистка могла в своей интерпретации описать свой разговор со Сталиным.

В 1943 году вряд ли было это возможно[7].

Уже спустя 14 дней большая часть архива, хотя и поверхностно, была разобрана. После этого нам сообщили, что кроме нашей бывшей нагрузки, мы займемся и дальнейшими архивными материалами.

Опять появился перед нами наш провожатый с листом бумаги в руках.

— Товарищ Линден — архивные материалы об Албании, Бирме и Яве.

Я решился на робкое возражение:

— Но я вообще не знаю албанского, бирманского и… каким языком говорят, собственно, на Яве?

Провожатый, смеясь, отмахнулся:

— Я тоже не знаю, но вы уж как‑нибудь разберетесь.

Другие получили подобные же задания и мы, таким образом, все оказались в одинаковом положении: нам предстояло упорядочить архивы, вообще не зная соответствующего языка. Единственное, что нам помогало, были даты, имена работников, известные нам из истории Коминтерна или указания на города и события, знакомые нам по школе. Кроме того, время от времени попадались некоторые документы на английском или русском языках. Это были как бы вехи, помогавшие нам находить дорогу. Все же задание в целом походило на кроссворд.

Не прошло и трех недель, как наша работа, несмотря на все трудности, была закончена.

Наш провожатый поблагодарил нас. Мы напряженно ждали, что же теперь будет с нами.

— Товарищи, мы думаем, что вам было бы хорошо еще несколько дней остаться в Уфе и отдохнуть. Вы по–прежнему будете жить и питаться в гостинице «Башкирия». Как только будут закончены еще кое–какие дела, я вместе с вами поеду Москву, и вы поступите в распоряжение ваших партий.

СЛУЧАЙНЫЙ ВЗГЛЯД НА «ОБЫКНОВЕННУЮ» ЖИЗНЬ

В Москву! Я от всей души радовался тому, что после двyх богатых событиями лет вновь вернусь в столицу. А пока мы имели несколько свободных дней.

Уфа в этом году тоже изменилась. Ответственные работники с их ближайшими сотрудниками уже были в Москве. В июне 1943 года в Уфе задержались лишь «среднее сословие» и «пролетариат» Коминтерна. Все с нетерпением ждали возможности вернуться в Москву.

Первым, к кому я направил свои стопы, была моя подруга Эрика, жившая в здании, отведенном «пролетариату» Коминтерна на ул. Сталина №101. Она имела за плечами тяжелые годы, не из‑за «критики и самокритики», правда, а из‑за «нормальных» для Советского Союза трудностей. Моя неожиданная карьера, казалось, не радовала Эрику.

— Ну, теперь ты причислился к умным, — насмешливо заметила она.

Я снова почувствовал, как далек я стал за это время от образа мыслей «обыкновенных» людей. Но на следующий же день мне удалось наглядно изучить «другую сторону жизни».

Возвращаясь в гостиницу «Башкирия» я заметил нечто, похожее на базар. С любопытством подошел я ближе. Глазам моим представилась грустная картина. Десятки людей, большей частью одетых в тряпье, пришли сюда, чтобы выменять часть своего скудного рациона на другие вещи. Одна старая женщина, от голода едва стоявшая на ногах, держала в дрожащих руках предназначенный на обмен кусок черного хлеба; один старик хотел обменять два куска сахара на хлеб. Еще кто‑то предлагал папиросы — по 6 рублей за штуку.

Безграничная бедность, увиденная мною на толкучке в Уфе, молниеносно дала мне понять, насколько хорошо провел я все это время. За несколько месяцев я почти совсем забыл, что существует такая бедность. Воспоминания о Караганде, о времени, когда я жил также плохо, потускнели.

Глубоко потрясенный, почти с сознанием вины, потому что материально мне жилось хорошо, ушел я с толкучки, и вдруг по дороге встретил студентку, которую знал еще Москве.

Она за это время кончила курсы медсестер, была эвакуирована в Уфу и работала в госпитале.

После нескольких слов приветствия она стала говорить о вещах, от которых у меня захватывало дыхание. Она рассказала о страданиях, которые она ежедневно наблюдала в госпитале, о молодых людях, которых изуродовала, превратила в инвалидов война. Чем дальше она говорила, тем сильнее было ее возмущение.

— Во всем виноваты вожди государств и политика и здесь, и там, а бедные люди должны из‑за них страдать.

Не стесняясь, она ругала все и вся: гитлеровскую Германию, советских «вождей», политиков и генералов, «на какой бы стороне они ни стояли», и комсомол, в котором она сама состояла. Красной нитью, однако, во всех ее словах проходило сострадание к советским людям, «которые ни в чем не повинны».

Несколькими днями позже у меня была еще одна потрясающая встреча.

Когда я вышел раз из гостиницы после очередного обильного обеда, мне преградил путь осунувшийся, пожилой человек в порванной одежде.

Я уже сунул было руку в карман в поисках денег.

Вдруг он меня окликнул:

— Здравствуй, Линден.

Я обомлел от страха. Откуда знал незнакомец мою партийную кличку?

Я внимательно вгляделся в него: это был курсант нашей группы, который однажды рассказал нам весьма подробно о своей нелегальной деятельности во время оккупации во Франции и который затем вдруг, без всякого объяснения причин, был удален из школы. Это произошло уже больше полугода тому назад — и, судя по его виду, ему все это время жилось исключительно плохо.

— Скажи, есть у тебя немного хлеба? Он умоляюще смотрел на меня.

— Нет, сейчас нет, но когда я вернусь с ужина, я тебе кое‑что захвачу. Я попробую взять столько хлеба, сколько можно, чтобы не бросилось в глаза, потому что нам не разрешается… но ты меня извини… вряд ли я могу для тебя захватить что‑нибудь кроме хлеба.

Он махнул рукой.

— Ах, Линден, тебе вовсе не нужно извиняться. Другие и хлеба мне не дают. Они даже не говорят со мной, большинство отворачивается и не здоровается, видя меня на улице. Если ты сможешь принести мне хлеба, я этого никогда не забуду и буду вечно тебе благодарен.

С этого времени я всегда уносил с собой хлеб, чтобы вечером, украдкой передать ему где‑нибудь в укромном месте. Он каждый раз меня благодарил, но был исключительно скуп на слова. Я только узнал, что после исключения из школы он ниоткуда не смог получить помощи. Товарищ, много лет выполнявший специальные задания партии, был теперь «списан со счета» и предоставлен своей судьбе — пример железной, жестокой последовательности сталинизма по отношению к человеку, в котором он потерял нужду.

Но, несмотря на пережитое в Уфе, я все еще думал, что все зло заключается в ошибках отдельных учреждений и в пережитках русского прошлого. Слишком глубоко еще была во мне укоренена сталинистская идеология, чтобы меня заставили поколебаться подобные эпизоды и особенно бросившаяся мне в глаза в Уфе разница между тем, как живет партработник и прозябает обыкновенный человек.


Те недели июля 1943 года, которые мы провели в Уфе, были богаты волнующими событиями. Муссолини был свергнут. Италия находилась накануне выхода из войны. Все надеялись, что война приближается к концу.

21 июля нам на голову свалилось новое событие. На третьей странице «Правды» жирным шрифтом был напечатан манифест к германскому народу и вооруженным силам Национального комитета «Свободная Германия». С изумлением мы узнали, что 12 и 13 июля под Москвой состоялось совещание военнопленных немецких солдат и офицеров совместно с немецкими эмигрантами. На этом совещании был избран Национальный комитет «Свободная Германия», во главе которого стоял хорошо мне известный Эрих Вейнерт.

Заместителями председателя были майор Карл Гетц и лейтенант граф Генрих фон Ейнзидель.

Со жгучим интересом читал я воззвание и сразу же отметил, что оно было еще «шире», чем воззвание так называемой западногерманской конференции мира, о которой мы так подробно учили в школе. Штейн, Эрнст Мориц Арндт, Клаузевиц и Йорк в этом воззвании ставились в пример, о социалистических требованиях не было и намека, о существовании немецких коммунистов вообще не упоминалось. Да–же в школе на семинарах на тему «Борьба с сектантством» мы так далеко не заходили. Было нетрудно догадаться, что роспуск Коминтерна и манифест Национального комитета не были теоретическим трюком; дело шло о перемене стратегической ориентации.

Особенно ясно это можно было видеть из требований манифеста. Они были сформулированы так «широко», как только было тогда возможно с явной целью охватить все антигитлеровские силы. Цели манифеста в отношении устройства послегитлеровской Германии ограничивались требованием сильной демократической государственности («не имеющей ничего общего с бессилием веймарской системы»), безусловной отмены всех законов, продиктованных национальной или расовой ненавистью, восстановления и расширения политических прав и социальных достижений, свободы торговли и ремесел (включая гарантию «законно приобретенной собственности»), немедленного освобождения жертв гитлеровского режима и выплаты им компенсации и, наконец, требованием справедливого и сурового суда над военными преступниками и ответственными за войну, причем, однако, обещалась амнистия «всем сторонникам Гитлера, которые своевременно порвут с Гитлером и активно присоединятся к движению за Свободную Германию».

Еще очень слабо мог я себе представить Национальный комитет, я еще не знал, что его символом был избран черно–бело–красный флаг, так как этого нельзя было заключить из сообщения «Правды». Но естественно, что я проявил горячий интерес к Национальному комитету «Свободная Германия» и ничего так страстно не желал, как работать там.

Мое желание исполнилось раньше, чем я мог предполагать.

В тот же день, 21 июля, нас созвали.

— Сегодня вечером мы выезжаем в Москву, — объявили нам.

Караганда, школа Коминтерна и работа в коминтерновском архиве остались позади. С напряжением я ждал, что мне предстоит.

На другой же день мы прибыли в Москву.

Загрузка...