5. СОН И ЯВЬ

Приближались съёмки самой важной и рискованной сцены фильма, у вех нарастало возбуждение и усиливалось волнение. Мы сделали отважный выбор, придётся получать специальное разрешение итальянской цензуры, возможно, даже пометку «Детям до шестнадцати смотреть запрещается» в Великобритании, но в год 1967 от Рождества Христова мы намеревались выиграть сражение. Мы раздвинем занавес и наконец откроем то, что Шекспир не смог показать на елизаветинской сцене 1595 года — любовную ночь влюблённых, которая в трагедии скрыта, почти не существует, словно захоронена между четвёртой и пятой сценой третьего акта. Мы же, напротив, покажем, как пение жаворонка врывается в комнату Джульетты, пробуждая нагих новобрачных в постели.

Стране предстояло ждать ещё три года, прежде чем будет принят закон о разводе, пятнадцать лет — пока аборт станет легальным и исчезнут во мраке истории жуткие фигуры тех женщин, которые тайно делали аборты, и всё же в то лето по всей Европе веял дух любви и свободы, или, скорее, дух восстания во имя любви и свободы. Студенты занимали университеты, проходили мирные демонстрации против войны во Вьетнаме. Был Че Гевара. Шёл 1967 год, когда, как пели «Битлз» в своей песне, которую впервые передали по радио 25 июня этого года, всё, что тебе нужно, это love[96].

Актёры разделилась на тех, кто любит поспать подольше, и тех, кто спать не любит. К последним очень скоро присоединилась Леда, которая принялась гулять по саду в поисках усталости и свежего воздуха, чтобы упасть потом в объятия Морфея. Я нередко замечал её фигуру под своим окном, когда тоже пытался обмануть ночь. Тогда я свистел ей, она останавливалась, и мы принимались обсуждать отснятый материал, что сохранить, что уничтожить, что отснять заново.

И звёзды на небе сияли, пока я не начинал зевать, не тяжелели веки и я не прощался с Ледой, сказав ей «До завтра».

— То есть уже до сегодня, — неизменно поправляла она меня, посмотрев на наручные часы. И, крадя реплику у старого Капулетти, добавляла: — Уже так поздно, что мы скоро сможем сказать, что очень рано.

Лавиния вновь повеселела. Глаза светились, на губах играла улыбка. За столом, вечером, она согласилась сесть между мной и мисс Бернс. Больше не протестовала, ела с аппетитом, молчала, но не пропускала ни слова из наших разговоров, обмениваясь понимающим взглядом с Френни, сидевшим на другом конце стола и игравшим с хлебным мякишем. Он лепил из него маленькие фигурки, которые наш хозяин приметил, оценил и похвалил.

Андреа Меи, между прочим, познакомился с Федерико в Академии изящных искусств. Он разбирался в живописи и скульптуре и любил бродить по итальянским предместьям в поисках сокровищ для коллекции.

Однажды, пока мы ожидали кофе, он рассказал нам, что нашёл эскиз Леонардо да Винчи на чердаке у одной старой чочары[97], он готов был поклясться: эта женская голова слегка напоминала «Мадонну в гроте».

— Лучше бы это оказалась какая-нибудь работа Боттичелли, — сказал Бруно Фантонетти. — Я не в восторге от Леонардо. Может, он и гений, но холодный, солдафонский, типичный инженер… Ничего тебе не говорит, — прибавил он, пока я, наклонившись к Лавинии, шепнул ей, что означает таинственное слово «чочара».

Oh, I see[98] — улыбнулась она.

— Единственная его картина, которая мне действительно нравится, это «Дама с горностаем», — заметил Федерико.

Андреа подождал, пока закончатся комментарии, и с волнением продолжил свой рассказ. Ему пришлось целый месяц уговаривать старуху избавиться от «ненужной мазни», потом в один прекрасный день его усилия были вознаграждены, он пришёл к ней с пустыми руками, а ушёл с полными карманами, и жизнь показала ему своё новое лицо. Он сразу же помчался как сумасшедший в Рим, хотел остановиться у ближайшего банка и положить рисунок в сейф, чтобы с ним ничего не случилось.

— И он до сих пор там? — поинтересовалась Леда, которая необычайно удивилась и потому хотела знать, чем закончилась эта история. — И можно взглянуть на него?

Федерико негромко засмеялся, перебирая вилкой куриные косточки на тарелке, и взглянул на меня. И тут я вспомнил наш разговор с ним примерно месяц назад, когда он рассказывал про одного своего неопытного друга с дырявым карманом и про его невероятную утрату…

Андреа предпочёл взять графин с вином и наполнить бокалы тем, у кого комната ещё не кружилась перед глазами, и пожелал оставить секрет где-то на дороге между Пильо и Римом, не доезжая до него какой-нибудь сотни километров.

— Чин-чин! — поддержал его раскрасневшийся Джеральд, подняв бокал.

Так мы сменили тему, но всё же продолжили разговор об итальянском искусстве, предложив друг другу назвать художника, которого, будь наша воля, безоговорочно пропустили бы в рай, туда, где существует жизнь после смерти.

— Филиппо Липпи![99] — воскликнула Китти, показывая нам золотой медальончик, который купила во Флоренции, из тех, что дарят детям по случаю первого причастия, на нём выгравировано изображение «Мадонны с младенцем и святыми» Липпи. Половина Италии носит это изображение на шее, и я тоже. Я отвернул воротник рубашки, желая потрогать его.

Леда улыбнулась, а за нею и все остальные. Только Френни остался серьёзным. Глядя в пространство перед собой, он прошептал:

— / am poor brother Lippo Lippi, by your leave! You need not clap your torches to my face[100].

Лавиния сощурилась, и мисс Бернс, не моргнув, выпила последний глоток вина.

Френсис добавил с горькой улыбкой, что конечно же Филиппо Липпи, монаху-волоките, никогда не откроются небесные врата, а суждено ему гореть синем пламенем в аду.

— Если только не найдёт бога Фенелона[101], — заметил Федерико. — Того бога, который скажет ему: Il te sera beaucoup pardonne, parce que tu as beaucoup aime. Многое тебе простится, потому что ты много любил.

Мисс Бернс, подняв голову, переводила свои удивлённые бесцветные глаза с одного собеседника на другого. Задержала взгляд на мне, словно желая получше запечатлеть в памяти выражение моего лица, чтобы припомнить мне его потом в будущем, ещё туманном.

— Любовь — это единственное, что способно приблизить нас к небесам. Потому что, страстно стремясь к красоте, мы чудесным образом расцветаем, — утверждал Федерико, жестом извиняясь перед chaperon. Он понимал, видя, как та побледнела, что его слова ей непонятны. А может быть, она сожалела о своём прошлом, которое обрекло её на увядание и преждевременную осень?

Я подумал: а может, мисс Бернс, как одна моя тётушка, повинуясь родителям, тоже отказалась от большой любви? Может, и она знала не очень богатого, но очень влюблённого в нее молодого солдата, с которым хотела пойти к алтарю?

Все замолчали, некоторое время никому не удавалось выстроить свои мысли в достаточно разумном логическом порядке. Руки потянулись к бокалам, все отпили вина, повздыхали. Потом прозвучал вопрос, который снова оживил уже угасавшую беседу.

— А Паоло и Франческа? — спросила Андреа, увлекая нас всех во второй круг ада, к сластолюбцам. — Их любовь стала для них наказанием. Или я ошибаюсь?

Федерико улыбнулся и откинулся на спинку стула, прежде чем ответил:

— Ошибаешься.

Пока подливали вина в мой бокал, я уловил взгляд, которым обменялись Лавиния и Френсис: лёгкий взмах ресниц, чуть приподнят уголок рта.

Кто-то с усмешкой заметил:

— Они наказаны за то, как любили, а не потому, что любили друг друга. Смерть пришла раньше, чем они смогли преодолеть простое влечение друг к другу и подойти к истинному чувству. У любви есть детство, отрочество и зрелость. И нужно пройти все три этапа, чтобы по-настоящему любить.

Детская любовь — это обожание, и тут мы подобны Данте, который почитает Беатриче, избирает её своей музой, посвящает ей стихи. Потом детская наивность завершается, и пробуждается чувство. Вот тут любовь подобна юноше, который весь кипит и рвётся в бой, будто конь, бьющий копытами от желания броситься вскачь. Та и мы устремляемся вперёд и спотыкаемся о камень, чтобы следовать путём, пройденным Данте. И некоторые не поднимаются, навсегда оставшись в ловушке физического мира. Но если нам удастся подняться, если выйдем из тёмного леса, то подойдём к третьему этапу, к тому, где небесная любовь определяет движение звёзд. И там найдём не кого-нибудь, а Беатриче. Женщину, которую любили с самого начала, которую ещё будем любить, всегда, в этом мире или ином. Любовь — это круг: конец в нём — то же начало, только добавляется ещё один виток жизненного опыта.

Мне пришлось наклониться к Лавинии, чтобы пересказать ей вкратце последнюю часть этого разговора, пояснить незнакомые слова, но оказалось, меня слушает и мисс Бернс, с беспокойством выглядывая из-за моей протеже.

Леда взяла на себя труд перевести разговор для Китти, которая очень живо заинтересовалась темой, и для Алена, который слушал без особого внимания, сидя напротив Федерико и глядя на него. Френни, опустив голову, катал хлебный шарик. Алек поднялся и удалился в другую комнату — наверное, захотел поиграть в бильярд. Джеральд тоже исчез. Остальные слушали, но не вникали.

— Любовь — это наше становление, — заключил Федерико, найдя наилучшее завершение темы. — Любовь — наше спасение.

This bud of love, by summer's ripening breahy May prove a beateous flower when next we meet, — прошептала Лавиния, повторяя слова Джульетты. Пусть росток любви в дыханье тёплом лета расцветает цветком прекрасным в миг, когда мы снова увидимся.

Когда Френни поднял голову, я увидел, как сияют его глаза, и мы невольно обменялись улыбками. Меня охватило чувство какой-то удивительной радости, едва ли не ликования, и я не понимал и не желал знать почему.


Так и продолжался наш разговор под звяканье приборов, звон бокалов и скрипение сдвигаемых стульев. Ужин закончился, и все отправились в гостиную на первом этаже, чтобы переключиться на Шекспира, посмотреть, что он приготовил нам на завтра, что ожидает нас на съёмочной площадке, какие недруги придут искать нас.

И тут я заметил, что мисс Бернс готова распрощаться с нами ещё в дверях столовой, глаза у неё, похоже, слипались, она зевала. Попросила Лавинию не засиживаться, заверила, что будет ждать её и не погасит свет, попрощалась, поправила кофточку на своих худых плечах и удалилась, не спеша, держась за перила.

Лавиния послушалась её, посидела с нами ещё полчаса, а потом пожелала всем спокойной ночи, уже в дверях бросила взгляд на Френни и удалилась к chaperon. Но мне она показалась слишком счастливой, когда целовала в щёку, слишком сияющей, чтобы я в конце концов не заподозрил кое-чего. После нашего разговора произошли некоторые события, карты на столе явно перемешаны. Искусно подменены.

Френни сыграл пару партий на бильярде с Алеком, Аленом и Бартоломью, дождался, пока выиграет один раз или хотя бы почти выиграет, и ушёл.

Как-то ночью, в первых числах августа я откашлялся, лёг на подоконник и спросил Леду, чем недовольна Китти. Я слышал в коридоре какие-то проклятия на весьма выразительном английском, определённо не похожем на шекспировский.

Леда пожала плечами и ближе подошла к стене.

— Не может найти своё снотворное, — объяснила она шёпотом — очевидно, это был секрет, что у Китти Родфорд проблемы со сном и она привыкла засыпать с помощью таблеток.

Я так и замер в оконном проёме, но что-то вдруг вспыхнуло в сознании, оставив яркий след. Странно, но лёгкий болезненный укол всегда задевает совесть, даже когда не обнаруживается ничего ужасного, вроде, например, вопроса, куда могла деться упаковка снотворного Китти.

На утро за завтраком я собирался поговорить об этом с Лавинией. Ночью я продумал прекрасную речь, записав её затуманенным от усталости взглядом на извёстке моего потолка. Я хотел проверить своё предположение, заставить её признаться — искренность в ответ на искренность. Но я упустил удобный случай отвести её в сторону, а потом мы оказались на съёмочной площадке в окружении кинокамер и софитов, среди бродивших вокруг актёров, и мне пришлось отложить проблемы реальной жизни, чтобы сосредоточиться на проблемах художественных.

Нас ожидал трудный съёмочный день. Накануне мы обсудили с Федерико и Ледой план работы и единодушно пришли к выводу: необходимо переснять сцену с обнажёнными героями в спальне.

Плёнка, похоже, застревала в проекторе, и оказалось слишком много разных неточностей, чтобы оставить всё как есть и двигаться дальше.

Лавиния играла хуже своих возможностей, держалась скованно, жмурилась, не желая видеть своё обнажённое тело.

Френни забыл одну реплику и не смог поцеловать Лавинию перед объективом. К моему великому изумлению, они едва не столкнулись, поднимаясь с кровати под балдахином. Когда я спросил, что с ними случилось, почему они так смущены, то ответ увидел в их недовольных глазах: виновата белая, чопорная фигура, наблюдавшая из-за моей спины за всем на свете.

Но мисс Бернс на этот раз не было на съёмочной площадке, за завтраком я тоже не видел её. Лавиния сказала, что chaperon спит наверное, ещё видит сны, даже если вообще никогда не видит их.

Maybe you think I should have woken her up, Ferruccio&[102] — неожиданно спросила она, пристально посмотрев на меня с изумлением и тревогой одновременно, словно от моего ответа зависела её судьба.

— Нет, нет, — ответил я. Очень хорошо, что не разбудила мисс Бернс, оставив её подальше от кино, от того, чего она не понимает и никогда не сможет оценить.

Лавиния с благодарной улыбкой опустила голову, повернулась к звукооператору, чтобы тот укрепил микрофон, и бросила радостный взгляд в сторону Френсиса.

Когда она уходила, у меня возникло странное ощущение, будто я ответил не на тот вопрос, который прозвучал в её словах. На самом деле я только что сказал, что не остановлю их, что знаю, какую игру они с Френни затеяли, но не стану мешать. Пусть продолжают, чтобы Морфею потом дали их имена! И пусть подольше держат в заложниках снотворное Китти и даже пусть купят ещё одну упаковку! Нам всем — и любви, и фильму — была только на руку усталость мисс Бернс, на съёмочной площадке без неё определённо дышалось легче, и юные герои меньше смущались.

Отдав последние распоряжения техникам, я поднял руку, призывая всех, кому нечего делать в комнате, покинуть нас. И глубоко вздохнул.


Каждое лето бывает самый жаркий день, когда время от времени наступает тишина и постоянно обливаешься потом, нескончаемый день, потому что в послеполуденные часы уже совсем нечем дышать, но ты всё равно движешься, и с таким трудом, будто тонешь в болоте.

А самым длинным за всё наше лето оказался день, когда Лавиния и Френни разделись перед кинокамерами, чтобы уйти в другое измерение, где нет имён, нет личностей, где даже Джульетта перестаёт быть Джульеттой, а Ромео — тоже не Ромео, и остаются только тела — вместилища душ.

С заходом солнца жара не спала. Солнце всего лишь скрылось во мраке, став невидимым врагом, которого можно игнорировать, искать глазами и не находить, но которое по-прежнему существовало и обжигало наши спины, приклеивая одежду к нашей коже.

В девять вечера все мы, весьма проголодавшиеся, собрались в саду, в беседке, увитой вьющимися растениями, за ужином. Прошёл трудный день, мы работали много и хорошо, следовало выпить за окончание съёмок этой сцены.

Андреа воспользовался случаем и показал мне свой винный подвал. Кроме произведений искусства, он, как я обнаружил, коллекционировал также бочки и бутылки. Их у него оказалось невероятное множество, все старательно разложены по годам и фирмам-производителям на полках в просторном помещении с выбеленными сводами, которые навели меня на мысль о склепе.

На мгновение, должно быть из-за сырой прохлады, царившей тут, я подумал, что смерть вполне может оказаться освежающей, подобно дождю после знойной, жаркой, иссушающей жизни.

— Я не большой знаток, усмехнулся я, когда понял его просьбу. Он хотел, чтобы я выбрал вино для нашего ужина — вино с неповторимым вкусом, чтобы потом, где бы ни оказался, всегда мог заказать такую бутылку и после первого же глотка вспомнить сегодняшний праздничный вечер.

В конце концов, видя, что я в затруднении, Андреа выбрал «Брунелло» из Монтальчино, показал мне бутылку, дождался, пока одобрю, и мы вернулись наверх. На небе стали появляться звёзды. Ночь была чистая.

Потом все ходили из кухни в сад, нося тарелки с рисовым салатом, чтобы поесть в саду, подышать воздухом. Комары жужжали среди дымящих спиралей, одурманенные и не такие кровожадные, как обычно.

Я сел рядом с мисс Бернс, не собираясь этого делать, но кто-то, кажется Леда, подтолкнул меня, и таким образом я занял место Лавинии. Она тотчас воспользовалась этим, уселась рядом с Френни и улыбнулась мне, зажмурившись в знак благодарности, а мисс Бернс в этом время недовольно покашляла.

— Приятного аппетита, — сказал я, поставил свой бокал рядом с её на клеёнчатую скатерть, подцепил вилкой что-то маринованное и положил в рот, но тут же замер, не начав жевать, потому что поймал пристальный взгляд мисс Бернс.

Она ещё не начала есть, пытаясь понять, что лежит у меня на тарелке, словно там шевелилось в рисе какое-то насекомое. Сон благотворно подействовал на неё, убавилось несколько морщинок на щеках, но она по-прежнему оставалась призраком, возможно даже ещё более впечатляющим, готовым поселиться в каком-нибудь шотландском замке или пустующем жилище и остаться там навеки.

Enjoy your meal[103], — проговорила она, помолчав.

Я опустил голову, чтобы не смотреть на неё и чтобы на меня не смотрели.

Когда все наконец уселись, Федерико провозгласил тост, который немного развеял моё плохое настроение, я поспешно потянулся к бокалу, при этом нечаянно задел руку мисс Бернс, не больно, но к огромному неудовольствию нас обоих. Мы молча обменялись взглядами, я поднёс бокал к губам и осушил его до дна.

I think you…[104] — заговорила она, но умолкла, а вокруг уже стало шумно, голоса звучали всё громче, кто-то принёс гитару, прося Бруно сыграть что-нибудь из музыки к фильму.

Мисс Бернс не предупредила меня, что я взял её бокал, что выпил вино, предназначенное ей, я этого, естественно, не заметил, и выпил его залпом.

Алек и Бартоломью стали шутить друг над другом и носиться по саду, по-студенчески дурачась, обливая друг друга из шланга. Федерико помахал мне и подмигнул с другого конца стола, подняв бутылку. Бруно положил ногу на ногу, взял гитару и стал перебирать струны, проверяя, настроена ли она. Китти откинулась на спинку стула, не отводя восхищённых глаз от его пальцев, готовая аплодировать ещё прежде, чем он заиграет. Леда откинула волосы назад, и я вдруг заметил, что они распущены и вымыты, наверное, она сделала это перед ужином. В полутьме Лавиния сжала руку Френни и улыбнулась, не поворачиваясь к нему.

Мисс Бернс ничего не сказала, просто положила вилку на край тарелки. Я не сразу сообразил, что она не стала пить потому, что не захотела брать мой бокал.

Тут я почувствовал, как веки у меня смыкаются, возникла зевота, и голова свесилась набок в поисках какой-нибудь опоры. Я стал напрягать зрение, потому что окружающие лица стали вдруг расплываться, слова зазвучали как-то путано, всё вокруг закружилось и куда-то поплыло. Я почувствовал сильнейшую усталость и поднялся прежде, чем окончательно обессилел, не стал ждать, пока Федерико поймёт, что прощаюсь с ним, перестанет смеяться и пойдёт за мной под каким-нибудь предлогом, чтобы проводить до лестницы. Я пожелал всем, кто смотрел на меня, спокойной ночи, и в сопровождении негромкой мелодии темы Джульетты поднялся к себе в комнату, рухнул на кровать и уснул слишком глубоким сном, чтобы его наполнили сновидения, и слишком тяжёлым, чтобы понять, что сплю.


Разбудило меня не солнце, просвечивавшее сквозь закрытые шторы и осветившее мои веки, и не крик петуха в ближайшем курятнике, не свернувшаяся наволочка, больно давившая на щёку.

Кто-то плакал у двери в мою комнату, плакал тихо, но звук этот проник в замочную скважину, а затем достиг моих ушей, и я открыл глаза.

— Ферруччо?

Я с недоумением посмотрел на потолок, словно немыслимо после такой чёрной ночи вернуться к дневному свету, и поднялся. Не понял, почему полностью одет и спал поверх одеяла, рубашка измята, брюки тоже, ноги ноют в ботинках.

Я оглядел комнату, стараясь что-нибудь вспомнить, пока не увидел дверь, в которую тихо стучали. Кто-то в коридоре хотел поговорить со мной.

Я пошёл открывать, припомнив вчерашний ужин, и пытался сообразить, что же последовало за тостами.

Повернув ручку, я увидел Лавинию в халате. Она сидела на полу, опустив голову, словно молилась. Она посмотрела на меня, когда скрипнула дверь, и я увидел слёзы на её бледном лице. Она схватила меня за руки и потянула вниз:

— Ох, Ферруччо!

Я опустился на колени рядом с ней, растерявшись и встревожившись, а она разрыдалась и бросилась ко мне в объятия. Я принялся осторожно гладить её по плечам, надеясь успокоить:

— Ну-ну, что случилось? Почему плачешь, дорогая?

— Ферруччо! — только и могла произнести она сквозь рыдания. — Ферруччо!

Я решил не торопить её, провёл в комнату, усадил на постель. Наконец я начал приходить в себя и соображать. Что-то в душе говорило мне, что я, возможно, уже знаю, догадываюсь о своих опасениях. Принёс Лавинии стакан воды.

Я смотрел, присев на подоконник, как она пьёт. Ослепительное солнце завладевало небом, гоня последние облака к горизонту и окончательно убивая наши надежды: сегодня дождь тоже не погасит невыносимую жару.

Я подошёл к Лавинии, отодвинул волосы с лица и снова спросил, что привело её в такое отчаяние.

— Она всё знает, — прошептала Лавиния и закрыла глаза.

Мисс Бернс, стало быть. Оказавшись жертвой какого-нибудь страшного сновидения, она, видимо, проснулась среди ночи от духоты или жужжания комаров. Зажгла, наверное, на тумбочке свет и увидела, что постель Джульетты пуста. Вышла искать её, прекрасно зная, где найти. Она закричала? Вздрогнула? Или, может быть, у неё сжалось сердце при мысли, что не оправдала доверия Эвелин?

Я представил себе бледное лицо мисс Бернс, и его тут же сменил овальный лик Эвелин в её грозном совершенстве и с двумя неповторимыми ямочками на щеках. Я подумал, что мне уже никогда не суждено будет увидеть её улыбку, после того как узнает, что случилось с её дочерью у меня на съёмках.

Я вздохнул, испугав Лавинию, и увидел, как в глазах её вспыхнул такой страх, что она упала, и я поднял её.

Она умоляла не оставлять её, не позволить мисс Бернс предупредить мать, ведь они запретят ей видеться с Френни, она не хочет, не может этого допустить, это не должно случиться.

— Ферруччо, прошу тебя. Please, you must talk to her[105].

Я спросил, где Френни. Лавиния вскинула брови и ответила, что после долгого разговора с chaperon он был отправлен в свою комнату. Почему я спрашиваю об этом?

— А мисс Бернс?

Наверное, в саду. Она сказала, что ей нужно подышать свежим воздухом, чтобы прийти в себя и решить, как быть дальше.

Я опять почувствовал себя братом Лоренцо, когда посоветовал Лавинии вернуться в комнату, одеться, спуститься к завтраку и вести себя как ни в чём не бывало, никто не должен заметить никакого волнения. А я тем временем поищу мисс Бернс, постараюсь сгладить наши противоречия во мнениях и убедить её, что нет ничего плохого в любви. Ничего плохого, в самом деле.

Go then[106]. Ну-ну, не волнуйся, — сказал я, говоря это и самому себе и оправляя на себе рубашку.

Я спускался вниз осторожно, словно только что научился ходить, со ступеньки на ступеньку, крепко держась за перила.

Снаружи сияло голубое небо, желтела жухлая от солнца трава, а цветы на кустах, казалось, слегка увяли и подсохли. От жары страдала даже природа.

Я обнаружил мисс Бернс в беседке, увитой вьющимися растениями, понимая, что chaperon может быть только там, что она никогда не отважилась бы выйти из дома, отправиться в городок или уйти в открытое поле. Я увидел её у стола: прямая как шест, кофточка в бело-голубую полоску и какая-то немыслимо длинная серая юбка. Я поспешил к ней через лужайку, с трудом передвигая ноги и ощущая, как тревожно стучит сердце. Я помахал ей, но она увидела меня не сразу, только когда я уже наклонился, чтобы пройти под веткой глицинии, и осталась в той же чопорной позе, гордо выпятив грудь, не двинувшись с места, даже шага не сделав навстречу. Я поздоровался, она ответила ледяным тоном, на какое-то время между нами повисло молчание.

Не помню сейчас, кто заговорил первым, но, несомненно, тон задала она. Приблизилась ко мне, чтобы не повышать голос и чтобы нескромные уши не услышали её слов. Спросила, знаю ли я о тайной связи.

Я ответил, что да, знаю и не понимаю, почему она реагирует так болезненно, в этом нет ничего предосудительного.

They’re just two young people in love![107]

Мисс Бернс категорически покачала головой, и прежде чем ответить, ещё долго качала, словно не могла найти слов, чтобы возразить мне.

Как я могу быть так уверен, наконец спросила она, глядя мне в глаза, как я могу быть так убеждён, что это любовь, а не просто временное увлечение? Потому что это именно увлечение. Экзотическая игра, которая уведёт Лавинию по кривой дорожке. Девушка приехала ко мне на съёмку, исполненная чистоты и девичьей скромности, а уедет отсюда развращённая этим «уличным мальчишкой». И процитировала Экклезиаста: «Всему своё время», — и Лавиния слишком рано приблизилась к огню, рисковала обжечься, это ужасно. Нам следовало помешать этому.

Let me not to the marriage of true minds admit impediments[108], — ответил я, не найдя лучшего союзника, чем Шекспир.


Мисс Бернс вздрогнула, услышав упоминание о браке, и спросила: может, Лавиния и Френсис задумали тайно обвенчаться, в самом деле хотят пожениться и довершить несчастье?

No, of course not[109], — ответил я и не мог не улыбнуться.

Но мисс Бернс не собиралась идти на компромисс, она опять поджала губы и посмотрела на меня ещё строже, ещё выше подняв голову. Помолчала и, прежде чем завершить своё рассуждение, сглотнула. Сказала, что Лавиния и Френсис — это только один пример того, что происходит в мире, пример всеобщего безумия вокруг. Молодые люди повсюду восстают, занимают университеты, слишком часто используют слово «любовь», желая скрыть сладострастие, играют рок-н-ролл, употребляют наркотики; и кто на их стороне, кто поддерживает их нелепые требования, не понимает, что всего лишь потакает самоубийству целого поколения. Потому что в один прекрасный день все эти молодые люди вырастут, сведут счёты с излишествами своего прошлого, ощутят тяготы пошатнувшегося здоровья — и кто будет виноват в этом, они или мы? Сказала, что все мы были молоды, но наши родители научили нас дисциплине, не позволяли нам играть с огнём, и мы благодарили их за это.

We thanked them[110].

Я изумился, я оказался совершенно неподготовленным к такому широкому обобщению, я не понимал, какое отношение ко всему этому имеют Френни и Лавиния, почему она упрямо хочет видеть в них лишь пример какой-то общей болезни, а не много проще — двух конкретных молодых людей.

Когда я спросил, сообщит ли она что-нибудь Эвелин, мисс Бернс побледнела и наконец растерялась.

Потом покачала головой и сказала, что нет, она не в том положении, чтобы говорить с ней, она не уследила за Лавинией, не исполнила своего обязательства. Нет, она не собирается сообщать о случившемся. Но позвонит Эвелин и скажет, что уезжает, найдёт какой-нибудь предлог, придумает какое-нибудь срочное дело в Англии: она больше не может оставаться на съёмочной площадке и каждый день чувствовать себя виноватой у неё нет сил на это. Она никогда себе не простит, что не усмотрела за Лавинией, и даже я не должен был бы простить себе это, раз уж оказался так слеп. Она не порицает Лавинию и даже Френни, в сущности, но осуждает себя и меня, нас обоих, позволивших им скомпрометировать своё будущее.

— I′т afraid that you and I are terribly guilty[111].

Когда она уезжает, сухо спросил я.

Как можно быстрее, ответила она. И, слегка кивнув друг другу, мы расстались.

Я вернулся к себе в комнату вспотевший, ощущая некоторую неловкость. Умылся и долго держал руки в холодной воде в раковине. Я никак не мог найти выход из положения, понять суть речей мисс Бернс, всё, что она говорила, казалось мне чистейшим бредом. Я не понимал, почему меня можно в чём-то обвинять, почему вместе с собой она выставляла меня на суд какого-то бога, который нисколько не страшил меня, обвиняла в нарушении чуждого мне морального принципа. Я пожал плечами.

Белая, худая фигура в римском аэропорту, исчезающая в толпе, рука, придерживающая соломенную шляпу, чтобы не улетала, — вот всё, что запомнилось мне от мисс Бернс. Она ни разу не обернулась, чтобы попрощаться, удалилась, умыв руки, как Понтий Пилат, оставив нам известие, что Эвелин приедет 14 августа, воспользовавшись паузой между спектаклями и началом турне во Франции.

Загрузка...