В Риме меня сразу же втянуло в деловой водоворот, и я забыл, что сам же постановил: эту неделю все должны отдыхать, в том числе я сам. Первый кофе, который я пил за день, почти всегда совпадал с последним, который выпивал накануне.
Я остановился у Федерико, в его квартире на площади Канчеллери, и в общем только ночевал там, днём у меня не оставалось ни минуты свободного времени. Несколько раз ездил в студию к Бруно — посмотреть, как идёт запись отрывков, которые уже слушал. Мне понравилось, как ложилась музыка на уже смонтированные куски фильма. Встретился также с итальянским агентом продюсера, пару раз мы обедали с ним в одной траттории на Трастевере, где хорошо готовят, но пища ужасно тяжёлая.
Леда и Федерико бродили вместе с художником-декоратором по съёмочному павильону в «Чинечитта», желая убедиться что всё готово для последней съёмки.
Мы встречались в монтажной аппаратной, просматривая смонтированный материал. Иногда кто-нибудь из нас приносил пиццу, чтобы перекусить в перерыве, используя табуретку в качестве стола и носовые платки вместо салфеток.
Нам всё ещё не верилось, что съёмки подходят к концу, что действительно скоро закончим фильм.
Всё на свете кончается, это верно, но меня очень волновало, что подходит к финалу наша работа. Я с нетерпением ждал того часа, когда состоится первый просмотр фильма, и в то же время мне жаль было расставаться с моими актёрами, с моими техниками, товарищами по «Весёлой компании», я просто в смятение приходил при мысли об этом. Думал о Лавинии и Френни, моих английских детях, благодаря которым почувствовал себя отцом, и пытался угадать, какими они вырастут вдали от меня, как изменятся.
За два дня до общего собрания актёров в Риме позвонила Китти из Форте-деи-Марми. Хотела сообщить радостную новость: она вернётся бледной, как обычно. Море заполонили медузы, так что она и ее друг гуляли вдоль всего побережья Версилии, и в воде она могла находиться не более минуты.
— I′т so sorry![144] — произнёс я, рассмеявшись громче, чем следовало бы, чтобы она поняла: я шучу. Мне в самом деле жаль.
Всё шло спокойно, мы переживали августовскую жару, лишь иногда нас освежал случайный дождик.
А потом…
Потом произошло непредвиденное. Вечером двадцать второго августа Эвелин, позвонив в квартиру Федерико, взбежала по лестнице и, когда я открыл ей дверь, со всего размаху влепила мне пощёчину. Я отшатнулся, с изумлением глядя на неё. Она смотрела на меня так свирепо, что я понял: всё знает.
— Эвелин…
— How could you dare![145] — строго сказала она, и в голосе слышалась истерика. Как я посмел допустить такое, чтобы её дочь, её девочка дошла до этого? Или, может, я был слеп?
— Don't tell те you didn't know anything! Please, don't do it[146].
И тут уж все слова, какие я только подобрал в свою защиту, все мои попытки уйти от ответа, притвориться, будто не понимаю, о чём она говорит, оказались тщетными. Я смог только спросить, кто рассказал ей и всё ли порядке с Лавинией.
— Oh по, Ferruccio[147], — ответила она, и голос её зазвучал ещё резче. Совсем не в порядке. За эти три месяца, проведённые вдали от Англии, Лавиния изменилась, стала почти неузнаваемой, враждебной, безрассудной, нервной. В Венеции без конца грубила ей, рыдала, даже отказывалась разговаривать, слушать её, ходила с ней по улицам, в музеи только потому, что вынуждена была это делать, без всякого желания.
— So I phoned Lucy[148].
Мисс Бернс, естественно, всё рассказала ей. Я без труда представил себе этот телефонный разговор: сначала приличествующие случаю слова, в ответ на подозрение подруги нерешительное, едва ли не дерзкое отрицание, а потом внезапное признание. Я представил уступчивость и мучительное волнение, с каким бывшая chaperon позволила прижать себя к стене, нарочно, чтобы признаться во всём, очистить свою совесть, иметь право заявить, что выполнила свой долг, свою роль, что пыталась спасти юную заблудшую душу. И с огромнейшим удовольствием подписала смертный приговор Френни, изобразив его настоящим уличным мальчишкой; судя по словам Эвелин, она считала его влияние вредным для её дочери, сравнила с гнилой веткой, коснувшейся здорового ствола. Эвелин запретит им общаться, римский сезон Ромео и Джульетты закончен.
Я смотрел на неё, онемев от изумления, не веря своим ушам. Я всё понял бы, будь она в эту минуту на сцене, играла бы роль для публики, жаждущей сценических эффектов и ярких эмоций, — но на самом деле она ещё никогда в жизни не говорила так серьёзно, как сейчас. Я поднял руки, защищаясь от ударов, её сумочка налетела на мои кулаки, упала на кафельную плитку между нами, мы оба наклонились, но не подняли её.
Эвелин замолчала, я не решался посмотреть на неё, встретиться с нею взглядом отчаянно искал какие-нибудь убедительные, яркие слова, чтобы успокоить её, разумно объяснить моё положение и защитить Френни.
— Lavinia won't finish the film[149], — внезапно произнесла Эвелин и заявила, что намерена незамедлительно увезти дочь в Лондон, она несовершеннолетняя и под её опекой, она отправит её в колледж, может быть, успеет вовремя вмешаться и предотвратить беду.
Когда она заговорила о фильме, я приподнялся, совсем как отец, чьих детей обижают, — я не позволю ей вставать у меня на пути. Не сейчас, когда до финиша остался всего один шаг, когда я уже представлял себе лавровый венок.
— Evelynу you can't do that![150] — воскликнул я.
Тут же поднял сумочку, выпрямился и уже без всякой робости заговорил с ней. Я сказал, что осталось снять одну-единственную сцену финальную, после чего фильм можно считать законченным, он получился очень красивый, ей нужно посмотреть уже смонтированный материал; я понимаю её недовольство, её гнев, но прошлое не изменишь, Лавиния не вернётся в детство, какими бы способами она ни пыталась затащить её туда обратно, а этот фильм — будущее, компенсация за предполагаемую утрату, единственный способ, какой у меня есть, отблагодарить её и её дочь, обломок, которым могу закрыть брешь, а кроме того, напомню, если она забыла, у нас ведь подписан контракт, у неё могут возникнуть неприятности, она не может вот так всё порушить и послать к черту, никогда нельзя произвольно менять местами искусство и жизнь. Насколько припоминаю сейчас, я не очень защищал ребят, я слишком испугался тогда, что у меня отнимают мой великий шанс, мой кинематографический успех, фильм, который я хотел оставить как завещание, наследие потомкам, фильм, благодаря которому, надеялся, меня будут помнить. И это понятно, во мне говорил в тот момент здоровый эгоизм, заставивший упустить из виду нежную, быстротечную юность, которая отлетела и исчезла на горизонте.
С неохотой, крайне холодно Эвелин согласилась оставить Лавинию в Риме. Я мог закончить фильм.
Пришлось объяснить ситуацию Леде и Федерико, я сразу же позвал их. Разговор перемежался долгими паузами, собственно, говорить было не о чем, терзало ощущение неловкости, мы не знали, как быть, финал, который так воодушевлял нас, внезапно превратился в самый настоящий крестный путь.
— Ладно, вот увидите, как только окажемся на съёмочной площадке, всё сразу придёт в норму, и мы забудем о реальности благодаря сценической условности, — сказала наконец Леда, улыбнулась мне, взглянув на Федерико.
Но мне не удавалось отогнать неотвязную мысль о том, что оказалось разрушено некое волшебство и фильм закончится в минорной тональности, точно так же, как завершается трагедия Шекспира. Над нами сгущались тёмные тучи, предстояло раскрыть зонт.
И на следующее утро, подняв рук у, я жестом созвал актёров, бродивших по холлу гостиницы.
Общий говор затих, когда все услышали хорошую новость от Алена: он получил роль.
— Congratilations![151] — воскликнул я и обернулся к Китти, которая хотела что-то сказать мне.
Потом пришлось выслушивать остроты Джеральда, вытерпеть его толчок локтем в бок и позвать Леду, чтобы она объяснила мне план работы, потому что в висках у меня стучало, из-за жары я всё забывал и чувствовал к тому же бесконечную усталость.
В то утро Эвелин ни на шаг не отходила от дочери, похоже, не желала даже смотреть на меня, старательно избегала встретиться взглядом с Френсисом и позаботилась о том, чтобы Лавиния даже не поворачивалась к нему. Обедать она предпочла в углу ресторана за столиком для двоих.
Потом мы отправились в киностудию, на съёмочную площадку, где выстроен наш склеп, и Эвелин пришлось остаться за его пределами, с техниками и осветителями, а Лавиния и Френни смогли наконец быстро переговорить и соприкоснуться кончиками пальцев.
Мы репетировали сцену двойного самоубийства от начала до конца, прорабатывая все детали для завтрашнего дня, когда собирались снять весь эпизод целиком, без остановок, как если бы это происходило в театре перед публикой. Я пообещал Эвелин, что не задержу Лавинию дольше: она дала мне два дня, один для репетиции, другой для съёмки, и всё.
Она даже не стала ужинать с нами, увела дочь в город и очень скоро вернулась. Я увидел Лавинию из бара, где мы с Федерико пили, и помахал ей, но она поспешила в лифт. Она лишь задержала на мне взгляд и последовала за матерью, печально опустив голову.
— Сегодня был трудный день, — произнес Федерико, вставая, — лучше бы тебе пойти и выспаться как следует. А завтра будет долгий день, потому что начинаем работать в семь утра.
— Я не устал, только нервничаю, — сказал я; мне не хотелось подниматься, и я по-прежнему цеплялся ногами за барный табурет. — И потом, даже если лягу, вряд ли усну.
— Попробуй. Как говорится, попытка не пытка.
Федерико провёл рукой по волосам, потом наклонился ко мне, приблизив лицо, и тихо добавил:
— Ладно, не буду настаивать. Спокойной ночи, у меня глаза слипаются — не обидишься, если пойду к себе?
Я кивнул, он похлопал меня по плечу и направился к лестнице, потому что никогда не пользовался лифтом. Оставшись один, я опустил взгляд в бокал, где плавала лимонная корка и растаяли кубики льда.
Я так и остался сидеть, подперев щёку кулаком, как вдруг увидел перед собой Френни. Он подвинул табурет и сел рядом. Одного этого мне хватило, чтобы протрезветь и выпрямиться, я понял, он хочет что-то сказать, что-то важное. Он слегка наклонился ко мне, как будто собирался говорить шёпотом.
Что случилось? — опередил я его, пытаясь, говорить обычным тоном, как в этот день не удавалось говорить ни с кем: мучимый огорчением, я будто отстранился от всего.
Френни пристально посмотрел на меня, и с губ его слетел вопрос. Мне пришлось согласиться, да, знаю, о своём открытии мне сообщила сама Эвелин, у меня связаны руки, я оказался жертвой кинематографического шантажа.
— And what?[152]
— Yes[153], дорогой, I′т sorry[154], но я совершенно ничего не могу сделать для вас, — ответил я с лёгкостью много выпившего человека Слова будто сами собой извлекались из сознания и обрушивались на наши головы всей тяжестью своего смысла.
Видя его растерянность, я попытался развить тему, оправдаться, хотел, чтобы он понял меня: не могу помочь им, потому что не могу, мне запрещают это. Он хорошо понимает, что, если бы это зависело только от меня, они с Лавинией вольны были бы делать всё что угодно, любить друг друга, расти вместе.
Френни схватил меня за руки, крепко тряхнул и заглянул прямо в глаза, едва не ослепив пронзительным взглядом.
— Please[155], — тихо проговорил он.
Мне стало очень стыдно, но я повторил то, что, недолго думая, приказало сознание:
— / can’t[156]. Поверь мне, я хотел бы. But I can't[157].
— Please!
— Нет, Френни, на этот раз не могу.
Я высвободил руки и убрал их за спину, чтобы он не попытался снова завладеть ими и умолять меня, ведь тогда — я не сомневался — я уступил бы. Я сглотнул, осмотрелся, постарался успокоиться — и вдруг улыбнулся, желая снять напряжение, криво улыбнулся чтобы позабавить его. Я сказал ему, что, в конце-то концов, у них есть время, они же молоды. Через два года они с Лавинией встретятся вновь, два года пролетят быстро, росток любви окрепнет, незачем торопиться. Если они действительно любят друг друга, сумеют подождать. Настоящая любовь — что маяк среди бури, которая никогда не сокрушает его.
— Yes[158], — сказал Френни, опуская голову; его слова прозвучали как-то глухо. Они молоды… но смертны.
Я вздрогнул, спросил, что он хочет этим сказать, он поднял голову и посмотрел на меня сверкающими глазами. Ответил, что молодые тоже умирают, он видел яркий тому пример в Сиене, на скачках: жокей упал, и вмиг разрушились все его мечты и планы на будущее, ему было двадцать лет.
Нельзя строить планы на будущее. Не следует этого делать, сегодня ты жив, а завтра превращаешься в прах, твой возраст не имеет значения — зачем же откладывать на завтра сегодняшнюю любовь? Он не видит в этом никакого смысла, и нет даже никакого возмещения этой смерти, умираешь — и точка, и всё утраченное уходит навсегда, похоронено раньше тебя.
Я тронул его за руку, но он с недовольством отстранился.
Неожиданно соскочил с табурета, огляделся и выбежал на улицу.
Сначала я хотел было последовать за ним, показалось даже, будто уже спешу за ним, но не двинулся с места, только ниже опустил голову. Потом ещё заказал спиртного, осушил бокал до дна и поднялся.
Добрался до комнаты вовремя, чтобы поднять трубку — телефон звонил уже давно, я слышал ещё в коридоре, — вздохнул, снимая ботинки и ложась на кровать
— Ферруччо? — спросила Лавиния.
— Привет, дорогая. How are you?[159]
Она прошептала, что плохо, Эвелин ненадолго вышла, оставила её одну, ей скучно, изнывает от печали, не хочет возвращаться в колледж, не понимает.
— Why?[160] — спросила она, заставив меня сильно зажмуриться, чтобы не представить того, что произойдёт дальше.
Я уже знал, что она спросит, скажет о своей надежде, о том, как ждёт, что я снова явлюсь подобно deus in machina и спасу их. Бессилие навалилось на меня тяжким грузом, придавило к матрацу. Я скрестил руки на груди.
— Лавиния… — пришлось прервать её. Я совершенно ничего не могу поделать, на этот раз не могу помочь им, мне жаль признавать это, её мать прижала меня к стене, я стал бесполезным. И повторил ей сказку о юности, надеясь, что она произведёт на неё другое впечатление. Лавиния выслушала меня молча. Когда я закончил, наступила тишина.
— Лавиния?
— Аминь, — произнесла она. Голос прозвучал холодно и громко, как если бы она уже не опасалась, что войдёт мать и застанет её у телефона, как будто это больше не имело для неё значения.
— Уже поздно. Завтра ещё поговорим, если хочешь, now we’re both too tired for talking, I guess[161],— предложил я, но напрасно: она положила трубку, еле слышно произнеся: Good-night[162]. Да, завтра мы вернёмся к этому разговору, после съёмок, завтра.
Я лежал, некоторое время глядя на движущиеся тени на потолке, и незаметно для себя заснул, оказавшись в объятиях Морфея, с одной только радостной мыслью, за которую мог ухватиться: фильм спасён, в конце концов, мне удалось спасти его.
Наутро я проснулся с ощущением, будто и не спал вовсе: ни сновидений, ни отдыха. Ныли руки и ноги, как бывает при простуде, голова тяжёлая, в висках стучит. Почистил зубы ещё до завтрака[163]. Посмотрел в окно… Небо пасмурное. На всякий случай надел футболку, которую купил в Лондоне несколько лет назад, в магазине поблизости от Чарринг-Кросс, но которая всегда была велика мне. Расправил ее на себе и, спустившись в холл, жестом поздоровался с Ледой. Как всегда, мы оказались первыми. Обсудили предстоящие дела и время, когда и за что приниматься, я поинтересовался, хорошо ли она спала.
— Более или менее, — ответила Леда. — А ты? Удалось уснуть?
Я кивнул, хотя мне казалось, будто и не спал. Ощутил боль в шее, когда повернулся посмотреть, как надменно шествует Эвелин; немного позади неё неслышно двигалась Лавиния. Увидев меня, обе вздрогнули, но по-разному: Эвелин — с недовольством, Лавиния — с удивлением. Проходя мимо, она смотрела на меня во все глаза, не отворачиваясь, словно хотела что-то сказать, но мать обернулась к ней и подтолкнула в ресторанный зал. Я тоже хотел было заговорить с Лавинией, но не успел, мне оставалось только молча проводить взглядом мать и дочь.
— Не хочу есть, но зайдём, выпьем кофе? — предложил я Леде.
Её пальцы коснулись моего локтя, пробежались по предплечью и слегка стукнули по нему.
— Конечно. Просто необходимо. Сегодня будет долгий день.
Постепенно, один за другим, явились на свет божий все актёры. Китти выглядела бледной, замученной, пожаловалась, что болит спина, что читала до рассвета, надеясь уснуть.
Я заверил её, что в роли опечаленной матери, чувствующей себя виноватой, она будет великолепна.
Джеральд казался единственным, кто не утратил хорошего настроения. Судя по пунцовым щекам, он недавно пьянствовал, но глаза блестели, говорил отчётливо, не спотыкаясь, приобняв меня за плечо, шепнул на ухо: ему очень жаль, что подошли уже к последней сцене, — и засмеялся.
— Yeah[164] — произнёс более глубоким, чем обычно, голосом Ален, приобняв меня с другого боку. Они все будут скучать по мне.
— Я тоже, — признался я. Тоже буду чувствовать, что недостаёт их, каждого по-своему и одинаково сильно.
Но это ещё не конец, и, прежде чем грустить, мы ещё отметим наше событие: вечером нас ожидает ужин, я заказал тратторию недалеко от замка Святого Ангела, где наедимся до отвала и провозгласим последний итальянский тост. А туманным утром наша «Веселая компания» действительно разойдётся, и мы попрощаемся наконец формально. Не навсегда, я надеюсь.
Френсис появился последним, мне показалось, он пришёл с улицы, словно и не спал у себя в номере, запыхавшийся, взъерошенный, как и в ту ночь во время нашего трудного разговора. Он не стал завтракать, не подошёл ко мне, не взглянул на меня.
И все отправились на съёмочную площадку. Пришли в павильон вовремя, даже на десять минут раньше. Склеп мрачно сомкнул над нашими головами свои своды, включились софиты, задвигались камеры; Федерико что-то согласовывал со звукооператором, пока микрофоны волшебным образом исчезали в складках костюмов и в колоннах.
Отступая назад, я нечаянно коснулся плеча Эвелин, но не обернулся, чтобы извиниться, притворился, будто не заметил, и продолжал разговор с Ледой; потом щёлкнул пальцами, желая подозвать Френни, сидевшего в тёмном углу и возившегося со своим кинжалом в ножнах, а Лавиния стояла неподвижно рядом со мной.
— So, here we are[165] — сказал я и нервно потёр руки. Мне хотелось знать, всё ли им ясно, не нужны ли ещё какие-нибудь объяснения, прежде чем стукнет хлопушка и я, перекрывая в павильоне все звуки, произнесу команду «Мотор!».
Они посмотрели друг на друга, затем одновременно повернулись ко мне и опустили голову, глядя в пол. Они готовы к съёмке.
— Будем снимать всю сцену целиком, с того места, когда Френни входит в склеп, и до того, когда Джульетта убивает себя. Is that clear?[166]Как отрепетировали вчера.
Они снова опустили головы, не поднимая глаз.
— Хорошо. — Я похлопал их по плечам, услышал их дыхание и вроде бы какой-то невнятный шёпот в ответ.
Наконец Лавиния резко подняла голову и посмотрела на меня.
— Are you all right?[167] — ещё тише спросил я, заметив, что она шевелит губами.
Она кивнула.
— Да, Ферруччо. Она попыталась улыбнуться, побледнела и прошла за Ледой к постаменту, на который предстояло лечь. — Всё хорошо.
Подняли саван и, когда она скрестила руки на груди и замерла, накрыли её, лицо чуть затенено прозрачной тканью: Джульетта.
Я стоял возле своего стула, но сесть не смог. Федерико мельком улыбнулся мне, тут же исчезнув, я не успел даже ответить ему тем же. Я хотел, и, наверное, следовало это сделать: самое время улыбнуться.
Ален лёг под свой саван в пятнах крови рядом с другими покойными Капулетти: гипсовые фигуры, само воплощение смерти, страшные, словно предрекали её, только никто из нас не понял этого.
Громко стукнула хлопушка — сухой деревянный звук, который сладок уху каждого режиссёра, от которого у него начинает бешено колотиться сердце и о котором он тоскует, когда сидит без дела.
— Мотор! — услышал я свой голос.
В руке Ромео появился факел, колыхавшийся в пыльном полумраке и освещавший стены склепа. В дверном проёме возник силуэт самого Ромео, он вставил факел в специальный держатель, оглядел печальную картину, увидел Джульетту, побледнел, бросился к любимой и приник к ней, обнимая.
Лицо Френни исказило сильнейшее страдание, когда дрожащей рукой он откинул саван, явив нетронутую красоту любимой.
— О ту love! My wife![168] — с нежностью произнёс он, приподнимаясь и проводя пальцем по её лбу. — Смерть выпила мёд твоего дыханья, но красотой твоей не овладела. Ты не побеждена. Ещё румянец красой уста и щёки озаряет, и смерти знамя бледное не веет.
Недвижный профиль Лавинии заслонила фигура Френни. Камеры последовали за ним, когда он приблизился к постаменту, где лежал Тибальт. Ромео увидел убитого, пленённого смертью кузена, Принца котов, заметил кровь, впитавшуюся в одежду, суровое выражение лица, подчёркнутое гримом.
Некоторое время я не вникал в монолог Ромео. В полнейшем восхищении смотрел на происходящее, а когда прислушался, обнаружил, что актёрская игра внезапно у меня на глазах превратилась в реальное действие.
Ромео вернулся к Джульетте и нежно заговорил с ней, с горькой улыбкой, со слезами, катившимися по щекам. Постепенно улыбка растаяла, и губы искривились в мольбе.
Ну, взгляните — в последний раз, глаза мои! Вы, руки, в последний раз объятия раскройте! А вы, мои уста, врата дыханья — священным поцелуем закрепите союз бессрочный со скупою смертью!
Рыдания сотрясали Френни, он плакал, опустив голову на грудь Лавинии.
Краем глаза я заметил суровое выражение на лице Эвелин, оно уже давно не менялось у неё, а сейчас превратилось в застывшую маску. Моя Офелия научилась подавлять свои чувства, держать себя в руках и утратила способность переживать.
Внезапно Френни выпрямился, отёр глаза тыльной стороной руки, неожиданно превратившись в ребёнка, в мальчишку, решившего, что назад пути нет, дальше идти тоже не может, а значит, настало время остановиться, он только-только двинулся вперёд, но ему казалось, что путь уже окончен. Френни достал из-за пояса склянку и высоко поднял голову.
— Here's to ту love![169] Любовь моя, пью за тебя! — торжественно произнёс он, мгновение помедлил, глядя на Лавинию, и, запрокинув голову, проглотил содержимое. Зажмурился от острой боли, согнулся пополам и с трудом дотянулся до Лавинии, чтобы поцеловать её в последний раз.
Когда произносил прощальные слова, голос его звучал уже еле слышно, но я уловил в нём облегчение и не удивился, подумав, что для Ромео не может быть большего счастья, чем умереть вместе со своей Джульеттой. Френни понял это.
Вот так я умираю с поцелуем. И Френни упал, повернулся и остался лежать лицом кверху, вытянутая рука упала в пыль.
Повисла тишина, почти сразу Леда подала сигнал Джеральду, и в кадр вошёл брат Лоренцо, остановившись у входа в склеп в своей монашеской рясе, хмурый и встревоженный.
Огляделся и, увидев Френни, испугался. Опустился рядом с ним на колени, ища признаки жизни, проговаривая свои реплики, которые мне ни к чему было слушать. Но тут он заметил, что вздохнула Лавиния, и поспешил к ней как раз вовремя, чтобы порадоваться её пробуждению.
— О comfortable friare! [170] Где же мой супруг? Я помню всё, и где я быть должна. И вот я здесь. Но где же мой Ромео?
Включилась фонограмма: стук копыт и голоса стражников герцога, приближавшихся к логову смерти, — и брат Лоренцо помог Джульетте подняться, сбросил с неё саван, взял за руку, желая увести и спрятать.
— Come, go, good Juliet[171].
Топот коней и голоса стражников зазвучали громче и ближе.
Лавиния замерла, словно окаменев, она увидела Френни, лежащего на земле, его вытянутая рука словно хотела остановить её. Лавиния отказалась следовать за священником, отпустила его руку.
Эвелин скрестила на груди руки и склонила голову к плечу, нахмурилась, возможно, заметила что-то странное.
Иди, иди же. Здесь останусь я. Казалось, эти слова Лавинии обращены к ней. Не уйду отсюда, не вернусь в Англию, не позволю исчезнуть за непреодолимой стеной тому, что обрела здесь, вдали от тебя, как мне ни жаль, но не поеду, казалось, говорила ей дочь.
— I dare по longer stay[172] — с безутешным жестом сказал отец-исповедник, с волнением уговаривая её уйти с ним. Бежим, Джульетта, медлить мне нельзя!
Но Лавиния осталась, не захотела уходить, и, пока Джеральд торопливо покидал кадр, опустилась на колени рядом с любимым, с печальной нежностью глядя на него и не веря своим глазам. Увидела склянку с ядом и тоже захотела принять смерть. Но даже капли не осталось в склянке. Тогда она прильнула к губам Френни и поцеловала его.
Уста твои теплы! Из глаз её полились чистейшие слёзы, она плакала до тех пор, пока я взглядом не приказал запустить в склепе другую фонограмму.
За кадром зазвучали далёкие голоса: «Покажи дорогу, парень, в какой стороне?»
Лавиния в тревоге подняла голову и умолкла, время прощания окончилось, теперь она могла умереть, больше ни с кем не попрощавшись.
— Yea, noise? Then I′ll be brief. О happy dagger![173] Сюда идут? Я поспешу. Как кстати — кинжал Ромео!
Она вынула кинжал из ножен на поясе Френни, подержала, словно взвешивая, полюбовалась им, как бы набираясь мужества, лезвие при этом, отразив светильник, блеснуло в её руке и на мгновение ослепило меня. Я не видел из-за этого её лица, когда она произносила последние слова:
— This is thy sheath. There rusty and let me die. Вот твои ножны! Останься в них и дай мне умереть!
Лавиния вонзила кинжал себе в грудь по рукоятку и повернула лезвие, чтобы оно наверняка вошло туда, где до сих пор билось её сердце, заставляя кровь бежать по венам. И испустила стон — стон, который мне никогда не забыть, он так и звучит с тех пор у меня в ушах, — и упала рядом с Френни истекая кровью — настоящей кровью из настоящей раны, превращая трагедию в реальность, а реальность — в трагедию.
Прошло нескончаемое мгновение, пока мы поняли, что произошло, вернее, прежде чем захотели понять невероятное. Затем на съёмочной площадке поднялся невообразимый переполох, шум, крики, беготня. Отчаяние, волнение, страх овладели нами, словно накрыли тёмным плащом, затмевая малейший проблеск света. Не помню, что я тогда делал, я ли вызвал «скорую» или Леда. В моём сознании я до сих пор сжимаю руку Лавинии, сжимаю и пытаюсь объяснить ей, что она не может вот так умереть, это невозможно. И смотрю на Френни, Федерико тормошит его, пытается привести в чувство, никто не знает, что он выпил. Сирена приближающейся «скорой помощи» заглушает все прочие звуки на съёмочной площадке, не слышны даже крики Эвелин, она плачет беззвучно, шевелит губами, широко открывает рот, трясёт дочь, в пылу гнева толкает меня. Я никак не реагирую, я ничего не чувствую, у меня только одна мысль: выньте кинжал у неё из груди, мне больно, у меня ржавчина в крови. Выньте этот кинжал, пожалуйста.