Пришло время мне пожить в другой части Рима. Кажется, Сенека довольно оптимистично заметил, что всякая перемена — радость, а Вашингтон Ирвинг пошел еще дальше, сказав, что перемена всегда приносит облегчение, даже если она к худшему. Как ни странно, в этом есть доля истины, и мы всегда бросаемся навстречу переменам с надеждой на лучшее. Впрочем, Рим сейчас настолько переполнен, что большинство людей считают за лучшее оставаться там, где они есть. Но я лично ощущал беспокойство и сильную потребность в миграции.
Первые мои попытки найти жилье ежедневно кончались неудачей. Казалось, каждый дюйм римской жилплощади был снят на недели вперед. Я уже почти смирился с поражением, когда, шагая по широкому римскому Уайтхоллу, Виа Венти Сеттембре, заметил табличку с названием пансиона просто потому, что она уж очень странно выглядела на фоне министерств и официальных зданий, и, поддавшись минутному порыву, поднялся на верхний этаж в большом лифте красного дерева. К моему огромному удивлению, мне предложили на выбор комнаты в пустом швейцарском пансионе! Это место так и оставалось для меня загадкой, пока я не съехал. История эта напоминала полудетективный роман о секретных службах, и я решил, что случайно назвал пароль, когда в первый раз постучался сюда.
Пансион был готов к приезду тридцати, а то и сорока гостей, которые почему-то не приехали. Кровати были застелены, столы накрыты. Но я там никого не видел, кроме горничной: она подавала мне завтрак и застилала постель. Тишина, которая царила в этом месте, и в любом другом городе показалась бы мрачной и зловещей, здесь, в Риме, была столь совершенна, что в нее просто не верилось. Как во сне, я бродил по пустым комнатам огромной квартиры, но всякая моя попытка выяснить у горничной причину пустоты этого великолепного места в перенаселенном городе приводила к тому, что она замыкалась в упрямом и враждебном молчании.
В самом здании кипела жизнь, которая постепенно уходила из него вечером и оставляла его совершенно пустым. Там были офисы, частные квартиры, приемные врачей, огромная комната, двери которой всегда держали открытыми настежь, чтобы выветрился запах свежей краски. На полу в этой комнате сидели десять смуглых маленьких девушек и подшивали огромный ярко-красный ковер. Потом пришли декораторы и добавили к ковру белые стулья с ярко-красными сиденьями. Это была мастерская какого-то кутюрье.
И вообще, это был совсем другой Рим. В моем прежнем Жилище, как только в комнате сгущались сумерки, стены спальни испещряли неоновые огни, и пространство наполнялось шумом. Казалось, улица весь день только и делает, что ждет вечера. Здесь же около шести часов раздавался щебет машинисток и секретарш, слышались их шаги по мраморной лестнице. Перекрикиваясь, как скворцы в лесу, они улетали по домам, стараясь успеть на автобус. Снаружи, на Виа Венти Сеттембре, охранники и привратники брали под козырек, когда министерские машины выплывали из дворов министерства обороны или огромного министерства финансов. При смене караула у Квиринальского дворца появлялся наряд. Потом сгущались сумерки и опускалась темнота с ее изысканной тишиной. И наконец, не оставалось никого, кроме нескольких полицейских под арками, без сомнения, ожидающих того таинственного момента в ночи, когда им могли пригодиться пистолеты-пулеметы «Стен». Утром возвращались машинистки и секретарши, часовые отдавали честь приезжавшим министрам, а по улице неторопливо шествовали самые представительные мужчины в Риме, молодые гиганты из бывшей королевской, ныне президентской гвардии. Они шли во дворец в медных шлемах с черными конскими хвостами.
Теперь моим фонтаном был не красавец «Тритон» Бернини, источенный водой, a Acqua Felice и фонтан Моисея. Это один из самых непопулярных фонтанов Рима, и, как мне кажется, незаслуженно. Даже тем, кто на большой скорости проезжает мимо в автобусах, рассказывают историю о том, как Просперо Брешиано, скульптор, изваявший странного, присевшего на корточки, непривлекательного Моисея, намеренно и не послушавшись советов друзей, которые его отговаривали, высек эту фигуру прямо из травертина, не сделав сначала пробной модели, из огромной глыбы, лежавшей плашмя в его студии. Несчастный не подумал о том, на какой высоте будет установлена фигура, и когда со статуи сняли покрывало, критически настроенная римская толпа так осмеяла памятник, что Брешиано впал в тоску, которая в конце концов и свела его в могилу. Фонтан тем не менее прекрасен и, должно быть, выглядел еще лучше, пока его не загородили высокие здания и не опутали провода. Если не считать львов в Львином дворике Альгамбры в Гранаде, то четыре симпатичные создания, извергающие воду Acqua Felice, — самые забавные и приятные львы, каких я знаю. Я очень привязался к ним и уверен, что они никогда и не собирались пожирать христианина или делать что-либо подобное — им просто нравилось чинно сидеть здесь, изрыгая струи воды, текущей с Альбанских холмов.
Говорят, когда эта вода, проведенная папой Сикстом V, наконец достигла Рима, его сестра, желая доставить брату удовольствие, принесла ему чашку. Папа, который не любил подобных сцен, к воде не притронулся, сказав, что она безвкусная, в чем, как говорили мне римляне, был прав. Это вода невысокого качества. Склонность пробовать воду и с неподдельным интересом и страстью обсуждать ее вкусовые качества — одна из черт, общих у римлян и испанцев. Вопрос «Здесь есть питьевая вода?», который вряд ли может считаться хорошим началом разговора с незнакомыми людьми в Англии, никогда не оставит равнодушными испанцев и римлян. Если вам не приходит в голову, что бы такое сказать, вы всегда можете поговорить о воде, как в Англии вы всегда можете покритиковать климат.
Виа Венти Сеттембре начинается и заканчивается воспоминаниями о Наполеоне. Его сестра Полина жила на вилле Бонапарте рядом с Порта Пиа, а в другом конце улицы находятся Монте Кавалло и Квиринальский дворец, где Наполеон пытался запугать и подавить папство. Миссис Итон, которая видела Квиринальский дворец в 1822 году, когда он был еще резиденцией папы, недобро назвала его «одним из самых длинных и отвратительных зданий, которые существуют в природе». Но даже в этом городе, где шедевры на каждом углу, мне нравятся простые, без претензий линии дворца, а также его цвет — цвет высушенной апельсиновой кожуры. Могущественный Сикст V, который сделал его своей резиденцией, в детстве был пастухом, и, может быть, именно воспоминания о пастбищах побудили его занять под постройку такой большой кусок Квиринальского холма. Мадерна расположил дворец с гениальной правильностью и четкостью. И, стоя среди изгородей и деревьев, занятно думать, что под садом пролегает длинный Квиринальский туннель, наполненный спертым воздухом и выхлопными газами. Двадцать два папы умерли в Квиринальском дворце, и большая часть конклавов за три столетия были проведены именно здесь. Когда в 1871 году Виктор Эммануил захватил дворец, на чердаках были найдены деревянные перегородки, чтобы разделять пространство на «кельи» в дни заседаний Священной коллегии.
Впервые Рим почувствовал тяжелую руку Наполеона, когда французские войска в революционном триколоре вошли в город в феврале 1798 года и непостоянная римская толпа с криками «Свобода!» стала требовать республики. В ночь на 20 февраля два человека пробрались в апартаменты папы в Квиринале. Это были генерал Червони и офицер по имени Халлер, сын ботаника-швейцарца. Восьмидесятидвухлетний Пий VI был уже очень слаб. Ворвавшиеся потребовали, чтобы он отрекся от власти. Он отказался. Кольцо Рыбака сорвали с его пальца, а его самого запихнули в экипаж и вывезли вон из Рима. В следующем году он умер во Франции.
Пять лет спустя, когда папой был мягкий Пий VII, в Квиринал прибыл посланец Наполеона, чтобы попросить папу короновать его. Будучи сам агностиком, Наполеон твердо верил в необходимость религии для других и реставрировал Церковь во Франции. Папа посоветовался со Священной коллегией, и пятнадцать из двадцати кардиналов посоветовали ему принять приглашение. 2 ноября 1804 года папа отбыл из Рима со свитой из шести кардиналов и проехал через всю Францию, «сквозь коленопреклоненную толпу», как он выразился.
Наполеон огородил частоколом опасные повороты в Альпах, чтобы папа не подвергался никакой опасности, и когда его святейшество прибыл в Фонтебло, он обнаружил, что отведенные ему апартаменты — копия его покоев в Квиринальском дворце. За несколько дней до коронации Жозефина, опасавшаяся развода, мысль о котором уже зрела в мозгу Наполеона, пошла на женскую хитрость: она призналась папе, что они с Наполеоном не состоят в церковном браке. Пий был потрясен. И речи не могло быть о коронации! Заговорив об этом с императором, папа опасался взрыва ярости, но тот лишь улыбнулся и пожал плечами. Наполеон приказал зажечь свечи в часовне и тут же обвенчался с Жозефиной.
Следующее утро выдалось серым и хмурым, но когда появился герой дня, выглянуло и солнце. Папа ждал в Нотр-Даме. Дальние ружейные выстрелы оповестили о прибытии Наполеона. На понтифике, окруженном кардиналами, была шитая золотом мантия и тиара, усыпанная алмазами. Наполеон вошел, сжимая в руке скипетр, в золотом лавровом венке, в пурпурной мантии, расшитой золотыми пчелами, которую в 1653 году нашли в гробнице франкского короля Хильдерика. Мадам Юно стояла в двух шагах от алтаря и видела, как Наполеон несколько раз подавил зевок. Когда папа помазал ему голову и обе руки, «я поняла по его глазам», — писала она, — «что ему очень хотелось стереть миро». Не успел папа взять с алтаря корону, как Наполеон схватил ее и сам возложил себе на голову. Затем он короновал Жозефину, почти играючи, как показалось мадам Юно, как будто примерял ей новую шляпку: «Он надел ей корону на голову, потом снял, и наконец надел снова, как будто давая понять, чтобы она носила ее легко и грациозно».
Разрыв между Францией и Святым Престолом стал окончательным пять лет спустя. Наполеон провозгласил Папское государство частью французской империи, а Рим должен был стать свободным городом, в котором папа исполнял бы роль епископа. Пий ответил на это отлучением Наполеона, а император приказал арестовать папу. В два часа ночи 6 июля 1809 года французские солдаты спокойно разоружили папскую гвардию в Квиринальском дворце, а генерал Раде быстро прошел в комнату, где ждал папа со своим государственным секретарем, кардиналом Пакка. Как одиннадцать лет назад Пий VI, Пий VII отказался отречься от своей власти, после чего генерал вынудил его спуститься по лестнице на площадь, где ждал экипаж.
Была тихая звездная ночь, Рим спал, безучастный к драме, которая разыгрывалась на Квиринале. Его святейшество, с лицом, мокрым от слез, торжественно благословил спящий город, потом сел в экипаж вместе с кардиналом Пакка. Когда экипаж, громыхая, выехал из Рима, папа понял, что его выдворили из столицы, даже не дав времени взять с собой самое необходимое, например очки. Он открыл кошелек. Там лежал один papetto, это примерно десять пенсов. У кардинала оказалось с собой три grossi, то есть примерно семь пенсов. За всем этим последовали семь лет ужасных унижений и испытаний, но к концу этого периода Наполеон был на острове Святой Елены, а Пий VII, в то время семидесятичетырехлетний, измученный борьбой с покорителем Европы, вернулся на Квиринал. Он пережил Наполеона на два года и, сделав широкий жест, приветствовал мать Наполеона, мадам Мере, когда она после битвы под Ватерлоо решила поселиться в Риме. Эту удивительную старую даму в последний раз мы застаем на фоне старинных дворцов — печальная фигура в черном, которая у всех вызывала сострадание и восхищение. Однако она была и умной деловой женщиной и могла одолжить деньги Святому Престолу под меньшие проценты, чем брал с него банкир Торлониа.
Обо всем этом думаешь на Квиринальской площади… Но была еще одна история. Однажды ноябрьской ночью 1848 года извозчику велели ждать около редко используемой двери в длинной дворцовой стене. Наконец он услышал, как кто-то с трудом открывает дверь, и появились две фигуры: слуга, который нес багаж, и священник средних лет с шарфом вокруг шеи и в широкополой шляпе. Извозчику, должно быть, показалось странным, что слуга, открыв дверь экипажа, опустился на колени и стоял так, пока священник садился. По дороге слуга указывал извозчику, куда ехать, и они долго петляли по темным улицам, пока не приехали в темный и пустынный квартал позади Колизея, где ждала запряженная шестью лошадьми коляска баварского министра. Так переодетый Пий IX бежал от революционной толпы, которая убила премьер-министра и его секретаря, и даже после этого продолжала стрелять в швейцарскую гвардию.
Мажордом упаковывал папскую тиару, его красные туфли, его требник, смену белья, связку личных и конфиденциальных писем, маленькую коробочку с золотыми папскими медалями. Тем временем в Квиринале все делали вид, что папа все еще здесь. В его комнату внесли свечи, вошел прелат, будто бы для того чтобы прочесть молитвы и обсудить дела на следующий день. Потом, как обычно, принесли ужин. В час, когда его святейшество обычно ложился спать, отпустили на ночь его почетную стражу.
Когда о побеге папы стало известно, была провозглашена народная республика, но через два года папское правительство восстановили французы. По иронии судьбы именно племянник Наполеона, Наполеон III, пригласил папу вернуться. И через двадцать лет Пий, постарев и став еще печальнее, жил в Риме и застал 20 сентября 1870 года, когда Виктор Эммануил вошел в город. Когда войска объединенной Италии хлынули в Рим, некоторые дипломаты, беспокоясь о безопасности понтифика, попросили аудиенции в Ватикане. Папа сказал им, что, как ему кажется, нечего бояться, но, поразмыслив, добавил, что один из генералов, кажется, обещал бросить его в Тибр.
— Не далее как вчера, — сказал папа, — я получил послание от молодых джентльменов из американской общины, которые умоляли и даже требовали, чтобы я позволил им защищать себя с оружием в руках. Хотя мало с кем я чувствовал бы себя в большей безопасности, чем с этими молодыми американцами, я с благодарностью отклонил их великодушное предложение… Бедному старому папе больше не на кого рассчитывать на этой земле. Помощь может прийти только с неба.
В этих словах было столько правды, что даже дипломаты смолкли. Единственной страной в целом мире, которая выразила протест против захвата Рима и прекращения существования этого странного образования, Папского государства, была республика Эквадор. Квиринальский дворец стал королевским дворцом, а папа сделался «пленником Ватикана».
Вечером, когда солнце садится за собор Святого Петра, президентская гвардия уходит из Квиринальского дворца под барабанный бой и хриплые звуки труб. Два беломраморных всадника укрощают своих коней под гранитным обелиском. Толстая струя воды переполняет чашу фонтана и выплескивается в чашу большего размера внизу. Эта мраморная чаша когда-то находилась рядом с храмом Кастора и Поллукса, еще в те времена, когда Форум был «Коровьим полем». Вы можете видеть это на гравюрах Пиранези и Джузеппе Вази и на других гравюрах того времени. Итак, сумерки спускаются на Пьяцца дель Квиринале вместе с воспоминаниями о папах и королях, о революциях и реставрациях, которые и есть жизнь.
Один из гостей на приеме упомянул о том, что посетил красивейший горчичного цвета дворец в парке — Казино Боргезе. Его спросили, видел ли он знаменитую статую Кановы, изображающую Полину Боргезе Венерой, прилегшей на кушетку в стиле ампир: одна рука подпирает прелестную головку, в другой она держит яблоко Париса.
Да, он видел ее. И он не уверен в том, что, живи она сейчас, ветреная сестрица Наполеона считалась бы такой уж красавицей. Молодой итальянец считал, что к красоте современных женщин требования гораздо более высокие, чем до эры кино и дешевой косметики, и нарисовал плачевную картину: Полина в современной толпе на Лидо, где ее никто не замечает. Может быть, он был отчасти прав. В наши дни, наверно, даже сестры Ганнинг могли бы пройти по Сент-Джеймскому парку и не удостоиться ни одного восторженного возгласа.
Разговор вернулся к Полине и ее странностям. Она вышла замуж в двадцать три года, и ее второй муж, скучный, но достойный князь Боргезе, который осыпал ее фамильными бриллиантами, взамен не получил от нее ничего, кроме презрения и вспышек раздражения. Некоторые упоминали о ее фантастических нарядах и украшениях, о ее привычке использовать своих придворных дам в качестве скамеечек для ног, об огромном негре, который на руках носил ее в ванну, о том, как она использовала свои болезни для эмоционального давления на других, и, разумеется, о длинной череде ее любовников, о красавцах-гусарах, художниках, актерах и музыкантах. Один молодой человек, которому, возможно, хотелось произвести на нас впечатление своим циничным знанием женщин, сказал, что, подобно многим современным чаровницам, Полина мало думала о любви, больше — о себе. Хотя мысль эта не блистала оригинальностью, кто-то попросил молодого человека развить ее.
— Это же так просто, — сказал он. — Новый роман был для нее единственным способом доказать себе, что ее привлекательность все еще велика.
— Или что она все еще может делать других женщин несчастными, заставляя их ревновать, — подал голос с другого конца стола пожилой человек, который, казалось, до сих пор не проявлял никакого интереса к разговору.
Когда все стали расходиться, вдруг оказалось, что мы с ним вместе спускаемся по лестнице.
— Она была великолепно сложена, — заметил он, — но она была крошечная.
Я понял, что он все еще думает о Полине Боргезе.
— Могу сказать вам, откуда мне это известно. Много лет назад я вошел в склеп Боргезе в Санта Мария Маджоре. Это было ужасное место: пыль, ржавый металл, превратившийся в лохмотья бархат. Гробы двух пап, Павла V и Климента VIII, стоят рядом с гробами кардиналов, князей и княгинь. И там я увидел маленький гроб, чуть побольше детского. На нем не было имени, потому что семья с годами стала презирать ее. Это был гроб Полины Боргезе.
В следующий раз оказавшись в Казино Боргезе, я обратил более пристальное внимание на статую Кановы. Было такое чувство, что, глядя на эту статую, общаешься с самой Полиной Боргезе, а поза ее напоминает ту, которую она приняла, умерев. Даже во времена, когда нагота была в моде, статую считали слишком смелой все, кроме самой Полины. Одна ее подруга как-то спросила ее, как она могла позировать почти совершенно обнаженной.
— О, в студии была печка! — ответила Полина.
Я подумал, что эта скульптура показывает характер тщеславной и красивой женщины в новом ракурсе. Редкой молодой супруге придет в голову сделать мужу такой свадебный подарок. Полина же сама пожелала позировать для этой скульптуры вскоре после свадьбы с Боргезе, когда ей еще нравилось быть богатой княгиней. Канове, кажется, было неловко изображать ее в такой позе, и он хотел сделать ее Дианой. Но это ей не понравилось. Она настояла на Венере.
Есть история, что якобы князь Боргезе был так шокирован статуей своей жены, что держал скульптуру под замком. Ничего такого не было. Сама Полина позднее, когда этот брак перестал что-либо значить для нее и когда они уже жили отдельно, узнав, что Боргезе собирается показать статую друзьям, написала ему:
Пользуюсь возможностью обратиться к Вам с просьбой. Мне известно, что Вы время от времени показываете мою статую. Я бы хотела, чтобы такого больше не было — нагота ее граничит с неприличием. Статуя была заказана только для того, чтобы доставить Вам удовольствие. Поскольку речь об этом больше не идет, следует раз и навсегда отвести от нее взгляд.
Мадам Юно, яростная защитница своего пола, готовая найти нечто привлекательное даже в отталкивающей Марии-Луизе Испанской, считала Полину неотразимой. В своих мемуарах она пишет, что статуя была точным слепком с нее и сходство полное. «Говорят, что скульптор исправил недостатки ее ног и груди, — пишет она. — Я видела ноги княгини, как все, кто был умеренно близок к ней, и никаких дефектов не замечала». И все же был один недостаток, который Канова мастерски обошел и который очень волновал саму Полину: у нее были большие уши.
Полина Боргезе обладала одной подкупающей чертой — абсолютной преданностью брату. Она была единственной женщиной, которая осмеливалась подшучивать над Наполеоном и которой удавалось провести его. Говорят, что в период расцвета Империи, во времена полного триумфа Наполеона, в Тюильри, она однажды сделала попытку улучшить его внешность.
— Почему ты так упрямо отказываешься носить корсет? — спросила она. — Иногда кажется, что с тебя вот-вот упадут штаны!
Никто другой не осмелился бы так разговаривать с императором. И он послушался ее совета и отправился к Леже, дорогому портному, который шил Мюрату его экстравагантные костюмы. Но Леже нашел его фигуру настолько трудной, а самого Наполеона настолько неудобным и прижимистым клиентом, что испытал настоящее облегчение, когда император вскоре снова утратил интерес к своей внешности. После битвы при Ваграме он отправил к Полине особого гонца с сообщением о том, что цел. Когда гонец вернулся, Наполеон спросил его:
— Она вас отблагодарила?
— Нет, сир.
— Я так и думал! Вот скупердяйка! — ласково прокомментировал брат.
Однако когда пришла нужда, эта «скупердяйка» отдала ему все свои драгоценности. Она жила с ним на Эльбе, и, когда его экипаж был задержан при Ватерлоо, в потайном ящичке нашли ее бриллианты. Остается только гадать, что с ними стало.
После краха империи Наполеона оказалось, что его сестра скопила достаточно денег, чтобы купить виллу Бонапарте, что находится рядом с Порта Пиа. Там она и жила, выезжала в экипаже с четырьмя форейторами и верховыми эскортами, а также с двумя чернокожими лакеями на запятках. Это был тот период ее жизни, когда вокруг нее крутились очарованные британские лорды. Больше всех пострадал сухой и надменный Александр Дуглас, десятый герцог Гамильтон. Его жена, красавица дочь Уильяма Бекфорда, автора «Ватека», была с ним в то время в Риме и не могла не видеть того рабства, в котором с удовольствием пребывал ее высокомерный супруг. Говорят, Дуглас иногда помогал Полине одеться и подавал ее горничной булавки и ленты, а иногда в виде особой милости ему позволяли надеть атласные туфельки на ее маленькие ножки. В завещании Полина оставила ему туалетный шкафчик, а его жене пожаловала две вазы из своей спальни.
Комедия началась, когда Дугласа отозвали домой в Шотландию и он оставил Полину на попечение надежного старого родственника, лорда Кенсингтона, который, как только Дуглас отбыл, почувствовал, что так влюблен в княгиню, что приревновал ее к доктору и вызвал бы его на дуэль, будь они равны! Но впереди Полину ожидало множество несчастий. После смерти Наполеона ее нервы совсем расстроились, а тщеславие и гордость были уязвлены последним любовником, молодым композитором Джованни Пачини. Польщенный сперва ее вниманием, молодой человек вскоре нашел ее властной, утомительной и, увы, старой! И она, всегда слабая здоровьем, в конце концов стала по-настоящему больной женщиной. Одинокая, постоянно нуждающаяся в деньгах, она обратилась к мужу, князю Боргезе. Этот многострадальный человек к тому времени весьма счастливо и спокойно жил во Флоренции. Он был поражен, получив письмо со словами: «Мне нужна Ваша любовь и забота… сердце мое истомилась по Вам». Он решил было бежать из Италии, но Полина догнала его с поистине наполеоновской прытью, вооруженная письмом от нового папы, Льва XII. Его святейшество призывал князя Боргезе вспомнить о своем долге доброго католика и римского аристократа и принять свою законную жену. Но все это продлилось всего три месяца. Полина умирала от рака. Она храбро встретила смерть и распорядилась своим имуществом с наполеоновской аккуратностью и точностью, не забыв в завещании никого.
Самая яркая и красивая представительница клана Бонапартов умерла в Риме в возрасте сорока пяти лет. А какой это был клан! Странно, как их всех тянуло в Рим! Мадам Мере, величественная и заботливая мать Наполеона, его братья Люсьен и Луи, его дядя, кардинал Феш, а позже Гортензия, веселая дочь Жозефины… Пий VII, которого травил Наполеон, великодушно принял под свое крыло всю семью Бонапартов. Он никогда не забывал о том, что Наполеон реставрировал католицизм во Франции Конкордатом 1801 года.
И все же самой интересной из Бонапартов была мадам Мере, в которой едва ли было что-нибудь от француженки и которая говорила на корсиканском диалекте своей молодости. Величественная старая дама в черном. Она пользовалась в Риме большим уважением, и жила экономно, сберегая каждый грош. Несмотря на то что к моменту битвы при Ватерлоо мадам Мере была уже стара и почти слепа, она не колеблясь отправилась бы за сыном на остров Святой Елены, если бы ей только позволили. Но с ней произошел в высшей степени странный случай. Она поверила шарлатанам, которые убедили ее, что Наполеона чудом вызволили из плена. Она пережила сына на шестнадцать лет и умерла в тот год, когда королева Виктория взошла на престол.
Самым необычным, экстравагантным членом семьи была красивая и остроумная американка Элизабет Паттерсон Бонапарт, которая приехала в Рим из Северо-Американских Соединенных штатов в 1821 году с четырнадцатилетним сыном, Жеромом Наполеоном. Она была разведенная жена брата Наполеона.
Когда брату Наполеона Жерому было девятнадцать, он служил во французском флоте в Вест-Индии и попал в Штаты. Там, в Балтиморе, он и встретил Элизабет Паттерсон, дочь одного из самых богатых людей в Новой Англии. Паттерсон эмигрировал из Ирландии в 1766 году и сделал состояние на оружии и обмундировании во время американской революции. Восемнадцатилетняя Элизабет влюбилась в молодого француза, а он — в нее. Паттерсон был против этого брака, чуя неприязнь Наполеона, но Элизабет оказалась упрямой девушкой, а отец обнаружил, что сильного сопротивления пока нет. Однако шестое чувство подсказывало ему, что Наполеон постарается расстроить этот брак. И он предпринял все возможное, чтобы сделать его неотвратимым. Брак был заключен в канун Рождества 1803 года архиепископом Балтимора, и на этой свадьбе присутствовали все самые значительные люди в государстве.
Затем, как и предвидел Паттерсон, разразилась буря. Наполеон пришел в ярость — у него были совсем другие планы на Жерома. Он немедленно приказал своему брату вернуться во Францию, причем одному. Жером не послушался и не возвращался два года. А потом приплыл с женой на корабле своего тестя. Прибыв в Европу, они обнаружили, что Элизабет запрещено высаживаться на берег на территории Франции. Жером отправился один к разгневанному Наполеону, а Элизабет поплыла в Англию, где в Кэмбервилле в 1805 году родился ее сын Жером Наполеон.
В отличие от своего брата Люсьена, который также женился против воли Наполеона, но предпочел скорее отказаться от своей роли в замыслах могущественного брата, чем от жены, Жером малодушно уступил императору. Так как Пий VII отказался аннулировать брак, государственный совет Франции издал декрет о разводе. Жерома отправили в море, и два года спустя он стал королем Вестфалии и женился на принцессе Екатерине Вюртембергской. Наполеон определил Элизабет Паттерсон ежегодный пенсион при условии, что она останется в Америке и откажется от фамилии Бонапарт, что она и сделала. Когда Наполеона сослали на остров Святой Елены, она почувствовала, что действие договора вот-вот прекратится, и оформила в Мериленде развод с Жеромом специальным законодательным актом, после чего отправилась в Европу.
Прибытие привлекательной, остроумной молодой американки, родственницы Бонапарта, с ее странной историей и красивым сыном, вызвало сенсацию, особенно среди членов клана. Полина Боргезе пригласила свою американскую невестку в Рим и ввела ее и Жерома Наполеона в свет. Все прочие Бонапарты были добры и благожелательно настроены, но, как скоро поняла Элизабет, все они либо всегда находились в трудном финансовом положении, либо промотались, так что материальной помощи от них ждать не приходилось.
Элизабет была циничной и амбициозной женщиной, и ее главными целями в жизни были деньги и положение в обществе. Ей был свойствен снобизм, как, впрочем, и большинству людей в XIX веке. Она презирала Америку и американцев. За время своего пребывания в Европе — а она прожила там лет двадцать пять — она написала огромное количество писем своему отцу: о деньгах, положении в обществе и о том, как она ненавидит родину.
«Я так ненавидела жизнь в Балтиморе, — пишет она в одном из писем, — что при мысли о том, что мне предстоит провести там всю жизнь, мне приходилось собирать всю волю в кулак, чтобы не покончить самоубийством». Американские мужчины, по ее мнению, были невыносимы. «Все они торгаши. А коммерция, хоть и наполняет кошелек, зато сушит мозги. У них, кроме их бухгалтерии, ничего нет в голове». Еще она считала их глуповатыми в отношениях с женщинами. «Женщины всех стран, — писала она, — очень хитры в обращении с мужчинами. В Америке они особенно преуспевают, потому что мужчины здесь отстают в знании человеческой натуры примерно на век…»
Вращаясь в европейском обществе, она сделалась более царственной, чем даже особы королевской крови. Несмотря на то что Жером обошелся с ней таким постыдным образом, она всю жизнь гордилась тем, что была замужем за братом Наполеона. Какой прекрасной женой она могла бы быть самому Наполеону! Будь Элизабет Паттерсон императрицей, могло бы не случиться Ватерлоо.
Голубой мечтой Элизабет был блестящий европейский брак ее сына. К сожалению для нее, он вернулся в Америку один и женился на девушке из Балтимора. Она узнала эту новость во Флоренции. «Когда я впервые услышала о том, что мой сын опустился до женитьбы на девице из Балтимора, я чуть с ума не сошла, — писала она отцу. — Я воспитывала своего сына для жизни в Европе. Я всегда твердила ему, что нельзя жениться на американке».
За этим ударом последовал другой, почти такой же жестокий. Умер Паттерсон, оставив дочери гораздо меньше, чем она предполагала, и отомстил ей словами завещания: «Моя дочь Бетси всю жизнь была непослушна и никогда не считалась с моим мнением и моими чувствами. Честно говоря, она причинила мне больше беспокойства и неприятностей, чем все остальные дети, вместе взятые, и ее безрассудство и непослушание стоили мне больших расходов».
Она вернулась в Америку в сорок девять лет. Приобрела репутацию ужасной скряги. Жила в пансионах Балтимора, как будто у нее не было ни гроша. Она превратилась в забавный персонаж: появлялась всегда с красным зонтиком и ковровой сумкой. А у себя в комнате держала чемоданы, полные модных в прошлом европейских нарядов. Элизабет часто доставала бальное платье, подаренное ей Полиной Боргезе, и очень берегла смокинг мужа, который он надевал на свадьбу. Любила поговорить о своих былых победах и однажды спросила кого-то, кто недавно приехал с континента, не слыхал ли он там о ее красоте. Она умерла в девяносто четыре года и оставила состояние в полтора миллиона долларов. Мать балтиморских Бонапартов, которая по праву могла бы быть королевой, скончалась в 1879 году, и большая часть ее состояния досталась двум ее внукам, Жерому Наполеону и Чарлзу Джозефу.
Жером стал выдающимся военным и, уйдя из американской армии, служил во Франции под командованием своего кузена, Наполеона III. Он был в Балаклаве, Инкермане и Седане и сопровождал императрицу Евгению в ссылку в Англию. Младший брат, Чарлз Джозеф Бонапарт, стал секретарем военно-морского ведомства в администрации Теодора Рузвельта в 1905 году, а позже — министром юстиции Соединенных Штатов.
Американская ветвь рода Бонапартов пресеклась в 1945 году, когда бездетный старый джентльмен по имени, конечно же, Жером Наполеон, споткнулся о поводок собачки своей жены, упал неподалеку от Центрального парка в Нью-Йорке и умер от полученных повреждений. Но род продолжается по женской линии на континенте, и мысль об этом компенсировала бы Элизабет Паттерсон многие печальные моменты ее жизни.
Наполеон намеревался сделать Рим своей второй столицей и мечтал, подобно Августу, смотреть на него, стоя на Капитолийском холме. Несмотря на то, что его войска заняли Рим, что он заставил отречься одного папу, унизил другого, ему так и не удалось насладиться своим триумфом. Его влияние на Рим и Италию было так велико, что невольно ищешь какой-нибудь его вещественный знак. Но есть лишь Пьяцца дель Пополо и сады Пинчьо, которые переделали его архитекторы.
Казалось, мысль о Риме никогда его не покидала. Когда родился сын Марии-Луизы, ему присвоили гордый титул «короля Рима», который по праву принадлежал папе. Это был молодой человек, известный бонапартистам как Наполеон II, прочим — как герцог Рейхштадтский, романтики же называли его Орленком. Он умер в двадцать один год.
Всем, кто хотел бы побольше узнать обо всем этом, следует отправиться в музей Наполеона, помещающийся в палаццо Примоли в конце Виа Кондотти. Здесь можно увидеть портреты и семейные реликвии Бонапартов, автографы, письма, императорское одеяние и столовые приборы. Есть отдельный зал, посвященный веселой Полине. Я подумал, что несчастную и глубоко заблуждавшуюся Элизабет Паттерсон стоило бы представить хотя бы одним снимком, ведь она жила уже во времена фотографии. Одна из самых трогательных реликвий — маленькая коробочка драгоценного дерева, в которой хранится молочный зуб Орленка.
Должно быть, никто не приводит своих портных в такое отчаяние, как священники: эти выцветшие сутаны, старые шляпы, широконосые нечищеные туфли! Возможно бешеные нападки святого Иеронима на священников-франтов V века с завитыми и надушенными локонами, передвигающихся на цыпочках, чтобы не испачкать обувь, до сих вызывают леденящий душу страх у всех тайных церковных браммелистов.[92] Хотя, если кто желает посмотреть, как красив может быть священник, тому следует отправиться в мастерскую Гаммарелли или к другим портным для людей духовного звания на Пьяцца делла Минерва, недалеко от Пантеона.
Это самая модная улица Рима, если иметь в виду моду священнослужителей. В витринах — обширные коллекции широкополых шляп, попадаются митры, литургические шапочки-биретты, маленькие, обтянутые фиолетовой и красной тканью пуговицы, шнуры и тесьма разных цветов, крепкие башмаки, которыми, верится, можно дать чувствительный пинок дьяволу, и эти искусно сделанные шапочки-пилеолусы, белые для папы, красные для кардиналов, пурпурные для епископов, черные для обыкновенных священнослужителей — головной убор, известный как zucchetto.[93] Гаммарелли пользуется привилегией: после смерти очередного папы, пока конклав выбирает нового понтифика, портной имеет право сшить три белых сутаны — одну на высокого человека, вторую — на человека среднего роста, и третью — на человека маленького роста. Так что, каким бы ни оказался избранник Священной коллегии, на него немедленно можно будет надеть белую zimarra,[94] и проводить на галерею собора Святого Петра, чтобы он впервые благословил народ. Единственным случаем, когда Гаммарелли оказался не на высоте, было избрание папой Бенедикта XV, который был таким крошечным, что даже самая маленькая из трех сутан оказалась ему велика и ее пришлось подкалывать, чтобы папа смог появиться перед народом. До 1566 года папы носили красное, но в этом году выбрали Пия V, доминиканца, и он, став папой, продолжал носить свое белое одеяние. С тех пор все папы стали носить белое. Однако его головной убор и mozzetta — небольшая, отороченная мехом бархатная накидка, а также плащ и туфли тем не менее по-прежнему остаются красными.
Мне всегда казалось, что наиболее романтично выглядит красный головной убор кардинала. Этот волшебный предмет величественно путешествует по истории и живописи. В Риме вы можете увидеть его старым и пыльным, линялым, висящим в титульной церкви, которой его завещал покровитель. Я напрасно искал шляпу кардинала в витринах магазинов. Мне сказали, что их не продают, а делают исключительно на заказ. Еще мне сказали, что сейчас шляпы кардиналов — не такие, какими когда-то были. Сейчас они являются только символом, их никогда не носят; тулья почти перестала существовать — остался лишь широкий твердый кант, с которого свисают пятнадцать кисточек. Тем не менее шляпы стоят по 20 фунтов каждая. Есть история, согласно которой кардиналы обязаны этим головным убором женщине, графине Фландрской, которая во времена Лионского совета, в 1145 году, пожаловалась, что в митрах не отличает кардиналов от аббатов и других священнослужителей. Начиная с Бонифация VIII, который вступил на престол в 1297 году, кардиналы стали носить одежду королевского пурпурного цвета, но в 1464 году Павел II, любивший окружать себя роскошью и великолепием, переодел священную коллегию в алый цвет на время Великого и Рождественского постов, а также заседаний конклава. В эти периоды можно отличить кардинала от епископа только по красной скуфье и красным чулкам. Джону Ивлину сказали в Риме, что всем евреям предписывалось носить красные головные уборы, пока какой-то близорукий кардинал по ошибке не поприветствовал одного из них, приняв за такого же, как сам, члена Священной коллегии. После этого евреям велели одеваться в желтое!
Обсуждая одеяние кардинала, портной становится тих и почтителен. С таким же благоговением даже в наши дни, не располагающие к соблюдению формальностей, военный портной занимается полной формой маршала. Из всех священнослужителей, включая папу, кардиналы самые модные, и у них наиболее обширный гардероб. Повседневная одежда кардинала — черная сутана и короткая черная накидка, обшитая по краю алым шнуром, с алыми, обтянутыми материей пуговицами и алыми петлями. С ними он носит алый пояс, ленту на шее и алые чулки. Выходя на улицу, кардинал надевает обычную шляпу священника, отделанную красной шелковой лентой и пятнадцатью золотыми кисточками. В официальной обстановке кардинал появляется в плаще алого шелка поверх черной сутаны, в особо торжественных случаях его сутана — алая, надевается с кружевным стихарем и короткой круглой накидкой под названием mantelleta, оставляющей руки свободными.
Для церемоний в присутствии папы кардиналу требуется еще более роскошная одежда, какую надевают на приемы при дворе. Алая сутана со шлейфом, кружевной стихарь и большой полукруглый плащ алого шелка, выкроенный как древняя римская paenula, которая надевается спереди в рукава, а сзади располагается в виде длинного хвоста, называемого сарра magna. Плащ имеет капюшон алого шелка (с 25 октября по 25 апреля подбитый горностаем для тепла), и красный головной убор, в те дни, когда он нужен, надевается поверх этого капюшона, как мы и видим на старых портретах. Шапочка — biretta, чулки и перчатки — алого цвета.
Сегодняшние кардиналы уже не миллионеры и не ездят в тяжелых экипажах, запряженных черными жеребцами, которые были приметой римских улиц около века тому назад. Но статус их примерно соответствует статусу принца. В римском обществе принято, что слуга со свечой встречает кардинала у подножия лестницы, провожает его в приемную, а когда он уходит, сопровождает до автомобиля, идя впереди. Жилище кардинала, каким бы скромным оно ни было, до сих пор «дворец», и он имеет право держать там трон. Трон может быть повернут к стене и никогда не использоваться, кроме как в тот период, когда папа умер, а его преемник еще не избран. Бывает около десяти дней междуцарствия, когда кардинал может повернуть свой трон на сто восемьдесят градусов и сидеть на нем перед тем, как отправиться заседать в конклаве.
Портной, который шьет для священника, должен быть искушен в подробностях церковных церемоний и обычаев не меньше, чем те джентльмены, которые в Ковент-Гарден обшивают пэров, генералов и послов, создавая костюмы на все случаи жизни. Их возмущенные голоса слышны всегда, когда кто-нибудь появляется в костюме, не соответствующем его положению и случаю. Мастера с Пьяцца делла Минерва знают, что католические епископы носят пурпурные шапочки только начиная с 1869 года, с того дня, когда папа Пий IX, зайдя однажды в собор Святого Петра и увидев там кардиналов в черных birettas, решил, что их не отличишь от обыкновенных священников. Они знают, как одеть монсеньора ди Монтелетта для улицы, для Capella Papale, для выхода в свет или в церковь и чем правила, действующие в соборе Святого Петра, Латеранском соборе, соборе Санта Мария Маджоре, отличаются от правил для других римских капитулов.
Портной, почувствовав мой интерес к своему ремеслу, проникся ко мне симпатией и признался торжественным шепотом, неодобрительно покачивая головой, что очень обеспокоен незначительным изменением оттенка фиолетового в одеянии епископа.
Но более всего интересовали меня красивые перчатки, которые надевают кардиналы и папа в той части мессы — до lavabo (омовение) — когда они сидят в митрах. Как и в древние и средневековые времена, кольцо надевается поверх перчатки, на третий палец. Мне рассказывали, что есть особые перчатки для умерших пап и кардиналов. В наше время папу хоронят в красных перчатках, а кардинала — в фиолетовых, но так было не всегда. Когда раскрыли гробницу Бонифация VIII, умершего в 1303 году, оказалось, что он — в белых шелковых перчатках, усыпанных жемчужинами.
Пока мы обсуждали все эти вопросы, вошел священник. Он говорил с великолепным ирландско-американским акцентом. Это был крупный мускулистый человек, похожий на нью-йоркского полицейского. «Моя примерка готова?» — спросил он, и человек с сантиметровой лентой через плечо, прятавшийся за грудой саржи, вышел и провел его в примерочную. Священник недавно стал епископом, и ему было нужно новое облачение.
Два юных семинариста-француза зашли купить воротник. Они ждали, когда им завернут покупку, и восхищались золотой митрой, которую мастер показывал мне. Я дал каждому из них подержать митру и сказал:
— Ну вот. Придет время, и у каждого из вас будет такая!
Они вспыхнули, словно кадеты Сандхерстской военной академии при виде маршальского жезла.
Американский ирландец вышел в своей старой одежде, но уже, как мне показалось, вполне осознавая свой новый сан.
Между Пантеоном и Корсо расположены три самых блистательных церкви в Риме.
Они великолепно украшены. Херувимы порхают, ангелы трубят в трубы, алтари сверкают голубым лазуритом и зеленым малахитом. И в двух их них покоится прах двух самых замечательных людей, которые когда-либо жили на свете: мужчины и женщины. Под алтарем церкви Санта-Мария-сопра-Минерва — гроб, в котором лежит маленькое и хрупкое тело доминиканской монахини в венце и с серебристой оливковой ветвью в руке. Это святая Екатерина Сиенская. Она вела аскетическую жизнь и скончалась в возрасте тридцати четырех лет, сыграв значительную роль в мировой политике. Это именно она уговорила Григория XI покинуть Авиньон и восстановить Святой Престол в Риме.
Среди великолепия и роскоши покоятся останки испанского солдата Игнатия Лойолы, который основал орден иезуитов. Его жизнь, как и жизнь святой Екатерины, — образец преодоления верой невероятных трудностей и невзгод. И нигде, кроме Рима, вам не удастся постоять всего в нескольких ярдах от таких могил. Третья церковь носит имя святого Игнатия, и ее великолепие просто потрясает.
Феникс христианства возрождается из пепла язычества, и нигде это не происходит так красиво, как в церкви Сан-Дгостино, где Мадонна предстает перед будущими матерями, подобная Юноне. Ближайшая стена покрыта затейливыми и трогательными картинками, нарисованными верующими, изображающими опасности и невзгоды, из которых выручила их Святая Дева.
Римские площади, предком которых был Форум и чьими потомками являются площади Европы, весьма разнообразны. Это может быть перекресток, как Пьяцца делле Эзедра и Пьяцца Венеция. Это может быть нечто вроде заводи, место лишь немного шире обыкновенной улицы, как Пьяцца деи Санти Апостоли или крошечная площадь Маттеи, на которой тем не менее находится один из самых очаровательных фонтанов Рима — фонтан Черепах. Или это может быть место встреч, где люди собираются, чтобы обсудить безработицу и тому подобное, как это происходит на Пьяцца делла Ротонда напротив Пантеона.
Площади, задержавшиеся в моей памяти, — это площадь Испании с ее домами цвета охры и лестничным пролетом; Пьяцца делле Эзедра с розоватыми развалинами терм Диоклетиана на заднем плане; Пьяцца Колонна с кафе и напряженным ритмом Корсо; Пьяцца Барберини с «Тритоном», спокойно восседающим в море транспорта; и Пьяцца дель Пополо, на которой, если сойдете с тротуара, пеняйте на себя. Ни Пьяцца дель Кампидолио, ни площадь Святого Петра не являются выдающимися.
Из всех римских площадей самое большое удовольствие мне доставила Пьяцца Навона, что рядом с Пантеоном, на месте бывшего Марсова поля. Это длинная узкая площадь, чья форма соответствует форме стадиона Домициана, который когда-то здесь был, и, честно говоря, я не знаю более выразительной иллюстрации того процесса перехода от нового к старому, который шел в римской истории. Площадь до сих пор выглядит как римский ипподром. Когда такси из боковой улицы вылетает на площадь и объезжает ее по кругу, оно повторяет путь древних колесниц, a spina стадиона сейчас обозначена тремя скульптурными группами и фонтанами в центре.
В подвалах домов стоит посмотреть на хорошо сохранившиеся основания скамеек и коридоры стадиона; это удобнее всего сделать в церкви Святой Агнессы. Священник провел меня в древнеримский бордель. Как это ни странно, он свято сохраняется в церкви. Это место, куда бросили обнаженной святую Агнессу, и тогда длинные волосы укрыли ее, а из света соткались чудесные одежды. Это три или четыре комнаты, стены их покрыты фресками, которые, к несчастью, сейчас исчезают из-за сырости, зато ясно видна арка бывшего стадиона.
Главная примета площади — фонтаны работы Бернини и его учеников. Фонтан Четырех рек удивителен, но, хоть я и восхищался полными силы фигурами, все же не мог избавиться от мысли о некоторой абсурдности изображения Нила, например: эта лошадь, выскакивающая из пещеры, лев, крадущийся к водопою, и тяжелый обелиск, никак стилистически не связанный с ними. И все же время от времени я возвращался, чтобы насладиться плеском воды, которая текла под землей от фонтана Треви и с типичной римской расточительностью во всем, что касается воды, впадала в Тибр.
По мнению папы Урбана VIII, Бернини не мог сделать ничего неправильного. В это время было еще два художника, которые находились в том же счастливом положении: Веласкес в Испании, который все больше и больше загибал вверх усы Филиппа IV, и Ван Дейк в Лондоне, чью мастерскую в Блэкфрайерс так часто посещал Карл I. Хотя Бернини за свою долгую, более чем восьмидесятилетнюю жизнь успел послужить восьми папам и наполнил Рим произведениями своего бурного гения, ни один из них не платил ему большим восхищением, чем Урбан VIII, а он, разумеется, знал лишь ранние работы Бернини, такие как дворец Барберини, «Тритон», и балдахин в соборе Святого Петра. Известно, что после своего избрания Урбан VIII призвал Бернини и сказал: «Вам повезло, что вы удостоились видеть папу Барберини; но нам повезло еще больше, что Бернини живет во время, когда мы избраны понтификом». Папа любил смотреть, как художник работает, и кто-то однажды был очень удивлен, войдя в мастерскую к Бернини и увидев, что папа спокойно держит зеркало, пока Бернини работает над автопортретом.
После смерти Урбана, благодаря своему острому неаполитанскому языку и врагам Бернини впал в немилость у Иннокентия X, чья золовка, алчная донна Олимпия Памфили, сама не прочь была бы носить тиару. Ничего не оставалось, как только подружиться с этой ужасной женщиной. Дом, в котором художнику удалось это сделать и в котором она жила, стоит в углу площади. Это темное величавое здание, палаццо Памфили. Из-за немилости Бернини был лишен возможности воздвигнуть обелиск и спланировать фонтаны на площади, но его уговорили выполнить макет из серебра, который донна Олимпия хитроумно выставила в комнате, через которую однажды вечером должен был пройти папа. Иннокентий был очарован макетом и не стал рассматривать никаких других проектов.
Иннокентию X к моменту его избрания было семьдесят два года. Этот, в общем-то, чувствительный и сострадательный человек совершенно подпал под влияние своей вдовствующей золовки. Ватикан просто гудел от женских склок. Бедный папа пытался отгородиться от них, и дворец Памфили стал тем местом, где принималось большинство решений. Пока Иннокентий X умирал в едва ли не единственной оставшейся у него рубашке, укрытый рваным одеялом, его золовка проскользнула в комнату и вытащила из-под кровати две коробки с деньгами, которые бедному папе удавалось до сих пор прятать от нее. Иннокентий X умер в одиночестве, забытый своей разбогатевшей семьей. Когда к донне Олимпии обратились насчет похорон, она заявила, что она бедная вдова и не может этим заниматься. Тело отнесли в собор Святого Петра и положили в комнате, где каменщики держали свои инструменты. Один из мастеровых из жалости зажег свечу за гробом, а так как в помещении было полно крыс, кому-то заплатили, чтобы он подежурил две-три ночи. Наконец, согласно милостивому правилу, которое Иннокентий когда-то отменил, на его похороны потратили пять крон. Трудно поверить в эту грустную историю, когда смотришь на портрет Иннокентия X кисти Веласкеса в палаццо Дориа или на памятник ему в церкви Святой Агнессы, поставленный через сто лет после его смерти.
Портрет был написан в 1649 году, когда Веласкес в Риме покупал античные статуи для Филиппа IV Испанского. Многие считают этот портрет одним из трех-четырех лучших в мире, а Джошуа Рейнолдс называл его прекраснейшим портретом в Риме. Я часто стоял напротив него в длинном коридоре дворца Дориа, уставленном золочеными, эпохи Людовика XIV канапе и столиками, и размышлял, не является ли Иннокентий X воплощением Джекила и Хайда. Человека, которого изобразил Веласкес, не смогла бы держать под каблуком и обворовывать женщина. Он выглядит суровым и непреклонным и совсем не располагает к себе. Однако в том же дворце есть еще и бюст работы Бернини, и здесь мы видим доброго и нежного мечтателя, человека, который ради сохранения мира в доме готов отдать последний грош. Каким был Иннокентий X в действительности? Бернини знал его лучше, чем Веласкес, однако надо помнить, что у Бернини были все основания льстить папе, а у Веласкеса не было никаких. Не знаю, был ли еще случай, когда два великих художника так по-разному интерпретировали свою модель, и как жаль, что большинство посетителей палаццо Дориа уходят, посмотрев на портрет, написанный Веласкесом, но даже не попробовав отыскать бюст, изваянный Бернини.
В период правления Иннокентия X на Пьяцца Навона начались эти забавные водные празднества, которые продолжались до 1867 года. По воскресеньям в июльскую и августовскую жару перекрывали трубы, отводящие воду фонтанов, и фонтанам позволяли «выйти из берегов». В конце концов вся площадь оказывалась затоплена водой.
В окрестных домах устраивались вечеринки, нанимали музыкантов, аристократы в своих золоченых экипажах медленно проезжали по запруженной площади. Среди наслаждавшихся празднествами были Старший Претендент и Мария Клементина, известные в Риме как Яков III и королева Клементина Английская. Однажды в 1727 году кто-то, выглянув с балкона, увидел, как Красавец принц Чарли, в то время семилетний мальчик, увлеченно бросает монетки в воду, и их вылавливают уличные мальчишки. При первых ударах церковного колокола экипажи исчезали и площадь осушали.
Пьяцца Навона знала всякие народные увеселения: в римские времена там были состязания колесниц и атлетов; в Средние века — турниры и бой быков; в XVIII веке — Festa di Agostox.[95] В наши дни здесь отмечается праздник Бефаны, на Крещение, в январе. Римляне представляют себе Бефану старенькой феей, грубоватой старушкой, чем-то вроде Санта-Клауса. Она раздает детям игрушки, особенно любит дарить шумные, такие как трубы и барабаны. Как и большинство народных празднеств, сейчас это уже совсем не то, что было раньше. Однако на несколько дней каждый год площадь оживает и цветет яркими воздушными шарами и счастливыми детскими лицами.
Когда мне случалось бывать на Пьяцца Навона, я подолгу смотрел на фонтаны и обязательно съедал мороженое в gelateria,[96] где лучшее в Риме мороженое, а потом заглядывал в палаццо Браски на углу, рядом с дворцом Памфили. Теперь это Музей Рима, и он полон всяких интересных вещей, особенно старых городских пейзажей. Там есть также макеты гробниц Эдуарда Исповедника и Генриха III в Вестминстерском аббатстве, выполненных в стиле Космати. На первом этаже выставлены вагоны железнодорожного поезда, изготовленного в Париже для Пия IX в 1858 году. Смотритель расскажет вам, что Pio Nono был первым папой, который решился попробовать путешествовать по железной дороге, и гордо откроет двери, пропуская вас в поезд. Вагоны производят впечатление совершенно фантастическое — изысканное мастерство XVIII века, приложенное к паровозу. Салон, тронный зал и часовня. Зеркальные двери ведут в покои папы, затянутые красным шелком. Большинство посетителей так ослеплены великолепием убранства рококо, что совершенно не замечают иронии судьбы: первый вагон для папы делался для первого «пленника Ватикана».
В картинной галерее наверху я нашел портрет черно-белого кота. Это царственное импозантное существо кралось по залам какого-нибудь дворца XVII века, а на картине изображено на вышитой подушке, с широким воротником с колокольчиками. К занавеске позади кота приколото небольшое стихотворение, в котором сказано, что знатная и красивая дама однажды поцеловала кота и завещала ему держать свое сердце и рот в чистоте и помнить ее поцелуй. Никто не знает, кто эта дама. Можно лишь надеяться, что это не графиня из старинной римской истории, которая, овдовев, не могла надышаться на своего кота и велела каждый день готовить для него цыпленка. Однажды она уехала на виллу к своей подруге в Кампанью, и в ее отсутствие слуги решили съесть цыпленка сами, а кости положили на обычное место. Графиня была удивлена, когда вернулась. Кот не бросился ей навстречу, а сидел и смотрел в сторону с глубоко оскорбленным видом.
— Что с котом? Разве ему не дали его цыпленка? — спросила графиня.
— Дали, синьора графиня, — ответили слуги. — Посмотрите, кости на полу, там, где он всегда оставляет их.
Графине нечего было возразить. Вскоре она легла спать. Кот улегся тоже, так как он всегда спал на ее постели. В ту ночь он задушил свою хозяйку.
Римляне трактуют эту историю так: коты умны, но жестоки и себялюбивы. Кот рассудил, что если бы хозяйка не уехала, оставив его на милость слуг, с ним не обошлись бы так плохо. Значит, это она виновата и пусть умрет. Собаки — верные животные, говорят римляне, а кошки — предатели. Однако я уверен, что верность английских и сиамских котов никогда не подлежала сомнению! Возможно, каждая страна имеет кошек, которых она заслуживает.
Прежде чем покинуть палаццо Браски, я постоял в воротах, вспомнив об одной антидемократической сцене, происшедшей здесь во время правления Пия VI. Возбужденная римская толпа, обвиняя папу в намерениях Наполеона захватить Италию, напала на дворец племянника папы, герцога Браски-Онести, и жаждала его крови. Вдруг ворота распахнулись, и на пороге появился герцог, и в обеих руках У него было по кнуту. Следом шли лакеи с корзинами золота, которое они бросали толпе. Возмущенные вопли скоро прекратились, и люди стали, ползая по полу, собирать монеты, а герцог прохаживался между ними, хлеща кнутами направо и налево. Показав всем, как надо обращаться с толпой, он вернулся во дворец, и ворота за ним закрылись.
Позади палаццо Браски есть довольно побитый фрагмент скульптурной группы, которая когда-то представляла Менелая, поддерживающего Патрокла, и столетиями была известна как Пасквино. В эпоху Возрождения злые и часто клеветнические остроты прикрепляли к этой статуе, а ответы на них — к статуе Марфорио, которая так уютно облокачивается на Капитолий. Некоторые папы возмущались этими пасквилями — они были так названы по имени портного Пасквино, который считается законодателем моды на такие остроты. Иногда тем, кто их сочинял, предлагали награду. Наживку редко заглатывали, но если какой-нибудь неосторожный остряк являлся за своей наградой, то унести ее не мог — ему отрубали обе руки. Журналистика была опасным занятием в Риме эпохи Возрождения.
Типичным пасквилем было заявление о том, что Сикстинскую капеллу так наводнили посетители-англичане, что римлянам и приткнуться негде. Он начинался с вопроса от Пасквино:
— Куда путь держишь, братец, в черной одежде и с мечом?
Утром на статуе Марфорио был найден ответ:
— Иду в Сикстинскую капеллу послушать «Miserere». Пасквино замечает:
— Напрасно прогуляешься. Швейцарская гвардия даст тебе от ворот поворот, а папские camerieri[97] пошлют тебя заниматься своими делами.
Марфорио отвечает:
— Ничего страшного, братец. Я точно войду: ведь вчера я стал еретиком.
От статуи Пасквино через Пьяцца Навона по боковой улочке можно выйти на площадь Святого Евстафия, где, как вспоминает Мэрион Кроуфорд, была старая римская таверна «Фалько». Зимой она славилась кабаньей головой со сладким соусом и кедровыми орехами, а также запеченными дикобразами, теперь исчезнувшими, как и сам «Фалько». Но «Орсо», одна из римских средневековых гостиниц, в которой, говорят, останавливался Данте, до сих пор стоит за Тибром. Сейчас это фешенебельный ресторан, где официанты снуют под готическими канделябрами, а бармен знает, что бурбон не имеет ничего общего с французской монархией.
Еще несколько шагов — и вы на оживленной маленькой площади перед Пантеоном. Из ее света и шума вы попадаете вдруг в безмолвный и безоконный тупик со стенами кирпичной кладки и невольно поднимаете глаза к небу, чтобы посмотреть, откуда идет свет. В центре железной крыши — круг голубого неба, и в полдень солнце бросает столб золотого света в этот перевернутый сосуд, и свет неторопливо путешествует по стенам, так что всякий, кто находится в церкви, по этим солнечным часам может узнать, какое сейчас время дня. Почти все, кто когда-либо посещал Пантеон, говорят о странном эффекте, который возникает, когда над отверстием в крыше пробегают облака, хотя мне лично не приходилось видеть этого. Но однажды, когда я проходил мимо, внезапно начался ливень. Я вошел внутрь и увидел воронку из серых капель, сверкающих и торопящихся вниз, этакую подвижную паутину в сумерках здания. Вода стекала в канал, вырытый Агриппой и призванный осушать эту часть Марсова поля. Дж. Миддлтон сказал, что в его время воду иногда выталкивало обратно во время наводнений, и она била фонтаном из пола. Видеть снег в Пантеоне, должно быть, еще более странно, и, возможно, именно это навеяло чьему-нибудь поэтическому воображению в Средние века мысль в праздник Троицы бросать вниз розовые лепестки. Это делал папа в знак того, что к нам снисходит Дух Святой.
Подобно Смоллетту и президенту де Броссе, я сначала был несколько разочарован Пантеоном, но после двух или трех посещений понял, что это величайший из памятников архитектуры, дошедших до нас из времен Древнего Рима. Представьте себе купол собора Святого Петра на уровне первого этажа. Пантеон лишь немногим больше. Интересно, могут ли в наш век стекла и бетона воспроизвести такое сооружение. Теперь мы видим это здание лишенным всей былой славы: драгоценных сортов мрамора, которыми когда-то были облицованы стены, больше нет, нет и золоченой плитки на крыше. Так как римляне не использовали сусальное золото, а клали настоящее тонкими пластинами, Пантеон должен был казаться людям золотой горой. Когда готы ушли, в 663 году всю эту роскошь вывез император Константин для украшения Константинополя, но его убили в Сиракузах по пути домой, и плитка Пантеона оказалась утеряна. В потолке было так много бронзы, что Урбану VIII удалось отлить из нее восемьдесят пушек, которые он установил на бастионах замка Святого Ангела, но вот история о том, что ему хватило и на огромный балдахин работы Бернини с витыми колоннами в соборе Святого Петра, не соответствует действительности. Возможно, на него и пошло несколько тысяч фунтов бронзы Пантеона, но большая часть металла все же поступила из Венеции.
Однажды я провел в Пантеоне целый день и увидел там женщину, которая вошла с букетом гвоздик и, обойдя здание, постояв у гробниц королей и художников, оставила свои цветы у гробницы Рафаэля. Великий мастер, чей творческий путь продлился всего лишь около шестнадцати лет, умер от горячки в тридцать семь, и в последний путь его провожал весь Рим. Его неоконченное «Преображение» несли перед процессией как знамя.
Любовь Рафаэля к дочери булочника ежегодно приводит тысячи людей к дворцу Барберини — посмотреть на «La Fornarina»[98] — предположительно ее портрет. Когда Рафаэль умирал, несчастную плачущую девушку прогнали от его постели, потому что посланцы папы, прибывшие с его последним благословением, отказались войти, пока она не уйдет. А потом ее ожидало еще одно унижение — узнать, что сам Рафаэль просил похоронить его рядом с останками его невесты, Марии Биббиены.
В то время, когда Рим посетил Гёте, в академии Святого Луки хранился череп, про который говорили, что это череп Рафаэля. На поэта он произвел большое впечатление, он сказал, что эти благородные кости, несомненно, служили «вместилищем прекрасной душе». Но это была чья-то другая прекрасная душа, не Рафаэля. 14 сентября 1833 года в Пантеоне произошла странная и зловещая сцена: комитет из церковников и художников открыл гробницу Рафаэля. Там они обнаружили череп и кости художника, лежавшие в тибрском иле. Останки были позже выставлены под стеклом на некоторое время, а после перезахоронены.
Бронзовые двери Пантеона, которым чудом удалось спастись от грабителей, когда-то были обиты пластинами золота. Вы можете провести дни на Форуме, пытаясь представить себе, каким был Рим в дни имперского величия, но Пантеон остается единственным тому свидетельством, это мощное строение сохранило нетронутыми крышу и двери и пережило бури и невзгоды восемнадцати столетий.
Пьяцца Санти Апостоли, в стороне от Корсо, вообще с трудом можно назвать площадью — это всего лишь узкая улица. На ней стоит церковь Апостолов, а также два самых крупных дворца в Риме, палаццо Колонна и палаццо Одескальки, которые белеют подобно двум океанским лайнерам в доке. Глубоко под улицей находятся останки Скотланд-Ярда имперского Рима — залы, полные колонн, статуй богов и императоров, комнаты для ожидания, канцелярии и резиденция командующего. В узком конце этой улицы находится скучный маленький дворец, которого никто не заметил бы, если бы к нему не привлекали внимания. Его заняли офисы разных контор, и среди них я заметил пансион Святого Георга, что вызвало у меня удивление: неужели еще остались английские якобиты, пожелавшие к тому же жить в здании, где умер Старший Претендент и где родились Красавец принц Чарли и Генрих, герцог Йоркский? Потому что это — палаццо Мути.
В течение семидесяти лет это здание было резиденцией «Короля за морем», а сейчас оно в жалком состоянии и не может служить достойным памятником несчастным изгнанным Стюартам. Ни один англичанин не пройдет мимо него, не задумавшись о многих жизнях, загубленных здесь, о хитроумных заговорах, о шпионах, которые с радостью пересказывали любое событие, происходившее в старых комнатах, где теперь стучат на своих машинках машинистки, а повар готовит еду, и запах доходит до нижнего этажа.
Я перешел дорогу и вошел в церковь Апостолов, где древность совершенно подавлена барочной лепкой. В ризнице я нашел священника и хотел поговорить с ним о Стюартах, но он ничего не знал о них. Однако, боясь разочаровать меня, он отвел меня в неф и указал на мраморную урну на колонне. В этой урне хранится сердце Клементины Собеской.
Ей было шестнадцать, когда она приехала в Рим, чтобы выйти замуж за Якова Стюарта, которому в ту пору был тридцать один год. Премилая малышка со вздернутым носиком, голубыми глазами и светло-каштановыми волосами до пят. Маленькой девочкой она играла в королеву Англии и приехала в Рим в счастливом волнении и блаженном неведении — ей назначено было исполнить свою роль в этой игре, но так никогда ни разу и не выиграть в ней. Ее дед был тот самый великий Ян Собеский, который разбил турок у ворот Вены и освободил Венгрию от османского ига. Частично ее приданое составляли реликвии, привезенные из этого похода. Например, мощная, на четырех толстых ножках кровать с балдахином из тканей, окружавших знамена Магомета. На них бирюзой и жемчугом по золотому полю вышиты арабские тексты. Сама кровать — из позолоченного серебра. Еще в ней были три огромные рубина, найденные в шатре гарема великого визиря Амурата. Прибытие в Рим этой кровати из сказок «Тысячи и одной ночи» казалось еще более необычным, чем прибытие самой Клементины.
По пути из Польши невесту похитили люди императора, который состоял в сговоре с Англией, и заперли в замке Инсбрук, с целью, разумеется, не допустить брака, задуманного, чтобы посадить наследника-католика на английский престол. Четверо храбрых ирландских офицеров вызвались выручить Клементину из плена. Они поскакали в Инсбрук сквозь альпийские бури, снег и дождь. Замысел был таков: тайком провести в замок молодую женщину, положить ее в постель Клементины, а принцесса тем временем убежит со своими спасителями. Ночь была темная, хоть глаз выколи, и сильно мело. Стража ушла внутрь замка, улицы были пусты. К Чарлзу Воэну, старшему из четверых офицеров, ожидавшему на улице, подошла молодая девушка в плаще с капюшоном. Она шла, наклонив голову, то и дело оскальзывалась и спотыкалась в грязи и слякоти. В руках Клементина держала два свертка. В одном были три сорочки, нижняя юбка, отороченная горностаем, и несколько носовых платков; в другом же — завернутые в коричневую материю, лежали драгоценности английской короны, посланные ей Яковом в подарок по случаю обручения.
Воэн отвез девушку в гостиницу, где ожидали трое офицеров. В комнате, освещенной лишь одной свечой, четверо мужчин по очереди коснулись губами руки дамы. У них был специальный экипаж с двойными рессорами для путешествия по горам. Имелись веревки и кожаная подушка на случай, если Клементина пожелает ехать не в экипаже, а верхом. Не успели они выехать, как принцесса хватилась драгоценностей короны, которые забыла в гостинице. Один из офицеров, О'Тул, вернулся и нашел их.
Путешествие через перевал Бреннер было не из легких. Дважды экипаж ломался и один раз едва не рухнул в пропасть, но, к счастью, шторы были задернуты и принцесса ничего не поняла. В конце концов полетела ось, и Клементина пересекла австрийскую границу, за которой была уже в безопасности, на телеге. Через пять дней они добрались до Болоньи, где она была обвенчана с Яковом по доверенности. По прибытии в Рим Яков произвел всех четырех офицеров в рыцари, а папа сделал Чарлза Воэна римским сенатором.
Яков был без ума от своей очаровательной молодой жены, и она очень старалась угодить ему. Среди не очень корректных описаний ее характера уместно было бы назвать шутливое письмо, написанное во время медового месяца, в котором Яков пишет, что не уверен, есть ли вообще своя воля у его дорогой маленькой супруги. Это, мол, еще предстоит выяснить.
Рим нашел ее очаровательной, и первые шесть лет они прожили безоблачно. В 1720 году родился Карл (Чарлз) Эдуард (он же Красавец принц Чарли); спустя пять лет — его брат, Генрих, будущий герцог Йоркский. Злокозненный двор, разногласия и склоки, вечно озабоченный и пребывающий в унынии муж, его протестантская родня, которую Яков держал при по дворе по политическим причинам при полном одобрении папы, — все это не могло не действовать Клементине на нервы. Про нее говорили, что она более ревностная католичка, чем сам папа римский. В припадке истерического гнева она бежала из палаццо Мути и нашла приют у монахинь монастыря Святой Цецилии, на Виа Витториа, в здании, где сейчас знаменитая Академия музыки монастыря Святой Цецилии. Здесь она провела два года, упрямо не желая возвращаться.
Кардиналы и даже сам папа тщетно умоляли ее вернуться в палаццо Мути: ведь поступок совсем испортил характер ее многострадального супруга, к тому же в Европе о нем шла слава как о жестоком деспоте, заточившем свою молодую жену в монастырь. Это был прекрасный козырь антияко-битской пропаганды. Затем, так же внезапно, как бежала, она вернулась. Яков принял ее с радостью и любовью. Но это была уже совсем другая женщина. Теперь она посвятила всю себя религии. Когда она умерла в возрасте тридцати пяти лет, Яков и двое ее сыновей были безутешны.
Цвет волос Клементины передался по наследству Красавцу принцу Чарли. Ее польская кровь объясняет северный тип внешности Стюартов. Смуглость у Стюартов появилась после рождения детей Генриетты-Марии, и самым темным из них был Старший Претендент, Яков III, сын Марии из Модены, «черной пташки» якобитской стаи. Яков оставался безутешным вдовцом всю свою оставшуюся жизнь, то есть еще тридцать один год. Он проводил долгие часы на коленях у могилы жены.
Следующей хозяйкой дворца Мути стала молодая жена Карла Эдуарда, который к моменту своей женитьбы, в пятьдесят два года, уже не был тем неотразимым молодым человеком, чье появление всюду вызывало переполох. Он вел весьма рассеянный образ жизни, однако сумел взять себя в руки на время, когда в Рим приехала его хорошенькая девятнадцатилетняя невеста, принцесса Луиза Стол-берг, сопровождаемая молодым красавцем Томасом Коком Норфолком, с которым она познакомилась во время путешествия. Естественно, злые языки болтали, что молодые люди успели влюбиться друг в друга. Как бы там ни было, они расстались и больше никогда не встречались.
Луиза очаровала римлян, которые прозвали ее Королевой Сердец, и даже ее зять, герцог Йоркский, нашел ее обворожительной. На какое-то время показалось, что жизнь Карла Эдуарда изменится к лучшему, но он был уже не в том возрасте, чтобы меняться, и его трагический портрет кисти Батони в Национальной галерее в Лондоне говорит лучше всяких слов. Через пять лет во Флоренции Луиза встретила графа Альфиери, итальянского поэта, и они полюбили друг друга. Альфиери был красив байронической красотой, незадолго до знакомства с Луизой дрался на дуэли в Гайд-парке с оскорбленным им мужем одной дамы, и печальная несвобода этой красивой двадцатичетырехлетней женщины, связанной узами брака с ревнивцем и пьяницей, возбудила в нем рыцарский дух и любовь. Однажды ночью, накануне дня святого Андрея, Красавец принц Чарли ворвался в спальню жены и, обвиняя ее в неверности, пытался задушить. Луиза бежала в монастырь, взывая о помощи к своему деверю, кардиналу. Тот устроил ей переезд в Рим, дав убежище в том самом монастыре Святой Цецилии, где скрывалась когда-то его мать.
Альфиери последовал за Луизой в Рим, куда простодушный кардинал, единственный, видимо, в Риме человек, веривший в платонический характер этих отношений, перевез ее из монастыря. Он поселил родственницу в великолепном палаццо делла Канчеллериа, одном из величайших дворцов в Риме. Альфиери поселился неподалеку на вилле, которая располагалась на месте теперешнего оперного театра. Здесь он писал пьесы и стихи и катался с Луизой верхом по живописным окрестностям. Счастье было полным. Альфиери представили папе, Луиза находилась под защитой кардинала, так что, к удивлению всего Рима, любовная связь расцветала прямо под носом высочайших стражей нравственности! Счастье длилось два года, за это время Альфиери написал четырнадцать трагедий. Римское общество одобряло этот роман, графиня и поэт были всюду приняты. Одним из важных для них моментов было первое представление «Антигоны» Альфиери в палаццо ди Спанья, когда сначала вся римская аристократия при свечах смотрела пьесу, в которой играл и сам Альфиери, а затем лакеи в ливреях желтого и красного испанских цветов разносили мороженое. Все это внезапно кончилось.
Было объявлено, что Карл Эдуард умирает и принял последнее причастие. Он верил, что действительно умирает, и на смертном одре исповедался в своих грехах, не пытаясь обелить себя, но заодно и рассказав правду о графине и Альфиери и о том, как они спровоцировали его на покушение. Целомудренный герцог Йоркский пришел в ужас. Он страшно разгневался от мысли, что, по сути дела, поощрял греховную связь целых два года! Вернувшись в Рим, он тотчас же отправился к папе, который, видимо, был столь же простодушен, так как тоже ужаснулся и с готовностью издал указ, запрещающий Альфиери жить в Риме. Так, к великому сожалению всего римского общества, любовников разлучили.
Альфиери отправился в Англию покупать лошадей, которые были еще одной его страстью, после литературы и Луизы. Графиня скоро уехала из Рима в Эльзас, где к ней присоединился Альфиери. Из Франции их выгнала революция, и в конце концов они осели во Флоренции. Больше они не расставались до самой смерти Альфиери. Он умер через двадцать лет.
Но для палаццо Мути это был еще не конец. Карл Эдуард выздоровел и дал этому дворцу его последнюю и наиболее удачливую хозяйку, его незаконнорожденную дочь Шарлотту Стюарт. Годами он делал все, чтобы забыть ее, и однажды жестоко ее оттолкнул. Но теперь, старый, больной, разочарованный во всем, он обратился к ней, и она с готовностью отозвалась. Ее мать он встретил в Шотландии. Ее звали Клементина Уокингшоу, и после восстания она разделила бродячую жизнь Красавца принца Чарли на континенте в качестве его жены. Они путешествовали как мистер и миссис Джонс или мистер и миссис Томсон. Бывало, они страшно ссорились и часто устраивали ужасные сцены при посторонних, пока в один прекрасный день Клементина не бежала от него, взяв с собой ребенка.
Шарлотте был тридцать один год, когда она воссоединилась с отцом. Взглянув на нее, он увидел себя в женском обличье, такого, каким был в молодые годы: прямой нос, высокий рост, каштановые волосы. Даже интриганы и сплетники не осмеливались шутить над Шарлоттой. Она наконец навела порядок в жизни своего отца.
Теперь он был инвалидом, и она преданно и с любовью ухаживала за ним. Он не отпускал ее от себя ни на минуту. «Если бы доброты сердца было достаточно для завоевания трона, — писал современник, — то его дочь взошла бы на него немедленно, потому что она — воплощенная доброта; доброта не по долгу, а исходящая из самого сердца, доброта, которая сочетается с природным изяществом, завоевывает сердца и вызывает преклонение». Первое, что сделал Карл, — это признал дочь законной и дал ей титул герцогини Олбани.
При ее неусыпной заботе Карл снова стал самим собой. Когда он почувствовал себя лучше, то начал вместе с дочерью выезжать в свет. Они катались по Риму в экипаже в сопровождении слуг в королевских ливреях. На дверце кареты была монограмма CR под королевской короной. Но чаще он мирно коротал дни в палаццо Мути, уносясь иногда мыслями в горы Шотландии, а однажды, услышав мелодию «Lochaber no more»,[99] разрыдался. Он был старый человек и сознавал, что жизнь его кончена, и все же под его кроватью хранилась коробка с двенадцатью тысячами цехинов на случай, если его призовут на трон его предков.
Итак, последние два года своей жизни он прожил достойно. В конце января 1788 года Красавец принц Чарли, чье имя всегда будет звучать в шотландских песнях, скончался на руках у Джона Нэрна, предводителя клана Нэрн. Верные ему люди, посвятившие свои жизни погибшему делу, собрались у его постели. Дочь скрасила ему последние минуты жизни. Во дворце было тихо, лишь звучали голоса францисканцев, читавших молитву по усопшему.
Грустно говорить об этом, но Шарлотта, герцогиня Олбани, пережила своего отца лишь на год и восемь месяцев. Ее лошадь споткнулась и упала вместе с наездницей в Болонье, и Шарлотта умерла от полученных увечий.
Когда сегодня смотришь на ветхий старый дворец Мути, приходит еще одно, последнее воспоминание. Это было в 1811-м, через двадцать три года со дня смерти Карла Эдуарда. Невысокая полная женщина пятидесяти девяти лет стоит и смотрит на здание. С ней страдающий подагрой сорокапятилетний мужчина. Остается только гадать, о чем думает женщина, ибо это Луиза, графиня Олбани, жена Карла Эдуарда. Это дворец, куда она пришла юной девятнадцатилетней невестой тридцать девять лет назад. Но кто ее прихрамывающий друг? Это вовсе не ее поэт, Альфиери, который уже восемь лет как в могиле. Он умер в пятьдесят четыре года, и его смерть подкосила ее. Их любовь была счастливой, несмотря на его ужасные припадки гнева, от которых она часто плакала, и его отвращение ко всему французскому, особенно к Наполеону.
Тот человек, что стоял с ней около дворца в 1811, был французский художник Франсуа-Ксавье Фабр. Его портреты Луизы и Альфиери до сих пор висят во французском зале галереи Уффици во Флоренции. Подобно Луизе, Фабр искренне восхищался Альфиери, и кажется очень естественным, что после смерти поэта эти двое проводили много времени вместе. Разумеется, не обошлось без сплетен. Во время своего визита в Рим Фабр и Луиза спустились в склеп собора Святого Петра, где она постояла над могилами своего мужа, его брата и их отца. О чем она думала? В ее дневнике нет никаких записей об этом. Побывав в Риме, они не спеша вернулись в Casa Alfieri, на берегу Арно во Флоренции.
Хотя Луизе не суждено было стать королевой Англии, она, безусловно, была настоящей королевой Флоренции в последние тринадцать лет своей жизни. Обычно она сидела в большой комнате с видом на реку, принимала посетителей, все ее любили и восхищались ею. От ее волшебной красоты не осталось и следа, она скрылась за немецкой угловатостью лица и фигуры. Луиза восседала в кресле с величественным видом, отяжелевшая и старомодно одетая, с шейным платком а ля Мария-Антуанетта на груди, и гордо хранила память о своем Поэте. Английских посетителей тем не менее она интересовала исключительно как вдова Младшего Претендента.[100] Однажды, когда вести о смерти Георга III дошли до Флоренции, одна глупая женщина, надеясь заслужить этим благосклонность старой графини, с чувством воскликнула: «Графиня, объявляю вам о смерти узурпатора!» Луиза бесстрастно посмотрела на нее, и сухо спросила: «Какого узурпатора?»
Когда она в семьдесят один год умерла, то оставила все наследие Альфиери Фабру. И тот, кто посетит старинный городок Монпелье во Франции, родной город Фабра, обнаружит все книги и рукописи там. Они аккуратно выставлены и окружены заботой в музее Фабра. Ничто не могло бы разозлить Альфиери больше, чем то, что его произведения хранятся на столь ненавидимой им французской земле!
Вновь посетив палаццо Мути, я увидел мемориальную доску, затерянную в одном из темных коридоров и сообщающую, что здесь жил Генри, кардинал и герцог Йоркский, на котором и пресекся королевский род Стюартов. Странно, но ни его отец, ни брат в надписи не упомянуты.
После смерти Карла Эдуарда кардинал герцог Йоркский объявил себя Генрихом IX Английским. Он велел отчеканить весьма патетическую медаль, на которой именовал себя «Королем милостью Божией, но не волей людской», хотя никто, кроме разве что слуг, нескольких ирландцев, и тех, кто желал добиться его благосклонности, никогда не называл его «ваше величество». Ватикан не признал его Генрихом IX, и за пределами дворца он оставался «его светлостью Генри Бенедиктом Марией Климентом, кардиналом и герцогом Йоркским».
Он был самым симпатичным их этого семейства. По-английски говорил с сильным акцентом, и очень раздражался, когда его не понимали. Был довольно богат, пока действия Наполеона против Святого Престола не лишили его поста, и тогда, проявив большую деликатность, Георг III убедил его согласиться на пенсион в 4000 фунтов в год.
По-настоящему счастлив он был во Фраскати. Здесь его воистину считали королем. Будучи молодым и богатым епископом, он щедро тратил деньги на свою епархию, пока не изжил там бедность и нужду. Он жил весело, был доступен для всех, а его дорожную карету, запряженную великолепными лошадьми и проносящуюся на большой скорости, хорошо знали в окрестностях.
Я заинтересовался, сохранились ли во Фраскати какие-нибудь воспоминания о последнем Стюарте, и отправился туда однажды утром. Проехав четырнадцать миль, я оказался на великолепных Альбанских холмах и поднялся в аккуратный, в бисквитных тонах городок, глядящий этим чудесным итальянским утром через Кампанью на Рим. Город мне был виден сквозь легкий осенний туман, из которого поднимались купола церквей, чуть тронутые утренним солнцем.
Фраскати был резиденцией фельдмаршала Кессельринга, и союзникам пришлось бомбить город в 1943–1944 годах. Еще и сейчас в домах остались пробоины и другие печальные знаки минувшей войны, но жизнь кипит на улицах поселения, которое многие считают самым привлекательным из Castelli Romanix.[101] Все встреченные мною люди обладали этим знаменитым итальянским обаянием, которого не чувствуешь в утомительном Риме, где люди очень заняты и вечно спешат.
В огромный барочный собор попала бомба, но один памятник вышел из войны, не получив ни единой царапины: длинная надпись с королевским английским гербом, которую Генри сделал в честь своего брата, похороненного изначально во Фраскати, прежде чем его тело перенесли в склеп Стюартов в соборе Святого Петра. Я нашел и то место, где когда-то была основанная кардиналом Стюартом библиотека. Здание разрушили во время войны, а теперь отстроили, и здесь размещаются квартиры, офисы и магазины. Войдя, я был приятно удивлен, увидев, что Biblioteca Eboracense все еще существует, и хотя полки пусты, но бюст Генри здесь все же стоит. Хранитель сказал мне, что книги забрали для сохранности в Ватикан и пока еще не вернули.
Самое интересное из всего, связанного со Стюартами, — это странный старый дворец, похожий, скорее, на замок. Когда Генри вступил во владение им, дворец был в таком плохом состоянии, что однажды во время банкета он и его гости провалились вместе с полом в конюшни, которые находились внизу. Кардинал, более удачливый, чем многие из гостей, мягко приземлился на крышу собственного экипажа. Старинная лестница, ведущая к этому дворцу, известна как Виа Дука ди Иорк — улица Герцога Йоркского.
Бродя по городу, знаменитому своим белым вином, я заметил несколько похожих на укрепленные крепости винных подвальчиков, вырубленных прямо в скалах. Я спустился в один из них и оказался в интерьере, который, вероятно, весьма удивил бы Сервантеса. Несколько ламп и свечей освещали пещеру, вырубленную в туфе, где стояли громоздкие деревянные некрашеные столы, почерневшие от времени. За одним из них весело пировала компания собутыльников, перед ними стояли бутылки фраскати. Из подвалов сильно пахло вином. Как только появился я, смех тотчас прекратился. Эта сцена была стара как мир, и я тут же вспомнил плутовские романы: безусловно, весьма почтенные горожане, собравшиеся здесь, смотрели на меня как шайка разбойников, которая собралась отпраздновать добычу.
Меня приняли как нельзя более любезно. Пролитое вино тут же вытерли со стола, со скамьи смахнули пыль и с поклоном предложили мне сесть. Через несколько минут я понял, что попал на праздник. Это была последняя выпивка перед закрытием сезона, теперь canting откроется только тогда, когда поспеет вино нового урожая.
Я заметил, что фраскати здесь совсем другое, чем вино той же марки в Риме.
— А-а, — с пониманием кивнул старик, который, видно, не брился с прошлого воскресенья. — Эти воры-римляне никогда не нальют вам настоящего фраскати. Они же его водой разбавляют! Ваше здоровье… милорд!
Мне понравилось такое обращение! На развалинах меня часто называли «dottore», в музеях — «professore», но в этом пропахшем вином погребке Фраскати я услышал последний отзвук вежливости XVIII века.
Хозяин погребка сказал мне, что владеет двумя гектарами, это около пяти акров, виноградников, а его бешеная щедрость и жизнерадостность, ибо он все подливал и подливал в стаканы, объясняется прекрасным урожаем, который он ожидает собрать к 20 октября. Виноград давят ногами, и он пригласил меня прийти посмотреть на это. Никогда, сказал он, виноград для его вина не будет давить машина, ведь пресс дробит косточки и вино от этого становится горьким. Я удивился тому, что всего пять акров виноградников дают достаточно вина для содержания погребка, да еще позволяют отправлять вино в Рим.
Хозяин провел меня в подвалы, очень похожие на катакомбы, где стояли сорок больших бочек. Он сказал, что температура здесь никогда не колеблется более чем на один градус, даже в августе.
Когда мы вернулись в погребок, худой старик, стоя в луче света, проникшем с улицы, заглядывал во мрак, громко выкрикивая: «Olivi dolci!».[102] Он вошел, мы угостили его стаканом вина, выпив за новый урожай, и купили у него немного чудесных зеленых оливок. Стали приходить еще люди, и я ушел. Хозяин проводил меня до выхода, и еще раз пригласил посмотреть, как давят виноград.
По дороге из Фраскати есть терраса, которая возвышается над Кампаньей с запада. С нее я посмотрел на закат над Римом. Вся Кампанья превратилась в пурпурное море, в котором, подобно миражу, плавал город куполов. Я вернулся в Рим к тому волшебному часу, когда улицы заливает розоватый свет.
Мавзолей Августа стоит на берегу Тибра. Это одна из тех жалких развалин, которые упорно не хотят развалиться окончательно. Он успел побывать крепостью, ареной для боя быков, цирком, концертным залом. Теперь это руина, где хромые коты ищут защиты от мальчишек. Здесь когда-то покоился прах пяти цезарей — Августа, Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нервы, двух императриц, Ливии и Агриппины, а также других членов императорской семьи. Никто не знает, что случилось с прахом, но нетрудно догадаться: урна, в которой хранился пепел Агриппины, в Средние века использовалась как мерка для зерна.
Императоров сжигали в нескольких шагах отсюда, рядом с церковью Сан-Карло-аль-Корсо, и думаю, из всех древнеримских церемоний именно похороны императора поразили бы нас сильнее всего. Обычай conclamatio, который до сих пор соблюдается, когда умирает папа, — прямое возрождение римского обычая. Как только папа умирает, весь Рим прекращает работать и погружается в скорбь. Под звуки автомобильных сирен и плач женщин с распущенными волосами торжественная погребальная процессия движется к Марсову полю. В ней участвуют восковые «родственники», имеющиеся у всякой аристократической семьи. Эти маски хранились в шкафах римских дворцов и очень ценились, как нами ценятся портреты предков. В имперские времена ходила шутка, что мол, у «нового человека» нет родственников, разве что воображаемые; а в дни, когда почитали аристократов, потешались над состоятельными людьми, которые якобы купили себе родственников на аукционе. Так вот, длинная процессия в аутентичных масках, которые надевали члены императорской семьи или люди, выбранные за их сходство с предками, проходила мимо носилок с телом императора, укрытым пурпурной тканью. Члены семьи, рабы, освобожденные по воле покойного императора, с обритыми головами и в головных уборах свободных людей, сенаторы, аристократы, ликторы с пучками фасций, преторианская гвардия — всем им находилось место в процессии. В тишине, прерываемой только воплями плакальщиц, тело поднимали на Ostrinum, к месту погребального костра. На самой вершине сидел орел в клетке. Когда люди в восковых масках окружали место сожжения, человек, отведя глаза от клетки, подносил горящий факел к ее прутьям, в тот же миг открывали дверцу, и орел вылетал из облака дыма, символизируя душу императора, отлетающую в другой мир.
На берегу Тибра сейчас стоит огромное бетонное сооружение на том месте, где был остринум, но внутри можно взглянуть на одну из величайших реликвий, Ara Pads Augustae.[103] Это знаменитый алтарь, посвященный Августу Сенатом в 13 году до н. э. в честь его триумфального возвращения из Испании и Галлии. До недавнего времени это сооружение существовало только в виде фрагментов в дюжине разных собраний, и значительная часть его находилась на Корсо под палаццо Фиано, фундамент которого покоился на древних мраморных ступенях. Как все эти разрозненные фрагменты собрали вместе, как остальные части выкопали из-под земли — это одна из самых романтических историй о раскопках, и, возможно, когда фашисты предстанут перед судом вечности, за восстановление алтаря Мира им простится безобразная Виа делла Кончиллационе.
Первые попытки копать под палаццо Фиано были предприняты в 1903 году. Там обнаружили много удивительного, но вода хлынула в раскоп, и устойчивость верхнего дворца оказалась под угрозой. В 1937 году правительство Муссолини взялось за дело рьяно и с большими затратами, как это бывает только при диктатурах. Сначала подземные воды были заморожены, затем вес дворца приняла на себя сложная стальная конструкция, освободив от него мраморные ступени алтаря.
Теперь девять ступеней ведут на квадратную площадку под открытым небом, огражденную высокими стенами, покрытыми изнутри и снаружи великолепной резьбой, а еще один лестничный пролет в центре ведет к алтарю. Фриз с фигурами в человеческий рост проходит по кругу: могила и торжественная процессия мужчин и женщин, следующая к алтарю для жертвоприношения. Среди них мы видим и самого Августа, укрывшего голову тогой, его преемника Тиберия, Ливию — жену Августа и его дочь Юлию. Портреты были выполнены при жизни этих людей самым лучшим скульптором. Поразительно, как мало пострадали от времени фрагменты, пролежавшие века под Корсо, спасенные от варваров и Барберини. Они поражают нас своей свежестью и своим чудесным возрождением.
Прохожий, нервно пробирающийся в сумерках по Виа ди Монсеррато от фонаря к фонарю, с облегчением доходит наконец до сомнительного убежища на Кампо ди Фьори. С наступлением темноты старые улицы Рима обретают новую жизнь в другом времени. Древние дворцы стоят на узких улочках, как будто люди в масках, а крепкие железные решетки, которыми забраны нижние окна, наводят на мысли о воровстве и тюрьмах. Редкие прохожие, ныряющие в проемы арок и боковые переулки, внушают страх. Кажется, эти улицы и задуманы такими, и устроены так именно Для того, чтобы вызывать подобные эмоции. К счастью, иногда с верхнего этажа донесется успокаивающий голос оинга Кросби, напоминающий, что любовь — это всё.
На углу Виа ди Монсеррато — Английский колледж и церковь, посвященная святому Фоме Кентерберийскому. Старинный дворец, в котором молодых англичан сейчас готовят в священники, удивительно контрастирует со своим окружением. Везде царит образцовый английский порядок. Итальянский зал, мраморная лестница, зал для приемов — все это выполнено в стиле итальянского барокко, но каким-то странным образом стало английским, — возможно, из-за веками звучавшей здесь английской речи, из-за постоянного присутствия в этих интерьерах молодых англичан. Встречая этих отцов Браунов, Джонсов и Робинсонов, излучающих радостное, мужественное благочестие, характерное для английского католицизма (кажется, им только дай — и святого Августина научат играть в регби), вы чувствуете дыхание Стоунхерстского военного колледжа. Никого не удивит, например, что кардинал Хинсли ознаменовал открытие бассейна прыжком в воду — разумеется, единственное зафиксированное появление члена священной коллегии в купальном костюме!
В древности окрестности были заняты конюшнями, где держали лошадей для боевых колесниц. Знаменитые «красные» располагались на месте нынешнего палаццо Фарнезе, «зеленые» — на месте палаццо делла Канчеллериа, «синие» — на месте Английского колледжа. Когда в 1682 году здесь строили здание, нашли красивого фавна, а также часть святилища бога Сильвана, основанного в 90 году н. э. участником состязаний на колесницах Таллусом. В этой части Рима, однако, легче представить себе средневековых грабителей или убийц эпохи Возрождения, чем обитавших здесь студентов или «жучков», которые подглядывали из-за стены на занятия возничих в Тригариуме.
Старинная Scola Saxonum рядом с собором Святого Петра давно перестала существовать. Это случилось, когда Бонифаций VIII объявил 1300 год Святым годом, и английских паломников тут же выгнали жадные римские содержатели гостиниц. Когда настал следующий Святой год — 1350-й, жульничество и вымогательство домовладельцев побудили торговца английскими молитвенниками Джона Шеперда и его жену Эллис превратить свой скромный дом в гостиницу для англичан. В великолепной, красивейшей библиотеке на верхнем этаже колледжа, где все полки снизу доверху заняты рукописями и книгами в переплетах телячьей кожи, хранятся документы о гостинице и более поздние — о колледже. В годы правления Эдуарда III в Риме существовала процветающая колония английских купцов, и в 1362 году несколько человек выкупили у Джона и Эллис их гостиницу, оставив их управляющими. Мы можем встретить в документах имена некого Джона, еще одного торговца молитвенниками; Уильяма Чандлера из Иорка; Джона Уайта, купца, жителя Лондона; Питера Пола Бейкера, гражданина Рима; Джона, золотых дел мастера; Джона Гейлота, английского купца, и Джона Эли, парламентского пристава папы.
В течение трех столетий каждый англичанин, который посещал Рим, останавливался на Виа ди Монсеррато, и бедных принимали здесь так же, как власть имущих. Меня заинтересовала запись о прибытии в 1489 году двух английских джентльменов, изучавших в Италии греческий, Уильяма Лили и Томаса Линакра. Лили станет первым главным магистром школы Святого Павла, а Линакр — одним из выдающихся врачей своего времени. Оба они, вместе с Уильямом Гроцином, стали первыми преподавателями греческого в Англии и, как все гуманитарии, были выпускниками Оксфорда. Приятно представлять себе, как эти молодые англичане, подпоясанные, в фетровых birettas, ходили по улицам Рима во времена Иннокентия VIII. Может быть, смешавшись с толпой, они наблюдали фантастическую процессию в 1489 году: брат султана Баязета торжественно въехал в Рим, сопровождаемый кардиналами, верхом на предоставленном папой белом коне. Лица всадника не было видно под покрывалом.
Этот молодой человек бежал от своего брата, султана, и нашел приют у рыцарей святого Иоанна. Когда султан предложил выплачивать ежегодно крупную сумму тому, кто будет держать принца в плену, между европейскими дворами началось нечто вроде аукциона, борьбы за право «принять» такого прибыльного гостя. Однако папа перебил все ставки, так что турецкого принца отправили в Рим. Лили и Линакр, как и все в Риме в тот год, вероятно, слышали, что, хотя молодого человека ознакомили с этикетом папского двора, он отказался поцеловать туфлю папы и с надменным видом стоял в своем тюрбане, пока наконец неуклюже не поцеловал папу в правое плечо. В течение шести лет глава всего христианского мира и брат его злейшего врага сосуществовали в Ватикане, имели там свои дворы, и когда в правление следующего папы, Александра VI Борджиа, принц умер, ходили слухи о неком «белом порошке».
Линакр вернулся в Англию и стал наставником принца Артура, брата Генриха VIII, а после смерти Артура — врачом Генриха. Еще одним его пациентом был кардинал Уолси. Когда этот великий ученый был уже очень стар, его попросили дать первый урок латыни одной пятилетней девочке, звали ее Мария Тюдор. Основывая Медицинский колледж, Линакр, несомненно, ориентировался на подобные итальянские учреждения. В колледже можно увидеть копию его портрета. Другой прекрасный портрет висит в кабинете ректора на Виа ди Монсеррато.
В правление Елизаветы гостиница изменилась. Она стала прибежищем для англичан, которые предпочли ссылку протестантизму. Кардинал Аллен, основавший Дауэй-Скул,[104] организовал Английский колледж как семинарию, где молодых священников обучали, после чего отправляли в Англию — рискуя жизнью, нести туда истинную веру. Занятой отец Парсонс курсировал между Виа ди Монсеррато, Эскориалом и Английским колледжем в Вальядоли-де, в надежде увидеть реставрацию старой веры, пусть даже рискуя при этом быть заколотым толедским кинжалом.
Сорок пять молодых английских священников, выпускников Английского колледжа, были схвачены на родине и казнены, в их числе Эдмунд Кэмпион и Роберт Саутвелл. У отъезжающих в Англию вошло в обычай прощаться со святым Филиппом Нери, который жил напротив колледжа, в Сан-Джироламо. Старец обнимал отбывающих и обращался к ним со словами, с которыми Церковь обращается к невинным младенцам: «Salvete flores martyrum».[105] В католическом соборе в Шрусбери есть замечательный витраж, изображающий святого Филиппа, который благословляет молодых священников на улицах Рима.
Это был волнующий и страшный момент в английской истории: время тюрем, шпионов, тайных месс, арестов, пыток на дыбе и виселиц. Ни один из ссыльных, и менее других отец Парсонс, кажется, не понимал, что времена изменились с тех пор, как они покинули родину: как сказал архиепископ Мэттью, «в случае иностранного вторжения каждый католик, независимо от собственных религиозных предпочтений, поддержал бы английское правительство».
Из стен колледжа вышли сорок четыре мученика, но он также воспитал одного из самых подлых шпионов своего времени, человека, который помог довести Марию Стюарт до эшафота. Даже Тит Оутс, мне кажется, занимает лишь второе место после Гилберта Гиффорда. Этот молодой человек притворялся ревностным католиком, а сам шпионил в пользу Фрэнсиса Уолсингэма. Имея за плечами Дауэй-Скул и Английский колледж в Риме, он был принят ничего не подозревающими английскими католиками и передавал все их тайны секретным службам. Он втерся в доверие к королеве Марии Шотландской, когда ее уже заключили в тюрьму Чартли Холл, Стаффордшир, и якобы тайно переправлял ее письма, обернутые в промасленный шелк, в бочке бартонского эля, сперва, разумеется, скопировав их для Уолсингэма. Письма с воли доставлялись королеве таким же способом. Говорили, хотя это и не доказано, что Гиффорд участвовал в заговоре Бабингтона против Елизаветы; во всяком случае, это именно он передал письмо Бабингтона Марии и ее «ответ» Бабингтону, который, будучи сфабрикован или по крайней мере обработан Гиффорд ом или Уолсингэмом, привел эту трагедию к развязке. В том же году, когда умерла Мария Стюарт, Гиффорд стал священником. Шесть лет спустя возмездие за грехи настигло его — иуда умер в парижской тюрьме.
На столе в библиотеке я увидел изысканную птичью клетку из серебра и позолоченного дерева в форме барочной гробницы. Это одна из голубиных клеток, использованных в 1935 году на церемонии канонизации святого Джона Фишера и святого Томаса Мора. Клетка заставила меня вспомнить события тридцатилетней давности, когда были канонизированы Андреа Бобола, Джон Леонарди и Сальваторе да Орта. Во время мессы я услышал воркование голубей, и увидел процессию монахов и людей, одетых в светскую, но черную одежду. Они несли золоченые клетки, маленькие серебряные и золотые бочонки вина и хлебы на золотом подносе. В церкви стояла тишина, если не считать голубиного воркования, и постуланты, или «представители» новых святых на церемонии, опустились на колени перед креслом папы и сделали свои приношения. Трижды клетки, полные щебета, подносили папе, по одному разу за каждого из новых святых, и папа наклонялся вперед и благословлял птиц, клонивших головы на один бок. Ни в одной церемонии я никогда не видел момента лучше этого: хлеб и вино, пришедшие из ранней Церкви, птицы, символизирующие чистоту и небесную природу жертвоприношения.
Последние документы колледжа, то есть записи начиная с XVII века, сохранили для нас имена многих достойных англичан, которых принимали здесь как дорогих гостей. Среди них были и некатолики. 30 октября 1638 года здесь побывал Мильтон. Он отобедал в трапезной вместе с учащимися. Шесть лет спустя Джон Ивлин тоже отобедал, а после этого посмотрел итальянскую комедию, разыгранную учениками для кардиналов; в следующем году он опять обедал в колледже и смотрел пьесу, на сей раз английскую. В колледже бережно сохраняют исторические традиции: я слышал, что ученики как раз репетируют комическую оперу Гилберта и Салливана «Детский передник».
Мы отправились в часовню, посвященную Томасу Беккету. Это сравнительно новое здание, вместившее в себя более старые гробницы и памятники: например, кардиналу Бейнбриджу, архиепископу Йоркскому, который, по слухам, был отравлен своим поваром в 1514 году. Говорят, у кардинала был неприятный характер, хотя мы видим его благочестивым и спокойным. Другой памятник, стоящий в этой церкви, — настоящее сокровище для собирателя эпитафий. Он сообщает о смерти в 1778 году Марты Суинберн:
Она говорила по-английски, по-французски и по-итальянски и далеко продвинулась в изучении латыни; знала английскую историю и историю Рима, арифметику и географию; исполняла самые трудные партии чудеснейшим в мире голосом; прекрасно играла на клавесине, обладала хорошим слогом и танцевала многие танцы с большим изяществом. Лицо ее было прелестно, тело — совершенно, а все движения — грациозны.
И этому чуду исполнилось всего-навсего девять лет! Ее отец происходил из семьи Суинбернов из Кэпхитона, что в Нортумберленде. Эта семья дала миру Алджернона Чарлза Суинберна, который, кроме всего прочего, является автором первых путевых заметок об Испании. Бедная прекрасная Марта была первым ребенком в большой семье, и надо надеяться, что родительское горе, запечатленное в стенах часовни в Риме, смягчилось после рождения еще пяти дочерей и четырех сыновей. Один из сыновей Суинберна стал пажом королевы Марии-Антуанетты, одна из дочерей вышла замуж за Пола Бенфилда, который нажил состояние в Индии, а потом потерял его. Сам же Суинберн умер от солнечного удара в Тринидаде.
Здесь наконец обрел последнее успокоение и этот хлопотун, отец Парсонс, иезуит, который в XVI веке носился по Европе и совал свой нос во все дела, автор бесчисленных памфлетов, король пропаганды, горячий энтузиаст Армады, человек, который знал все, кроме того, что Англия Елизаветы — совсем не то, что Англия Марии.
На Виа Джулиа, рядом с Английским колледжем, стоит старинный дворец с покрашенным фасадом, палаццо Риччи-Параччиани. Войдя во дворик, чтобы полюбоваться дворцом, я стал свидетелем странной сцены. Рабочие добросовестно замешивали раствор и клали кирпичи, а в углу, окруженная их ведрами и лотками, спиной к стене, сидела царственного вида мраморная дама и спокойно читала. Сначала я подумал, что это молодая Виктория. Она была явно из того времени. Волосы ее разделял прямой пробор, держалась спокойно и царственно, а взглянув на раскрытую книгу у нее на коленях, я увидел, что она читает «Божественную комедию» Данте.
Во времена, когда из дворцов делают многоквартирные дома, мраморные дамы в натуральную величину, даже такие красивые и очаровательные, как эта, становятся обузой. Вот ее и посадили, временно, надеюсь, во дворике. Я долго смотрел на нее, и человек, проходивший мимо по двору, заметил мой интерес к статуе и остановился. Он сказал, что он владелец этого дворца и этой статуи, но, кроме того, что эта дама была англичанкой, он не может сообщить мне о ней ничего. И добавил, что с удовольствием заглянет в семейные бумаги и напишет мне, и через несколько дней я действительно получил письмо от маркиза Джулио Риччи-Параччиани.
Леди звали Эмили Роулз. Она была из Кэмден Плейс, Чизлхерст, в Кенте. Ее отец, Генри Роуз, процветавший строитель, магистрат, председатель Всемирного общества страхования от пожаров, залез в долги и покончил жизнь самоубийством. Еще до этой трагедии Эмили встретила принца Луи Наполеона, и из многих женщин, на которых мог бы жениться впечатлительный принц, она какое-то время казалась наиболее удачной кандидатурой. Их роман тем не менее закончился женитьбой Наполеона на Евгении, и вскоре после этого Эмили уехала в Италию, где стала женой сказочно богатого римлянина, маркиза Джампьетро Кампана. К сожалению, ее мужа стали преследовать те же несчастья, что и ее отца, — финансовые затруднения. Его огромное состояние улетучилось, и так как в этот крах оказалось вовлечено большое количество людей, Кампана приговорили к двадцати годам принудительных работ. В отчаянии Эмили Роулз обратилась к бывшему поклоннику, в то время уже Наполеону III. В результате его вмешательства принудительные работы были заменены высылкой, и, проведя несколько лет в тюрьме, маркиз уехал в Неаполь, где занялся спиритизмом и в конце концов умер в бедности. Наполеон помогал Эмили: он назначил ей пенсион, а также купил множество произведений искусства, принадлежавших ее мужу. Сейчас они находятся в Лувре. В период следствия по делу ее мужа Эмили заняла семь тысяч франков у своей подруги, маркизы Рози Риччи-Параччиани, и, не будучи в силах вернуть ей долг, отдала свое прекрасное мраморное изображение.
Странно, что после Седана и будучи низложенным, Наполеон III вспомнил Кэмден Плейс, Чизлхерст, где в юности познакомился с Эмили Роулз и ее семьей. Именно в этот дом он и императрица Евгения отправились, попав в беду, именно здесь они стали жить с сыном, принцем Империи. Эмили Роулз, умершая в 1876 году, дожила до того момента, когда император, за которого она когда-то могла выйти замуж, обосновался в ее старом доме в Кенте.
Надеюсь, что, если для нее так и не найдется места в палаццо Риччи-Параччиани, Музей Рима вызволит ее из продуваемого сквозняками дворика, ведь в жизни бедной девушки достаточно было холодных ветров, и, право же, она заслужила место среди римских реликвий XIX века.
Желая быть поближе к собору Святого Петра, я решил оставить свой пансион на Виа Венти Сеттембре и поискать себе пристанища на другом берегу Тибра. Я был счастлив, когда нашел комнату в монастыре. В комнате, очень белой, больничного вида, имелись только кровать, гардероб, стул и стол. Над столом — распятье, за ним, на стене — ладонь пальмового листа, оставшегося с прошлой Пасхи, а над кроватью — картина в ярких тонах, на которой Пресвятая Дева, сидя на облаке, держит в руке земную сферу.
Я никогда раньше не бывал в женском монастыре, хотя много раз останавливался в мужских: у доминиканцев и траппистов, у кармелитов в Палестине и у францисканцев в Испании, у греков на горе Афон и на Синае, у коптов на Красном море. О женских монастырях я не знал ничего и долго колебался, прежде чем закурить. Тем не менее я все-таки робко закурил сигарету, испытывая чувство вины гораздо большее, чем то, которое испытал когда-то мальчиком, и через несколько часов с восторгом обнаружил на месте моего преступления… пепельницу. О Церковь, тактичная и мудрая, как всегда!
С наступлением темноты, когда невероятно активных здешних детей наконец загоняли спать, воцарялась блаженная тишина. В первую ночь я лежал в постели и слушал сову, ухающую над Яникулом. Какой ужас римляне испытывали перед этой птицей! Однажды, когда сова стала ухать над Капитолием, за нее была предложена награда. Рим нужно было очистить от скверны. Сову поймал птицелов, ее торжественно сожгли, а пепел развеяли по Тибру, как будто она была злодейкой, преступницей. Странно: в Афинах сову почитали, связывая ее с Афиной Палладой, а в Риме она была, как писал Плиний, «ночным чудовищем».
После стольких механических шумов я лежал, слушая зловещие крики совы как сладчайшую музыку. Странные моменты иногда выбирает наше подсознание для сохранения. Порою раздражает, что важные события, которые очень хотелось бы запомнить, исчезают из памяти, в то время как другие, самые незначительные, запоминаются навсегда и необыкновенно ярко. Я знаю, что пройдут дни, и я, возможно, забуду много важного из того, что узнал о Риме, но этот момент — как я лежал в постели, прислушиваясь к сове на Яникуле, закреплен в моем сознании навсегда.
Монастырь был маленький. Американские монахини устроили тут школу, а также давали кров немногочисленным гостям. Кроме меня, в то время в монастыре жили священник и очень живой молодой американец.
Теперь я находился так близко от собора Святого Петра, что видел жестикулирующих и указывающих на что-нибудь пальцами посетителей на колоннаде вокруг купола. Они радостно узнавали те или иные строения, прослеживали зеленоватую ленту Тибра. Ночью оранжевые искры вспыхивали на мачтах «Радио Ватикана» и между ними. В безлунные ночи собора не было видно, но чувствовалось присутствие этой громады, сокрытой под звездным покрывалом.
Район, в котором я теперь оказался, был весьма занятным и интересным. Всего лишь несколько лет назад он находился на окраине города, но пригородные дома и несколько многоквартирных вскарабкались вверх по склону и стояли, как будто ужаснувшись длинным ущельям и ямам на западном склоне Яникула. Этот редко видимый кем-либо склон холма имеет несколько затрапезный вид, он очень отличается от другого, известного всем склона, где среди цветочных клумб едет верхом Гарибальди.
Молодой американец, с которым я сидел за одним столом, путешествовал, желая посмотреть мир, прежде чем заняться фамильным бизнесом в Соединенных Штатах. В Лондоне он расстался с компанией, которая, как оказалось, не соответствовала его представлениям об идеальных спутниках. Его разочаровал Париж, а от Рима он был в восторге. Он напомнил мне милорда XVIII века или даже XVII, совершающего кругосветное путешествие перед тем, как вступить в права наследства.
Другой американец прибыл день спустя, с совершенно измученной женой и двумя уставшими детишками. Он был офицером американской армии в Германии и сказал мне, что приехал на машине в Италию через перевал Бреннер, чтобы провести день в Риме! Капризные дети отворачивались от поднесенных ложек с едой, уставшая жена, тяжело вздыхая, поджимала губы, а отец семейства тем временем с жизнерадостной улыбкой обратился ко мне:
— Надеюсь, нам многое удастся посмотреть за день в Риме?
Монахинь я видел лишь мельком, когда они проскальзывали в церковь через боковую дверь. Они жили в той части монастыря, где над дверью висела надпись «Сlausura», а единственной их представительницей была маленькая сестра-итальянка с очаровательным американским акцентом. Она стелила постели, подметала полы, терла и мыла, прислуживала за столом и, насколько мне известно, готовила еду. Если ее звали не Марта, то ее, безусловно, следовало так назвать, ибо Марта — святая покровительница хороших хозяек и фигурирует в произведениях искусства с половником в руке. Ее часто сопровождает дракон. Святая Марта победила это существо, окропив его святой водой, а после этого запасливо привязала к себе кушаком, и, возможно, научила стирать и выполнять разные мелкие поручения.
— Сестра, а нельзя ли мне на сегодняшний вечер взять ключ? — спросил я ее.
— Разумеется, — ответила она и тут же достала его из складок своего одеяния.
Этой ночью я возвращался поздно через пустынную площадь Святого Петра. Вокруг не было ни души. Фонари освещали пустое пространство, обелиск указывал на звезды. Два фонтана били в темноте, и некому было ими любоваться. Они обдали меня своими брызгами, когда я пересекал площадь. Запертый на ночь собор вставал в ночи, огромный и мощный. Я подумал о «Пьете» Микеланджело. Там, в пустоте и темноте, этот шедевр был освещен восьмьюдесятью священными светильниками, которые день и ночь горят вокруг гробницы святого Петра.