Пока шли переговоры с Германией и Польшей, советские дипломаты активно работали в Париже. Вначале казалось, что в укреплении франко-советских отношений больше заинтересованы французы, чем СССР. Шел январь 1933 года. Советское посольство чувствовало французский интерес. Пьер Кот, молодой представитель партии радикалов и заместитель министра авиации, предложил помощь в решении различных вопросов, которые возникали во время работы с МИД Франции[327].
«Надо ковать железо, пока горячо», — рекомендовал Довгалевский, чтобы не упустить удобную конъюнктуру «для завязывания прямой и серьезной связи с французским воен[ным] ведом[ством] и Генеральным штабом и военной промышленностью». Он предложил двигаться вперед по вопросам обмена военными и морскими атташе. Французы не хотели проявлять инициативу, так как считали, что это станет для них публичным унижением. «Мне удалось в частном разговоре заинтересовать этим вопросом… Пьера Кота, без того, чтобы я сам выказывал интерес к нему (подробнее вам расскажет тов[арищ] Розенберг)». Довгалевский попросил разрешить ему «неофициально затронуть вопрос» в разговоре с МИД Франции. Он полагал, что это можно сделать, не рискуя потерять лицо («наш престиж»), и получил отказ. Как трогательно: просто двое юных влюбленных, робеющих сделать первый шаг! Больше никаких банальных расшаркиваний! Довгалевский попросил немедленно прислать ему указания[328]. Однако это была излишняя предосторожность, так как посол Дежан уже в ноябре 1932 года рекомендовал назвать имя военного атташе. В феврале французское и советское правительства договорились: полковник Эдмон Мендрас едет в Москву, а комдив Семен Иванович Венцов — в Париж[329].
Дела пошли быстрее, когда 30 января Гитлер стал канцлером. Пора было выкидывать тусклый светильник. «Приход к власти Гитлера, как иначе быть не могло, — считал советский временный поверенный Розенберг, — усилил здесь настроение сдержанной тревоги»[330]. Крестинский относился к этому скептически. По его мнению, «маневр временного характера», продиктованный событиями в Германии или еще где-то, облегчал наш ответ им. «Мы его делаем, — писал Крестинский, — так как советофильские выступления во Франции льют до известной степени воду и на нашу мельницу»[331].
Розенберг не знал, что думать. Сложилась «интересная ситуация»: французский Генеральный штаб хотел тесно сотрудничать с верховным командованием СССР. По мнению Розенберга, подобный расклад назревал несколько месяцев, но начальник Генштаба генерал Морис Гамелен был против. Розенберг был потрясен, так как велись разговоры о возрождении военного союза и даже о выдаче кредита. Он отмечал, что «более ярые сторонники сближения с нами» в Генштабе говорили и о том, и о другом. «Я Вам сигнализирую все это, так как эти настроения, повторяю, характеризуют политическую атмосферу Парижа, ими болеет Эррио». Франция была обеспокоена. Она ощущала свою изоляцию и искала выход. «Вреда от этого всего по-моему нет, поэтому мне сдается, можно выждать дальнейшей кристаллизации всех этих разговоров, не поощряя их прямо, но и не обливая ретивых французов ушатами рационалистической жидкости»[332].
Крестинский полагал, что это всего лишь «маневр», но Розенберг, опасавшийся упустить такую возможность, думал, что дело не только в этом.
«Вы склонны считать происшедшую перемену в здешних настроениях как большой маневр. Большой маневр — это тоже неплохо, если он находится в соответствии с теми маневрами, в которых мы сами нуждаемся в настоящее время. Я лично склонен, однако, считать, что мы имеем дело с известным поворотом во французской политике, поворотом, за основательность которого, конечно, трудно поручиться, но все-таки с поворотом. Об известном сдвиге в настроениях можно было говорить и до прихода к власти Гитлера, но последнее событие придало этим настроениям более определенную форму и направление».
В парижской ежедневной газете «Ле Журналь» вышла статья, в которой утверждалось, что «в воздухе витает франко-советский военный союз». Розенберг писал: «Маневр или поворот, — но несомненно большое давление за “сближение” с нами в последнее время исходит от Генштаба»[333].
Слова Розенберга подтвердил его коллега, живущий в Париже, — Михаил Семенович Островский, возглавлявший «Союзнефтеэкс-порт» во Франции (советский нефтяной синдикат). Островский будет играть важную роль в этой книге, особенно после того, как его назначат полпредом в Бухаресте в 1934 году. Он был франкофилом и свободно говорил по-французски. Он даже любил вставлять французские обороты в свои отчеты, которые он отправлял в Москву. Как и Розенберг, Островский хорошо ладил со своими французскими
коллегами, что помогало улучшать отношения между Францией и СССР. Учитывая его обязанности, он был тесно связан с Министерством обороны и «Компани франсез де петроль», а в особенности с полковником Жаном де Латром де Тассиньи и вице-президентом компании Робером Кейролем.
Французский министр авиации П. Кот. 1933 год
По словам Островского, де Латр («мой полковник», как он любил его называть) был серым кардиналом генерала Максима Вейгана, вице-президента Высшего военного совета. Эта должность считалась очень высокой в военной структуре. У Островского сложились близкие отношения с де Латром, так как он пытался укрепить франко-советские связи. С Кейролем он сблизился для этих же целей. В итоге смог, например, получить тайную информацию о ссоре, которую затеял новый министр авиации Пьер Кот, выступивший в Женеве с противоречивым докладом о европейской безопасности. Вейган в знак протеста подал в отставку, но председатель Совета министров Даладье отказался ее принять. Тогда Вейган пошел к президенту республики Альберу Лебрену, который попросил его забрать прошение и держать себя в руках. Подождите до лучших времен, сказал Лебрен, скоро они настанут. «Готовьтесь к великим событиям, но пока сохраняйте спокойствие и держите армию наготове». Де Латр полагал, что Вейган не справился и «собирается уйти», так как «устал от этих политиканов».
По отчетам Розенберга и Островского видно, что настроение в Париже менялось даже на уровне Министерства обороны. Вейган отправил де Латра встретиться с Эмилем Буре, работавшим в ежедневной парижской газете «Ордр». Она принадлежала влиятельной группе руководителей черной металлургии. Генштаб хотел, чтобы «Ордр» изменила свой враждебный настрой по отношению к СССР, и Буре стал работать над этим заданием. Вы видите, как обстояли дела в Париже. Еще один журналист, некий Пьер Доминик, опубликовал гадкую статейку о СССР в радикальной социалистической газете «Републик». Де Латр вызвал его на ковер. Журналисту было велено изменить подход, или (как сказали Островскому) будут опубликованы документы, которые связывают Доминика с «кошельком» итальянского посла в Париже. «Я должен, — сказал Кейроль, — обратить Генштаб и наших политиков в просоветскую веру. Я считаю, что на данном этапе выполнил это задание и неплохо справился». Следующим шагом, по мнению Островского, были большие банки — их необходимо было обработать. «Начинаю я с [Горация. — М. К.] Финали, председателя Парижско-нидерландского банка («Банк де Пари э де Пеи-Ба»), самого антисоветского банка в Париже». Это должно быть проще, чем обработать Генштаб и политиков, хвастался Островский. Дело было в начале 1933 года. Внешнеполитический флюгер дрожал и менял направление.
Островский также сообщил, что в Москву в качестве посла приедет Шарль Альфан. Он входил в окружение Анатоля де Монзи, который в 1920-х годах пытался наладить отношения с СССР, но безуспешно. Альфан выступал в поддержку сближения с СССР. Про нового военного атташе полковника Мендраса также говорили, что у него просоветская позиция. Островский обедал с Мендрасом перед его отъездом в Москву. Он произвел на него хорошее впечатление. Мендрас преподавал артиллерию в Академии Генштаба.
Островский подметил, что новый атташе неплохо говорит по-русски и бывал в России до войны. По словам Кейроля, коллеги считали Мендраса русофилом. В 1919 году он представил отчет, выступив против военного вторжения Франции на территорию Южной России. Однако результата добиться не удалось. Мендрас производил впечатление «скромного, вдумчивого человека, взвешивающего каждое слово, очень сдержанного». Он много говорил о своем желании продвигать франко-советское сближение, «но без обычного французского пафоса и трескучих фраз». Островский написал письмо наркому обороны Ворошилову, в котором рассказал про обед с командным составом, и добавил легкомысленную приписку: «Если благополучно пройдет май — войны в Европе в этом году не будет»[334]. В воздухе уже витали разговоры о войне. Заканчивался февраль 1933 года. Островский хорошо разбирался в обстановке в Париже и был воодушевлен успехами советских дипломатов в продвижении франко-советского сближения. Все было так хорошо, что даже не верилось[335].
Сложно сказать, где больше сплетничали о политике и готовности начать диалог с советскими дипломатами — в Париже или других столицах, однако во Франции было много политиков и салонных завсегдатаев, которые были более чем открыты для общения. Для встречи хорошо подходил парижский отель «Лютеция», расположенный в VI округе.
Можно было услышать самые разные истории, например, о том, откуда сыскная полиция узнает всю «подноготную Кремля». Вероятно, от «народного комиссара, который часто приезжает в Париж». Во всяком случае так утверждал специалист по делам России, «некий Алек». Разумеется, это был не Литвинов, хотя порой он на самом деле довольно свободно общался с зарубежными дипломатами. Также ходило много сплетен о советской общине в Париже и всяких русских эмигрантах, которые распространял клерк префектуры полиции по фамилии Лажери, хорошо осведомленный обо всех делах. В Генштабе главным сторонником франко-советского сближения был генерал Вейган. Главным противником — генерал Анри Альбер Ниссель, ненавидящий Советскую Россию еще с самых первых дней большевистской революции. Масоны в высокопоставленных военных кругах и полиции играли роль информаторов и тайно следили за «реакционерами», такими как Вейган. Эти истории представляют сомнительную ценность для историка, но они были достаточно интересны, чтобы пересказать их в Москве[336].
Пьер Кот также был надежным источником информации. Его имя часто использовалось в отчетах, которые отправлялись в Москву. В конце января он стал министром авиации в новом правительстве Даладье. В апреле Пьер Кот сообщил Довгалевскому, что хотел бы отправить в Москву военно-воздушного атташе[337]. В мае он снова связался с советским посольством, пытаясь улучшить франко-советские отношения в целом, а также обсудить (довольно опрометчиво) переговоры в Совете министров. Он был не первым и не последним министром, который решил так поступить. Как только военный атташе генерал Венцов прибыл в Париж, он сразу же встретился с генералом Гамеленом, который стал «напоминанием о франко-русском военном союзе». Гамелен увлекся. По словам Розенберга, правые начали меньше противиться сближению с СССР. Так, например, он упомянул бывшего министра финансов Поля Рейно и «одного из наиболее умных людей среди полит[ических] деятелей правых». Говорили, что даже Тардьё занял «более приличную позицию», хотя это еще надо было подтвердить[338].
Марсель Израилевич Розенберг родился в еврейской семье в Варшаве в 1896 году. Отец занимался торговлей, и семья жила довольно скромно. До 10 лет Марсель Израилевич говорил только по-польски. Он выучил русский, чтобы поступить в училище. Однако вскоре семья переехала в Кёнигсберг, и там Розенберг пошел учиться в местную гимназию. Когда ему исполнилось 17 лет, он снова переехал, на этот раз в Берлин, где жили его родственники — российские эмигранты. В Германии Розенберг заинтересовался марксизмом, прочитал внушительный труд Маркса «Капитал» и подружился в Берлине с немецкими социал-демократами. Весной следующего, 1914 года, молодой Розенберг отправился в Англию. Как он позднее утверждал, он поехал туда учить английский язык, чтобы проще было найти работу. Розенберг хорошо говорил на разных языках. На следующий год он опять переехал, на этот раз в Нью-Йорк, где начал работать переводчиком на оружейном предприятии, поставлявшем продукцию царскому правительству. Непонятно, как 19-летний Розенберг смог улизнуть от английских сержантов, рыскавших в поисках призывников. Он не мог устроиться на постоянную работу в Нью-Йорке и после Февральской революции 1917 года вернулся обратно в Россию.
Марсель Израилевич Розенберг. Середина 1930-х годов. АВПРФ (Москва)
По своему происхождению Розенберг не был похож на типичного большевика-революционера, однако знание языков сослужило ему хорошую службу. И разве мог молодой человек с таким происхождением, как у Розенберга, сопротивляться зову революции? В 1918 году он вступил в партию большевиков, а в апреле вместе с советским дипломатом Адольфом Абрамовичем Иоффе вернулся в Берлин, где должен был возглавить пресс-службу в советском посольстве. Розенберг подружился с будущим главой внешней разведки поляком Вячеславом Рудольфовичем Менжинским, который взял его под крыло. Марсель Израилевич вернулся в Москву в 1920-х годах и занял должность личного секретаря наркома Чичерина. Позже он работал в советских посольствах в Европе, Турции и Афганистане, хотя ему еще не исполнилось даже 30 лет. В конце 1920-х годов Розенберг вернулся в Москву, так как НКИД поручил ему координацию деятельности разведки, и снова начал работать с Менжинским, возглавившим ОГПУ. На нескольких сохранившихся фотографиях Михаила Израилевича мы видим невысокого лысеющего мужчину с усами. Он был женат на скульпторше Марианне Емельяновне Ярославской. На самом деле Розенберг немного похож на Леже. В 1931 году в возрасте 35 лет он отправился в Париж, где занял должность первого секретаря посольства, и вскоре с головой погрузился в переговоры об улучшении франко-советских отношений. Через два года он, как и Островский, прекрасно ориентировался в парижском обществе.
Слухи о сближении Франции и СССР, воспоминания Гамелена о союзе между этими странами и высказывания Кота привлекли внимание Крестинского. Он подумал о том, что необходимо пойти на сближение. Вспомнив свой собственный опыт работы послом в Берлине, Крестинский посоветовал сделать так, чтобы отношения с французским военным руководством не были завязаны на одном лишь Венцове, но чтобы в переговорах также были задействованы Довгалевский и Розенберг. Однако он попросил вести себя осторожно и не брать на себя обязательств по военной поддержке в случае конфликта между Францией, ее союзниками и третьими странами. По словам Крестинского, «таких заявлений нужно избегать и потому, что они не соответствовали бы нашему действительному намерению и, потому, что будучи переданными немецким правительственным и военным кругам (а передавать их, и притом в искаженной форме, конечно, будут), они подорвали бы в значительной степени доверие к нам со стороны Германии»[339]. Шел май 1933 года, и Крестинский и советское правительство все еще думали о возможности сохранения «старой политики» по отношению к Германии. Однако флюгер колебался.
Литвинов был недоволен тем, что сближение с Францией ограничилось заключением пакта о ненападении. Проблема была не во Франции, где постоянно появлялись сообщения в прессе от лица Эррио и других, а в СССР. Пресса вела себя сдержанно. «Мы теперь обдумываем некоторые конкретные манифестации сближения (о которых сообщим Вам позднее)», — писал Литвинов. К сожалению, в Палате депутатов «друзья» заговорили о довоенных долгах, что никак не могло помочь в текущей ситуации[340]. Политика начала меняться: и в Москве, и в Париже заскрипели шестеренки.
Тем не менее у советской политики постепенно появлялся стимул к изменениям. Во-первых, советско-германские отношения развивались в нежелательном направлении, а во-вторых, Франция стремилась к укреплению связей. Альфан приехал в Москву в июне 1933 года. Он изо всех сил стремился к сближению и немного разбирался во франко-советских отношениях. Альфан активно участвовал в переговорах в 1920-х годах, а 1932 году был управляющим делами кабинета[341] главы правительства и министра иностранных дел Эррио. Он был достаточно квалифицирован, чтобы наладить отношения с Москвой. Не все чиновники МИД выступали против их улучшения.
5 июля Альфан встретился со Стомоняковым. Литвинов все еще находился за границей. Альфан обсудил разные темы: Польшу, Румынию, загнивающую французскую прессу. Но на самом деле ему хотелось поговорить про дальнейшее усиление франко-советского сближения. СССР должен играть более серьезную роль в международной политике. Альфан вспомнил первое выступление Литвинова в Женеве и «ироническое отношение к нему в аудитории». Но теперь времена изменились, и делегаты в Лиге Наций стали к нему прислушиваться. Важность СССР возросла и будет расти дальше. «Нормализация отношений с Францией — только начало. Нужно стремиться к согласию (антант) между Францией, СССР и Англией». Альфан даже привел в пример «Сердечное согласие» (Антанту), подписанное до Первой мировой войны. Помните, пока шел только июль 1933 года. Альфан полагал, что для улучшения франко-советских отношений необходимо исправить англо-советские отношения. Это было правдой. Литвинов только что уладил кризис «Метро-Виккерс».
Стомоняков записал в дневнике: «Так как разговор велся в очень дружественных тонах, я должен был, в меру осторожности, соглашаться в отдельных местах с Альфаном, а потом заметил, что, учитывая значение мелочей, нужно в то же время не упускать из виду различия режимов в СССР и Франции, из-за которого иногда невозможно здесь по какому-нибудь вопросу принять положительное решение, которое во Франции является само собой разумеющимся. И, прежде всего, — прибавил я, — отдавая должное мелочам, не следует упускать из виду больших интересов, которые связывают наши страны».
Альфан попытался объяснить свою позицию: постарайтесь быть гибкими «в мелочах», которые важны для Франции, и это позволит легче двигаться на пути к «большим вопросам». Стомоняков уверил Альфана «в самом дружественном к нему отношении со стороны НКИД»[342].
Шестеренки скрипели, однако официально СССР стремился сохранить «старую политику» по отношению к Германии, и в то же время улучшить отношения с Францией и Польшей. На следующий день Литвинов встретился в Париже с Даладье и Поль-Бонкуром. Именно после этой встречи Антонов-Овсеенко высказал свои подозрения в том, что СССР дезинформируют. Литвинов искал эти «конкретные проявления сближения». Одним из вариантов было уговорить французское правительство подписать конвенцию наркома об определении агрессора. Другим было «джентльменское соглашение» об обмене секретной информацией в интересах обеих стран[343].
Во время переговоров Литвинов и Даладье также упомянули Польшу. Они обедали 8 июля: «За завтраком Даладье снова говорил о странной политике Польши и о своем недоверии к Беку. Получалось впечатление, что он заранее хочет отмежеваться от возможной известной ему польской авантюры. Не мешало бы пустить в печать сообщение какого-нибудь корреспондента ТАСС или “Правды” о польско-германских затеях. Было бы, однако, неправильно вести в наших газетах такую кампанию, чтобы в Германии создалось впечатление, что мы бесповоротно порвали с ней и окончательно переориентировались [курсив наш. — М. К.]»[344].
Летом 1933 года Литвинов уже вел тонкую политику в отношении Германии. Все было не так, как казалось на первый взгляд, и сплеталось в причудливый узор.
Отношения с Францией тоже были не такими, какими казались. Несмотря на секретные обеды Литвинова с Даладье, французское правительство проводило свою политику по отношению к СССР. Дружественные СССР страны подписали конвенцию Литвинова об определении агрессора, но Леже считал, что Франции рано делать выбор в пользу кого-то. Он «не хочет причинить неприятность Англии»[345]. Читателям стоит запомнить это имя — Алексис Леже.
«Джентльменское соглашение» тоже не принесло успеха. Политическое руководство МИД отказалось его обсуждать по причине секретности, так как это может рассматриваться как «острие копья, направленное против Англии, согласие с которой до сих пор лежит в основе французской политики»[346]. Поль-Бонкур, остававшийся министром иностранных дел, пытался выгородить Францию перед Довгалевским и сказал, что конвенция Литвинова имеет, по сути, региональное значение и «джентльменское соглашение» не требуется, так как французскому и советскому правительству не нужно обмениваться информацией[347]. Это были небольшие задержки, но они указывали на возможные препятствия, которые могли возникнуть по мере укрепления франко-советских отношений. Пока тем не менее были организованы поездки в Москву для Эррио и Кота, активно выступавших за сближение. В августе французское правительство согласилось обменяться военно-воздушными и военноморскими атташе[348]. Это был шаг вперед.
Визиты Эррио и Кота прошли хорошо, с точки зрения как Франции, так и СССР. По словам Альфана, Эррио оказали прием, достойный главы правительства. Он съездил на Украину, где не заметил последствий голода, охватившего весь так называемый пшеничный пояс и теперь подходившего к концу[349]. В Москве для него устроили банкет на 150 человек. Русские умеют устроить такую вечеринку, на которой ты сразу почувствуешь себя желанным гостем. Все пили и произносили обязательные тосты. Энтузиазм, подпитанный водкой, был заразителен. Кто-то выдвинул идею возможного франко-советского альянса. «Да здравствует Франция!» — дружно и громогласно крикнули все в ответ[350]. Эррио сказал Литвинову, что сделает все, что в его силах, чтобы укрепить сближение их стран. Литвинов ответил в том же духе, упомянув о «нашем твердом решении и желании идти на дальнейшее сближение с Францией». Описывая встречу, Литвинов использует местоимение «наше», имея в виду советскую политику. Помните, что шел сентябрь 1933 года, и Политбюро пока что еще не отказалось официально от «старой политики» в отношении Германии. Возможно, Литвинов поторопился со своим «наше», а может, и нет. Нарком не стал скрывать от Эррио, что ощущает некоторую недоговоренность со стороны Франции. Он привел в пример конвенцию об определении агрессора и «джентльменское соглашение». Эррио привлекло последнее предложение, и он пообещал его поддержать.
Пока Эррио не пришел к власти, министром авиации был Кот, у которого были вполне определенные идеи относительно франко-советского авиационного сотрудничества[351]. Литвинов встретился с Котом на следующий день после встречи с Эррио. Они обсудили общие темы. Кот сказал, что его сильно впечатлили военно-воздушные силы СССР как в настоящий момент, так и в потенциале. У членов его делегации было похожее мнение. Литвинов снова заговорил о своем постоянном страхе того, что правительство сменится на правое, и это может помешать сближению. Кот предложил организовать визиты членов Национального собрания от всех партий, чтобы они сами могли увидеть, чего добился СССР. Тогда они просто не смогут противиться сближению[352].
Альфан отреагировал через два дня. По словам Литвинова, он радовался визитам Эррио и Кота, но также задал откровенные вопросы о «джентльменском соглашении». Даладье не понравилось предложение Литвинова, так как он не понимал, как оно будет сочетаться с теми же обязательствами, данными Германии. Нарком ответил, что у нас перед ней нет никаких официальных обязательств, а также ни перед каким другим правительством, за исключением Турции. Затем Литвинов вспомнил разговор Папена и Эррио в 1932 году, в котором предлагалось сотрудничество Франции и Германии, направленное против России. Это часто обсуждали в советской переписке, и такая перспектива очевидно беспокоила наркома и его коллег. Дирксен также отчитывался по этому вопросу в Берлин. Литвинов сказал Альфану, что они получили информацию не от Германии, а от самого Эррио. Нарком отстаивал свое предложение, и Альфан ответил, что относится к нему с симпатией. Потом Литвинов заговорил об удивлении нерешительностью французов в вопросе сближения. Конечно, когда появляются новые «друзья», старые пропадают, или связь с ними становится слабее. Литвинов заговорил о том, что очевидно его волновало: «Мы сейчас спокойны, имея дело с нынешним французским правительством, но у нас нет никакой уверенности в том, что его политическая линия будет продолжена в случае смены правительства, в особенности после прихода к власти людей толка Тардьё». Альфан ответил, что советскому руководству надо завоевать «правительственный аппарат», а это было проще сказать, чем сделать. Франко-советскому сближению также мешали третьи страны, в том числе Германия, Италия, Польша и Малая Антанта. «И Англия?» — спросил Литвинов. Англия не проводит во Франции антисоветскую кампанию, ответил Альфан, но дважды упомянул Польшу[353]. Ах да, Польша и ее «странная политика»!
Вся эта информация дошла до Парижа, особенно после того, как Кот и Эррио вернулись домой[354]. Кот сообщил Совету министров о «диспозиции… нескольких советских руководителей, связанной с возможностью заключения соглашений о безопасности». Он обсудил этот вариант с Поль-Бонкуром. Леже написал Альфану, чтобы узнать, что он думает, и получить рекомендации. МИД всегда с опаской относился к сближению, так как Леже боялся, что из-за него у Франции могут начаться проблемы с Японией. Помните, последний раз, когда Леже искал предлог, то выбрал Великобританию? Хотела ли советская сторона заставить Францию взять на себя обязательства перед Азией?[355]
Альфан быстро ответил: «Литвинов уже несколько раз сообщил нам, что он убежден: Германия начнет войну через два года». Посол отправил Леже несколько рекомендаций относительно улучшения отношений, в том числе он согласился подписать конвенцию об определении агрессора, однако ничего не сказал про «джентльменское соглашение». Он также предложил технологический обмен для сотрудничества, кроме всего прочего, в области железных дорог и авиации. По его мнению, более тесное сотрудничество с Москвой не повредит франко-японским отношениям[356]. Видимо, Литвинов открыто говорил с Альфаном о возможном начале войны, так как через несколько недель военный атташе, полковник Мендрас, сообщил о том же самом в Париж[357]. На тот момент нарком не делился со Сталиным своей точкой зрения, во всяком случае нет письменных свидетельств этому. Литвинов был прав, предсказывая войну, однако ошибся в дате начала на четыре года. Интересно, что Эррио говорил о том же самом в 1922 году на встрече с советскими чиновниками в Москве: Германия снова нападет на нас через 15 лет[358]. Сроки он угадал точнее, чем Литвинов, но они оба были правы насчет немецких намерений. С точки зрения Мендраса, советские власти были готовы решительно двигаться вперед и работать над «эффективным сближением», как только они будут уверены, что Германия хочет того же[359].
В Париже Розенберг сразу же услышал отголоски двух миссий, отправленных в СССР. Про них рассказал сам Кот. Резонанс от визитов Эррио и Кота превзошел все ожидания. Розенберг писал Литвинову об опасениях, что антагонизм между Даладье и Эррио «может помешать делу», но этого не произошло. «Эррио с чрезвычайной экспансивностью повел кампанию за нас, и косвенным показателем удельного веса, который он сохранил в политической жизни страны, является то обстоятельство, что даже враждебные нам газеты, как “Матэн” и другие воспроизвели на видном месте его заявления». Розенберг похвалил Кота: «Кот человек более практичный и лишь постепенно наживающий политический капитал, действовал более сдержанно и исключительно по согласованию с Даладье. Он представил Совету министров сухой фактический материал о состоянии нашей авиации и т. п.». Кот сказал Розенбергу, что его отчет пользовался «большим успехом». Он упомянул имена нескольких министров, которые отреагировали положительно. «Что касается самого Даладье, то Кот уверяет, что он согласен пойти на пакт о взаимопомощи и на тому подобные, еще дальше идущие, вещи»[360]. Кот преувеличивал? Про Даладье говорили, что он больше заинтересован в сближении с Германией, чем с СССР, но то же самое утверждали и про Сталина. Во всяком случае официально СССР пытался наладить «старые отношения», хотя Литвинов считал, что их уже не существует.
Читатели помнят, что Политбюро поручило наркому по пути в Нью-Йорк поговорить с Нейратом или даже с Гитлером, если он согласится встретиться. Переговоры с Нейратом ничего не дали, и Литвинов поехал в Париж на встречу с Поль-Бонкуром. По словам наркома, она прошла сердечнее, чем все предыдущие, и Поль-Бонкур заговорил о пакте о взаимопомощи. Он намекал на это неделю назад Довгалевскому. «Бонкур вновь говорил о необходимости подумать нам и Франции о контрмерах в случае вооружений и подготовки Германии к войне, причем упоминал несколько раз о взаимной помощи в дополнение к пакту о ненападении». В отличие от МИД Франции Литвинов считал, что взаимопомощь должна включать в себя всю Европу: «Я сказал, что нам приходится думать не только о Западе, но и о Востоке и что Франция должна быть заинтересована в том, чтобы у нас не было осложнений на Востоке». Как было написано в телеграмме наркома, они договорились, что «он и я будем думать о возможных способах сотрудничества»[361]. Они также обсудили технологический обмен, о котором Кот говорил в Москве, и упомянули текущие торговые переговоры, которые тянулись бесконечно.
Помните, что они начались летом 1931 года. Французы хотели добиться более выгодного торгового баланса — советская сторона продавала намного больше, чем покупала. Франция также требовала выплаты довоенных долгов, но тут у нее не было никаких доводов, так как премьер-министр Пуанкаре и его правительство недобросовестно вели переговоры и саботировали советское предложение по царским облигациям, которое сочли приемлемым высокопоставленные чиновники в Министерстве финансов. Предвыборные интересы правящего правоцентристского национального блока, который боролся с левой коалицией, были важнее, чем урегулирование долгов в интересах французских инвесторов, принадлежащих к среднему классу[362]. Советское правительство также хотело получить преимущественные условия по кредитам, которые у него были в самом начале. Как сказал один сотрудник Министерства финансов Великобритании в 1931 году, «кредит — это бог для России». Если бы в СССР верили в Бога, то его место бы точно занял кредит. Чем больше советские торговые представительства хотели покупать товаров, тем интереснее их предложения были для французских и других западных промышленников, которые мечтали набрать заказов, так как Великая депрессия разрушала европейскую экономику. Французские банки, в особенности Банк Франции, отказывались давать кредиты и оформлять на них страховки советским торговым представительствам, пока не будут выплачены довоенные долги. Однако после провала переговоров в 1926–1927 годах на это рассчитывать не приходилось. Советское правительство полагало, что сделало отличное предложение, а Франция на него не отреагировала. Нельзя конкурировать самому с собой[363].
Торговля была важна, но также она должна была стать серьезным шагом на пути к улучшению политических отношений. С самых первых дней советское правительство пыталось наладить контакт, делая торговые предложения. Поль-Бонкур хорошо понимал этот принцип, и сам им воспользовался, пытаясь ускорить сближение с СССР. Он был министром и настаивал на заключении соглашения. «Бонкур согласился, — писал Литвинов в НКИД, — что необходимо переговоры ускорить и закончить»[364]. Поль-Бонкур сказал наркому то же самое, что и его сотрудникам. Он говорил, что надо торопиться. Это понятно по полям документов, которые попадали к нему на стол. На одном отчете он написал: «Мы должны добиться успеха». На другом — «закончить быстро», и еще на одном — «закончить, закончить». Поль-Бонкур был вечно торпящимся министром. Он пережил четыре смены правительства в 1933 году, но никто не знал, сколько он продержится в МИД. Он уже и так добился успеха вопреки ожиданиям. Кто знал в Москве, переживет ли сближение с Францией следующую смену правительства? Литвинов все время задавал себе этот вопрос. Торговые переговоры в ноябре практически сорвались, и были проблемы с технологическим обменом. Французской стороне под давлением Кота была интереснее авиация, а обмен военно-морскими миссиями адмиралам в Париже был не так интересен, так как они полагали, что советские коллеги их ничему не научат[365]. Сталин быстро понял, в чем дело. Он был в отпуске на юге и оттуда отправил телеграмму Кагановичу: «Французы лезут к нам для разведки. Наша авиация интересует их потому, что она у нас хорошо поставлена, и мы сильны в этой области. Авиационное сотрудничество приемлемо, но его надо обусловить сотрудничеством по строительству военно-морских кораблей, особенно по подлодкам, миноносцам, где мы несколько слабы». Все или ничего, так сказал Сталин[366]. Ворошилов возражал против обмена авиационными специалистами, но понял, что после визита Кота нельзя было сказать «нет», так как необходимо было учитывать «политические минусы» такого отказа[367].
Кабинет продержался до октября, но сам Даладье остался военным министром. Он не ладил с Поль-Бонкуром и Эррио. На самом деле Даладье с удовольствием бы уволил Поль-Бонкура, оставшегося членом нового кабинета[368]. Альфан давил на МИД и требовал укрепления отношений с Москвой. Все обстоятельства, а в особенности «агрессивный национализм» нацистской Германии, свидетельствовали о необходимости «реального политического союза с СССР». «С такой страной, как СССР, — писал Альфан, — необходимо считаться в Европе»[369]. «Абсолютно согласен, — отвечал Поль-Бонкур, — с вашей депешей… Я ее внимательно изучил, как и все, что вы присылаете». Советское дело считалось важным.
Письмо Альфана читали только члены Совета министров и Леже. Последнему, наверно, было неприятно наблюдать за тем, как Франция кинулась в объятия красной Москвы, хотя Розенберг слышал, что Леже «прилично к нам расположен»[370]. Но это было неправдой.
Алексис Леже сменил Филиппа Бертло на посту генерального секретаря МИД Франции. Он родился в богатой семье в Пуэнт-а-Питре в Гваделупе в 1887 году. Его отец и дед были юристами и владельцами плантаций. Получается, что Леже — выходец из крупной французской буржуазии. Он окончил юридический факультет и пошел учиться в элитную Высшую коммерческую школу в Париже. Позднее он женился, но детей у него не было. Впервые он получил назначение на дипломатическую службу в Китае в период между 1916 и 1921 годом. Затем он вернулся в Париж, где в скором времени его повысили с должности заместителя начальника отдела до заместителя директора Азиатского департамента, а потом до директора по политическим вопросам. В 1933 году он сменил на посту Бертло. На фотографиях он не выглядит особо представительным. У него залысины и тонкие тщательно подстриженные усы. Истинные мачо уже в то время не носили длинные усы, правда, Леже в их число не входил. Ему, очевидно, нравились галстуки-бабочки, так как на фотографиях его часто можно увидеть в них. Еще Леже редко улыбался. Единственная фотография, на которой он улыбается, была сделана в 1960 году, когда он получил Нобелевскую премию по литературе. Но это случилось уже много лет спустя после того, как он ушел из МИД. Поэт с псевдонимом Сен-Джон Перс из него получился намного лучше, чем дипломат с настоящим именем Леже. Ему было далеко до Бертло, и он ошибался практически во всем, что касалось отношений с СССР и нацистской угрозы.
Леже саботировал отношения с Москвой. Он играл эту роль с галльским высокомерием и оттенком ориентализма[371]. Как и Бертло, Леже смотрел в сторону Лондона, но ему не хватало уверенной и вдохновляющей улыбки его предшественника, а также его апломба. Никто бы не сказал про Бертло, что он заискивает перед вероломным Альбионом. На самом деле многие коллеги Леже по МИД (мы вскоре с ними познакомимся) так же, как и он, заблуждались по поводу того, как нужно вести себя с Гитлером. И это продолжалось вплоть до 1939 года. В данном случае речь идет не про стандартные рассуждения историков о том, как должно было быть, или ретроспективный взгляд. Как мы увидим, Леже упрямо придерживался неверной политики, хотя слышал из многих источников, что путь к французской безопасности лежал через Москву. Во Франции было много таких людей, как Леже. Они были растеряны или в корне неправы относительно того, как нужно бороться с гитлеровской Германией.
Однако мы забегаем немного вперед. Речь все еще идет об осени 1933 года. Москва получала информацию из Парижа из самых разных источников. В том числе от Островского, который продолжал встречаться и беседовать с де Латром и Кейролем.
20 октября они вместе поужинали. Это произошло за несколько дней до того, как Литвинов встретился с Поль-Бонкуром. Обсуждали в основном Женеву и выход Германии из Лиги Наций, срыв переговоров по разоружению, а также политический кризис в Париже. Правительство Даладье долго не продержится. Сложно управлять страной в такой момент и придерживаться жесткой политики. По словам де Латра, нельзя исключать возможность проведения франко-немецких переговоров. Вейган полагал, что такие переговоры невозможны без абсолютного большинства в правительстве. В таком случае они не будут бесполезными, так как позволят Гитлеру продемонстрировать его заинтересованность в перевооружении, а не мире, а также желание выиграть время. Все всё поймут. К сожалению, абсолютного большинства в правительстве не будет, и любые франко-немецкие переговоры приведут к уступкам, опасным для Франции. Также говорили о совместном фронте для Франции, Англии, Италии и США, но это была призрачная и опасная идея по ряду причин. Взгляды Вейгана донес до Островского по-прежнему де Латр.
Разговор неизбежно зашел о франко-советских отношениях и о беспокойстве Литвинова относительно политической нестабильности Франции и, как следствие, нестабильных политических мер. Тут де Латр сказал следующее: «Одним из главнейших факторов в стабильности французской внешней политики является французская армия. Французский Генеральный штаб в своем значительном большинстве, — и это я вам заявляю от имени генерала Вейгана, — свою российскую политику наметил не в связи с приходом к власти левого большинства и левого кабинета, а исключительно в связи с непосредственной опасностью войны, угрожающей Франции со стороны противника, который, по мнению франц[узского] Генерального штаба, угрожает в одинаковой мере и Советскому Союзу. Этот противник — Гитлер». Де Латр сослался на предыдущие переговоры и подчеркнул, что, к сожалению, французский Генштаб не может снизить напряжение, которое возникло на Дальнем Востоке между Японией и СССР, но все равно проводит «совершенно лояльно свою политику сближения и сотрудничества всех 3 родов войск: сухопутных, морских и авиационных».
За день до этого, 19 октября, де Латр сказал, что подобные политические меры были утверждены Вейганом и начальниками штабов ВМФ и ВВС. Даже военно-морские командиры были смущены задержками в области военных обменов с СССР, которые, очевидно, возникали из-за чиновников МИД. Де Латр старался изо всех сил подчеркнуть преданность Генштаба франко-советскому сотрудничеству. Однако не все новости были хорошими. По его словам, в радикальных кругах, особенно в тех, где вращался Эррио, ходили слухи о том, что Даладье выступает за подписание двустороннего соглашения с Германией. Но слухов в целом было очень много, и часто они противоречили друг другу. Наконец де Латр отметил, что пытаться все уладить только с помощью министров и без Генштаба — это потеря времени и «откладывание решений на потом». Тем не менее ужин закончился на оптимистичной ноте. Де Латр заверил, что, по мнению Вейгана, франко-советские отношения развиваются в правильном ключе и сотрудничество двух генштабов станет серьезной гарантией мира в Европе[372].
Москва также получала информацию через советского поверенного Розенберга. Он часто неофициально беседовал с Эррио и Котом, а также с другими французскими политиками и хорошо знал о курсе правительства Франции. Его волновали разногласия между Даладье и Эррио. «Даладье предлагает прямые переговоры с Германией, — писал Розенберг Крестинскому, — более того, он исходит из возможности того, что они приведут к какому-то соглашению. Говорят, что в особенности Даладье не будет против “аншлюса”, поскольку его реализация столкнет лбами Германию и Италию». Что касается Эррио, то он не питал никаких иллюзий относительно соглашения с Германией, даже если с тактической точки зрения подход Даладье мог бы «прояснить ситуацию», то есть показать истинные намерения Германии. Эта информация подтверждала то, что Островский слышал от де Латра. По словам Розенберга, Даладье считал отношения с СССР страховкой на случай, если «Германия начнет… проявлять агрессивные тенденции». Забавно, что похожую цель преследовала и советская политика.
С точки зрения Розенберга, картина отношений с Францией была хорошая, но на ней присутствовали темные пятна. Некоторые группы промышленников, например Комитет металлургической промышленности, хотели заключить с Германией «общее соглашение», а это было возможно, только если договориться о полной свободе для Германии в Восточной Европе. Любые задержки в ответ на предложения Кота «лили бы воду на мельницу» тем элементам в Париже, которые хотели сотрудничать с Германией, а не с СССР, и искали доказательства того, что советское правительство только болтает и ничего не делает. На самом деле Кот не понимал, почему Москве нужно столько времени, чтобы начать действовать. «Мне незачем открывать истину, — писал Розенберг, — что носителями политики являются живые люди и что тот же Кот является самым ярым сторонником сближения с нами. К нам поступают из самых разнообразных источников сведения о том, что Кот до сих пор в этом отношении проявил действительно неутомимую энергию». Розенберг добавил:
«Проталкивание через всякие инстанции морских вопросов в значительной степени заслуга Кота, причем со стороны нам известно, что он зверски обругал директора политотдела французского МИД — Баржетона, когда последний пытался затормозить прохождение морских вопросов.
Поэтому я еще раз хотел бы со всей настойчивостью подчеркнуть, что отнюдь не в наших интересах выливать ушат холодной воды на голову сего пламенного сторонника сближения с нами.
Мы тем самым его персонально размагничиваем и даем аргументы в руки наших противников, ибо, повторяю еще раз, здесь противники гнилой сделки с Германией аргументируют, главным образом, возможностью опереться на нас, и нам, мне сдается, не следует их дезавуировать».
Розенберг подчеркнул, насколько это срочно: «Мне кажется, что если тов[арищ] Литвинов на обратном пути проедет через Париж, ему будет неудобно отделаться общими фразами на сделанное ему Бонкуром предложение, которое он обещал “продумать”»[373].
В это время Розенберг получил отчет Довгалевского о переговорах в Женеве с Поль-Бонкуром, который рассказал про неустойчивость политического положения во Франции и необходимость принимать решения как можно быстрее, таким образом подтвердив взгляды Розенберга. Французская общественность не могла прийти к единому мнению по вопросу Германии. Поль-Бонкур сказал, что стало труднее придерживаться единой позиции и выступать против признания немецкого перевооружения, на котором настаивают Великобритания и Италия.
Также «имеются влиятельные политические и торгово-промышленные круги, добивающиеся соглашения с Германией». Он добавил, что эта информация строго секретная, но если бы не сопротивление Поль-Бонкура, то «Даладье провел бы уже прямые переговоры с Германией». Поль-Бонкур снова поднял вопрос о вхождении СССР в Лигу Наций, что могло бы помочь найти выход из тупиковой ситуации, которая создалась из-за набирающей силу Германии. Франция не могла больше придерживаться исключительно отрицательной позиции. Если получится убедить общественность поддержать «положительную политику путем создания прочного барьера против натиска гитлеровской Германии, то это (внесет успокоение в общественное мнение и) выбьет оружие из рук тех, кто настаивает на сговоре с Германией». Как видно из советских записей, Поль-Бонкур «мыслит себе барьер в виде договора о взаимопомощи»[374].
Итак, теперь все было сказано напрямую, и министр, что называется, взял быка за рога. Розенберг прекрасно понимал важность разговора Поль-Бонкура с Довгалевским, так как он добавил приписку к своему изначальному отчету:
«Когда я вчера набросал это письмо, я еще не знал содержание бесед тов[арища] Довгалевского с Бонкуром. Эти беседы являются несравненно более веским аргументом, чем все мои предположения. Они целиком подтверждают, что всякие промедления с нашей стороны обезоруживают сторонников сближения с нами. Я лично меньше всего являюсь сторонником того, чтобы вешаться на шею, но когда мы имеем дело с конкретными предложениями, нельзя их замораживать. Здесь происходит ожесточенная борьба различных тенденций и нам необходимо, когда это требуется, быстрее маневрировать»[375].
Крестинский быстро отреагировал на депеши Розенберга и написал, что они в Москве согласны с предложением Бонкура и готовы вступить в Лигу Наций. Что касается взаимопомощи, этот вопрос нужно обсудить. «Вопрос о взаимопомощи также считаем дискута-бельным… Можете… начать беседу с Бонкуром. Результаты сообщите»[376].
Довгалевский заболел, но тем не менее пригласил 1 декабря Поль-Бонкура в советское посольство. Теперь все торопились: и СССР, и Франция. Поль-Бонкур пообещал, что перейдет от общих вопросов к конкретике как по вопросу вступления в Лигу Наций, так и по поводу взаимопомощи. В основном он повторил то, что сказал Розенбергу в ноябре. Крестинский ответил, что Довгалевскому нужно сказать следующее: советское правительство выступает против перевооружения Германии, потому что оно представляет угрозу «для всеобщего мира»[377].
Политика СССР так резко изменилась в ноябре и начале декабря, когда Литвинов был за границей. На самом деле Политбюро уполномочило его вернуться из США на пакетботе и заехать в Рим, чтобы заручиться там поддержкой Муссолини в борьбе с Германией[378]. Крестинский дал подобные рекомендации Политбюро. Литвинов отметил, что, как ему кажется, ехать надо. Прошло три месяца после подписания советско-итальянского пакта о дружбе и ненападении. «Я лично думаю, — писал Крестинский, — что уклоняться от встречи мне не следует. Не надо задевать Муссолини. Италия будет играть теперь в международной жизни все более и более растущую роль. У меня крепнет убеждение, что с Германией отношения не наладятся. Тем более необходимо “дружить” с Италией»[379]. 10 ноября Политбюро одобрило рекомендации Крестинского, а в это время переговоры в Вашингтоне подходили к концу.
Теперь все вставало на свои места и оправдывало отказ СССР от рапалльской политики. Переговоры в Вашингтоне продвигались хорошо. Рузвельт и Литвинов обсудили взаимопомощь в борьбе с двумя возможными общими врагами. Островский и Розенберг сообщали хорошие новости из Парижа. В конце октября Мендрас сообщил, что советское руководство боится, что нацисты объединятся с японцами и выступят против СССР[380].
Литвинов встретился с Муссолини 4 декабря. Он сказал итальянскому лидеру, что советское руководство хотело бы сохранить хорошие отношения с Германией — это была стандартная позиция СССР. Но нельзя не обращать внимание на различные проявления немецкой враждебности, например на «Майн кампф» Гитлера и рассуждения о «расширении на восток». Сближение с Францией было необходимо, чтобы предотвратить заключение франко-немецкого союза, который мог образоваться для борьбы с СССР[381]. «Наши отношения с Францией, — писал Крестинский Довгалевскому, — начинают активизироваться по ряду направлений»[382]. Было 4 декабря. В тот же день Литвинов в Риме разговаривал с Муссолини. Тогда же Крестинский написал Довгалевскому письмо. Он был прямолинеен без всякого давления со стороны своего начальника. Если ранее в том году можно было заметить нюансы в позициях Крестинского и Литвинова, то сейчас все изменилось. «Мы решительно против увеличения германских вооружений, так как при внешнеполитической установке нынешнего германского правительства эти дополнительные вооружения рано или поздно обратятся против нас»[383]. Итальянское, польское и британское правительства, возможно, не будут возражать против перевооружения Германии. Даже во Франции не было единой позиции.
«Нам важно поэтому поддержать тех членов нынешнего французского правительства и тех кандидатов в руководители французского правительства в ближайшее время, которые являются противниками как сепаратных переговоров с Германией, так и увеличения германской армии. Такими политиками являются Бонкур и Эррио. Наше принципиальное согласие говорить о вступлении в Лигу Наций и заключить соглашение о взаимопомощи дает Бонкуру возможность в спорах со своими противниками в кабинете противопоставить более тесное сближение с нами предложению частично уступить Германии в вопросе о довооружении. Вот почему мы решили ответить положительно на предложение Бонкура».
После выхода Японии (в марте 1933 года) и Германии из Лиги Наций Крестинский добавил: «Мы стали бы играть в Лиге одну из руководящих ролей и могли бы, в известной степени, использовать Лигу Наций в интересах своей безопасности». Следовательно, советское правительство должно предложить США вступить в Лигу в то же время. Это идея лично Крестинского. Не слишком привлекательное предложение для Вашингтона, но в целом хорошая идея. Тогда Крестинский сделал важное заявление: «Если же наше согласие вступить в Лигу Наций окажется недостаточным для противодействия росту направленных против нас германских вооружений, мы готовы сделать дальнейший шаг и пойти на непосредственное соглашение со всеми противниками германской экспансии». Крестинский предупредил, что в Москве не обсуждали подробно этот вопрос и что в его письме содержатся в основном его «личные комментарии» к директивам Политбюро, которые Довгалевский получил в телеграмме[384].
В Москве полагали, что действовать надо незамедлительно, особенно с учетом того, что на этом настаивал Поль-Бонкур. Розенберг рассказал об ухудшении внутренней ситуации во Франции. Росли панические настроения, а также «тенденция к диктаторству». Из-за инфляции, дефицита бюджета и девальвации франка возникала правительственная нестабильность. Что касается внешней политики, то тут «тенденция Эррио» соперничала с «тенденцией Даладье». Розенберг уже говорил, что Даладье склоняется к тому, чтобы пойти на уступки нацистской Германии: «[Андре] Франсуа-Понсе [французский посол в Берлине. — М. К.] якобы уже месяца три тому назад выдвинул фантастически звучащее предложение о негласной встрече между Гитлером и Даладье на франко-германской границе, причем каждый из них должен вылететь на аэроплане к месту встречи».
Розенберг не сказал этого в открытую, но он имел в виду, что Даладье становится слугой Гитлера в Париже, и это произойдет, даже если встреча, предложенная Франсуа-Понсе, не состоится[385].
Вот в такую московскую «атмосферу спешки» вернулся Литвинов. Теперь, когда он в США добился дипломатического признания СССР, его авторитет и престиж взлетели до небес. Нарком несся вперед на всех парусах. Вскоре после его возвращения в Москву он сказал Альфану, что «глубоко привержен» идее сближения с Францией[386]. Литвинов хотел отдельно обсудить Лигу Наций, но Поль-Бон-кур настаивал на объединении этого вопроса с взаимопомощью. Что касается последнего пункта, Поль-Бонкур предлагал ограничиться Бельгией, Францией, Чехословакией, Польшей, СССР, Прибалтикой и даже Финляндией. Или же как-то сочетать эти страны, но Франция и Польша должны участвовать обязательно[387]. Это было 15 декабря 1933 года. Через четыре дня Литвинов сделал официальное предложение Политбюро. Он написал Сталину и рассказал ему про недавние предложения Франции по пакту о взаимопомощи, направленному против Германии. Поль-Бонкур поднял этот вопрос в октябре. «Я обещал ему, конечно, подумать, поговорить об этом в Москве и сообщить ему наши соображения». Французы не дождались ответа Литвинова, и 26 ноября Поль-Бонкур снова поднял этот вопрос в разговоре с Довгалевским. Он сказал, что Франция не может подписать договор о взаимопомощи, если СССР не вступит в Лигу Наций. Тогда Литвинов рекомендовал различные шаги Сталину. И он положительно отреагировал на инициативу Поль-Бонкура.
19 декабря 1933 года Политбюро одобрило эти предложения в том виде, в каком они были представлены. На аналитической записке Литвинова стоит пометка Сталина «за» и одобрение всех остальных членов Политбюро, как будто таким образом подчеркивается изменение советской политики[388]. Рапалло пришел конец.
Стимул для этого появился, пока Литвинова не было в Москве. Несомненно, благодаря его успехам в Вашингтоне советское правительство стало более уверено себя чувствовать и поняло, что можно рискнуть изменить политический курс. Также давил Альфан, хотя Поль-Бонкура не нужно было уговаривать. Он и сам хотел двигаться вперед. В Париже Довгалевский и особенно Розенберг тоже настаивали на немедленных действиях. Все торопились: и СССР, и Франция. Коллективная безопасность не была проектом только Литвинова. Стимул для ее формирования появился как в Москве, так и в Париже.
На самом деле вначале Поль-Бонкур заговорил о взаимопомощи. Он написал Альфану, что он проявил инициативу и поговорил с советским послом в Париже «очень секретно» о формах франко-советской взаимопомощи, но никаких подробностей не рассказал. Более подробная информация о предложениях Поль-Бонкура встречается в переписке НКИД. Литвинов явно осторожничал, когда обсуждал с западными коллегами опасность нацистской Германии. На встречах с Рузвельтом и итальянским дуче Муссолини Литвинов, как он сказал Альфану, подчеркнул, что «двумя военными силами» были Германия и Япония[389]. Конечно, Муссолини на тот момент еще не связал свою судьбу с Гитлером, и Литвинов надеялся, что Италия тоже присоединится к антинацистскому пакту о взаимопомощи. Но мы забегаем вперед.
Мендрас сообщил о разговоре на декабрьском обеде в посольстве Франции в СССР между временным поверенным Жаном Пайяром и советским послом в Варшаве Антоновым-Овсеенко, который вернулся в Москву, чтобы получить инструкции. Советская политика «очень простая», объяснил посол: «Она продиктована следующим: мы против всего, что укрепляет Германию, и за все, что укрепляет Францию». Мендрас также рассказал про выступление Литвинова на заседании ЦК ВКП (б) 29 декабря, где он объявил о новой внешней политике. Он сказал: нас не интересуют «старые военные союзы», но мы готовы «сотрудничать по общему делу законной защиты всех тех, кто не заинтересован в нарушении мира. СССР со своей стороны готов к реализации этой идеи». Однако Литвинов также упомянул о том, что его постоянно беспокоит: о нестабильности капиталистических стран (конечно, в первую очередь Франции), где правительства постоянно меняются. Из-за этих обстоятельств к власти могут прийти группы людей, которыми руководит сильная классовая ненависть. Она «может их ослепить настолько, что они пожертвуют интересами своей собственной страны». Литвинов похвалил развитие франко-советских отношений. «Я бы хотел верить, — сказал он, — я убежден, что [“восходящее развитие” этих отношений. — М. К.] будет ускоряться по мере увеличения угроз миру»[390]. Это был риск, но Политбюро только что решило на него пойти.
Это был большой риск. Быстро, слишком быстро появились тревожные признаки надвигающихся проблем. 28 декабря Довгалевский встретился с Поль-Бонкуром. В первую очередь они обсудили взаимопомощь. Поль-Бонкур одобрил список потенциальных участников, о котором говорили ранее, но уже начались сложности. Бельгия отказывалась присоединяться без Великобритании. Довгалевский настаивал на включении Румынии и Чехословакии. «Он [Поль-Бонкур. — М. К.] не возражал против моих доводов, — писал Довгалевский, — хотя он приветствовал мысль о включении Прибалтики, но добавил, что в конце концов самое существенное <…> — это СССР, Польша, Франция и Чехословакия». Кроме того «Пункт о помощи в случае других конфликтов ему [Поль-Бонкуру. — М. К.] не понравился». Он также возражал против «материальной помощи, аргументируя тем, что помощь военным материалом может создать презумпцию участия в конфликте». Затем зашел разговор о прессе, хотя, по словам Поль-Бонкура, ее влияние было лишь минимальным. Кого он обманывал? Парижские газеты были наемниками, готовыми служить тому, кто больше заплатит. Возникало ощущение, что начался откат назад. Что касается пакта о взаимопомощи, включать в него Великобританию и Бельгию было плохой идеей. Прибалтика была щекотливой темой, это уже становилось понятно, а Польша… Кто знает? Поль-Бонкур предложил Довгалевскому продолжить обсуждение пакта с Леже[391].
Он хотел добить пакт? Ведь Леже никогда не проявлял энтузиазма в деле о взаимопомощи. Что случилось с Поль-Бонкуром? Наверно, Литвинов состроил гримасу, когда читал эту телеграмму. Это был тот самый ушат холодной воды Розенберга, только теперь его вылили на Литвинова. Однако Политбюро одобрило переговоры с Францией по вопросам коллективной безопасности. Было слишком поздно менять курс. И в любом случае взаимопомощь была единственным способом борьбы с нацистской Германией. Придется искать решения. В начале января Леже действительно пригласил Довгалевского в МИД, чтобы продолжить разговор, начатый 28 декабря. В результате была выпущена нота, в которой обсуждалось вступление СССР в Лигу Наций и взаимопомощь. Когда читаешь этот документ, то создается ощущение, что инициатива исходила от советской стороны, а не от Поль-Бонкура. В конце в ней говорилось, что когда отдел достаточно исследует данные вопросы, он снова пригласит Довгалевского[392]. Таким образом, получается, что энтузиазм Поль-Бонкура наткнулся на аппарат МИД Франции.
Нужно было что-то делать с этой неудачей. Политбюро приняло официальное решение утвердить новую долгосрочную политику, ориентированную на Францию. Соответственно, в середине января 1934 года Литвинов предложил Сталину создать новую еженедельную газету на французском языке и заменить ею немецкую «Москауэр рундшау», которая недавно прекратила работу. Нарком искал авторитетный способ рассказать о советской политике и донести советский взгляд на международные отношения до более широкой аудитории, но в особенности до «политических кругов существенных для нас стран». То есть Франции, Малой Антанты и Польши. Начать можно было с шести-восьми страниц и с тиража в 2–3 тысячи экземпляров. Газета не будет официальным рупором советского правительства, но ее будут редактировать и выпускать в НКИД. То есть это будет неофициальный рупор НКИД: «Кроме собственных руководящих внешнеполитических статей газета должна регулярно давать обзор советской печати, в особенности в области внешней политики, наряду с обработанной под углом зрения иностранной аудитории информацией по вопросам внутренней жизни и строительства СССР».
Литвинов попросил Политбюро дать ему разрешение на новое издание, и он его получил[393]. Газету назовут «Журналь де Моску». Переход с немецкого на французский язык и выбор его в качестве канала коммуникации с внешним миром свидетельствует об изменении в советской внешней политике.