ГЛАВА IV РАПАЛЛО ИЛИ НЕТ? СОВЕТСКИЕ ОТНОШЕНИЯ С ГЕРМАНИЕЙ И ПОЛЬШЕЙ 1933 ГОД

В Германии быстрыми темпами шли политические изменения. В 1932 году правительства в Берлине менялись почти так же часто, как в Париже. Все прекратилось в январе 1933 года. Канцлером стал Адольф Гитлер, и он сразу начал устанавливать нацистский диктаторский режим, запретив вначале Коммунистическую, а потом Социалистическую партии. Гитлер не скрывал своих намерений. В 1925 году он опубликовал книгу, которая называлась «Майн кампф». Это был его план немецкого доминирования в Европе и территориального расширения на восток до Уральских гор. Книга не раз привлекала внимание Литвинова и его коллег по НКИД.

Могла ли нацистская Германия сохранитьРапалльский договор?

В середине 1933 года советский полпред в Риме Владимир Петрович Потемкин сказал своему немецкому коллеге, что воинственные высказывания нацистских лидеров ставят под сомнение будущее советско-германских отношений[266]. В конце февраля 1933 года, чуть меньше чем через месяц после того, как Гитлер стал канцлером, замнаркома Крестинский встретился с немецким послом Гербертом фон Дирксеном. Посол неплохо ладил с советскими коллегами.

По его словам, немецкая политика по отношению к СССР останется неизменной. Может продолжаться внутренняя борьба правительства Германии с коммунизмом, но в то же время будут сохраняться хорошие отношения с СССР. «Мы не хотим проводить и не проводим никакого изменения нашей политики по отношению к Германии, — ответил Крестинский в ходе долгого разговора, — но у нас не могли не вызвать беспокойство сообщения о тех предложениях, которые бывший рейхсканцлер и нынешний вице-канцлер фон Папен делал французскому правительству». В текущих обстоятельствах недостаточно дружелюбных заявлений, сделанных представителями немецкого правительства советским дипломатам с глазу на глаз. О них не знает общественность, и ничто не помешает утверждать параллельно противоположное. Дирксен попытался его переубедить[267]. Через два дня у Литвинова состоялся похожий разговор с министром иностранных дел Германии Константином фон Нейратом. Тот повторил уже знакомые слова: изменения в правительстве не означают политические изменения отношений с СССР[268]. Однако слов было недостаточно, чтобы успокоить советское правительство, часто отвечал нарком своим немецким коллегам. Важны действия. «Не знаю, — писал Литвинов Потемкину, — известны ли широко за границей многочисленные случаи недружелюбных и оскорбительных актов со стороны новых германских властей в отношении советских граждан и учреждений»[269]. Забавно, что в 1927 году Литвинов и Дирксен, не сговариваясь, решили, что Рапалло не продлится вечно. Это всего лишь вопрос времени и интересов[270].

В ходе кампаний, направленных против немецких коммунистов, нацистские хулиганы донимали советских граждан, работавших на различных советских учреждениях. «Все наши протесты против провокационных действий германских фашистов, — отчитывался Литвинов Сталину, — до сих пор не дали результатов». Можно сделать вывод, что в советско-германских отношениях назревало охлаждение или даже кризис. Литвинов считал, что есть единственный способ надавить на Германию. Нужно отправить в Польшу деловую делегацию и всячески осветить ее визит в прессе[271]. Учитывая сомнительную политику Варшавы, мы понимаем, что это был слабоватый рычаг давления, но что еще оставалось Литвинову?

Словом и делом

Советник СССР в Берлине обратил внимание на то, что публичные заявления представителей нацистской партии соотносятся с основными идеями «Майн кампф»[272]. 3 апреля, тогда же, когда Литвинов написал Сталину, Крестинский снова встретился с Дирксеном и обсудил с ним ухудшение советско-германских отношений. Он сказал, что сейчас ситуация сложная как никогда, и заверений Гитлера во время его речи в рейхстаге 23 марта недостаточно. Судят не по словам, а по поступкам, а с учетом этого критерия было видно, что на улицах продолжают нападать на советских служащих. «Наше общественное мнение» (то есть Сталин и его союзники по Политбюро) взволновано. Канцлер говорил одно, но его коллеги делали другое. Что это значило? Дирксен и военный атташе Германии, который присутствовал вместе с ним на встрече, старались приободрить Крестинского. Неприятности закончатся[273]. У Литвинова были сомнения, и мимо него не прошли предупреждения берлинского посольства относительно «Майн кампф». Он обратил внимание Сталина на волнения в Прибалтике, которые начались после прихода к власти Гитлера, а также на его известные из «Майн кампф» предложения по завоеванию «жизненного пространства на востоке»[274].

После разговора с Крестинским Дирксен также встретился с Литвиновым. Они обсуждали примерно то же самое, только немного откровеннее. Дирксен пытался объяснить, что нападения на советских граждан и сотрудников в Германии — это единичные случаи, и они закончатся, но Литвинов на это не купился. «Я ответил, — писал нарком в дневнике, — что мы действительно были встревожены приходом к власти в Германии людей, политическое кредо которых не могло внушать нам оптимизма касательно судьбы наших взаимоотношений». «Мы, — сказал Литвинов послу, — должны понимать то возмущение и негодование, которое в нашей общественности вызывают события [в Германии. — М. К.]». На самом деле комментарии в прессе «даже в отдаленной степени не отражают чувств нашей общественности». Литвинов все говорил и говорил. Возможно, для Дирксена это единичные случаи, «но дело в том, что в Германии мы сейчас имеем дело не с отдельными локальными случаями, а с массовой травлей всего, что носит название советского. Речь идет об организованной кампании, направляемой из единого центра… причем [германское. — М. К.] правительство никаких мер не принимает для ликвидации ее». Так продолжаться не может, сказал Литвинов, «наша общественность требует ответных мер». Дирксен смущенно ответил, что советская пресса может воздержаться от публикаций новостей о Германии. «Вопрос, — ответил Литвинов, — еще должен быть решен правительством»[275]. Дирксен несомненно усвоил сказанное. «Я уверен, — писал он в Берлин, — что в наших взаимоотношениях начинается серьезный кризис». Если его не удастся решить, то СССР может пересмотреть политику в отношении Германии[276]. Дирксен был встревожен ухудшением советско-германских отношений, но Гитлера они волновали намного меньше. Дирксен сообщил в Министерство иностранных дел Германии, что продление договора с Берлином было единственным способом стабилизировать ситуацию. Так и поступили в начале мая, но положительного результата это не дало. По словам Крестинского, продление договора было всего лишь способом навредить улучшающимся отношениям между СССР, Францией и Польшей. Однако Крестинский все равно осторожно надеялся на положительные изменения немецкой политики, хотя, как он говорил, «мы не должны уменьшать нашей бдительности»[277]. Таким образом, советское правительство сделало предупредительный выстрел в сторону Германии. Литвинов надеялся, что его заметят Франция и Польша. В «Правде» вышла статья Карла Радека, в которой он выступал против пересмотра Версальского договора. «Пересмотр, — писал он, — означает лишь новую мировую войну». Литвинов отметил, что Дирксен отреагировал на статью протестом, а польские источники отнеслись к ней с одобрением. А что же французы? Литвинов задал вопрос Довгалевскому[278]. Но французское посольство, видимо, не сообщило о статье в Париж. Литвинов согласился с Крестинским, который утверждал, что Германия ищет выход из изоляции, хотя нарком больше говорил о сближении с Францией, чем о восстановлении советско-германских отношений[279]. Крестинский гораздо лучше относился к сохранению «рапалльской политики». А может, и нет. Хотя НКИД отрекся от статьи Радека в разговоре с Дирксеном, Крестинский полагал, что она совершенно верно описывает Версальский договор[280]. Не стоит также забывать, что ухудшение советско-германских отношений произошло тогда же, когда и кризис «Метро-Виккерс».

Николай Николаевич Крестинский

Крестинский был первым заместителем наркома иностранных дел СССР. Этот симпатичный человек уже знаком читателям. Он вступил в РСДРП в 1903 году и после раскола партии встал на сторону большевиков. Крестинский родился в 1883 году в провинциальном городке Могилеве. То есть он на семь лет младше Литвинова. Николай Николаевич хорошо учился в гимназии, что, наверно, неудивительно, учитывая, что его родители были учителями. В результате он окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета. Крестинский был членом первого Политбюро и наркомом финансов. Он был близок с Лениным и работал ответственным секретарем ЦК РКП (б), но в 1921 году его уволили, по словам Молотова, за то, что он не уделял внимание «политике». Крестинский уехал в Берлин в качестве полпреда. Это была самая важная советская должность за границей. Николай Николаевич, как и Литвинов, говорил на нескольких языках и был прагматиком. Ему подходила работа со средним классом, социал-демократами и прусскими консерваторами Веймарской Германии. Крестинский понимал, как себя вести с немецкой элитой.

Николай Николаевич Крестинский. 1930-е годы. АВПРФ (Москва)


На фотографиях Николай Николаевич, как и остальные советские дипломаты, не похож на свирепого большевика со стальным взглядом. Некоторых непредсказуемых личностей отсеяли на ранней стадии. Крестинский едва заметно, но по-доброму улыбается. У него частично выпали волосы, но сохранились усы и бородка клинышком, и он носил круглые очки в золотой оправе. Он поддерживал хорошие отношения с представителями берлинских деловых кругов, что раздражало некоторых немецких дипломатов, но именно такой человек был нужен для поддержания советской торговой политики. Как говорил французский посол в Берлине, Крестинский знал, как избежать нежелательного внимания и не навлекать на себя неприятности. Что касается политики, во время борьбы за власть Крестинский поддержал Троцкого, но сделал это более аккуратно и незаметно, чем его коллеги. Молотов называл его троцкистом. Это правда, Сталин не очень нравился Крестинскому, а он не сильно нравился Сталину. В 1928 году Сталин резко отчитал Крестинского за то, что тот во время работы в Берлине не вполне точно следовал указаниям Политбюро. Письмо было написано так, что мороз по коже, и Крестинский отступил. Даже в 1928 году не стоило ссориться со Сталиным. В 1930 году Крестинский вернулся в Москву и стал замнаркомом НКИД. Некоторые полагают, что он хотел получить должность Литвинова, но из переписки НКИД это не следует. Возможно, Крестинский немного сильнее желал сохранить Рапалльский договор. Это было понятно, так как он потратил столько времени на улучшение советско-германских отношений. Но даже если так, это была лишь мелкая деталь, поскольку в итоге его позиция совпадала с позицией Литвинова.

Литвинов и Дирксен

В Москве продолжалось противостояние и прощупывание почвы между немецким послом и НКИД. Литвинов и Дирксен снова встретились в середине мая. «Фашизм сам по себе, как и всякая иная социально-политическая идеология буржуазных правительств, — писал нарком, — не является препятствием для установления и развития наилучших взаимоотношений». Однако в отличии от Италии нацистское правительство как будто нарочно из кожи вон лезло, чтобы испортить отношения с СССР. На ратификацию обновления Берлинского договора в Москве отреагировали хорошо, особенно «правительственные круги», но все еще сохранялись серьезные сомнения. «У нас есть люди, — писал он, — которые считают, что Гитлер скрывает свои истинные намерения по отношению к СССР и что у него есть план, как испортить советские отношения с Францией и Великобританией или другими правительствами». Литвинов был на редкость прямолинеен. «Мне кажется, — сказал он Дирксену, — что не осталось ни одного советского или полусоветского учреждения в Германии, которое не подверглось бы обыску или разгрому». Разговор шел по той же схеме, что и раньше. «Мы ничего большего не хотим, как продолжения тех же отношений с Германией, какие существовали у нас при [Вальтере] Раттенау, [Густаве] Штреземане и [Юлиусе] Курциусе [помимо других министров иностранных дел Германии. — М. К.]. Возможность этого зависит, однако, не от нас, а от германского правительства». Затем Литвинов саркастически добавил, что будет проще достигнуть любого улучшения отношений с Берлином за счет того, как развивается «наша политика сближения с Францией, Польшей и другими странами»[281]. Он также подтвердил это через две недели в разговоре с Нейратом[282]. СССР все еще хотел спасти рапалльскую политику и придерживался этой идеи в том числе и летом, пока Литвинов разбирался с делом «Метро-Виккерс».

Крестинский сформулировал советскую позицию для полпреда в Берлине Льва Михайловича Хинчука. Внешняя политика национал-социалистов была «ярко антисоветской», и после прихода к власти Гитлера «коричневорубашечники наносили нам один удар за другим». Если и было смягчение нацистской политики, то только потому, что Германия пыталась вырваться из дипломатической изоляции, вызванной беспомощной внешней политикой. «По мнению значительной части нашей общественности, — сказал Крестинский, — это есть лишь временная вынужденная тактика, а основной линией внешней политики нац[истского] пра[вительства] Германии по-прежнему остается стремление расширять свои владения на Восток за счет расчленения Сов[етского] Союза». Советская общественность видела подтверждение этих намерений в высказываниях нацистских чиновников, которых поддерживали белоэммигранты, оказывавшие заметное влияние на немецкую внешнюю политику. «При этом ни Литвинов, ни я, ни Штерн не солидаризуются с этими настроениями нашей общественности, но защищаем законность таких настроении…», — писал Крестинский.

Советское правительство вело себя очень осторожно в отношении Германии и надеялось на лучшее, в то же время пытаясь наладить отношения с Францией и Польшей и снова надеясь на лучшее. «Мы не желаем путем ненужного внешнего подчеркивания дружбы с Германией мешать улучшению наших отношений с Францией и Польшей». Но, по словам Крестинского, «в то же время по существу мы хотим улучшения наших отношений с Германией, хотим ликвидации всех конфликтов, имевших место за последние месяцы, одним словом, хотим, чтобы наши отношения вернулись в прежнее спокойное русло». По сути, Крестинский надеялся, что перерыв в немецкой враждебности послужит советским интересам, и чем дольше он продлится, тем лучше. Если же враждебное отношение будет продолжаться, то Крестинский предупреждал, что тогда может произойти[283]. Интересно почитать размышления замнаркома о Рапалло. В 1920-х годах советско-германские отношения были часто сложными и редко «тихой гаванью».

Крестинский сказал Хинчуку, что они с Литвиновым придерживаются одних взглядов и считают желательным сохранить старую политику, хотя, возможно, не всю. «С Германией, очевидно, ладить не удастся, — писал Литвинов в июне, — надо поэтому искать опору, где только возможно». Он имел в виду Францию. Но также он считал необходимым улучшить отношения с Малой Антантой в Центральной и Восточной Европе (то есть с Чехословакией, Румынией и Югославией), что в свою очередь должно положительно повлиять на советские отношения с Францией и Польшей[284].

В середине июня Альфред Гугенберг, министр экономики правительства Гитлера и глава немецкой делегации на Международной экономической конференции в Лондоне, выступил с речью, в которой, помимо других тем, затронул потребность Германии в новом жизненном пространстве, а также в «новых территориях за счет СССР». В своем так называемом меморандуме Гугенберг выступил от своего имени, но центральной темой стали идеи Гитлера, отраженные в «Майн кампф». Именно эта речь так взволновала Литвинова. Он тогда находился в Лондоне и пытался улучшить англо-советские отношения. Так или иначе в Москве встревожились не на шутку. Советское посольство в Берлине выпустило официальный протест[285]. Как помнят читатели, Литвинов написал Крестинскому, что речь Гугенберга — «это еще одно предупреждение, которое должно побудить нас усилить нашу активность в Париже»[286]. И успокоить бурю в Лондоне, мог бы добавить он.

В этом письме Литвинов не упомянул Польшу, возможно, потому что летом 1933 года НКИД с подозрением относился к намерениям польского правительства. Эти подозрения только окрепли после польских попыток оспорить предложение наркома ввести определение агрессора. Он считал, что это должно стать дополнением к заключению Советским Союзом различных пактов о ненападении. Он впервые сделал эти предложения в феврале 1933 года на Женевской конференции по разоружению, которая началась в 1932 году, но теперь зашла в тупик. Германия требовала «военного равенства», а Франция хотела сохранить преимущества, которые получила как победитель в Первой мировой войне. Литвинов полагал, что конференция по разоружению потерпела фиаско, а Лига Наций распадалась. Однако нужно было все равно в ней участвовать и быть видимыми, что «послужит укреплению нашего международного положения»[287].

Будет ли продолжаться советско-польское сближение?

В советско-польских отношениях, помимо всего прочего, существовала одна проблема. Польша упорно не желала признавать «усиление международного влияния и авторитета СССР и укрепление его международного положения». Как писал Стомоняков (он отвечал в НКИД за Польшу): «Закулисное поведение Польши доказывает, что Польша ведет весьма сложную дипломатическую игру, которая учитывает не только возможность дальнейшего улучшения советско-польских отношений, но и возможность ухудшения их. Именно поэтому вся история переговоров о конвенции обязывает нас к весьма большой настороженности по отношению к Польше и к серьезному недоверию к польской политике». Стомоняков также с подозрением относился к взаимодействию Польши и Германии. В обеих странах было много признаков того, что они пытались избежать напряжения. Например, в прессе встречалась информация о том, что две стороны воздерживались от критики друг друга. Также ходили слухи о германо-польских переговорах, и их нельзя было считать дезинформацией. Эдуард Даладье и Жозеф Поль-Бонкур дважды привлекали внимание Литвинова к этим переговорам, от которых они старались держаться подальше. Французский посол в Москве Шарль Альфан также отмечал недавнее «странное» поведение Польши. Поэтому нельзя было исключать, что Польша и Германия заключат соглашение. Стомоняков говорил, что «мы должны ясно видеть наличие опасности» такого поворота в польской политике. Французы уже опубликовали воодушевленный комментарий в парижской прессе. У поляков есть два варианта: выступить за или против нас. Нужно укреплять политические силы в Польше, которые выступают в поддержку СССР, и «всемерно стремиться к укреплению, развитию и углублению наших отношений с Польшей»[288].

Для этого в Польшу отправили Карла Радека — старого большевика польского происхождения. Он должен был провести там две недели в июле и обсудить улучшение советско-польских отношений[289]. Об этом очень много писали в прессе. Радек даже нанес визит своей матери, которая жила в Тарнуве в Галиции, где он родился. В Варшаве ему помогал с контактами Богуслав Медзиньский. Кроме того, Радек встретился с польским министром иностранных дел Юзефом Беком и генеральным инспектором вооруженных сил Польши Эдвардом Рыдз-Смиглы. Радек полагал, что эти переговоры стали шагом вперед и свидетельствовали о «полной перемене настроения». Он повторил некоторые идеи Медзиньского, которыми тот с ним делился во время предыдущих встреч. У поляков не было иллюзий, и они понимали, что Германия хочет превратить их страну в «вассала» и использовать в будущих кампаниях против СССР. «Они думают, что Гитлер хочет выиграть возможно много времени, оттянуть войну». Однако война могла разразиться на Дальнем Востоке или на Балканах. Если начнется противостояние между Японией и СССР, то Германия может использовать эту возможность, чтобы атаковать с запада. Советская сторона хорошо была знакома с этими слухами. Отношения СССР с Японией были натянутыми. Польша собиралась играть с Гитлером в игры и совершать «мирный маневр» в ответ на мирный маневр, но поляки непременно вступят в сражение, чтобы защитить Польский коридор, отделявший Восточную Пруссию от основной территории Германии. «Все говорили, что надо идти дальше по пути сближения», — писал Радек. Об этом говорил даже Бек, но было ли это правдой? Стороны могли бы оказать друг другу услугу: СССР бы помог Польше защитить коридор, а Польша могла бы помешать немецкому продвижению на северо-восток к Ленинграду. Радек хотел попытаться заключить соглашение по всем вопросам «от Черного моря до Балтики». Бек был мечтателем и всегда хотел многого, но, несомненно, возможность для обсуждения безопасности в Прибалтике действительно существовала. У Польши были не только мечты. Еще ее преследовали кошмары, например, «что Франция их [Польшу. — М. К.] продаст немцам». Поляки понимали, что чем активнее Польша будет следить за своей безопасностью, тем больше сможет положиться на нее Франция. Это было правдой. Радек также отметил, что Бек намекнул на опасения Польши относительно рапалльской политики. Поляки боялись влияния немецкой армии и «германских традиций в НКИД»[290].

Кто мог сказать, как оценивать заявления Бека? Французский посол в Варшаве Жюль Ларош описал визит Радека и сообщил Парижу, что появился еще один признак улучшения советско-польских отношений, или во всяком случае так кажется.

Ларош писал, что Бек prend des airs mystérieux[291], намекая коллеге, что что-то затевается, но необязательно, forcément, с СССР[292]. Ларош давно жил в Варшаве и хорошо знал Бека, лучше, чем Радек. Польский министр мог использовать Карла как приманку, чтобы вызвать интерес у немцев. Сталин никак не прокомментировал и не распространил первый отчет Радека, но он прокомментировал второй отчет, в котором подробно говорилось об усилении советско-польского сближения[293]. Визит Радека главным образом был необходим для привлечения общественного внимания и не имел долгосрочных последствий. Медзиньский как посредник оставался еще какое-то время открытым, но это так и не дало результатов.

Жалоба Антонова-Овсеенко

В Варшаве находился советский полпред Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, который также отреагировал на происходящее. Он был очень доволен ходом переговоров Радека и считал, что НКИД делает недостаточно для усиления польско-советского сближения. Он все еще ограничен рапалльской политикой. «Но не поляки, а мы, — писал он Стомонякову, — оказались несозревшими к “сближению” с Польшей»[294]. Тут вмешался Крестинский, которого встревожила эта полемика. Он отправил длинную депешу полпреду, а в ней написал, что его позиция не сильно отличается от позиции Стомонякова. Кроме того, Крестинский был не согласен с утверждением Антонова-Овсеенко о том, что Даладье и Поль-Бонкур предоставили ложные разведданные относительно секретных переговоров Польши и Германии.

Были и другие доказательства правдивости информации, полученной от французов. Самым важным было отсутствие резкого ответа поляков на меморандум Гугенберга, в котором содержались такие же угрозы Польше, как и СССР. «Мы должны поэтому проявлять чрезвычайную бдительность, — писал Крестинский, — и противодействовать тем тенденциям польской политики, которые мешают нашему сближению с ней [Польшей. — М. К.]». Поэтому в «Правде» опубликовали редакционную статью, чтобы показать «нашим врагам и в Германии, и в Польше, что их игра нами замечена»[295].

Осенью стало понятно, что Польша активно продвигается к заключению соглашения с Германией. В начале октября Стомоняков сообщил о последних изменениях посольству в Варшаве. Французско-польские отношения были враждебными, стороны не доверяли друг другу, однако отношения оставались прежними. Бек ездил в Париж, что свидетельствовало о том, что обе стороны все еще ценят франко-польский союз, который останется «политическим “браком по расчету”», — пришел к выводу Стомоняков. Он также сообщил Антонову-Овсеенко, что польское правительство поддерживает антисоветскую деятельность на Западной Украине, и эта кампания начала затрагивать другие страны[296]. Через две недели советского чиновника, работавшего в консульстве во Львове, убил украинский националист. На самом деле в середине октября польские и немецкие дипломаты обсуждали урегулирование спорных моментов. 15 ноября министр иностранных дел Польши сообщил Ларошу о встрече польского посла Юзефа Липского с Гитлером[297]. Антонов-Овсеенко такой чести не удостоился. На следующий день вышло совместное польско-немецкое заявление. Стомоняков позвонил польскому послу Юлиушу Лукасевичу и потребовал у него объяснений. По словам Стомонякова, посол смутился и признался, что, видимо, скоро будет заключен польско-немецкий пакт[298].

Тем не менее Стомоняков подтвердил Антонову-Овсеенко, что НКИД будет все равно стремиться к сближению с Польшей и что польско-немецкие отношения не повлияют на советскую политику. По-прежнему упор делался на укрепление тех польских движений, которые поддерживали «дружбу с СССР против Германии».

Единственное, что могло повлиять на изменение политики, это прямое польско-немецкое соглашение, направленное против СССР. До этого могло бы дойти, только если Япония нападет на Дальний Восток. Стомоняков добавил, что улучшение отношений с США облегчает сохранение советско-польской политики. Вся советская политика представляла собой огромную мозаику, элементы которой складывались в единую картину. «Единственный практический урок, который мы должны извлечь из последних событий для наших отношений с Польшей, — отметил Стомоняков, — заключается в необходимости проявлять больше осторожности и больше бдительности в отношении наших польских партнеров. Нельзя переоценивать значение тех заверений, которые делаются нам польскими политиками, нельзя, под влиянием весны в наших отношениях, принимать за чистую монету “излияния”, которые делаются иногда прямо с дезинформационной целью». Стомоняков все еще пытался развеять излишне оптимистический настрой Антонова-Овсеенко, связанный с перспективами советско-польских отношений[299].

На встрече с Беком Антонов-Овсеенко обвинил информационный отдел польского МИД в «прямой дезинформации» и даже в неприкрытой лжи, так как он отрицал в разговоре с варшавским корреспондентом ТАСС то, что между Германией и Польшей идут переговоры. Как говорил Антонов-Овсеенко, вряд ли такое поведение приведет к росту уверенности в Москве. Это, конечно, мягко говоря. Бек покраснел и отказался отвечать. Он попытался объяснить, что в политике Польша действует по принципу «спасайся, кто может». «Женевские учреждения развалились, так же провалилась Конференция по разоружению», — сказал Бек. Поэтому польское правительство пытается воспользоваться теми возможностями, которые возникают за пределами Женевы. Тем не менее Бек предложил «тесно контактировать» по вопросам разоружения и другим темам[300].

Антонов-Овсеенко предложил свое объяснение польской политике ведения переговоров с Германией. Оно сводилось к следующему: Польша может положиться только на себя в вопросе защиты национальных интересов. Объединенного антигерманского фронта не существует. Польша не может полагаться на Францию или Малую Антанту, и еще меньше — на Великобританию или Италию. Это ненадежные союзники в борьбе с Германией. Польша окружена государствами, готовыми ее продать, чтобы спастись от конфликта. На самом деле изоляция грозила полякам, а не немцам. По словам Антонова-Овсеенко, Польша могла бы ее избежать, укрепив отношения с СССР. А достичь этого можно было, прекратив рапалльскую политику. Польше, поскольку предотвратить войну с Германией было вряд ли возможно, пришлось снижать давление, чтобы выиграть время, а также обеспечить себе место среди других европейских держав. Видимо, Антонов-Овсеенко полагал, что Москва все еще рассматривает возможность в дальнейшем придерживаться рапалльской политики, хотя она на самом деле уже находилась на последнем издыхании. Он предупредил, что этот подход на руку немцам[301].

Корреспондент ТАСС в Варшаве написал, что поляки не собираются сбрасывать советские карты со счетов. Они укрепляют позицию Польши в Берлине. Всем раздали карты. Поляки начали игру, чтобы выиграть время, где-то три года. Бек не стремится к «прогерманской политике». Ему нужна пропольская политика, и он «очень осторожно маневрирует»[302]. Однако проблема была в том, что нацистская Германия — это не просто очередная великая держава. Польша полагала, что сможет оседлать тигра, но так же думали и остальные европейские страны. Как мы увидим, ошибались все, включая СССР.

В дело вмешивается Радек

Радек, вероятно, мнил себя специалистом по Польше, потому что он вмешался в обсуждение польско-советских отношений. Он знал, что лезет не в свое дело, когда писал Сталину, и признавал это. «Очень много зависит теперь, — писал Радек, — от расстановки людей. Тов[арищ] Антонов-Овсеенко смалодушничал и не сказал Вам, что мне говорил». Таким образом, Радек занял одну из сторон в конфликте, который, по его мнению, произошел между НКИД и Антоновым-Овсеенко из-за советской политики в отношении Польши. Полпред и Стомоняков «постоянно обмениваются полемическими письмами». Аппарат НКИД, сформировавшийся во время действия Рапалльского договора, занимал одну позицию, а Антонов-Овсеенко — противоположную. У Радека была неверная информация. Рапалльский договор умирал, а Стомоняков с осторожностью относился к сближению с Польшей, а вовсе не возражал против него. Радек полагал, что внутри НКИД распространяются ложные слухи. Так, например, начальник пресс-бюро, передавая информацию от Литвинова пресс-службе варшавского посольства, сказал, что, с его точки зрения, все разговоры о сближении с Польшей — это не что иное, как радековское рвение. Таким образом, Радек защищал свои собственные политические взгляды, а не взгляды советского посольства в Варшаве. Он видел, как разворачивается соперничество внутри НКИД, и это мешает сближению с Польшей. В корреспонденции НКИД все выглядит иначе, но откуда мы знаем, о чем она умалчивает? «Если будете считать полезным при разборе отношений с поляками меня вызвать, — написал Радек Салину, — то буду очень благодарен»[303].

Крестинский сохранял хладнокровие. НКИД не нужно ничего говорить ни Германии, ни Польше об их сближении, советовал он посольству в Берлине: «Как до свидания Гитлера с Липским, так и после этого мы сохраняли и сохраняем осторожность и сдержанность»[304]. Один неизвестный большевик в частном разговоре с французским военным атташе Эдмоном Мендрасом высказался более язвительно: «Когда поляки со мной любезничают… мне всегда становится интересно, какую еще грязную шутку они решили со мной сыграть»[305]. Но, конечно, поляки могли то же самое сказать про русских. Так обстояли между ними дела уже по меньшей мере несколько веков подряд.

В середине декабря Антонов-Овсеенко написал напрямую Сталину, не отправив копию письма в НКИД. «Как ни оценивать польско-германскую игру (моя оценка Вам известна), несомненно одно — нам необходимо противодействовать усилению германофильских тенденций в Польше. Сейчас Германия производит невиданный нажим на Польшу. Мы бы облегчили антисоветскую работу немцев и японцев, если бы не продолжали начатой линии сближения с Польшей». Никто в НКИД не говорил Антонову-Овсеенко, что сближение приостановлено, но его все равно мучили подозрения, и он решил напрямую надавить на Сталина. Он выдвинул ряд предложений, в частности, посоветовал дать польскому представительству в Москве статус посольства и «заставить» Литвинова во время следующей поездки за границу остановиться в Варшаве и встретиться с Беком. Сталин уделил особое внимание этой депеше и сказал, что ее необходимо прикрепить к его архиву[306].

В середине сентября Литвинов также встретился с Лукасевичем и попросил объяснить то, что Бек сказал Антонову-Овсеенко. Планируется ли превратить немецко-польскую «декларацию» в письменный пакт? Посол ответил отрицательно, но не убедил Литвинова. Тем не менее он сменил тему и заговорил о проекте совместного польско-советского заявления, посвященного миру и безопасности в Прибалтике и консультациям в случае возникновения угрозы независимости Прибалтийских стран. Это была идея Антонова-Овсеенко. Лукасевич воспринял ее без восторга, но Литвинов попросил передать черновик Беку[307]. О чем думал нарком? Пытался удержать поляков в игре или проверить их намерения? Лукасевич вернулся через несколько дней и передал ответ Бека. В целом он был согласен, но считал, что черновик нужно переписать и проконсультироваться с остальными. Литвинов предложил Беку приехать в Москву и пообщаться лично. Лукасевич, конечно, согласился, но спросил, какую дату удобно выбрать для встречи[308]. В тот же день Стомоняков сообщил о сложностях в работе с Лукасевичем, который вспомнил о старом споре, возникшем 10 лет назад[309]. Что затеяли поляки?

Бек раскрыл карты в разговоре с Антоновым-Овсеенко, как бы угадав шаг Литвинова. Он сам поднял вопрос, который не был задан напрямую. Нет ничего непоследовательного в переговорах с Германией и в сближении с СССР. Это взаимосвязанные вопросы. Он не торопился утвердить черновик Литвинова, но согласился приехать в Москву. Антонов-Овсеенко хотел обсудить дипломатический шаг поляков в Берлине. По словам полпреда, окружающая его секретность вызывает недоумение в Москве. Бек не реагировал напрямую на это наблюдение, но сказал, что в целом он считает возможным заключение пакта о ненападении с Германией. Он также добавил, что экономические переговоры идут не очень хорошо. «Но Польша завершила свой маневр в Берлине и добилась кое-чего другого: она сформулировала и защитила свою международную позицию… Польша не хочет, чтобы вопросы, касающиеся ее интересов, решались без нее». Конечно, это было честное объяснение польской политики. Вопрос заключался только в том, хватит ли у Польши сил, чтобы это осуществить. Бек также обсудил Францию и другие страны и спросил о переговорах Литвинова с США. Он отметил, что есть признаки сближения США с СССР. Полпред ответил, что Рузвельт и Литвинов также обсуждали создание «тройственного союза» из Польши, Франции и СССР. Бек на это ничего не ответил[310]. Все станет понятно в ближайшие недели.

Юзеф Бек

Юзеф Бек был не слишком популярен в дипломатических кругах. Он занимал высокий пост, но был чересчур молодым для него. Бек родился в 1894 году в Варшаве. Ему еще не исполнилось 40 лет, когда он стал министром иностранных дел. Отец Бека был юристом и польским националистом. Перед Первой мировой войной у него начались проблемы с царской полицией. В итоге семья переехала в Австро-Венгрию. В 1914 году, когда началась война, Бек только окончил университет. Он вступил в Польский легион Юзефа Пилсудского, сформированный венским правительством, чтобы сражаться с русскими. В конце войны Бек был офицером польской армии и служил военным атташе в Париже, где его все терпеть не могли. Возможно, это хорошо характеризует Бека, так как французы после войны вели себя высокомерно и относились к Польше как к зависимой стране, а поляков часто считали подмастерьями. Польская элита тоже отличалась высокомерием и мечтала снова превратить Польшу в великую державу, какой она была в Позднем Средневековье. На самом деле ни французы, ни поляки не были так сильны, как им казалось. Циник мог бы сказать, что они друг друга стоили. На фотографиях Бека мы видим сильного высокомерного мужчину с редеющими прилизанными черными волосами и носом, крупноватым для его лица. Он был женат, но изменял супруге. Как и многие его современники, Бек был настоящим мачо, предпочитавшим, как говорили, юных девушек. Однако ненавидели его и не доверяли ему не поэтому. Бек был коварен и двуличен, а кроме того, считал Польшу великой державой. О таком, как он, могли бы сказать: «Нет худшего слепца, чем тот, кто не желает видеть».

Антонов-Овсеенко по-прежнему не в ладах с Москвой

По информации советской разведки, полученной из немецкого посольства в Варшаве, поляки переложили решение вопроса о заключении пакта о ненападении на Германию[311]. Говорили, что Германия согласна. Разведданные всегда нужно оценивать осторожно, но Бек сам подтвердил, что они движутся к подписанию договора. Предложения Антонова-Овсеенко, о которых он писал Сталину, ничего не могли изменить, если поляки уже решили пойти на сближение с Германией. Состоялась еще одна встреча с журналистами Медзиньским и Матушевским, но этот канал информации, похоже, уже исчерпал себя. Они не знали подробностей переговоров с немцами. Медзиньский пытался оптимистично высказываться о польско-советском сближении, но это было не очень хорошим признаком[312].

Антонов-Овсеенко все еще был недоволен своими коллегами из НКИД. Он написал от руки письмо Радеку, в котором радостно сообщил, что Бек согласен встретиться с Литвиновым в Москве (визит состоялся в феврале 1934 года). Этой «антигерманской демонстрацией должно б[ы], казалось, заткнуть рот тем, кто кричал о провале “линии Радека”». По словам Антонова-Овсеенко, Бек пытался выиграть время у немцев, чтобы укрепить польскую позицию. Так же считал и Медзиньский. И что же это значило? НКИД не был готов разделить уверенность Антонова-Овсеенко в поляках. Однако тот все видел под другим углом: «переизбыток недоверия к полякам» приводит к тому, что НКИД искажает заявления Бека. «Опасаюсь, что [будет провален. — Ред.] серьезный полит[ический] акт [непонятно, какой, но, видимо, двусторонняя гарантия безопасности Прибалтики. — М. К.], задуманный хозяином НКИД [Литвиновым. — М. К.], который разумеет его только, как проверочный маневр и будет проводить, соответственно, небрежно и высокомерно (по адресу поляков), этим его невольно срывая». Антонов-Овсеенко вернулся к рекомендациям, которые он дал Сталину. Ему нужна была помощь Москвы. «Поддержите меня, друг, в этом». В Варшаве много возможностей, «но средств (людей, денег) нет. Надо б[ы] подкрепить [связи И. А.] Ковальского [корреспондент ТАСС в Варшаве. — М. К.[313]. Ему следовало обратиться за помощью к Стомонякову или Крестинскому. Возможно, они были бы не против. Радек не мог ничего сделать. Он был журналист, а не дипломат, и он не входил в ближний круг Сталина.

Крестинский и Дирксен

Летом и осенью 1933 года, пока шли переговоры между Польшей и СССР, также продолжались встречи Дирксена и Крестинского. Дирксен любил повторять, что все руководство в Берлине выступает за поддержание хороших отношений с СССР. Они хотят понять, собирается ли СССР отказаться от предыдущей политики по отношению к Германии. Такой вывод можно сделать, например, почитав французскую и польскую прессу. Дирксен изображал обиженного, но в Москве это не сработало. На тот момент Крестинский дежурно ответил, что советское руководство не хочет менять политику, но не может игнорировать немецкое отношение к СССР. Кроме того, он, как обычно, упомянул советскую общественность и ее подозрения на тему нацистского продвижения «антисоветского блока». Советскому правительству оставалось только благоразумно ждать в ответ на «зигзаги» политики Германии, но в то же время чутко реагировать на сигналы, полученные из других мест. Однако пока планировалось придерживаться старой политики[314].

Через две недели, в середине июня, состоялась еще одна встреча. В этот раз речь зашла о меморандуме Гугенберга. Дирксен хотел обсудить другой вопрос, но Крестинский сменил тему. «За 12 лет работы моей по линии советско-германских отношений, — 9 лет в Берлине и уже почти 3 года здесь, — сказал Крестинский, — мне ни разу не приходилось говорить по столь неприятному поводу. Я имею в виду ярко антисоветское выступление германской делегации в Лондоне». Он кратко суммировал речь для Дирксена: колонизация Южной России и Восточной Европы в целом и конец СССР и его революции. Немецкая делегация в Лондоне открестилась от речи Гугенберга, но Крестинского не убедил этот фальшивый жест. Он обтекаемо заявил, что идеи принадлежали другим нацистским лидерам, поскольку Гугенберг не упоминал Гитлера или «Майн кампф». Речь настолько противоречила Берлинскому договору и «дружеским отношениям» между Германией и СССР, что от Берлина потребовали объяснений. Дирксен ответил, что он только что узнал о лондонской речи и отправил телеграмму в Берлин, попросив пояснить, что случилось. Затем Дирксен перешел к «текущему вопросу», а именно к железнодорожной линии между Ленинградом и Штеттином и Ленинградом и Гамбургом. «Я сказал, — писал Крестинский в дневнике, — что наше решение об отказе продолжать совместную эксплуатацию этих линий является окончательным». Хотя замнаркома не упомянул об этом, однако именно в это время советское правительство приостановило программы военного обучения офицеров по обмену с Германией. Был только конец июня, а СССР уже притормаживал Рапалльский договор. Дирксен в ответ упомянул отрицательные комментарии о Германии в советской прессе, но Крестинский на это не купился. На самом деле ситуация в Германии была в десять раз хуже самых пессимистических замечаний в советских газетах. Создавалось ощущение, что всю его работу, проделанную за последние 12 лет, просто выкинули в окно.

С меморандумом Гугенберга нельзя было смириться. Это было бы уже слишком[315].

Через несколько дней Дирксен снова встретился с Крестинским. У них был обычный диалог, но в этот раз Дирксен жаловался на недавние демонстрации в Москве во время похорон высланной немецкой коммунистки Клары Цеткин. Было 22 июня. Присутствовали все важные советские лидеры, в том числе Сталин, Молотов и Ворошилов, а также толпа из 10 тысяч человек. «Вы совершенно правы», — ответил Крестинский после того, как Дирксен замолчал.

Крестинский добавил, «что широкие массы не только партии, но и всего Советского Союза очень нервно реагируют на то, что происходит в Германии как по отношению к СССР, так и по отношению к коммунистам, рабочим, евреям и прогрессивной интеллигенции самой Германии. Но авторитет нашего парт[ийного] руководства настолько велик, что оно, конечно, сумело бы провести нужную внешнеполитическую линию по отношению к Германии». При правильных условиях, само собой. Однако партийное руководство должно быть убеждено в доброй воле Германии, но пока, к сожалению, у него нет необходимой уверенности[316].

Дирксен вернулся в НКИД в июле, хотя в этот раз Крестинский не был так снисходителен. Он пожаловался на новую антисоветскую кампанию в немецкой прессе, которую, очевидно, поддерживало правительство. «Наша общественность» (снова те же слова) воспримет подобные проявления враждебности как «объявление ей войны немецкими политическими кругами и немецкой общественностью». В конце отчета Крестинский отметил, что он не сказал ничего успокаивающего Дирксену на тему продолжения рапалльской политики[317].

Не по словам судят, а по делам

Через три недели Дирксен снова встретился с Крестинским, на этот раз он хотел сообщить ему, что его переводят в немецкое посольство в Токио. Судя по записям Крестинского, он ответил, что НКИД очень жаль, что Дирксен уезжает. Посол признался, что ему тяжело покидать Москву, но условия работы очень сильно изменились за последние несколько месяцев, и ему сложно приспособиться. Так Дирксен попытался вернуться к делам и снова озвучил мысль о том, как хорошо было бы восстановить советско-немецкие отношения. Он поддел Крестинского: «Очевидно, советское правительство не может приспособиться к фундаментальным изменениям в политической структуре Германии и переменам во внешней политике».

Крестинский в ответ сказал то, что Дирксен уже слышал ранее: «Я ответил, — писал он в дневнике, — что наша настороженность по отношению к Германии объясняется вовсе не нашим отношением к внутриполитическому строю Германии. Это — есть реакция на внешнюю политику Германии. До тех пор, пока Германия делами, а не словами не докажет своего желания продолжать прежнюю политику, до тех пор, пока с германской стороны будут продолжаться антисоветские выступления, до тех пор мы не можем отказаться от нашей выжидательной настороженности». Дирксен опять сел на своего конька: я говорил с людьми в Берлине. Я убежден, что они хотят сохранить «предыдущую политику». «Немецкое правительство уже сделало несколько шагов для достижения этой цели, — настаивал Дирксен. — Сейчас, как мне кажется, следующий шаг должен сделать СССР, а не Германия»[318]. Эти слова часто произносились, когда речь шла об отношениях западных держав и СССР: «Вы первый!» «Нет, нет, что вы! Только после вас!»

Временный поверенный Германии Фриц фон Твардовски приехал к Крестинскому через два дня и затянул ту же песню про улучшение отношений. «Мы считаем, — сказал Крестинский, — что герм[анское] пра[вительство] должно не только словами, но и делами доказать свою добрую волю и свою искренность в отношении продолжения прежней политики». Наверно, это был необычный разговор, так как Крестинский отправил запись о нем Сталину[319].

Дирксен также вернулся к обсуждению этого вопроса. Он не был доволен ответом, который получил от Крестинского, и попросил о встрече с Молотовым. Замнаркома ответил, что Молотов очень занят, но тем не менее он нашел время через несколько дней встретиться с послом. Крестинский сообщил советскому посольству в Берлине, что снова состоялся такой же разговор, как у него с Дирксеном и Твардовски. Молотов заверил Дирксена, что советская рапалльская политика остается неизменной, но из-за недавних событий в Германии возникают сомнения. В качестве примера Молотов упомянул речь министра пропаганды Йозефа Геббельса, в которой он осуждал Рапалльский договор. Как сообщил Крестинский посольству в Берлине, после встречи Дирксен сказал, что теперь он более уверенно сможет объясниться в Берлине[320].

«Нехватка дисциплины»

В начале сентября появились сообщения о «новой серии случаев нелояльности и недружелюбия германских властей». Литвинов поручил посольству в Берлине обсудить этот вопрос с МИД Германии, так как подобные эпизоды еще раз подтверждают изменение немецкой политики. Твардовски встретился с Литвиновым, чтобы обсудить с ним стандартную тему «нормализации отношений». Нарком сказал, что никакие объяснения или заявления не помогут до тех пор, пока немецкое правительство официально или неофициально будет придерживаться существующей политической линии[321].

Твардовски снова встретился с Литвиновым в конце сентября. Опять затянул ту же песню и стал строить из себя обиженного. Твардовски сказал, что отношения ухудшаются, «несмотря на то что руководящие круги Германии искренне хотят вновь наладить эти отношения, устранить все недочеты и поводы к жалобам». Можно себе представить, как Литвинов закатил глаза и подумал: снова то же самое, не считайте нас идиотами! Но Твардовски продолжал: «Мы заметили все большее и большее отклонение нашей [советской] политики в сторону Франции. Дело дошло, мол, до того, что посланник дружественной державы сообщил его правительству, будто советское правительство сообщило Парижу детальные сведения о германских мероприятиях по вооружению». Затем разговор зашел о другом, например об обращении с советскими журналистами. Твардовски сказал, что в этом виновато новое правительство, новым властям немного не хватает дисциплины. «Я перечислил, конечно, — ответил Литвинов, — далеко не исчерпывающе, антисоветские выступления германских властей, по поводу которых мы совершенно бесплодно протестуем, не добиваясь никаких результатов. Аусамт [Министерство иностранных дел Германии. — Ред.] любезно принимает наши протесты, выражает сожаление, приносит извинения, обещает принять меры, но на следующий день антисоветские выходки повторяются. Мне кажется, что в Германии переоценивают наше терпение».

Твардовски ответил, что им не хватает дисциплины.

«Германское правительство, — сказал Литвинов, — как будто стало привыкать уже к нашим протестам как к совершенно нормальному явлению и перестало быть восприимчивым к ним. Очевидно, нужны более сильные средства, чтобы заставить германское правительство почувствовать, что нашему терпению есть предел». А слова Твардовски о том, что советское правительство передает информацию Франции является «совершенно вымыслом какого-либо досужего или зловредного дипломата», — заметил Литвинов. И снова предупредил: «Когда Германия пренебрегает нашей дружбой, а другие страны этой дружбы ищут, мы, естественно, сближаемся с этими другими странами, но из этого не вытекает какая-либо враждебность к Германии или желание ей вредить». То есть дверь все еще оставалась открытой, на случай, если Германия захочет переступить порог и войти внутрь. Твардовски все понял и уже неофициально спросил Литвинова, что, по его мнению, нужно сделать,

чтобы выйти из тупика. Литвинов ответил, что это пока не обсуждалось, но нужно по крайней мере «устранить те причины, которые вызвали данный конфликт»[322].

Литвинов в Берлине

Осенью все шло по-прежнему. Читатели, наверно, помнят, что эти события разворачивались в то время, когда шли польско-германские переговоры, и Антонов-Овсеенко продвигал политику сближения с Варшавой. Много всего происходило осенью 1933 года. В начале октября Литвинов отправил новые инструкции советскому посольству в Берлине, повторив то, что он сказал Твардовски. Литвинов также выступил категорически против встречи в конце октября Крестинского с Гитлером в Берлине. В особенности это неприемлемо, рассудил он, после того как Германия вышла из Лиги Наций и покинула Конференцию по разоружению. Оба эпизода произошли только что[323]. «Какое нам дело до Лиги Наций и почему мы должны произвести демонстрацию в честь оскорбленной Лиги и против оскорбившей ее Германии?» Сталин был циничен, как обычно, но потом он признал, что, возможно, не владеет всей необходимой информацией. Решение оставалось за Крестинским, но Политбюро поручило Литвинову, который в этот момент направлялся в Вашингтон, чтобы обсудить восстановление дипломатических отношений США и СССР, остановиться в Берлине и встретиться с Нейратом или Гитлером, если он захочет. Советское правительство все еще склонялось к «восстановлению прежних отношений»[324].

Литвинов встретился с Нейратом в Берлине. Переговоры продлились полчаса. Они уладили спор из-за журналистов, но серьезный разговор о советско-германских отношениях не состоялся.

Снова, как и во время встреч с Дирксеном, была затронута тема отношений с Польшей и Францией. «Я отметил, — писал Литвинов в своем дневнике, — что мы так же, как и Германия, будем стремиться к дальнейшему сближению с этими двумя странами. Я в шутку добавил, что наше расположение к Франции и Польше будет повышаться по мере роста любви Германии к ним. Нейрат ответил, что он не возражает против такого рода “конкуренции”». Но если серьезно, то как могла получасовая встреча решить проблему советско-немецких отношений? Нейрат пожелал Литвинову удачи в США[325]. Как оказалось, успешное завершение дела, по которому Литвинов ездил в Вашингтон, повлияло на советскую политику по отношению к Германии. В Москве Дирксен наносил прощальные визиты в НКИД и повторял все то, что уже много раз было сказано. Крестинский написал в дневнике, что он вежливо его слушал, но в привычной для СССР манере предпочитал не отвечать[326]. Какой в этом был смысл?

Загрузка...