ГЛАВА VI У МОСКВЫ ПОЯВЛЯЮТСЯ СОМНЕНИЯ: УКРЕПЛЕНИЕ КОЛЛЕКТИВНОЙ БЕЗОПАСНОСТИ 1933–1934 ГОДЫ

Новый немецкий посол в Москве ощутил на себе изменения в советской политике. Речь идет о Рудольфе Надольном. Раньше он работал в немецком посольстве в Турции. Как и Дирксен, он выступал за сохранение Рапалло — «старой», или «предыдущей», политики и надеялся, что получится все вернуть на свои места. Надольный прибыл в Москву 16 ноября 1933 года. В это время советская политика склонялась в сторону коллективной безопасности. Литвинов был в США, и нового посла встретил Крестинский. Последовал обычный обмен вежливыми репликами, как положено в данном случае. Крестинский полагал, что Надольному придется труднее, чем его предшественнику. Посол ответил, что надеется восстановить хорошие советско-немецкие отношения. Различия в политических системах привели к «недопониманиям», но их следует преодолеть. По словам Крестинского, так полагают многие немецкие политики и дипломаты, но не нынешнее руководство Германии, которое уже давно высказывается против Рапалло. Поэтому, скорее всего, Надольный столкнется со сложностями в Москве, подчеркнул замнаркома, «при этом не с нашей стороны». Посол ответил, что политики обычно критикуют своих предшественников, пока сами не придут к власти. А потом им приходится придерживаться той же самой политики, что и их политическим соперникам. Крестинский отметил, что СССР никогда не стремился к изменениям предыдущих отношений, и если Надольный вернет все, как было, то он может рассчитывать на положительную реакцию советской стороны[394]. Надольный снова встретился с Крестинским через неделю. На этот раз разговор продлился дольше, и он был в духе предыдущего посла. Не изменился и стандартный ответ замнаркома: действия германского правительства противоречат словам его представителя. Надольный попросил назначить встречу с Молотовым. Ему ответили, что он слишком занят. Если говорить про личное общение, то к послу относились со всем уважением. Однако на обед в его честь пришли только сотрудники посольства и их коллеги из НКИД[395].

«Майн кампф»

В следующий раз Надольный приехал в НКИД на встречу с Литвиновым после его возвращения из США и Италии. В отличие от Крестинского нарком не стал любезничать с послом. Во всяком случае такой вывод можно сделать из его записи разговора. Литвинов только вышел на работу, и у него было назначено много встреч с послами, поэтому у него оставалось мало времени на Надольного. Разговор шел все в том же ключе, который можно охарактеризовать поговоркой «чья бы корова мычала». Литвинов озвучил послу перечень жалоб. Надольный ответил, что советское правительство само виновато в том, что отношения с Германией испортились еще до того, как Гитлер пришел к власти. Переговоры продолжились через два дня — 13 декабря. В это время Литвинов готовил политические документы для Сталина и Политбюро, посвященные сближению с Францией. На второй встрече Литвинов предоставил впечатляющий отчет о немецкой политике, начиная с того момента, как министром иностранных дел был назначен Густав Штреземан. Все это время Германия скрытно действовала против СССР. Но нарком отмахнулся от этих событий. Настоящие проблемы начались, когда к власти пришел Франц Папен, а затем Гитлер. Было понятно, что Литвинов потерял терпение, потому что он упомянул «Майн кампф».

Дирксена не подвергали такому допросу. «Что вы можете сказать по поводу литературных трудов Гитлера?» — резко спросил Литвинов. Но это было только началом многочисленных обвинений в адрес Германии из-за ее антисоветской деятельности. «Я не могу допустить, — писал Литвинов в дневнике, — чтобы Надольный мог серьезно говорить о нашей вине в ухудшении отношений с Германией, если он это говорит серьезно, то боюсь, что нам с ним объясняться будет нелегко».

«Надольный прибег к обычным оправданиям», — отметил Литвинов. Что касается «Майн кампф», или «книги Гитлера», посол сказал, что она «относится к прошлому». Литвинов, конечно, ему не поверил. Что касается всего остального, то на страницы дневника наркома была вытряхнута целая корзина грязного белья, начиная от попыток Папена вовлечь Эррио в антисоветскую коалицию и заканчивая болтовней нацистского идеолога Альфреда Розенберга о захвате Украины и дополнительными колкостями на тему «Майн кампф». Посол был подавлен. «Надольный развел руками и заявил, что мои слова приводят его в совершенное уныние, ибо, если он передаст в Берлин сказанное мною, там создастся впечатление совершенной безнадежности отношений». Надольный предложил некоторые общие принципы для восстановления отношений, чтобы главным образом успокоить разбушевавшуюся прессу и уменьшить взаимные упреки и недоверие. «Против этих принципов не возражаю», — ответил Литвинов, хотя он сомневался, что существует взаимное доверие ко всему, что предложил посол[396]. Нарком не сделал копию своего отчета Сталину и Политбюро, что свидетельствовало о том, что Надольный вмешался слишком слабо и слишком поздно и не мог остановить изменение советского политического курса. Из записей посла мы узнаем, что встреча продлилась два с половиной часа и привела к «острой дискуссии, но наконец закончилась на дружеской ноте». Произошел обмен обычными обвинениями. Литвинов в своем отчете больше внимания уделил «Майн кампф», чем Надольный, который едва упомянул о книге[397]. В конце декабря 1933 года Хинчук, советский полпред в Берлине, отправил Литвинову подробное описание нового издания книги. Там в том числе упоминались взгляды Гитлера на евреев и Австрию. Внимание Хинчука также привлекла «восточная политика гитлеровской Германии». Он был сильно озабочен «так называемой, “восточной политикой”, то есть политикой расширения германских границ на Востоке, путем войны, за счет лимитрофов и Советского Союза»[398]. Получив депешу Хинчука, Литвинов поднял эту тему в разговоре с французским послом Альфаном в начале января 1934 года. «Обращало ли французское правительство внимание Берлина, — весело спросил он, — на распространение книги “Майн кампф”, в которой Гитлер призывает взять реванш над Францией — “старым врагом” Германии»? Альфан также составил отчет об этой встрече, но не упомянул сарказм наркома. Германии, сказал Литвинов, «нужно два-три года, чтобы подготовиться к нападению на нас. Чтобы получить эту отсрочку, она подпишет любые договора и пакты, какие захотите, придавая им не больше значения, чем [Теобальд фон] Бетман-Гольвег [немецкий канцлер в 1914 году. — М. К.] ранее»[399]. Хинчук, очевидно, привлек внимание наркома.

Мендрас также обратил на это внимание. Он сообщил о том же разговоре в Париж, и еще он заметил пророческую статью Радека, которая вышла к Новому году. «Где бы она ни началась, это будет мировая война, которая закрутит в своем вихре все державы. Сегодня не остается ничего другого, кроме как объединить усилия в борьбе с ней, или начнется буря, которую никто не сможет остановить». Предсказания Мендраса тоже были пророческие: «СССР прекрасно понимает, что есть всего один барьер, которые сдерживает наступление Германии на нас. Все иностранные дипломаты четко понимают, что происходит, а наши враги, прошлые и будущие, тревожно отслеживают малейшие признаки сотрудничества Франции и СССР… Можно поддаться соблазну и увидеть в этом еще одну причину для упорного движения [к этой цели. — М. К.[400]. Да, это был реалистичный аргумент. Враг моего врага — мой друг.

Немецкие уши в Москве

Интересно, что немецкое посольство в Москве узнало про предложение Франции заключить «региональный пакт». «Вечером 21 декабря американский журналист, расположенный к Германии, — писал Твардовски, — сообщил мне, что в последние несколько дней Франция предложила СССР заключить пакт о взаимопомощи на случай, если на европейскую территорию одной из сторон нападет третья сторона». Советское правительство теперь сильнее, чем раньше, склонялось к тому, чтобы «согласиться с предложением Франции», особенно из-за ситуации на Дальнем Востоке. Один журналист сделал материал об этом. Он посчитал, что такая новость — это «первостепенная политическая сенсация». Твардовски написал, что депешу заблокировала советская цензура, заявив, что этот отчет «преждевременный» и так далее. Интересно было понять, что это за источник информации: возможно, это был Уильям Буллит — новый посол США в Москве. На депеше Твардовски стоит дата — 26 декабря 1933 года. Поль-Бонкур повторил свое предложение Довгалевскому 26 ноября — то же, что он сделал Литвинову в конце октября по дороге в Вашингтон. Американский журналист не совсем верно понял, что происходит, однако он был достаточно близок к истине, и за это на его материал наложила вето советская цензура.

Твардовски обсудил эту тему с «местным дипломатом, нашим близким другом». Тот был «крайне удивлен», но полагал, что такое вполне возможно. Он говорил с Литвиновым перед Рождеством, и нарком был «нервным» и не слишком общительным. Выслушав общие фразы, дипломат пытался надавить на него, но Литвинов «только пожал плечами» и ничего не сказал. Твардовски решил, что история похожа на правду и что, благодаря французскому предложению, может сформироваться «оборонный союз»[401]. Именно это и планировал Поль-Бонкур, если бы ему дали возможность осуществить его намерения. Чиновники французского МИД, как увидит читатель, уже пытались саботировать план министра. На следующий день Твардовски отправил еще одну телеграмму, в которой говорилось, «что не стоит больше сомневаться в том, что Франция сделала предложение СССР»[402]. Кто допустил утечку информации? Поднимет ли Надольный этот вопрос в разговоре с Литвиновым?

Итальянский посол организовал прием в честь Нового года, и на нем присутствовали почти все, кто имел какой-то вес в дипломатических кругах. Твардовски вызвал Литвинова на разговор. Вначале он поинтересовался речью наркома от 29 декабря, о которой сообщил Мендрас. Литвинов ответил, что надеялся на то, что его слова привлекут внимание в Берлине. Твардовски ответил, что обвинения в адрес Германии были смехотворными. Дальше все продолжалось в том же духе. «Разговор прервал французский посол, который пожал Литвинову обе руки и принялся хвалить его речь»[403]. Это нужно было напомнить Твардовски.

Надольный против Литвинова

После Нового года НКИД приходилось работать без устали. Надольный попросил Литвинова о встрече. Скончался старый большевик и бывший нарком Анатолий Васильевич Луначарский, и посол выразил сожаление, а «затем сразу перешел к политическим вопросам». Посла огорчила последняя речь Литвинова в конце декабря в ЦК. Почему надо было обязательно выступать публично, пытался понять Надольный. Ведь они договорились, а теперь он выглядел в Берлине дураком, успокаивающим общественность. Литвинов как будто от него отрекся. Нарком ответил, что ему необходимо было проинформировать советских граждан о состоянии отношений с Германией. На самом деле он просто хотел быть вежливым. Литвинов открыто заявил об изменении политического курса. Рапалло больше не существовало. Надольный был не глуп, он это чувствовал. По записям Литвинова видно, что разговор продлился какое-то время. Нарком острил и отпускал саркастические замечания. Он сказал, что комментирует советско-немецкие отношения не так жестко, как Гитлер и другие нацистские лидеры. «Нельзя ли как-нибудь исправить эффект [вашей] речи? — спросил Надольный. — Я отнюдь не считаю ее ошибкой, которую надо исправлять», — ответил Литвинов. В конце разговора посол хотел обсудить советские отношения с Францией. В прессе появились сообщения о предложении французов организовать оборонительный союз — именно об этом Твардовски ранее сообщил в Берлин. Когда Литвинов ответил отказом, Надольный утратил терпение и воскликнул, что Москва ведет «бесчестную политику». «Я сказал Надольному, чтобы он не забывался, что я не позволю ему говорить со мной в таком тоне и что, если он немедленно не возьмет своих слов обратно и не извинится, я разговор прекращаю. Я закрыл свою записную книжку и встал. Надольный стал умолять меня не прекращать на этом разговора, но я строго настаивал на том, чтобы он немедленно извинился. Надольный, извиняясь, протянул мне руку и стал объяснять свою выходку “патриотическим” волнением». Литвинов снова сел, и вскоре разговор закончился[404]. На следующий день о встрече узнал Альфан. По словам Литвинова, «Надольный был очень расстроен, однако новости о франко-российском союзе просочились в прессу»[405]. С немцами решили больше не церемониться. Надольный сообщил, что они с Литвиновым разговаривали два часа. Видимо, это было для него крайне непросто. Результаты посла не удовлетворили. Литвинов был «излишне сдержан, а порой недружелюбен». Немецкие дипломаты уже не первый раз жаловались на холодный прием у наркома. Что интересно, Надольный активно возражал против речи Литвинова и его характеристики Германии как «нарушителя мира». Он сказал, что это провокация. Надольный также умолчал об эпизоде, когда Литвинов встал и указал ему на дверь, а затем пришлось извиняться. Затем, по словам посла, он сказал, что у советской враждебности будут «последствия», но нарком только безразлично пожал плечами[406]. Это был его привычный жест. Надольный вернулся в НКИД через два дня и встретился там с Крестинским и Караханом, который все еще был замнаркома. Он хотел наладить контакт после отпуска, проведенного в Берлине. По крайне мере он так сказал. Однако на самом деле Надольный пытался понять, два дня назад на той неудачной встрече Литвинов просто выразил свое личное мнение или же это была официальная советская позиция? Посол придерживался той же линии и говорил, что немецкое руководство хотело наладить отношения с Москвой, но речь Литвинова в ЦК стала «тяжелым ударом», разбившим все надежды. «Он [Надольный] сообщил мне, что он был у т[оварища] Литвинова, с которым у него был очень тяжелый разговор». Карахан притворился, что ничего не знает про разговор, хотя он читал отчет Литвинова.

Надольный начал рассказывать про встречу. Он заявил, что с точки зрения Германии «мы-де придаем большое значение книгам, которые написаны 10 лет тому назад». Посол, конечно, имел в виду «Майн кампф». Он как будто пытался добиться перелома в позиции НКИД. Но Карахан был слишком умен, чтобы купиться на эту уловку. «Речь т[оварища] Литвинова, по его [Надольного] мнению, вновь обостряет положение». Карахан внимательно его выслушал и ответил так же, как и Литвинов. Надольный «пытался поймать меня, — писал Карахан, — на том, что Литвинов, якобы, сообщил ему об идущих переговорах с французами, о намечающихся соглашениях о взаимной помощи т. д. и т. п.». Карахан отметил, что посол сменил тему, когда понял, что его хитрость не сработала, и снова начал жаловаться на разговор с Литвиновым, из которого следует, что СССР становится на сторону врагов Германии, в частности Франции.

Карахан наконец его перебил: «Я ему объяснил, что он просто не понимает нашей политики. В настоящей международной ситуации основной вопрос — вопрос о войне». Посол не мог отрицать эту «основную опасность» и даже не пытался это сделать. По словам Карахана, это нормально, что СССР готов сотрудничать с любой державой, которая выступает против войны, например, с Францией. Надольный стал «жарко настаивать», что Германия тоже не хочет войны, и снова принялся жаловаться на советские отношения с Францией, из-за чего было слишком поздно пытаться улучшить советско-германские отношения. «Никогда не поздно изменить нынешнюю линию германского правительства», — ответил Карахан. Надольный заметил, что он, как посол, хочет улучшить отношения. Замнаркома сказал, что проблему можно решить, если прекратить отрицать текущую немецкую политику и начать работать над ее изменением с тем, чтобы прийти «к возврату к старой позиции германского правительства». Карахан попросил Надольного в будущем встречаться с Литвиновым и Крестинским, поскольку именно они отвечали за отношения с Германией. Он также отправил Сталину, Молотову и остальным членам Политбюро запись разговора[407].

Это интересный момент, потому что Литвинов не отправлял Политбюро копию своего разговора от 3 января. Это случайность или Карахан хотел подстраховаться из-за того, что встречался с Надольным? Или в последний раз закипело старое соперничество и замнаркома хотел привлечь внимание Сталина к грубому поведению Литвинова с немецким послом? Мы не можем знать наверняка. Однако интересно то, что руководство НКИД, Литвинов, Крестинский и Карахан дали одно и то же объяснение. После встреч Надольный составил длинный меморандум. В нем он перечислил возможные меры, которые помогут «выбить Литвинову почву из-под ног». Они включали в себя контроль немецкой прессы и Альфреда Розенберга, а также необходимость спрятать подальше «Майн кампф». Посол узнал из каких-то советских источников, что Литвинов зашел «слишком далеко» в своих высказываниях о намерениях Германии. Немецким властям следует проявлять к наркому больше уважения, рекомендовал Надольный, так как это может дать хороший результат[408].

Посол продолжал встречаться в Москве с различными высокопоставленными лицами. 11 января он встретился с одним из главных сторонников Сталина, наркомом обороны Ворошиловым. Разговор продлился один час. Ворошилов упомянул те же проблемы, что и Литвинов. Снова главной темой стала книга «Майн кампф». По словам посла, аргументы Литвинова произвели большое впечатление на Ворошилова, но он хотя бы был открыт к улучшению германо-советских отношений[409]. На следующий день Твардовски долго беседовал с начальником штаба Александром Ильичом Егоровым, который придерживался взглядов Литвинова и отмечал, что охлаждение естественно повлияло на отношения между армиями. Егоров подчеркнул, что мы не хотим отправлять наших офицеров в Германию, сказал Егоров. Их там могут избить или начать задирать нацистские штурмовики. «Измените вашу политику, — сказал он, — и все снова будет хорошо»[410].

Советско-французские торговые переговоры

НКИД не совсем зрело оценивал международную ситуацию, по сравнению со многими советскими западными коллегами. Лучшим официальным представителем был Литвинов, но он был не единственным сторонником политики, которая выкристаллизовалась после его отъезда в Вашингтон, пока отдел возглавлял Крестинский.

Судя по переписке Крестинского, изменения политического курса начались под влиянием Политбюро после указаний Сталина. Еще из советских бумаг становится понятно, что Поль-Бонкур, заручившись поддержкой Эррио за пределами правительства и Кота в правительстве, всячески продвигал идею взаимопомощи с СССР. Хотя это не так заметно по французским документам. Наконец в результате его усилий 11 января 1934 года было подписано торговое соглашение[411]. Забавно, что тут французское правительство работало себе в ущерб, потому что Министерство финансов и Банк Франции выступали против переговоров и отказывались одобрить конкурентоспособные кредитные условия, чтобы финансировать франко-советскую торговлю. Предварительное соглашение было скромным и гарантировало, помимо всего прочего, 250 млн франков в год на советские заказы. Переговоры были жаркие, стороны торговались, как два купца на базаре, и продолжалось это до последнего момента. Советская сторона хотела снизить стоимость советских заказов во Францию с 250 до 200 млн франков, но Франция стояла на 250 млн[412].

Учитывая жесткость переговоров, можно подумать, что соглашение было важнее с политической, а не с экономической точки зрения. Поль-Бонкур и Литвинов, оба подчеркивали политическое значение этих договоренностей[413]. «Известия» и «Правда» положительно отозвались о соглашении, подчеркнув, что оно хорошо вписывается в более широкий контекст улучшающихся франко-советских отношений. «Это звено в цепочке укрепления отношений между двумя странами», — сказал Литвинов Альфану[414]. Банкиры в Париже были недовольны, но им не следовало винить Москву за то, что она не хочет платить царские долги. Ответственность лежала исключительно на правительстве Пуанкаре[415].

Снова Надольный и Литвинов

Надольный, конечно, прочитал про торговое соглашение и 15 января снова приехал на встречу с Литвиновым. Он придерживался своих рекомендаций, изложенных в меморандуме, и старался вести себя мягче, чем в предыдущий раз. Вначале он затронул менее щекотливые темы, а затем перешел к переговорам с Францией о пакте о взаимопомощи. «Наши сношения с Францией, — ответил Литвинов, — за последнее время ограничивались переговорами о торговом соглашении». Так оно и было, но только если забыть про переговоры Довгалевского с Поль-Бонкуром и Леже, а кроме того, нарком не упомянул о том, что считает торговое соглашение ключом к общему улучшению франко-советских отношений. В результате речь зашла о Прибалтике. Надольный предложил обсудить подозрения Литвинова относительно намерений Германии, если таковые имелись. Подобная выходка разозлила наркома. Если у советского правительства есть какие-то подозрения, ответил он, то «они вызваны разглагольствованиями немецких политиков и журналистов на тему об экспансии на Восток». Так он снова косвенно сослался на «Майн кампф» и Альфреда Розенберга, хотя и не упомянул ни книгу, ни человека. Литвинов все же пытался вести себя вежливо и в конце разговора даже высказывался вполне мирно, хоть и с легким сарказмом[416].

Политические рекомендации Надольного потерпели фиаско. Министр иностранных дел Нейрат написал послу, что ему не следует гоняться за Литвиновым и вообще проявлять инициативу и встречаться с «важными людьми» в Москве. «Нет никакого смысла пытаться предпринимать безнадежные попытки изменить отношение главных государственных деятелей СССР»[417]. Надольный вначале возражал, а потом смирился с данными ему инструкциями. Судя по записям Литвинова, он держался уверенно и не обращал внимания на вымышленные жалобы посла на неверное понимание СССР немецкой политики. Еще месяца не прошло, как Политбюро отказалось от Рапалло и приняло решение сблизиться с Францией и договориться о взаимопомощи с теми странами, которые тоже были встревожены из-за нацистской Германии. Конечно, в прессе очень много говорилось о подписании временного торгового соглашения, и поэтому, возможно, Литвинов уделял недостаточно внимания внутренней политике Франции. А ведь от этого зависела стабильность ее внешней политики. В 1933 году было четыре кабинета. Дольше всех просуществовал кабинет Даладье — немного меньше, чем девять месяцев, что было неплохо по французским стандартам. Обычно из-за смены правительства дела в Москве вставали на паузу, за исключением того года, когда министром иностранных дел оставался Поль-Бонкур, активно выступавший в поддержку сближения с СССР. Он даже зашел так далеко, что предлагал в октябре подписать пакт о взаимопомощи. Наверно, благодаря Поль-Бонкуру Литвинов и его коллеги чувствовали себя несколько увереннее, чем должны были, а кроме того, после успеха в Вашингтоне у СССР явно прибавилось апломба.

Небольшой скандал в маленьком французском городке

24 декабря 1933 года, через пять дней после того, как Политбюро одобрило переход к политике коллективной безопасности, полиция Байонны — небольшого городка на юго-западе Франции, расположенного недалеко от Биаррица, — арестовала директора местного отделения банка «Муниципальный кредит» Гюстава Тиссье и обвинила его в мошенничестве на сумму в 200 млн франков. Не стоит винить Литвинова в том, что он ничего не слышал об этом событии. Байонна располагалась далеко от Парижа, и кто вообще когда-нибудь слышал о Гюставе Тиссье за пределами этого городка? Более того, в межвоенные годы скандалов во Франции было как грибов после дождя, поэтому просто не стоило обращать внимание на очередную новость в канун Рождества. Во время допроса Тиссье стал «сливать» информацию и обвинил во всем мэра Жозефа Гара, которого арестовали 7 января за такие преступления, как растрата и мошенничество. Это произошло за четыре дня до подписания торгового соглашения в Париже. И снова кто может обвинить Литвинова или советское посольство в том, что они не обратили внимания на то, что происходит в далекой Байонне?

На следующий день, 8 января французская пресса сообщила сенсационную новость: Александр Ставиский, известный мошенник, не сходивший со страниц желтых изданий, погиб в Шамони, горном курорте на границе с Италией и Швейцарией. По словам полиции, это был суицид. Однако многие граждане и обозреватели подозревали, что Ставиского убили французские полицейские, чтобы он не начал давать показания. Александр дружил с Гара, а также активно участвовал в делах Радикальной партии Эррио и Даладье. Наверно, ему было что сказать. Более того, его адвокатом был брат Камиля Шотана, тогдашнего председателя Совета министров. А зять Шота-на — Жорж Прессар — был главным обвинителем, который 19 раз откладывал рассмотрение дела о мошенничестве, возбужденного против Ставиского в 1928 году. В общем, вы поняли, в чем была проблема.

С каждым днем история становилась все фантасмагоричнее. В какой-то момент советское посольство в Париже сообщило о происходящем НКИД, но там все были слишком заняты, учитывая шумиху из-за торгового соглашения, и не обратили на это никакого внимания. 9 января, за два дня до подписания соглашения, ушел в отставку радикал-социалист и министр по делам колоний Альбер Далимье. Были арестованы и другие высокопоставленные лица. В течение пары недель скандал переместился из маленькой Байонны в Совет министров в Париже. 12 января он докатился до Палаты депутатов. После дебатов правительство получило вотум доверия, прошло несколько дней, однако скандал не утихал. В конце месяца, 26 января, после того, как в прессе появились сообщения о том, как полиция предлагала защиту Ставискому, известному как «монсеньор Александр», в отставку ушел министр юстиции.

Это стало последней каплей. На следующий день в отставку вышел весь кабинет Шотана.

Это настоящий кошмар?

Сбылся худший кошмар Литвинова. Даладье сформировал новое правительство и захватил МИД. Поль-Бонкура уволили. Даладье наконец смог от него избавиться. Так во всяком случае казалось. 28 января, за два дня до увольнения, Поль-Бонкур позвонил Довгалевскому и заверил его, что суть французской политики останется неизменной, возможно, поменяется только стиль[418]. Несмотря на утверждения Поль-Бонкура, означала ли смена правительства, что позиция Даладье будет теперь иметь приоритет над позицией Эррио? Вероятно, у Литвинова закрадывались сомнения. Скорее всего, они были и у Сталина, хотя Политбюро одобрило новую политику всего лишь месяц назад. В своей речи 26 января на XVII съезде ВКП (б) Сталин предупредил Запад, что не надо принимать по факту СССР как должное:

«Некоторые германские политики говорят по этому поводу, что СССР ориентируется теперь на Францию и Польшу, что из противника Версальского договора он стал его сторонником, что эта перемена объясняется установлением фашистского режима в Германии. Это не верно. Конечно, мы далеки от того, чтобы восторгаться фашистским режимом в Германии. Но дело здесь не в фашизме хотя бы потому, что фашизм, например, в Италии не помешал СССР установить наилучшие отношения с этой страной. Дело также не в мнимых изменениях в нашем отношении к Версальскому договору. Не нам, испытавшим позор Брестского мира, воспевать Версальский договор. Мы не согласны только с тем, чтобы из-за этого договора мир был ввергнут в пучину новой войны. То же самое надо сказать о мнимой переориентации СССР. У нас не было ориентации на Германию, так же как у нас нет ориентации на Польшу и Францию. Мы ориентировались в прошлом и ориентируемся в настоящем на СССР и только на СССР. (Бурные аплодисменты.) И если интересы СССР требуют сближения с теми или иными странами, не заинтересованными в нарушении мира, мы идем на это дело без колебаний.

Нет, не в этом дело. Дело в изменении политики Германии»[419].

Да, конечно, Сталин был прав: СССР отстаивал свои интересы, как и любое независимое государство, однако Политбюро на самом деле сменило политический курс, ориентируясь на Францию и США. Польша была под вопросом. Надольного вдохновили слова Сталина, в отличие от того, что сказал Литвинов, и он представил их Берлину в выгодном свете, сказав, что для Германии открыта дверь и можно сделать заявление «с уважением к страхам России». В советских газетах об этом не писали. Интересно, что Надольный считал Литвинова одним из «четырех самых важных людей в СССР», наряду со Сталиным, Молотовым и Кагановичем. Берлин никак не ответил на слова Сталина, что только подтвердило советские опасения относительно политики Германии[420].

А что же Польша?

Что же тогда насчет Польши? Признаки были неутешительными. Полпред Антонов-Овсеенко попытался вытащить министра иностранных дел на встречу 5 января. Начался новый год, и это был хороший период для изменения международной ситуации. Полпред завел разговор о Германии. Советские отношения с Германией были «четко определены», сказал Антонов-Овсеенко, но польские не до конца. Так, например, непонятна позиция Польши по перевооружению. Бек ответил, что правительство проинформировало Париж о том, что Варшава выступает против и готова поддержать Францию в данном вопросе, а также противодействовать ослаблению Франции. Польское правительство начало переговоры с Германией, направленные на «выравнивание с ней отношений, потому что не хотело повторения Локарно [когда интересам Польши не было уделено должное внимание, и их не защищали. — М. К.]». Удалось добиться небольшого успеха, продолжил Бек. «Мы не собирались и не собираемся рвать с Францией, но она должна должным образом оценивать нас». Затем Бек быстро добавил, что он одобряет позицию Франции, выступавшей против отдельных переговоров с Германией. «Что насчет нас? — поинтересовался Антонов-Овсеенко. — А мы не будем вновь поставлены перед какой-либо неожиданностью в политической области?» Бек повторил, что Польша хочет «ныне придерживаться сотрудничества» с СССР в вопросах перевооружения[421].

Через неделю, 11 января, Литвинов встретился с польским послом Лукасевичем, так как хотел еще раз прощупать Польшу на предмет ее намерений. Разговор зашел о переговорах с Германией и о слухах о пакте о ненападении. «Лукасевич конфиденциально сообщил мне, что Польша получила от Германии формальное предложение о заключении такого пакта». В Варшаве подробно его обсудили и дали указания Юзефу Липскому, польскому послу в Берлине, начать переговоры с немецким правительством. Лукасевич не знал, сколько ему понадобится времени, чтобы заключить соглашение: может, один день, а возможно, переговоры затянутся. Литвинов попросил посла поблагодарить Бека за эту информацию, а затем вежливо сменил тему[422].

Пакт о ненападении между нацистами и Польшей был подписан 26 января 1934 года. В тот же самый день, когда Сталин выступил с речью на съезде партии. Он явно не знал про то, что пакт уже подписан, и сказал следующее:

«Неожиданности и зигзаги политики, например, в Польше, где антисоветские настроения еще сильны, далеко еще нельзя считать исключенными. А перелом к лучшему в наших отношениях, независимо от его результатов в будущем, — есть факт, заслуживающий того, чтобы отметить и выдвинуть его вперед, как фактор улучшения дела мира».

Как бы скептически ни относились в Москве к намерениям Польши, СССР все еще был нацелен на сближение с ней. Теперь удалось эти намерения проверить.

26 января польский министр иностранных дел вызвал Антонова-Овсеенко и проинформировал его о заключении соглашения. А через три дня Бек снова пригласил его на встречу, чтобы пожаловаться на речь Сталина. «Бек отметил, что удалось добиться должного понимания и добавил: «Меня удивило то выражение недоверия в стабильности нашей политики по отношению к вам, которое звучит в одном месте речи г[осподина] Сталина. На чем это основано?» Антонова-Овсеенко застали врасплох. «Я ответил, — писал он, — что полного текста речи еще не имею; лично полагаю, что данная тактика Польши в отношении Германии не может не внушать некоторых сомнений. Всякое усиление Германии вредно для дела мира, данный договор несомненно укрепляет режим Гитлера, увеличивает кредитоспособность за границей». Антонов-Овсеенко перечислил довольно длинный список негативных последствий. Наверно, полпред был расстроен, учитывая, сколько он работал над улучшением советско-польских отношений. Как он писал, Бек говорил убедительно и дал отпор по многим пунктам[423]. Справедливо было предположить, что Москва будет не слишком довольна польской «сделкой с дьяволом». Антонов-Овсеенко предупредил, что немцы надеются, что пакт о ненападении ухудшит польские отношения с Францией и СССР[424]. Таким образом, Германия поставила ловушку: если у Польши ухудшатся отношения с этими двумя странами, то она станет еще более зависимой от Германии.

28 января Литвинов попросил Сталина разрешить ему опубликовать комментарий в советской прессе на тему пакта между Польшей и Германией. «Мы не можем не приветствовать заключение польско-германского соглашения о ненападении, поскольку оно будет служить укреплению мира вообще и на востоке Европы в частности. Мы не заинтересованы в сохранении напряженности отношений между нашими соседями и Германией или другими странами». В некоторых газетах написали, что это соглашение было «как нечто вроде Восточного Локарно». Когда министром иностранных дел был Штреземан, немецкое правительство выступало против подобных договоров. И меньше всего можно было такое ожидать от Гитлера, который обвинял Веймарское правительство в излишней уступчивости и призывал к политике реваншизма и насильному восстановлению довоенных немецких границ. Так почему же он согласился на пакт с Польшей? Это был маневр (и при этом успешный), который помог бы избежать дипломатической изоляции. Получается, Гитлер «капитулировал», то есть пошел на огромную уступку, ничего не получив в ответ, и изменил свою политику? Как писал Литвинов, этот вопрос задавали себе правительства по всей Европе.

Возникали и другие. Как повлияет договор о ненападении на франко-польские отношения? Польская безопасность была одной из причин конфликта между Францией и Германией. Во Франции было немало политиков, которые ранее предлагали пожертвовать польскими интересами ради соглашения с Германией. Сепаратный договор только подкрепит эти идеи, и в итоге Польша останется в полной изоляции. Было недостаточно просто предоставить полную гарантию безопасности польских границ. «Совершенно очевидно, — писал Литвинов, — что проблема Польского коридора и польско-германской границы не разрешается этим соглашением»[425].

Как сказал французский посол в Польше Ларош Антонову-Овсеенко, «Польша морально привязалась к Германии». В польской прессе развернулась кампания на тему Тешина — чехословацкого округа, в котором проживало много поляков, — что свидетельствовало о том, что маршал Пилсудский хотел расширить границы Польши. Это была его мечта[426]. В Варшаве полагали, что, отстранившись от Франции и приблизившись к Германии, Польша сможет реализовать свои собственные скромные территориальные амбиции. Скромные, конечно, но тоже опасные.

Вскоре Литвинову пришлось вступить в жаркий спор с польским послом из-за комментария в советской прессе. «Лукасевич тут же агрессивным тоном сообщил о недовольстве, которое вызвало в Польше заявление товарища Сталина о зигзагах в польской политике». У посла были и другие поводы для жалоб, в частности комментарии в «Известиях». Очевидно, что Сталин одобрил публикацию «тезисов» Литвинова. Нарком не пытался спорить. «Я спокойно выслушал Лукасевича», — написал он у себя в дневнике. Интересно, что польский посол получил спокойный ответ, а немецкого посла всего месяц назад за возмущенное замечание вызвали на ковер. Тогда Литвинов потребовал принести извинения, но не сейчас. Он вежливо отреагировал на все жалобы польского посла. Конечно, иногда нарком отпускал саркастичные замечания, но было понятно, что НКИД, что бы там ни думал Стомоняков, хотел сохранить и усилить сближение с Польшей, но не с Германией. Бек должен был приехать в Москву, и Литвинов не хотел, чтобы встреча отменилась, на что пытался намекать Лукасевич. Если верить отчету наркома, то можно сказать, что разыгрывался искусный дипломатический спектакль. Лукасевич был груб и порой перебивал наркома, но тот вел себя терпеливо и продолжал давать объяснения, когда появлялась такая возможность. Иногда терпение бывает вознаграждено, так как посол в итоге признался, что высказал свою позицию относительно визита Бека в Москву. Литвинов был изумлен и прочитал ему короткую лекцию о дипломатическом протоколе. После этого встреча завершилась[427].

Польского посла взволновала стычка с Литвиновым, и через неделю он отправился на встречу со Стомоняковым, чтобы разрядить атмосферу перед трехдневным визитом Бека в Москву. «Я пришел, — сказал Лукасевич, — по личной инициативе переговорить в совершенно частном порядке». Он все еще был сильно взволнован реакцией Москвы на «договор между Польшей и Германией» и речью Сталина на съезде партии. Он надеялся, что постепенно буря стихнет, но этого не произошло. Если и были какие-то изменения, то только к худшему. У меня не складывается впечатление, продолжил Лукасевич, что Бека примут как почетного гостя. Стомоняков выслушал длинный монолог и разразился таким же длинным ответом, детали которого нам неинтересны. Но суть заключалась в том, что Стомоняков заверил посла, что Бека непременно примут как желанного гостя. Лукасевич успокоился, но тем не менее выглядел взволнованным, даже когда уходил[428].

Бек в Москве

В итоге визит Бека состоялся, как и было запланировало. Все прошло без нежелательных инцидентов. О размолвке из-за речи Сталина забыли. Встречи Литвинова и Бека продолжались больше трех дней. Как писал нарком, беседа проходила с глазу на глаз. Темы были разные: Лига Наций, нацистская Германия, Прибалтика и другие вопросы, связанные с миром и безопасностью в Европе. Бек начал с того, что выразил опасения относительно Лиги Наций и ее слабости в решении международных проблем. Это вызывало «нервозность и нестабильность». С точки зрения Бека, проблему бесполезности Лиги Наций можно было решить, заключая двусторонние договоры, такие как, например, соглашение с Германией о «неприменимости силы».

«Я выразил мнение, — писал Литвинов в дневнике, — что существующая нервозность… вызывается не отсутствием [международных. — М. К.] инструментов для разрешения вопросов, а наличием реальных опасностей нарушения мира, для предотвращения которых действительно средств не найдено, и не только потому, что их нет, но и потому, что не все их ищут и хотят их найти». После этого началась долгая дискуссия по поводу соглашении о ненападении между Германией и Польшей. Литвинов спросил, почему, с точки зрения Бека, нацистское правительство согласилось на этот пакт, хотя различные веймарские министры от него отказывались. Бек ответил, что это объясняется внутренней слабостью, а кроме того, Пруссия прекратила свое существование. Гитлер понял, что Польша не является каким-то там «маленьким сезонным государством», которым можно пренебрегать.

Встреча наркома иностранных дел СССР М. М. Литвинова (справа) и польского министра иностранных дел Ю. Бека в Москве.13 февраля 1934 года. АВПРФ (Москва)


Литвинов подверг сомнению предположения Бека. Гитлер был объединяющей силой, которая опиралась в том числе на непризнание Польского коридора и реваншизм. Договор о ненападении не соответствовал этим постулатам и вызывал разногласия в Германии и в нацистской партии. И Пруссия никуда не делась. Наоборот: «Германия есть сплошная Пруссия». По сути, Литвинов объяснил Беку, что тот допустил ужасную ошибку. Затем нарком продолжил: «Прусские изречения о необходимости найти место под солнцем, об избытке населения, которому нужно найти новые территории для колонизации, глорификация военного духа, военных завоеваний находят себе наиболее яркое выражение в учениях гитлеровцев. О стремлениях гитлеровцев мы судим по прежней гитлеровской литературе, а не по тем политическим речам, которые Гитлер теперь произносит, переключаясь на пацифистскую фразеологию. Эти речи вызываются тактическими соображениями. Гитлеровцы так же, как и японцы, убедились, что бряцание саблей и громкие разговоры о необходимости и неизбежности войн и подготовки к ним мобилизовали общественное мнение всего мира против них. Учтя этот урок, гитлеровцы, как и японцы, отнюдь не отказываясь от основных принципов своей внешней политики и от подготовки к претворению этих принципов в жизнь, сочли за благо временно убеждать мир в своем миролюбии».

Пусть вас не вводят в заблуждение, добавил Литвинов, различия между возможными новыми захватами территории и восстановлением старых территорий, потерянных после Первой мировой войны. Это всего лишь тактический вопрос: когда, где и на что напасть в первую очередь. Именно поэтому обеспокоено так много стран. Договор с Польшей сыграл Гитлеру на руку. Еще больше их волнует отсутствие стандартного пункта о прекращении договора в случае нападения одной из сторон на третье государство».

Бек вежливо выслушал Литвинова, а затем начал возражать, что не было «опасности со стороны Германии или вообще опасности войны в Европе. Ему кажется, что я слишком далеко смотрю вперед». Бек принимает во внимание «менее значительный отрезок времени и судит с точки зрения сегодняшнего дня». Если Польша могла обеспечить свою безопасность на настоящий момент, то это уже было хорошо. Что касается того, что отсутствует «особая статья о прекращении действия пактов в случае агрессии одной из сторон», Бек отказался обсуждать этот вопрос. Литвинов не настаивал, но отметил, что такой пункт включен в советско-польский договор. Казалось, что министра ничто не беспокоило, пока Литвинов, расхрабрившись (на самом деле нет), не упомянул этот нюанс. Бек «заревновал» и сказал, что пакт с Германией заключен на 10 лет, а с СССР — только на три года. «Бек явно смутился, — отметил Литвинов, — единственный раз за все время нашей беседы и даже заерзал на стуле и невнятно сказал, что это можно исправить». Бек также настаивал, что Польша нацелена на сближение с СССР. Литвинов тогда снова предложил сделать совместное польско-советское заявление в поддержку независимости Прибалтики[429].

Для Литвинова безопасность этого региона была важным вопросом. «События последнего времени, — писал он Сталину, — требуют энергичной активизации нашей политики в Прибалтийских государствах. Их большое значение как возможного плацдарма будущей войны против СССР еще более выросло для нас после прихода Гитлера к власти в Германии». Польша и Великобритания также активно работали в этой области. Советскому правительству нужно оказывать больше влияния на Прибалтику, не только политического, но и экономического, чтобы происходило «развитие дружественных отношений». Он дал несколько рекомендаций, одобренных Политбюро[430]. В следующем письме Литвинов предупредил Сталина, что Прибалтика не очень хорошо отреагировала на предложение обеспечить ей безопасность. НКИД сообщил о нем правительствам, но Финляндия ответила, что она не чувствует угрозы, и поэтому никакие гарантии ей не нужны. «Как мы ожидали, финны немедленно предали гласности наш демарш с целью срыва его»[431].

Бек отнесся к идее Литвинова так же, как финны, хотя обсуждение длилось долгое время. В итоге разговор зашел о другом, но для наркома было очевидно, что, несмотря на внешние признаки, советско-польское сближение обречено. В конце отчета Литвинов сделал несколько выводов. Во-первых, исчезло сотрудничество с Польшей для борьбы с Германией в ближайшем будущем. На самом деле казалось, что дела обстоят еще хуже. «Бек не только своим категорическим заявлением закрыл дорогу к такому сотрудничеству в настоящее время, но даже не делал никаких оговорок о возможности возвращения к этим темам позднее. Приходится заключить, что Польша считает себя на ближайшее время обеспеченной со стороны Германии». Литвинов полагал, что вряд ли с нацистами заключены какие-то секретные соглашения, но нельзя исключать вероятность их появления в случае, если СССР столкнется с Японией. Также пришел конец любым советско-польским гарантиям независимости Прибалтики. Возможно, Польша скрывает свой поворот в сторону Германии, изображая сближение с СССР. Советскому правительству нужно воспользоваться ситуацией и поддерживать хотя бы культурные связи, считал Литвинов, чтобы предотвратить наихудший сценарий[432].

Казавшемуся когда-то (хотя и недолго) перспективным сближению с Польшей пришел конец. Как сказал Бек Литвинову, его интересовала краткосрочная выгода, и он не считал Германию опасной. Нарком пытался предупредить польского министра, что тот совершает страшную ошибку, что Гитлер маскирует подготовку к войне и территориальную экспансию ласковыми словами о мире. Войны все равно не миновать, и, если Гитлер решит, что пришло время атаковать, Беку не стоит думать, что договор о ненападении убережет Польшу. Анализ Литвинова был настолько точен, что в 1965 году его отчет был рассекречен и в дальнейшие годы опубликован. И вы поймете почему.

Альфан тоже сообщил в Париж о надвигающейся опасности. «У Польши изменилось отношение как к Франции, так и к СССР». По словам Альфана, Бек даже хвастался своими достижениями. По слухам, он заявлял следующее: «Мы не боимся нападения со стороны Германии». С точки зрения Альфана, как и с точки зрения Литвинова, Бек серьезно заблуждался. «Нет никаких сомнений, что Польша ошибается. Ее предыдущие разделения — это как раз результат подобных заблуждений, игр и маневрирования между соперниками»[433]. Посол ссылался на разделы Польши в XVIII веке, который привел к ее исчезновению в 1795 году. Интересно, вспоминал ли Бек этот разговор с Литвиновым чуть более чем через пять лет, 4 сентября 1939 года, когда бежал из Варшавы после того, как вермахт взял ее в окружение. Сейчас он был абсолютно уверен, что прав, а Литвинов ошибается.

Стомоняков кратко изложил мнение СССР о визите Бека посольству в Варшаве. «Основное значение его приезда в Мск [Москву] заключается в том, что он внес большую ясность в наши отношения с Польшей. Беседы тов[арища] Литвинова с Беком выявили, что Польша, идя на сближение с нами, стремится прежде всего сохранить за собой свободу рук, и что ни на какое сотрудничество с нами против Германии она на данном этапе не желает идти». Таким образом, ничего не осталось от существовавших ранее идей о взаимодействии Польши с СССР для борьбы с Германией. Казалось бы, Стомоняков уже все изложил прямолинейнее некуда, однако он добавил, что советское правительство будет продолжать стремиться к многостороннему сотрудничеству с Польшей. «Мы отнюдь не заинтересованы в том, чтобы показывать во вне какое бы то ни было разочарование результатами приезда Бека и вообще состоянием наших отношений с Польшей после заключения ею договора с Германией. Мы рассчитываем, что сотрудничество с СССР, нацеленное против Германии, будет более популярно среди поляков, чем сотрудничество с Германией, нацеленное против СССР». В то же время «выяснение позиции Польши в отношении СССР подчеркивает необходимость максимальной бдительности с нашей стороны во всем, что касается польско-германских отношений»[434]. Такова была советская политика, переживавшая свои взлеты и падения, пока Сталин не решил поменяться ролями с Польшей и не заключил в августе 1939 года свой собственный пакт с гитлеровской Германией. Они могли бы сыграть в игру Бека, но результат в итоге был не лучше, чем у него.

Однако мы забегаем вперед. Пока что Литвинов все еще стремился к сближению с Польшей, несмотря на ее сопротивление. Стомоняков продолжил разговор с Лукасевичем и попросил пояснить недавнее публичное проявление враждебности по отношению к СССР, в особенности две речи влиятельного консервативного политика Януша Радзивилла. «По Радзивиллу выходит так, что сближение с Германией является более естественным и нормальным, чем сближение с СССР, которое он, по-видимому, считает временным и конъюнктурным. В то время, как он ожидает дальнейшего развития отношений с Германией, он как будто находит, что сближение с СССР уже зашло слишком далеко и что его нужно не развивать, а тормозить». Все не так плохо, заметил Лукасевич, стараясь сгладить острые углы. Но это было сложно сделать в беседе с советскими дипломатами. Разговор зашел об «австрийском вопросе». Лукасевич прямо сказал, что считает аншлюс неизбежным. «Польша не настолько заинтересована в австрийском вопросе и не настолько сильна, чтобы помешать аншлюсу». Это было необычное высказывание польского дипломата. Обычно поляки остро реагировали, если кто-то пытался оспорить их статус великой европейской державы. Вряд ли это обрадовало Литвинова.

Разговор на этом не закончился, поскольку началось обсуждение культурного обмена. Говорили об организации в Варшаве спектаклей советского Театра имени Вахтангова. У Стомонякова были сомнения относительно уместности этой идеи, так как в репертуар труппы входили и революционные пьесы. Это могло не понравиться польским националистам и российским эмигрантам. С точки зрения Лукасевича, все должно было пройти хорошо, если убрать из репертуара одну-единственную пьесу. Далее последовало обсуждение конкретных спектаклей. Стомоняков поинтересовался, как поступить с пьесой, посвященной французской интервенции на Украине и в Крыму. Состоялся следующий разговор.

Стомоняков: «Ну а то, что в пьесе показаны в очень неблагоприятном свете французские военные?»

Лукасевич (с удивлением): «Ну так что же из этого?»

Стомоняков: «Ну, вы союзники. Может быть, это [пьеса] вызовет недовольство? Может быть, кто-нибудь обидится?»

Лукасевич (сильно оживившись, сначала как бы запнулся, потом выпалил с большим чувством): «Ну, этим [спектаклем] вы в Варшаве доставите только удовольствие»[435].

Читатели оценят иронию в этих словах. Полякам надоели высокомерные французы, а СССР, пострадавший от Франции, теперь собирался укрепить с ней отношения. Неужели это был тот редкий случай, когда СССР и Польша могли посочувствовать друг другу?

Пока что поляки все еще не дали ответа на предложение Литвинова расширить советско-польский пакт о ненападении. Прошел месяц после приезда Бека в Москву. Была середина марта. Невольно возникает вопрос, стоило ли дело того, чтобы из-за него так переживать? О речах Радзивилла не забыли, а наоборот, как выяснилось, они отражают позицию Пилсудского. Как сообщил Западный отдел НКИД, в польской официальной прессе, близкой к правительству, стало появляться все больше антисоветских статей, при этом сближение с Германией комментировалось очень осторожно. Литвинова раздражало отсутствие ответа на его предложение. Стомоняков дал указания Антонову-Овсеенко не показывать заинтересованность СССР в данном деле. Тем не менее все новости, которые приходили из Польши, были плохими. Ходили слухи о том, что нацистский министр пропаганды Йозеф Геббельс посетил Варшаву. Никто в Польше не противился немецкому перевооружению. Польское правительство упорно ссорилось с Чехословакией из-за района Цешин[436]. Тем не менее НКИД придерживался политики сближения с Польшей. Так было всегда, когда советское правительство пыталось улучшить отношения с Францией. Наверно, Антонов-Овсеенко чувствовал себя довольно глупо из-за того, что он из кожи вон лез, чтобы добиться теперь уже никому не нужного сближения. Возможно, НКИД считал так же, поскольку вскоре его отозвали в Москву.

Литвинов сообщил Сталину, что из Варшавы приходят не очень хорошие новости, а точнее слухи, о продлении пакта о ненападении.

Лукасевича отозвали в Варшаву, но он должен был вернуться через несколько дней. А неофициально говорили, что Польша ответит так же, как и другие Прибалтийские страны, которым НКИД сделал такое же предложение. «Я не считал бы удобным, — писал Литвинов, — чтобы наши отношения с Прибалтикой налаживались по указке Польши»[437].

В конце марта Литвинов наконец получил официальный ответ от польского правительства, в котором оно отказалось от продления пакта на 10 лет, но предложило пересматривать его каждые два года. Казалось, это был тривиальный спор, однако не совсем. Литвинов понимал, что Польша затеяла игру и хочет иметь выбор на случай советско-японской войны. Хотя нарком был циником и реалистом, но все же была в нем некоторая наивность. Как будто пакт о ненападении мог бы помешать Польше атаковать СССР в критический момент. Литвинов сообщил Сталину, что Польша хотела бы иметь возможность прекратить действие пакта в 1935 году. Нарком решил отплатить той же монетой и рекомендовал не давать ответа Лукасевичу, пока все правительства Прибалтики не отреагируют на советские предложения. По всем признакам они должны были согласиться на продление, что окажет давление на поляков. Политбюро одобрило рекомендацию Литвинова на следующий день[438]. Нарком поймал поляков на приманку. В конце марта все четыре Прибалтийские страны, включая даже Финляндию, приняли предложение СССР. Бек долго мешкал, но в итоге польский пакт о ненападении был так же продлен на 10 лет. Не слишком большой выигрыш для советской дипломатии, но из-за плохих отношений с Варшавой переговоры могли буксовать из-за пустяков.

Яков Христофорович Давтян

Политбюро также одобрило статус посольства для польской миссии, и, таким образом, Лукасевич стал послом. Это была одна из идей Антонова-Овсеенко, но его уже отозвали. НКИД попросил Польшу принять нового советского посла. Им стал Яков Христофорович Давтян, который тогда работал полпредом в Афинах. Как и многие его коллеги, Давтян знал несколько языков. Он говорил по-французски, по-немецки и немного по-английски[439]. Он родился в 1888 году в Азербайджане. Его отец был армянином и занимался торговлей. Жила семья скромно, но тем не менее у них хватило средств отправить сына учиться в гимназию в Тбилиси. Давтян был «старым большевиков», он вступил в партию в 1905 году, когда ему было 18 лет. В 1907 году он переехал в Санкт-Петербург (тогда ему исполнилось всего лишь 19), где участвовал в партийной работе большевиков, пока его не арестовала царская полиция. В следующем году он эмигрировал в Бельгию, где окончил университет и получил диплом инженера. Однако Давтян продолжил работать на партию. В начале Первой мировой войны он не захотел (или не смог) бежать из Бельгии, и в 1915 году его арестовали немецкие оккупационные власти. Он много раз пытался бежать и побывал в разных лагерях для интернированных.

Советский посол в Польше Я. Х. Давтян. Середина 1930-х годов


Наверно, Давтян был довольно смелым. На ранних фотографиях мы видим молодого человека с копной черных волос, аккуратными усами и тщательно подстриженными бакенбардами. Позднее Давтян пополнел, но сохранил густые темные волосы и усы. После подписания Брестского мира полпред в Берлине Иоффе добился его освобождения. Давтян вернулся в Россию летом 1918 года. Он был уже опытным большевиком. Во время Гражданской войны и интервенции Давтян служил в советской контрразведке. С 1919 года он работал в советских представительствах в Прибалтике, Китае, Франции, Персии и Греции. Во Франции он принимал активное участие в переговорах по выплате долгов, которые закончились неудачей. В Варшаве он сразу же ринулся в бой, получив одобрение в Москве от Стомонякова.

Инструкции Стомонякова

Стомоняков порекомендовал Давтяну продлить пакт о ненападении, который был подписан в Москве 5 мая. Он писал, что поляки пытаются использовать новое соглашение и превратить его в знак того, что СССР оставляет соседнюю Литву в изоляции и бросает ее на произвол судьбы, отдавая Польше и Германии, которые присматриваются к ее территориям. Стомоняков велел Давтяну переломить эту польскую линию в разговорах с журналистами и дипломатами. Но вот что было главным: «Продление пакта [о ненападении. — М. К.], при всей значимости этого акта, все же не может изменить того положения, что советско-польское сближение на данном этапе можно считать в основном законченным. Все говорит за то, что Пилсудский не желает идти на дальнейшее сближение с СССР. Мы будем, конечно, и впредь, как и до сих пор, стремиться планомерно и систематически к расширению связей во всех областях, но должны при этом учитывать указанные перспективы». Тем не менее Стомоняков подчеркнул, что польские правительственные элиты не полностью поддерживают Пилсудского. Некоторые влиятельные поляки полагали, что защитить безопасность Польши можно, только сотрудничая с Францией и СССР в их борьбе с Германией[440]. Возникает вопрос, как он пришел к такому выводу, ведь в отличие от Парижа и Лондона оппозиционеры курсу правительства нечасто имели связи в советском посольстве в Варшаве.

Через неделю Литвинов отправил информационный документ Сталину, в котором в основном повторялось то, что Стомоняков написал Давтяну. Он на удивление положительно оценивал ситуацию в Польше с учетом обстоятельств. «Крупнейшим реальным результатом нашей политики сближения за последние два года был несомненный перелом в отношении польской общественности к СССР. Интерес к сближению с СССР в Польше несравненно более велик, чем к сближению с Германией. Это относится особенно к нашим достижениям на культурном и хозяйственном фронтах». Нам нельзя терять момент и нужно воспользоваться текущей ситуацией, утверждал Литвинов. Он предложил Сталину подробную программу во всех сферах для укрепления советско-польских связей[441]. Забавно, что и Франция, и СССР хотели перетащить Польшу на свою сторону. Могли ли эти усилия сломить сопротивление Пилсудского и его окружения? Или, если говорить более цинично, могли ли поляки перестать быть поляками, чтобы укрепить безопасность своей страны?

Небольшой скандал привел к попытке государственного переворота

Пока НКИД пытался продвигать политику сближения с Польшей, дела во Франции принимали серьезный оборот. Публичные высказывания Сталина в январе на тему «зигзагов» вызвали возмущение поляков, однако, когда он заговорил о политической нестабильности во Франции, это не встретило никакого сопротивления, и оказалось, что он прав. В Третьей республике вот-вот должен был разверзнуться ад. Возможно, читатели не знают, но в то время это была Франция, в которой «абсолютно честные люди были в хороших отношениях с достаточно честными людьми, которые были в хороших отношениях с сомнительными людьми, которые были в хороших отношениях с презренными мошенниками». 25 января, накануне речи Сталина и ухода в отставку министра юстиции, Довгалевский отправил телеграмму Литвинову, в которой сообщил, что ни Поль-Бонкур, ни Леже к нему не заходили и не обсуждали с ним Лигу Наций или «взаимную оборону». «Я занимаю выжидательную позицию, — писал он, — ибо я не хочу, чтобы вопрос повернулся так, будто мы заинтересованы больше, чем французы». Поль-Бон-кур медлил: «Медлительность Поль-Бонкура следует, несомненно, приписать его нерешительности, являющейся отражением борьбы во Франции и даже в самом кабинете двух доктрин: просоветской и прогерманской». Это объяснялось более серьезными проблемами, чем просто противостояние между Эррио и Даладье[442].

В шифрограмме Литвинову Довгалевский не упомянул правительственный кризис, из-за которого должен был рухнуть кабинет. Возможно, он говорил об этом в другом письме. Сложно забыть такой важный момент. Утром 30 января премьер-министром стал Даладье. У него не было времени на отношения с Москвой. Нужно было разбираться со скандалом, связанным со Стависким, или его правительству пришел бы конец. «Немного водевиля» — так называл один историк усилия Даладье. 3 февраля, через три дня после формирования правительства, в отставку ушли два правых министра. Они были не согласны с увольнением единомышленника — префекта парижской полиции Жана Шиаппа. Его уволили, потому что он оказал услугу радикальному политику и не заметил пропажу одной папки в деле о предполагаемом мошенничестве Ставиского. В политике всегда приходится идти на компромисс, особенно если речь идет о Париже в межвоенные годы. Очевидно, Даладье уволил Шиаппа, чтобы хоть как-то порадовать социалистов. Еще интереснее то, что, уволив Поль-Бонкура с поста министра иностранных дел, Даладье тут же взял его обратно в качестве военного министра, чтобы заменить одного из правых коллег, покинувших свой пост накануне. «Мне сейчас больше нужны левые, чем правые», — вероятно, подумал Даладье. Он всегда так делал. В конце концов в политике не стоит крупно ссориться с врагом, ведь наутро может оказаться, что нужно превратить его в своего союзника. Это правило было особенно важно для Франции, где правительства менялись в среднем каждые три-четыре месяца. Если бы потенциальные министры слишком долго обижались, не получилось бы собрать новый кабинет. Таким образом, Поль-Бонкур вернулся, но это не особенно помогло новому правительству.

Было 4 февраля, воскресенье, и парижская пресса забавлялась, рассказывая про последние изменения в правящих кругах. Журналисты явно хотели повеселить французов, которые читали утренние газеты за завтраком. В этот день Даладье выпустил коммюнике, в котором сообщил, что новое правительство планирует разобраться в деле Ставиского. Одно дело потешаться над правительством, а другое — читать про то, как многочисленные правые организации призвали своих членов выходить на улицы.

Во вторник днем, 6 февраля, Палата депутатов вынесла вотум доверия новому правительству. А в это время правые и присоединившиеся к ним недовольные собрались на площади Согласия напротив Национального собрания, расположенного на другом берегу Сены. Они собирались устроить там настоящий кошмар. Палата депутатов тоже превратилась в ужасное место, так как по крайней мере дважды ее члены чуть не подрались. Пришлось вмешаться приставам, чтобы предотвратить кровопролитие. Коммунисты и их союзники (их было около 20) пели «Интернационал», а более многочисленные правые — «Марсельезу». Снаружи на площади началась настоящая война. Один присутствовавший там американский журналист Уильям Ширер писал, что была предпринята попытка совершить «фашистский переворот». Он следил за событиями с балкона отеля. Это было не очень хорошее место наблюдения. Рядом с Ширером стояла женщина, и вдруг она упала с пулей во лбу. «Если они перейдут по мосту на другую сторону [Сены. — М. К.], — писал Ширер у себя в дневнике, — они убьют всех депутатов Палаты»[443]. В уличных боях погибло 15 человек, и 1500 получили ранения.

На следующий день Даладье ушел в отставку. Его правительство продержалось неделю. Был собран новый кабинет, который возглавил бывший президент, 70-летний «папа» Думерг. В него вошли бывшие премьер-министры и руководители партий. Правительство состояло из правоцентристов. Даладье и Поль-Бонкура там не было. А также не было Кота, зато вернулся левый Эррио в качестве министра без портфеля, а уравновешивал его правый Андре Тардьё, враг Литвинова, который так его беспокоил. Министром иностранных дел стал Луи Барту — старый националист-консерватор. Литвинов наблюдал за происходящим в Париже из Москвы и наверняка размышлял о том, не пришел ли конец сближению с Францией. Нарком и Барту помнили друг друга по Генуэзской конференции, состоявшейся в 1922 году[444].

Через несколько дней в отчете для нового полпреда в Вашингтоне Александра Антоновича Трояновского Литвиновым была упомянута «намечающаяся фашизация Франции», которая может привести к «новым изменениям, хотя, может быть, и не очень резким, в наших взаимоотношениях» с Парижем[445]. В этом была проблема отношений с Францией — взлеты сменялись падениями. Стоило надеяться на лучшее, но готовиться к худшему.

«Пока нам не приходится вносить коррективы в наши последние прогнозы, в частности в отношении жизнеспособности нынешнего правительства», — писал Розенберг в отчете НКИД. Если не будет ухудшений финансовой ситуации и новых скандалов, компрометирующих членов нынешнего правительства, кабинет может продержаться до лета, а возможно, даже дольше. То есть полгода, но кто мог знать наверняка? Полгода — это неплохо. Розенберг продолжал делиться наблюдениями:

«Парижская атмосфера характеризуется тем, что, за немногими исключениями, наиболее видные политические деятели как справа, так и слева, прямо или косвенно скомпрометированы делом Ставиского, этого талантливейшего господина, который всю свою авантюристическую карьеру пытался “обезопасить” путем вовлечения в свою сеть виднейших представителей парламента, правительства, суда, печати, уже не говоря о полиции. Характерно сделанное в разговоре со мною замечание одного бывшего министра, что один тот факт, что он был членом правительства, в нынешней парижской атмосфере превращает его в какую-то подозрительную личность, причем это говорил человек из наименее подмоченных во всех скандальных аферах».

Это уже было плохо, но затем Розенберг заговорил про фашизм во Франции. Он упомянул Анатоля де Монзи, который в 1920-х годах выступал за франко-советское сближение. «Такие люди, как де Монзи, которые сами восхваляли фашизм, теперь содрогаются при мысли о той участи, которую им готовят военно-фашистские банды, причем де Монзи, как и многие другие, желая воздействовать на нас, чтобы мы добились изменения тактики компартии, предвещает, что французские фашисты немедленно заключат союз с Гитлером. Из всех моих собеседников только Альбер Мило, ген[еральный] секретарь Радикальной партии и пламенный французский патриот, убеждал меня в том, что и французские фашисты останутся противниками Германии».

Может, так и было до событий на площади Согласия, но вряд ли это стало возможно после них. «У меня перебывало немало людей, заклинающих нас доказать “Москве” зловредность тактики компартии, которая, де-мол, отвергая совместные действия с социал-демократией, способствует успеху фашизма… Выдерживая эту осаду, мы, конечно, объясняем этим людям, что они обращаются не по адресу и т. п.». Розенберг не мог похвастаться хорошими новостями о Радикальной партии, которая ранее была оплотом поддержки франко-советского сближения. Казалось, что партия распадалась, не было лидеров, сохранявших авторитет. Эррио не был исключением, о нем говорили, что он сдался[446].

Учитывая, что Москва всего несколько месяцев назад сменила политический курс в пользу Франции, отчет Розенберга точно не мог никого порадовать. Его посчитали достаточно важным, чтобы отправить Сталину, который подчеркнул в нем важные абзацы, в том числе описание политики французских коммунистов по отношению к «социальной демократии». Ее отменили в июле по просьбе французских коммунистов, когда коммунисты и социалисты решили выступить единым фронтом для противодействия фашизму во Франции. Это стало первым шагом на пути к организации Народного фронта в 1935 году, когда к коалиции присоединилась партия Радикал-социалистов, чтобы принять участие в борьбе на парламентских выборах в следующем году. Пойдут ли все эти изменения на пользу франко-советскому сближению, мы узнаем позже.

Загрузка...