Самгин утверждался в своем взгляде: человек есть система фраз; иногда он замечал, что этот взгляд освещает не всего человека, но ведь «нет правила без исключений». Это изречение дальнозорко предусматривает возможность бытия людей, одетых исключительно ловко и парадно подобранными словами, что приводит их все-таки только к созданию своей системы фраз, не далее.
Новая эпоха начиналась в Египте при философских предзнаменованиях. Побежденная Клеопатра больше не оживляла «голосом и взором» свои беспутные пиры. Победитель, Октавиан, вступил в Александрию, «беседуя с философом Арием и держа его за руку, чтобы таким свидетельством особого уважения сразу же возвысить философа в глазах сограждан»{1}.
Предзнаменования вполне оправдались. В римскую эпоху (30 г. до н. э. — 395 г. н. э.) Египет стал родиной виднейших философов и богословов. Произошел мощный взрыв интеллектуальной энергии, вырвавшейся из самых социальных глубин, из захолустья. Основатель неоплатонизма Плотин появился на свет не в Александрии, а в маленьком городке Ликополе. Учитель Плотина Аммоний начинал простым носильщиком мешков (откуда и прозвище его: Саккас — мешочник).
Единый философский интерес смешал верхи и низы, христианство и язычество. Бедняк Аммоний Саккас был учителем виднейшего богослова Оригена, знатного и богатого, но все богатства раздавшего и даже оскопившего себя во имя верности христианской доктрине. Другой ученик Аммония, Плотин, создал другую доктрину— языческую. Древнюю мифологию он пытался сделать наукой, стройным философским учением. Приблизительно так же поступал Ориген с христианством.
«Плоды просвещения» оказались с некоторым душком. Философствующие массы ринулись в объятия суеверий. Целые тома заговоров, оракулов, гороскопов остались от римской эпохи. Суеверия были, конечно, и прежде. Ио теперь они сделались Наукообразными и философскими. Из смеси философских доктрин с египетскими верованиями родился герметизм. Множество анонимных сочинений, приписываемых мифическому Гермесу Трисмегисту (Триждывеличайшему), циркулировало в «образованном обществе» среди тех, кто не изучал «высоких» философских трудов.
В христианской сфере имелась своя мистика. Секты карпократиан (по имени Карпократа Александрийского) и валентиниан (по имени Валентина из Египта) исповедовали гностицизм — учение о тайном знании (гносисе), приправленное пифагореизмом и платонизмом.
При римлянах Египет не просто обратился в христианство, он обратился в философию. Многочисленные киники проповедовали прямо на улицах Александрии, грубыми шутками привлекая простой народ. Представители других философских школ выступали в концертных залах{2}. Совершался могучий духовный сдвиг.
Когда историк имеет дело с «духовными сдвигами» он видит обычно верхушку айсберга — книги писателей, трактаты мыслителей, плоды культуры. Но толща народная, где возникают и гаснут духовные импульсы, остается под водой. Народ доносит свои повседневные мысли и чувства разве что в песнях и сказках. К счастью, с римским Египтом дело обстоит иначе. Песок пустыни сохранил множество папирусов: писем, жалоб, приглашений на обед, реестров и кадастров. В них дышит «массовое сознание», столь привлекательное для социологов наших дней. Попытаемся прислушаться к его дыханию.
Но сначала несколько слов об исторической ситуации. Римский период — кульминация тысячелетней эпохи в истории Египта. От македонского завоевания и до арабского — тысячу лет — здесь господствовала греческая культура и папирусы писали на греческом языке. Это тысячелетие делится на три периода: птолемеевский, или эллинистический (332—30 гг. до н. э.), римский (30 г. до н. э. — 395 г. н. э.) и византийский (395–639 гг. н. э.).
В 332 г. до н. э. Александр Македонский отобрал Египет у персов. После его смерти долина Нила на 300 лет стала достоянием македонской династии Птолемеев, наводнивших страну греческими колонистами. Греки составили костяк армии и бюрократии. В устье Нила на берегу Средиземного моря встала Александрия — новая столица Египта. На улицах ее звучала эллинская речь. В двух ее библиотеках — знаменитой Александрийской (на 700 тыс. томов-свитков) и общедоступной в квартале Брухейон — хранились сокровища эллинской мысли. И философия не осталась без пристанища: для нее был создан Мусей — храм Муз — нечто вроде корпорации и интерната ученых. На полном царском обеспечении здесь творили виднейшие мыслители, в основном последователи Аристотеля. Но, увы, режим золотой клетки не благоприятствовал философскому умозрению. Птолемеям не нужны были рассуждения о благе, о правильной жизни, о наилучшем государственном устройстве.
Произошла изумительная эволюция. Философы стали физиками, астрономами, геометрами, математиками. Среди них были даже великие люди. Эвклид преподавал в Мусее геометрию. Аристарх Самосский пришел здесь к мысли, что Земля вращается вокруг Солнца, а не наоборот. Некоторое время в Мусее занимался сам Архимед. Царскому хозяйству эти люди принесли великую пользу. Чего стоил один Архимедов винт при орошении египетских полей! Но философия не пожелала покинуть нищие Афины и поселиться в пышной Александрии. Разве что Деметрий Фалерский, философ и афинский тиран по совместительству, после свержения бежал к Птолемею I Сотеру.
При римлянах этническая структура общества в основном сохранилась. Наверху остались люди, считавшиеся эллинами, т. е. входившие в какую-либо из греческих общин и прошедшие гимнасий — учебное заведение, дававшее доступ к греческому гражданству. Чтобы получить римское гражданство, египтянин должен был сначала сделаться гражданином Александрии. До декрета Каракаллы (212 г. н. э.) римских граждан в Египте было немного (в основном — ветераны армии). Декрет сделал египтян римлянами, но с сохранением всех сословных различий. По-прежнему эллины составляли элиту, египтяне — крестьянскую массу. Правда, «расовая чистота» давно была утрачена — многие «эллины» происходили от египтян, а многие природные греки, растеряв имущество и престиж, слились с египтянами (ибо для поступления в гимнасий требовалось определенное состояние, а без гимнасия нельзя было стать греком).
Христианство, по преданию, было занесено в Египет самим евангелистом Марком. Реально же оно замечено здесь лишь со II в. и долгое время (до IV в.) носит эллинский характер. Совсем иное дело — египетское монашество, расцветшее в IV в. Его основатели — Антоний и Пахомий — египтяне.
Гибель Римской империи не отразилась на Египте существенным образом. Перед концом империя раскололась на две части — Западную и Восточную. С 395 г. Египет входил в Восточную Римскую империю (Византию), не подвергшуюся варварскому завоеванию. Здесь происходила неспешная феодализация. Торжествующее христианство проникло во все поры жизни. Греческая культура по-прежнему главенствовала, ибо была культурой элиты. Церковью элиты стала и православная церковь. Но египтяне, оставаясь внизу социальной лестницы, вернули себе культурную самобытность. Возникла египетская коптская письменность. Развивалась литература на этой письменности. От православной откололась монофизитская церковь, египетская по преимуществу. И все же пока греческие императоры, сидевшие в Константинополе, владели долиной Нила, здесь текло грекоязычное тысячелетие, сохранялась преемственность в бюрократии, в формулярах документов, во всем эллинизированном быте и обиходе. Продолжали изучать Гомера, писать греческие поэмы (и очень неплохие). Лишь в 639 г. арабы откололи долину Нила от Византии и пресекли грекоязычное тысячелетие.
Казалось бы, именно на его границах лежат мощные сдвиги массового сознания: от иероглифов к Гомеру, от Гомера — к Корану. Тем поразительнее факт невиданного духовного перелома в спокойные века римского владычества. И дело не только в расцвете философии и богословия. Со второго века нашей эры меняется стиль документальных папирусов: частных писем египтян, прошений, приглашений и т. п. Все та же эллинская речь, но слова и фразы как бы другие. Вместо сухих записок — литературные письма с цитатами, сентенциями, философическими красотами. Вместо жалоб с протокольным перечнем ущерба — возвышенные призывы к закону, похвалы добродетели, порицание порока. Расхожие философские истины витают в воздухе, переходя в религиозные откровения.
Что же произошло? Что толкнуло египтян и египетских греков к Христу, Пифагору и Платону? Что заставило их тонко чувствовать и красиво изъяснять свои мысли?
Ответ, казалось бы, ясен — кризис рабовладения. В условиях кризиса обостряются чувства, а разум усиленно ищет выхода. Но вот в чем сложность: беды, обрушивавшиеся на Рим, для Египта вовсе не были столь ужасны.
И первая из этих бед — крушение республики в Риме. По единодушному мнению историков, с установлением монархии дух римлян пришел в упадок. Подданные сменили граждан, слабость и слезливость — суровую простоту.
«Длинный ряд угнетений ослабил в народе дух предприимчивости и истощил его силы», — писал в конце XVIII в. крупнейший историк-просветитель Э. Гиббон{3}«Честь и добродетель были принципами республики; честолюбивые граждане старались заслужить торжественные почести триумфа, а рвение римских юношей воспламенялось от деятельного соревнования всякий раз, как они обращали взоры на изображения своих предков»{4} Единодержавие, крушение свободы ввергли этот доблестный народ в ничтожество. «Дух законов» и «Рассуждение о причинах величия и упадка римлян» Ш. Монтескье, другого великого просветителя, рисуют схожую картину. Последующие поколения историков насытили ее новыми красками. Упадок греческого города-государства (полиса) также сопрягается с кризисом гражданских чувств. Правда, чаще ослабление гражданского духа выступает причиной, а не следствием крушения свобод.
Но так можно ставить проблему лишь для Афин или города Рима. Афины утратили независимость, в Риме империя сменила республику, свободные граждане постепенно превратились в подданных. Что же касается Египта или Сирии, то здесь подданный не имел свободных предков. И Александрия, и Антиохия основаны царями, не мыслили себя вне монархии и не знали иной судьбы. Да и сама Александрия была каплей в людском море египетском, лишенном гражданства.
Еще одна традиционная концепция — упадок гражданских чувств и античной «ментальности» в ходе разорения свободного крестьянства. Крестьянство считается основой гражданской общины — Рима, Афин, Фив. Его хроническое разорение — от Гракхов до Константина Великого — знаменует конец античных доблестей, рождение нового униженного человека, обратившегося к Христу.
Египетское крестьянство, как мы пытались доказать в другом месте{5}, также разорялось еще с I в. н. э. Земледельцы уходили в города, превращался в пустыню богатейший Фаюмский оазис. Наконец, в IV–V вв. различные формы зависимости (колонат и т. п.) не миновали долину Нила. Но египетский крестьянин никогда не был свободным в полном смысле этого слова. Царские земледельцы птолемеевской эпохи и государственные земледельцы римского времени представляли собой безусловный объект эксплуатации. Подозревать у них падение античного духа не приходится. Между тем огромный сдвиг массового сознания в первые века нашей эры здесь очевиден.
Не будем искать готовых ответов. Исследуем сначала новую духовность масс и лишь потом поищем ее истоки и причины. На этом пути нас ждет проблема метода.
Как изучать духовность? Проще всего, казалось бы, начинать с идей. Идеи Аристотеля отличаются от идей Платона, идеи Зенона — от идей Аристотеля. Подсчитаем разницу между идеями — и вот готовая схема развития.
Поступать так с массовым сознанием решительно невозможно. Сознание одной эпохи может объединять стоиков с платониками, пифагорейцев — с перипатетиками. Их философские системы различны, но интонация, но стиль мышления, но отношение к жизни часто совпадают. Поэтому от изучения идей, философских концепций историки переходят к изучению слов, понятий, общих для эпохи, класса, социального слоя. Универсальным методом изучения массового сознания признан «семантический анализ, подразумевающий раскрытие изменений в содержании понятий и терминов. Его иногда называют контент-анализом»{6}.
Историки находят в тексте ключевые слова, отражающие характер духовности, прослеживают перемену их значений. Если связный текст древнего автора передает его личную концепцию, то слова отражают «фон», общий для эпохи — то, что объединяет Платона с афинскими торговцами.
В последние годы семантический анализ вызвал своеобразную реакцию. Указывают на его субъективность: увлекаясь терминами, историки упускают общую картину. Деревья как бы заслоняют лес. Г Ллойд-Джонс приводит следующий пример: изучив слово «агатос» (добрый), ученые провозгласили разность понимания добра у греков и современных людей. При этом они не заметили термина «дикайос» (справедливый). В отличие от «агатос» он несет этическую нагрузку и выражает идею добра, близкую к нашей. Поэтому Г. Ллойд-Джонс призывает изучать не слова, а моральные концепции и моральную практику{7}. К. Д. Доувер делает схожий вывод: следует формулировать вопросы из собственного морального опыта, а не прослеживать греческую терминологию и классификацию добродетелей{8}.
Что получится, если последовать этим призывам? Переход к неформальному методу от формального, каким является семантический анализ, был бы, конечно, шагом назад. Вперед от семантического анализа слов можно двигаться только к семантическому анализу стиля.
Стиль отражает устойчивую систему взглядов, «систему фраз», которая гораздо шире, чем то или иное произведение, созданное в данном стиле. Семантика стиля надежнее семантики слова, ибо вскрывает все мировоззрение целиком. Так, европейский романтизм связан с целым комплексом идей, но изучать их надо именно как комплекс идей, как единый стиль, а не фрагментарно. Многие идеи приверженцев классицизма и романтизма совпадали, если они принадлежали, например, к революционному направлению. Вильгельм Кюхельбекер, поэт и декабрист, даже называл себя «романтиком в классицизме». Но стиль, подход к жизни у классицистов и романтиков были совершенно разными.
Итак, целью стилистического анализа должна стать система взглядов, породившая систему фраз. Примером такого изучения может быть работа Ю. Н. Тынянова об архаистах и новаторах{9}, труды Л. Я. Гинзбург, Μ. Μ. Бахтина, других выдающихся советских литературоведов. Эти авторы много сделали для отделения психологии писателя от его идеологии. Действительно, если стиль устойчив, то чувства писателя стилизуются, проходят через призму идей, слагаются в привычные словесные штампы. Целые потоки изъявлений — в любви вовсе не всегда отражают любовные чувства, прославление труда еще не говорит о трудолюбии славящих. В 1922 г. Б. Μ. Эйхенбаум писал: «Всякое оформление своей душевной жизни, выражающееся в слове, есть уже акт духовный, содержание которого сильно отличается от непосредственно пережитого. Душевная жизнь подводится здесь уже под некоторые общие представления о формах ее проявления, подчиняется некоторому замыслу, часто связанному с традиционными формами, и тем самым неизбежно принимает вид условный, не совпадающий с ее действительным, внесловесным, непосредственным содержанием. Фиксируются только некоторые ее стороны, выделенные и осознанные в процессе самонаблюдения, в результате чего душевная жизнь неизбежно подвергается некоторому искажению или стилизации. Вот почему для чисто психологического анализа таких документов, как письма и дневники, требуются особые методы, дающие возможность пробиться сквозь самонаблюдение, чтобы самостоятельно наблюдать душевные явления как таковые— вне словесной формы, вне всегда условной стилистической оболочки.
Совсем иные методы должны употребляться в анализе литературном. В этом случае форма и приемы самонаблюдения и оформления душевной жизни есть непосредственно важный материал, от которого не следует уходить в сторону.<…> Мы должны суметь воспользоваться именно этим «формальным», верхним слоем…»{10}.
Абсолютный разрыв между «психологическим» и «литературным» анализом вскоре вызвал сомнения среди филологов. Так, в 1927 г. Л. Я. Гинзбург возражала Б. Μ. Эйхенбауму: «Душевный стиль — это особая организация, вернее, искусственное осмысление внутренней жизни, свойственное людям умствующим и литературствующим. Но самое литературно оформленное переживание есть все-таки факт не литературы, а внутренней биографии»{11}.
Иными словами, стиль не принадлежит целиком и полностью литературе. Как и сама литература, стиль высвечивает психологию авторов, психологию эпохи. Психология же не есть просто система фраз, она — нечто большее. Поэтому при изучении, например, писем римского Египта нельзя ни отбрасывать их специфический стиль, чтобы понять «душевную жизнь», ни изучать стиль вне «душевной жизни», как чистый элемент эпистолярного искусства. Через стиль, а не помимо него необходимо понять «душевную жизнь» египтян.
Стилистический анализ наиболее применим к устойчивым стилям: романтизму, классицизму, символизму и т. п. Эти стили предполагают «постоянную и неразрывную связь между темой (тоже постоянной) и поэтической фразеологией»{12}. «Для подобного словоупотребления решающим является не данный поэтический контекст, но за контекстом лежащий поэтический словарь, не метафорическое изменение… но стилистическая окраска»{13} Устойчивые стили — классицизм и романтизм прежде всего — имели набор обязательных слов-знаков (розы, урны, толпа, поэт и т. п.). Стилевые слова как бы сигнализировали о наличии определенной мировоззренческой системы. Изучая эти слова, мы изучаем стиль и стоящую за ним идеологию.
Вне устойчивого стиля семантический анализ фиксирует случайные значения слов, зависящие от контекста. Лишь для стилевого слова контекстом является стиль в целом.
Так, Л. Н. Толстой мог употреблять слово «толпа» в тысяче разных значений. Реалистический стиль не сковывал его. Но для романтика слово «толпа» имело единственный, определенный смысл — чернь, враг свободной личности и т. п. Толпе противопоставлялся поэт в канонической теме «поэт и толпа». Лишь для устойчивого стиля анализ ключевых слов бывает вполне эффективным. К какой эпохе античности относится появление устойчивого стиля?
Ответ на этот вопрос можно разделить на две части. «Стилевые слова» как слова-термины, связанные с определенной, осмысленной и четко сформулированной системой взглядов, появились еще в V в. до н. э., но только в пределах философских трактатов.
Известно, что теоретизация значений, связанных с обыденным словоупотреблением, — заслуга Сократа и сократиков. «Здесь действительно начинают действовать… нормы критико-рефлексивного анализа значений, что выражается в первую очередь в требовании определения соответствующих терминов»{14}. До Сократа семантический анализ в лучшем смысле фиксирует стихийную традиционность, уходящую в фольклорную и культовую символику.
В литературе же всеобъемлющий, сознательно установленный стиль появляется, по-видимому, во II в. н. э. Эту революцию совершила вторая софистика. Поскольку термин «вторая софистика» еще не раз встретится на страницах нашей книги, скажем о ней несколько слов.
Софистами («мудрецами») греки назвали в V в. до н. э. первых преподавателей красноречия. Софисты не только существовали за счет умственного труда (это делали до них врачи и т. п.), но и сделали умственный труд элементом престижа, своим отличием. Правда, гонорар несколько унижал их, но не унижал предмет, который они преподавали. Красноречие, образованность стали непременным достоянием правящих классов.
К римской эпохе относится вторая софистика (II в. н. э.). Иногда ее объединяют с третьей (IV в. н. э.). Деятели второй софистики — риторы, профессиональные ораторы, услаждавшие слух и зрение толпы. Их отличали от философов, учивших правильно и добродетельно жить. Но каждый уважавший себя ритор претендовал и на роль учителя жизни, щеголял идеями и фразами из Платона, Зенона, Аристотеля. Штампы и общие места философии сделались штампами и общими местами риторики. Слияние философии с ораторским искусством породило риторический стиль — стиль устойчивый и нарочитый, отражающий целый комплекс идей. Если добавить сюда подражание классической древности (своеобразный классицизм), то нарочитость стиля явится в полной мере. И именно этот стиль со II в. н. э. внедряется в папирусы, разительно меняя их облик.
Итак, изучать духовность масс мы будем, изучая риторический стиль, стиль второй софистики в папирусах. Но правильно ли это? Ведь, по единодушному мнению историков, вторая софистика элитарна. В «эпоху идеологической депрессии и духовного рантьерства»{15} она сплачивала элиту вокруг устаревших образов и идеалов, вокруг «славного прошлого» Греции. При чем же здесь массы и их духовность?
Древние папирусы предлагают исследователю проблему двух культур: культуры верхов и культуры масс. Ясно, что вторая софистика элитарна, а раннее христианство демократично. Ясно, что раннее христианство было «великим революционным движением»{16} в духовной сфере, что христианская духовность прямо противоположна массовому сознанию высших классов. Именно противоположность, несовместимость двух культур в эпоху поздней античности раскрыта в классическом труде Е. Μ. Штаерман «Мораль и религия угнетенных классов Римской империи»{17}. Однако противоположности, как известно, едины и переходят одна в другую.
Именно с единством мы и сталкиваемся. Стиль папирусов II–IV вв. един, разделить его на христанский и языческий нет возможности{18}[1]. Синтез философии с риторикой пропитывает и христианскую проповедь, и стоическую диатрибу. Вторая софистика создает язык элиты, но говорят на нем массы. Чтобы разобраться в этих противоречиях, обратимся к мыслям В. И. Ленина о массовом сознании пролетариата.
Сравнение нового времени с античностью может показаться натянутым. Однако вспомним, что весь первый параграф работы Ф. Энгельса «К истории первоначального христианства» посвящен такому сравнению. «В истории первоначального христианства, — пишет Ф. Энгельс, — имеются достойные внимания точки соприкосновения с современным рабочим движением»{19}. «И христианство и рабочий социализм проповедуют грядущее избавление от рабства и нищеты»{20}, но где истоки проповеди, каково соотношение «рабочего социализма» с массовым сознанием рабочего класса?
В. И. Ленин отвечает на этот вопрос самым решительным образом: «Мы сказали, что социал-демократического сознания у рабочих и не могло быть. Оно могло быть принесено только извне. История всех стран свидетельствует, что исключительно своими собственными силами рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское, т. е. убеждение в необходимости объединиться в союзы, вести борьбу с хозяевами, добиваться от правительства издания тех или иных необходимых для рабочих законов и т. п. Учение же социализма выросло из тех философских, исторических, экономических теорий, которые разрабатывались образованными представителями имущих классов, интеллигенцией. Основатели современного научного социализма, Маркс и Энгельс, принадлежали и сами, по своему социальному положению, к буржуазной интеллигенции»{21}.
Итак, самый развитый и образованный из всех угнетенных классов — рабочий класс — собственными силами рождает лишь «зачаточную форму сознательности»{22}. Что говорить о рабах, крестьянах, других представителях масс? Совершенно справедливым представляется тезис Б. Г. Литвака: «Как рабочий класс не может собственными силами выработать социал-демократической идеологии… так и крестьянство не может выработать антифеодальной идеологии»{23}.
Конечно, христианство не было принесено в массы извне. Его основатель — плотник и сын плотника, апостолы, — простые рыбаки, ставшие «ловцами человеков» (хотя апостол Павел — ученик рабби Гамалиила, а Левий Матфей — мытарь). Но уже во II в. н. э. все христианские апологеты — ритоцы и юристы, писавшие на языке второй софистики. «Огромное влияние александрийской школы Филона и греко-римской вульгарной философии — платоновской и в особенности стоической — на христианство» отмечал Ф. Энгельс{24}. Чтобы оформить в систему социальные идеалы и представления масс, понадобились теории разрабатываемые «образованными — представителями имущих классов, интеллигенции». Без античной философии, без второй софистики здесь никак нельзя было обойтись. Поэтому элитарное происхождение риторического стиля вовсе не противоречит его демократизму, столь явно воссиявшему в папирусах.
Риторический стиль имел свои подсистемы — стили прошений, эдиктов, писем. Для них характерна собственная идейная нагрузка, собственная социальная принадлежность. В основе плана книги лежит поэтому выделение типов источников. Исключением является четвертая глава. Здесь смешаны источники всех типов, здесь мы пытаемся понять не то, что стиль демонстрирует, а то, что он тщательно скрывает. Говоря словами Б. Μ. Эйхенбаума, «требуются особые методы, дающие возможность пробиться сквозь самонаблюдение, чтобы самостоятельно наблюдать душевные явления как таковые».
Массовое сознание — низший уровень сознания общественного, антипод теоретического мышления. В таком определении есть нечто унизительное. Теория предоставляется теоретикам-профессионалам (ученым, философам, писателям), а на долю всех прочих оставлено обыденное, повседневное, рутинное. Но из этого рутинного рождаются философские системы, ибо оно воздействует на головы философов. С другой стороны, есть эпохи, когда массовое сознание приближается к теоретическому мышлению на невиданно короткую дистанцию, эпохи, когда философствуют на площади и проповедуют с кровель, Именно о такой эпохе пойдет речь.