Прошло немного времени, каких-нибудь несколько дней, с тех пор, как я встретила Кондратьева. И вот случились события, которые, словно чертой, отделили первые, немного смутные детские годы. Меня окружали всё те же люди, но теперь я видела их яснее. Произошло это так.
Я играла на дворе, когда высокая молодая женщина взошла на крыльцо и крепко постучала в нашу дверь. И тут, вдруг заметив меня, она сказала так, будто мы с ней виделись много раз и очень часто:
— Здравствуй, племянница Саша, тебе дедушка Никита кланяется. Мама дома?
В это время дверь открылась, мы пошли, и женщина откинула со лба лёгкий шарф. Она поцеловалась с мамой и оказалась Варей, дочерью дедушки Никиты Васильевича и моей тёткой. Она приехала к маме и просила её съездить с ней вместе к Лизавете Сергеевне:
— Одна я не сразу найду их. А мне очень нужно передать одну вещь.
— Ну, что же, поедем, только подожди, Варя, сперва пообедаем.
За обедом тётя Варя рассказывала о дедушке Никите Васильевиче, называла его отцом, и мне почему-то странно было, что он и дедушка и отец. О матери своей она сказала, что здоровье её всё такое же плохое, но она без рукоделия минуты не сидит: всё что-нибудь шьёт или вяжет.
Мне случалось оставаться одной дома, но в такую хорошую погоду, как сегодня, не хотелось сидеть в комнате. Я спросила маму, можно ли мне пойти играть в большом саду за нашим домом.
— Можно. Но если пойдёшь туда, запри дверь и ключ отдай Даниле, чтобы не потерять.
Когда они уходили, я слышала, как тётя Варя сказала:
— Бедная Ксения себе места не находит с тех пор, как взяли Степана Саввича.
Это я хорошо расслышала, но сразу не догадалась, что значит взять человека. Можно было взрослому взять куда-нибудь с собой маленького ребёнка; взять в церковь, взять в Нескучный сад, взять в гости. А большого как?
В этот день забежал Митя, и так как услышанное почему-то беспокоило меня, я сказала ему, что дядю Степу куда-то «взяли», но только я не поняла, куда.
— Эх ты! — объяснил он с высоты своего девятилетнего возраста. — Взяли — это взяли и есть.
— Куда?
— Да в тюрьму посадили, — ответил Митя. — Разве мало народа сажают?
Это было уже понятно.
— А Дуняша? А Ксения? — спросила я.
— Дуняша, небось, плачет, а мать её, наверное, побежала узнавать, куда отвезли мужа: в Таганскую или и Бутырскую, а то ещё куда-нибудь. Это всегда так жёны бегают узнавать про мужей.
Спокойствие Мити меня поразило.
— Что же ты так говоришь? Разве ты Дуняшу не жалеешь?
— Жалею. А что же мне, плакать о ней, что ли? У нас (он так и сказал: «у нас») не плачут, а как в семье горе, пойдут, денег снесут, поглядят, в чём самая нужда. А плакать — это… — Он пренебрежительно махнул рукой.
Мне представился такой же «угол», как был у Ксении после увольнения Кондратьева с фабрики, и там за столом, покрытым потёртой клеёнкой, сидит Дуняша, одна-одинёшенька, держит на коленях Катюшку, и большие её голубые глаза смотрят задумчиво и печально. Как бы хорошо было, если бы я могла пойти к ней, спросить, как они теперь будут жить! Да вот беда: далеко до Пресни.
— Митя, — спросила я, — до Пресни очень далеко?
Митюшка посмотрел на меня, выпятив немного губу, и присвистнул:
— Рукой подать! Вот как далеко. А что?
— А ты не врёшь? — У меня всё-таки было сомнение в том, что до Пресни «рукой подать».
— Чего я буду врать? На Красной площади бывала?
Я кивнула головой.
— Оттуда по Моховой, потом по Никитской, всё прямо и прямо: вот тебе и Пресня.
— А ты до Кондратьевых дорогу найдёшь?
— А то… Я у них, может, раз пять с Петром Иванычем бывал. Идти, что ли, хочешь? Так пойдём.
Дело решилось так скоро и просто, что раздумывать было нечего. Мама ушла надолго, отец придёт только вечером. Конечно, одной мне идти нельзя, на улицу мне можно выходить только с кем-нибудь из взрослых. Но Митя же знает дорогу! И потом мы не гулять идём, а проведать подружку, у которой случилось горе. Мы скоро вернёмся.
Всё-таки на душе у меня было неспокойно, и при одной мысли, что мама очень рассердится, сердце словно летело куда-то. Вот ведь Митя ходит один по улицам, и Дуняша ходит, и никто им ничего не говорит! Я закрыла дверь на замок, как всегда, уходя, делала мама, ключ отнесла Даниле и сказала, что мама велела отдать, мы с ней уходим.
— Постой, постой, — сказал Данила, — ведь Аграфена Васильевна с час, как ушла.
— И мне велела догонять, мы с Митюшкой пойдём, — беспечно солгала я, поражаясь про себя, как быстро один неправильный поступок влечёт за собой другой. Моё путешествие к Дуняше с какой-то одной стороны казалось мне правильным и неправильным — с другой. Э!.. Что там думать! После разберёмся.
Мы вышли с Митюшкой из ворот. Вид и даже самый воздух улицы показались мне совсем другими: необычайно резко выступали стены домов, камни мостовой, доски заборов с кругленькими сучками в них. Всё было так выпукло и нарядно, словно обведено тонкими чёрными линиями.
Сначала мне казалось, что все встречные смотрят на меня и думают: «Вот девочка пошла одна, не спросившись у мамы». Но когда один старичок спросил меня: «Девочка, как пройти на Пятницкую?», — я поняла, что моё путешествие в глазах других людей — дело самое обычное, и мне очень польстило обращение ко мне взрослого человека. Зная Пятницкую, я постаралась дать ему совершенно исчерпывающие указания, и он поблагодарил меня, сказав: «Ну, спасибо, дай бог тебе здоровья». И это я приняла с уверенностью, что такое пожелание принесёт мне только хорошее.
После этого маленького случая я почти перестала испытывать угрызения совести, и мы весело шли с Митей, заглядывая в витрины магазинов, где сегодня всё выглядело так же нарядно, как и проезжавшие извозчичьи лакированные пролётки, на круглых изгибах которых масляно блестело солнце.
Мне очень захотелось подарить что-нибудь Дуняше. Например, розовую ленту, которую я видела в окне магазина: она так красиво была переброшена с одного края витрины до другого и покоилась на белоснежных, пышно сложенных букетами кружевах! Но у меня не было денег, и я пожалела, что не взяла из дома замечательную картинку: собачка с лентой на шее везёт корзиночку, полную цветов.
Я начинала уставать: столько окон, дверей, ворот было на улицах! И я боялась, что мы не туда идём. Наконец Митя остановился и показал рукой.
— Вот и Пресня! — сказал он, и я увидела улицу, на которую выходили большею частью деревянные домики вроде нашего флигеля с маленькими палисадниками перед ними. Окна первых этажей везде были со ставнями. Мы прошли мимо каменного двухэтажного дома, где в нижнем этаже помещалась пивная лавка, а рядом на железной вывеске был изображён блестящий и чёрный сапог и написано: «Чекалин — военный сапожник». Мне казалось, что нам долго ещё идти, как Митя неожиданно повернул во двор и остановился перед маленьким флигельком, по стене которого высоко вились листья любимого маминого цветка ипомеи.
— Тут и живут Кондратьевы, — сказал он. Так уютно и хорошо было в этом дворе, что я оглядела его, прежде чем войти. Чисто-чисто выметенный двор; две толстые раскидистые липы росли между флигельком и большим оштукатуренным домом с крыльцом на улицу. Под липами были вкопаны в землю столик на одной ноге и две скамеечки. На верёвке, протянутой от липы к углу лома, ветерок развевал выстиранное детское бельишко.
— А вот там Никита Васильевич живёт, — показал Митя на два окна этого дома, выходившие во двор. — Эту половину хозяин всю квартирантам сдаёт. И флигель тоже.
Поднявшись на крылечко флигеля, мы постучали. Никто не отозвался, и сердце у меня упало: мне как-то казалось, что раз нет дяди Стёпы, то и никого совсем нет. Но дверь была не заперта.
В маленькой кухоньке Дуняша подметала пол; она выпрямилась, отвела ото лба густые растрепавшиеся волосы, закричала:
— Саша! Ой, Сашенька!.. — И заплакала так горько, таким недетским плачем, что и я заплакала за ней.
Так мы сидели, обнявшись, а Митя стоял и смотрел на нас. От стола пахло только что вымытыми добела досками. В чистые стёкла светило солнце; лучи его ложились на противоположную стену, и там светлые четырёхугольники были обведены радужными краями. В открытую дверь была видна небольшая комната со столом посередине: здесь было гораздо лучше, чем в комнате, где жили Кондратьевы на фабрике. Митя, любивший во всём ясность, прервал наше горестное молчание.
— Когда папку твоего взяли? — деловито спросил он.
— Три, а может, четыре дня, — ответила Дуняша.
— На фабрике или из дома?
— Из дома. Мы только спать легли. Катюшка от Никиты Васильевича прибежала, дверь оставила отпертой. Мы и не посмотрели. Вдруг стучат, и сразу же слышу, кто-то открыл дверь. Вошли околоточный и двое полицейских или жандармов, что ли. «Вставай!» — говорят папке. Он встал, быстро одёжу на себя накинул, а полицейский подошёл и щупает у него по карманам. Мамка вскочила, испугалась; сразу не поймёт, кто, откуда. А папка ей: — «Засвети, Ксеня, лампу и не беспокойся». Потом полицейские сбросили одеяло, матрац, вытащили из-под кровати папкин сундучок с книгами, всё из него стали выбрасывать. Каждую книжечку поглядят; один отложит, другой рукой махнёт: дескать, не нужно…
— Ну и как? Что-нибудь нашли? — спросил Митюшка. Он присел на подоконник, и его рыжеватые волосы засветились на солнце. — У нас в казармах чуть не каждую ночь обыски, да не находят!
— Не нашли ничего, — сказала Дуняша. — Папка спокойно так сидел с краю на кровати. Один полицейский ему сказал: «Ничего, доищемся». А папка ответил: «Ищите, ищите, я чего сам не положил, того никогда не ищу».
— А Ксения? — вырвалось у меня.
— Мамка тоже сидела на табуретке, всё глядела за ними, куда лезут да что перебирают. Мы с Катюшкой заплакали, а папка сказал: «Что же это вы, дочки, вздумали? Плакать не о чем. Всё будет ладно». — Дуняша вздохнула. — А потом они говорят папке: «Одевайся, пойдём». А папаня засмеялся. «Я, — говорит, — к этому всегда готов!» И увели. Мы всё плакали с Катюшкой, а мамка и говорит мне: «Ну-ка, дочка, лучше помоги мне всё убрать да и ложись, спи. Отец наш — честный человек. Тем, что преследуют его так, не обижаться, а гордиться надо».
Дуняша рассказывала обо всём спокойно, только слёзы иногда набегали, и она утирала глаза.
Прибежала с улицы Катюшка; она стала такой большой, что я ее сразу и не узнала. С трудом я усадила её себе на колени.
— А ты как, Саша? Отпросилась ко мне? — посмотрела на меня Дуня.
Я отрицательно покачала головой.
— Как же так? Тогда тебе идти надо! — озабоченно сказала она. — Спасибо, Санечка, что приходила, подружка дорогая!
По правде сказать, меня тревожила мысль о доме, но и уходить не хотелось.
— А пойдём к Мелании Михайловне, — вдруг сказала Дуняша. — Не знаю, дома ли Никита Васильевич. Всё равно им показаться надо. Это же обида: была в ихнем дворе и не зашла.
Дедушка Никита Васильевич стругал в кухне какую-то доску и очень обрадовался мне.
— Самая дорогая гостья пришла! — сказал он, гладя меня по голове. Против ожидания он почти совсем не беспокоился, что я ушла из дому без спроса: — Ничего, Сашенька, беда, конечно, есть в том, что не сказалась. Но уж раз сделано, тужить нечего, а надо поправлять! Погостишь полчасика, да я вас с Митей ещё и на конке прокачу! Пойдём-ка, голубка, к бабке Малаше.
Мы вошли в небольшую переднюю, где стоял сундук, застеленный сшитой из пёстрых лоскутков покрышкой. Лоскуты в ней были так искусно вырезаны и подобраны, что казалось, цветистая затейливая ткань нарядно развернулась перед нами. Открыв маленькую дверь, дедушка пропустил меня вперёд, и я увидела совсем ещё не старую, как мне показалось, темноволосую женщину, сидевшую на кровати в подушках. Несколько лет она только немного могла вставать с постели: у неё болели ноги, одна она не могла выходить из лому. Она отложила в сторону какое-то вязание и ласково обернулась ко мне.
— Вот кто к нам пришёл, Малаша, — сказал дедушка. — Узнаёшь?
— Узнать-то трудно, а догадаться можно! — весело ответила моя бабушка.
И тут я заметила морщины на её лице. Помню, меня удивил её весёлый, звучный голос.
— …Всё, всё знаю, как вы жаворонков ходите слушаете, как тебя дедушка на Трубный рынок водит, как морских жителей тебе покупает. В молодости-то я ведь какая резвая была, вся в тебя… — Она повернулась к дедушке: — Угости-ка её яблочком.
— Угощать, пожалуй, её не стоит, — сказал дедушка, — она самовольно к Дуняше прибежала.
Бабушка хотела сделать строгое лицо, сдвинула брови, но тут же неудержимая улыбка тронула её полные красивые губы.
— Беда, беда! — покачала она головой. — Слушаться ведь старших-то надо, на то ты ещё девочка маленькая. Вот вырастешь большая, тогда по своей воле живи. С кем же ты прибежала?
— А с Митей.
— Ну, с Митей, — серьёзно, но со смешинкой в тёмных глазах сказала бабушка, — так это ещё ладно. Где же он?
— Он у Дуняши сидит.
— Тебе можно было бы с нашей Варей придти. Она бы тебя и привела. И мама бы отпустила. Ну, да уж ладно: давай грех пополам!
Рассказать, как в комнате Мелании Михайловны собрались Митя, Дуняша, Катюшка, как мы ели яблоки и играли в старые, растрёпанные карты с бабушкой в «пьяницы» и в «носы», — значит заглянуть в безмятежный и добрый час детства. Наконец дедушка Никита Васильевич скомандовал собираться, и, расцеловавшись с Дуняшей и вовсе позабыв спросить её, как же они с матерью теперь живут, мы пошли к конке.
Дома меня встретила мама. Трудно сказать, какого приёма я ожидала. Не думала же я, что меня ударят или поставят в угол, но всё-таки было страшно.
— Где ты была? — спросила мама строго. Ходила к Дуняше на Пресню. — Я побоялась сказать, что ходила с Митей: на обратном пути он только дошёл с нами до ворот фабрики и отправился домой.
— Ну так и иди туда, откуда пришла. Раз ты у меня не спрашиваешься, ты мне не нужна.
Но мама-то была мне нужна! Я громко заревела, и в это время вошёл дедушка Никита Васильевич.
— Ты уж прости её, Грунечка, она больше не будет, миролюбиво сказал он.
— Не люблю потатчиков! — отрезала мама. Раз она не слушается, пусть и отвечает за это. Хорошо, что Данила догадался, куда они с Митей пошли.
И вдруг мне стало так горько, так обидно!
— А Клавдичка бы мне ничего не сказала, — крикнула я, — она бы меня не ругала за то, что я пошла!
— Почему ты знаешь? И Клавдичка бы ругала, — уже не так уверенно сказала мама.
— Нет, я знаю, что не ругала бы: дядю Стёпу в тюрьму посадили…
Мама остановилась передо мной.
— Откуда это тебе известно?
— Я слышала, как тётя Варя тебе рассказывала.
— А тебе нечего было слушать. Детям не обо всём надо знать.
И тут я вспомнила, что главное-то — спросить у Дуняши, как они теперь живут, — вылетело у меня из головы.
— А почему мне не надо знать, что у Дуняши горе? — упрямо сказала я.
Ну, ответьте ей, Никита Васильевич, я не могу, — махнула рукой мама и отвернулась к окну. Тут вошёл отец.
— Что у вас случилось? — спросил он.
Мама стала рассказывать, жалуясь на меня и желая, чтобы отец тоже счёл меня виноватой.
— Ты сердишься, я понимаю, — сказала я, — но раз мы с Дуняшей подруги, мне надо было к ней пойти. Что ж бы я её издали жалела, и всё?
Отец молча взглянул на маму.
Да ведь что, Грунечка, — дедушка Никита Васильевич сгрёб рукой большую свою бороду, — нет греха в том, что Саша побежала подружку утешить. А что не спросилась, прости уже её за это.
И тут мама, которая так решительно назвала дедушку потатчиком и только что жаловалась отцу, вдруг сказала:
— Ну вот что, Саша, только для дедушки Никиты Васильевича я тебя прощаю. Благодари дедушку.
Я кинулась к дедушке, запуталась в его бороде, чмокнула куда-то в щёку, потом подошла к маме, не зная, что делать. Она сама нагнулась и поцеловала меня в наклонённую голову, а я крепко обняла её за шею и почему-то снова заплакала.
Когда потом я с лёгким сердцем уселась около отца, он обернулся ко мне:
— Надо всегда подойти и сказать мне с мамой, что ты хочешь сделать. Если это хорошо, тебя никто не остановит.