Тоня уже ненавидела Тихомирова, который болтал о всяких пустяках и, словно испытывая ее терпение, ни слова не говорил о Коке. Только когда все прожевал и ему принесли кофе, только когда закурил и принялся поскребывать свою бородку, поведал он уже измучившейся Тоне, что ничего страшного не случилось, что Кока (только это строго между ними) скрывается от армии, что за ним этой осенью особенно рьяно охотится военкомат, а конкретно – жуткие люди, которые его персонально ненавидят: военком, полковник Замышляк и главный врач медкомиссии – доктор Шухер. Тихомиров ничего не придумал: действительно, в этом военкомате Кока был для всех как больной зуб; его не могли забрать в армию, когда он учился, да и сейчас вот уже четыре года, а значит, восемь призывов, Советская Армия не могла пополнить свои ряды рядовым Константином Корнеевым, годным к нестроевой и необученным. Ну никак не желал этот артист пополнять собой ряды и Родину защищать! А годы шли, и уж скоро Коке будет двадцать семь, он проскочит призывной возраст, и армия потеряет все шансы иметь в своих рядах такого выдающегося бойца. В их театре был сильный директор, со связями и влиянием, и он обеспечивал своему ведущему артисту отсрочку за отсрочкой, но в каждый весенний и каждый осенний призыв военкомат Коке и Кока – военкомату традиционно трепали нервы. А сейчас, когда сроки поджимали, когда осталось только два призыва, чтобы его взять, военкомат совсем озверел, и уже директорские знакомства переставали действовать. Вот почему у Коки была в поликлинике пухлая медицинская карта с историей болезни, которая по объему тянула на приличную повесть. Кока косил под гипертоника вот уже несколько лет и регулярно брал больничный с диагнозом: гипертонический криз. И еще – гипертензионный синдром, якобы после сотрясения мозга, инсценированного все тем же Тихомировым год назад в ближайшей к одной больнице подворотне.
В этой больнице работал профессор, близкий знакомый Тихомирова. Профессор очень любил кататься на лошадях, а Тихомиров в Алабинском кавалерийском полку, прикомандированном тогда к Мосфильму, мог его этим обеспечить. Профессор по плану должен был встретить Коку в приемном покое, после того как на Коку «по чистой случайности» поблизости, в подворотне, нападут хулиганы (один повыше, другой – пониже, как рассказывал Кока потом милиционеру, не особенно напрягая фантазию) и разобьют о его голову почему-то полную бутылку портвейна. И хотя не было тогда в стране таких хулиганов, которые могли бы пожертвовать портвейном ради сомнительной радости – вырубить Коку, а потом убежать, ничего не взяв, – это уже детали, мелочи… Однако, поскольку «на место происшествия» были вызваны и «скорая», и милиция, и милиция, естественно, приехала раньше и доставила Коку в ближайшую больницу, где уже ждал знакомый профессор, Коке пришлось-таки на вопросы милиционеров отвечать. Их интересовала уголовная сторона вопроса, но то, что Кока путался в показаниях, можно было отнести к тяжелым последствиям сотрясения. Хорошо еще, что мифических хулиганов не нашли, а то бы кто-то мог и невинно пострадать.
У доставленного в больницу Коки дежурный врач стал искать вещественное доказательство покушения – гематому на голове, и все большее сомнение читалось на его суровом лице. Но тут в приемный покой вбежал знакомый профессор, ненатурально крича: «Костя! Что с тобой?! Что с тобой сделали?!» Костя стал вяло повторять свою легенду, бровями и глазами делая знаки профессору, чтоб тот не переигрывал. Но тот, войдя в артистический раж, метался по кабинету, воздевал руки к небу, потом прижимал их к лицу – ну просто Вера Холодная из немого кино! – и все кричал: «Изверги, изверги! (Это он в адрес хулиганов.) Что они делают! Ты же артист, тебе же надо беречь лицо!!!» Кока из-под полузакрытых век с профессиональным отвращением наблюдал эту сцену, но все тем не менее кончилось хорошо. Дежурный врач робко попытался указать профессору на отсутствие гематомы, но был грубо прерван: «Да замолчите вы! Какая, к черту, гематома, он же в шапке! Тут такое несчастье, одного из лучших артистов в Москве – чуть не убили, а вы – про гематому! Немедленно в палату, в отделение ко мне – немедленно!»
Вот так Кока получил гипертензионный синдром, а в придачу к нему – гипертонию и историю болезни. И все это должно было как-то подействовать на военкомат. Может, и подействовало бы на кого-нибудь, но только не на доктора Шухера и не на полковника Замышляка. (Кстати, читатель, эти фамилии – единственно подлинные во всей истории, кто не верит, может позвонить в бывший Краснопресненский, а ныне военкомат Центрального округа и спросить: работали ли там люди с такими фамилиями в 70-е годы прошлого столетия? Этот короткий экскурс в историю убедит вас в том, что невероятное вполне способно быть очевидным. Да и грех было бы менять такую красоту на что-нибудь другое. Правда бывает иногда куда ярче любого вымысла. Вы вслушайтесь только в эту симфонию имен: Шухер и Замышляк! Какая звукопись, какая прелесть! Наверняка кто-то из вас скажет: врет! Придумал! Еще раз говорю – позвоните, это вас сильно позабавит.) Так вот, этих двух деятелей спаивало (в прямом и переносном смысле) одно общее неистовое стремление взять в армию всех: полуслепых, полуглухих, полусумасшедших, плоскостопых, язвенников, тех, у кого были на иждивении дети или родители – всех оптом.
Таких симулянтов, как Кока, было немного, но Шухер и Замышляк на всякий случай подозревали каждого или даже не подозревали, а заранее считали каждого симулянтом, стремящимся уклониться от службы, поэтому у них в армию попадали по-настоящему больные люди, с которыми потом, во время службы, происходили разные неприятности, а бывало, и несчастья. Но зато план их военкомат всегда выполнял! План по забору контингента… Кто с них спросит потом за то, что какой-нибудь парень с настоящим гипертензионным синдромом перестреляет всех своих товарищей? А никто! Зато план есть! И можно доложить! Но всех, кто мешал этому плану, они ненавидели, и в первую очередь тех, кто получал отсрочки, а особенно – деятелей культуры, и еще особеннее – артистов, и уж совсем особенно – неуловимого призывника Корнеева. Когда полковник Замышляк слышал эту фамилию, за него начинали тревожиться, не хватит ли его сию же минуту апоплексический удар: его огромная, и без того красная ряха – краснела еще больше, глаза изнутри выдавливались злобой и грозили вот-вот лопнуть, а из плотно сжатых командирских губ выбрызгивалась слюна вместе с ненавистной фамилией. Вот у кого был гипертонический криз в эти мгновения! «Корнеев? – шипел полковник, – это который Корнеев? Тот, который из ТЮЗа?..» – «Он, он», – с грустью за все несознательное поколение подтверждал доктор Шухер. У Шухера была другая реакция. Когда он слышал фамилию Корнеев, он грустнел. Он вообще часто грустнел, провожая призывников-москвичей на Дальний Восток, признавая годными тех, кто был совершенно не годен, и он об этом знал, но… отправлял служить.
Грустным был Шухер. Вся скорбь его маленького, истерзанного, гонимого народа сконцентрировалась в нем. Он знал, что все – суета сует, а служить – надо! Грустно, но надо. Весь облик Шухера был сама скорбь, стена плача. Его плешивая голова с рябыми пятнышками вечно клонилась вниз, ее тянул вниз длинный и одновременно толстый нос, исключительный нос, похожий на хоботок муравьеда. На конце хоботка росли несколько седых волосков, которые Шухер, видимо, берег; все эти годы Костя их наблюдал, их было три, всегда три, на том же самом месте. Этим носом Шухер все время шмыгал и вытирал его, кажется, одним и тем же огромным клетчатым платком. И глаза у Шухера все время слезились, не иначе – от грусти. Им обоим этот артист-призывник был так же приятен, как застрявший в горле плавник ерша; их бы воля, Замышляк и Шухер послали бы его служить завтра, без права попрощаться с друзьями, в стройбат, куда-нибудь на север Якутии, лет на двадцать пять, чтобы он там в вечной мерзлоте чего-нибудь копал и копал; пока не околеет, сволочь, но… пока не получалось. Не получилось и этой осенью, директор добился еще одной, на этот раз последней отсрочки, и Кока об этом вчера узнал по телефону. Поэтому назавтра собирался вылезать из своего логова и Тихомирову об этом сообщил.
Пока Тихомиров рассказывал Тоне про военкомат, она смеялась и не верила Тихомирову, что такое бывает, что такая опереточно-зловещая пара может существовать, ну, порознь – это еще ладно, это бы не так удивляло: ну Шухер себе и Шухер, и Замышляк тоже, разные ведь фамилии бывают, но вместе…
– Да бывает еще и похлеще, – говорил Володя, – бывают, знаешь, такие сочетания! Вот сейчас точно не поверишь. Двух музыкантов-скрипачей тоже взяли служить, без них тоже армия – никак, но, поскольку скрипачи (один закончил консерваторию, другой – Гнесинское), то – куда их? Естественно, в какой-нибудь военный ансамбль или оркестр. И они оба попадают в какой-то оркестр ПВО или куда-то в этом роде и там становятся друзьями и ходят все время вместе. И все бы ничего, но у одного фамилия – Тригер, а у другого – Сипилис. Порознь – тоже сойдет, а так, представляешь себе: ходят вместе всю дорогу Тригер и Сипилис – два друга, два солдата, два защитника Родины.
Тоня быстро обучалась в театральном институте, и в чем смысл каламбура – уже понимала, поэтому хохотала над Тихомировской историей до слез. Она уже выпила немного вина, и Тихомиров был такой милый, забавный, если даже и врет, то как остроумно. И тревоги куда-то отступили, растаяли, и в ресторане было так тепло и уютно, и вообще все оказалось гораздо проще, чем она себе воображала.
– Коку жалко, – вздохнула Тоня, – сколько ж он натерпелся от этого Шухера и этого Замышляка. – Она опять засмеялась. – Все-таки у нас, у девушек, перед вами хоть одно преимущество, но есть: нас в армию не берут, если только сами не захотим.