О творожке, пельменной и о пустяке, который может

Итак, что мы имеем? Одесса, гастроли, весна, море, каштаны, любовь, а также долгожданная возможность наконец принадлежать друг другу всецело и без остатка, роковая, однако, возможность, в чем мы с вами вскоре и убедимся.

Они ходили по городу, взявшись за руки; они не расставались ни на минуту. У Маши был одноместный номер, и ночевали у нее. Ночи, разумеется, были безумными и волшебными, для сна оставалось всегда час-два, не больше, все остальное время уходило на любовь страстную, чувства нежные, слова пылкие… Долго так продолжаться не могло: слова начали повторяться, чувства – притупляться, да и «заниматься любовью» сутками напролет могут разве только кролики. Коке с Машей иногда и ночей было мало, они, бывало, и днем прибегали в номер и бросались в постель с жадной торопливостью, будто завтра – война, и уже никогда ничего не будет. Ну, а дни… дни были наполнены уютным домашним лиризмом, обаятельными шалостями, милыми знаками внимания. И всюду и всегда они были вместе: спали вместе, ходили на море вместе, ели вместе. Вот только…ели вместе они, пожалуй, напрасно… И сейчас мы увидим – почему…

Несмотря на полную близость и взаимопознание, Маша зачем-то продолжала сохранять перед Кокой тот самый образ неземного существа, которому все земное и низкое – чуждо; которое размножается только пыльцой или почкованием; которое даже не пользуется туалетом, потому что ест и пьет только в силу печальной необходимости поддерживать жизнь в своем грациозном организме. Туалет якобы был не нужен, потому что весь минимум продуктов, потребляемых Машей, превращался в энергию. Энергию любви! Тяжелый образ, да и ненужный вовсе в теперешней фазе их отношений, но Маша почему-то упорно из него не выходила. Она будто не сознавала, что все основные компоненты этого образа рушились по мере их знакомства, и цепляться за них было уже глупо. Первым, еще давно, отпало то, что Маша не нуждается в естественных отправлениях и не ходит в туалет, потому что Кока ведь подслушал случайно тогда в коридоре театра, что она это все-таки делает и, более того, хочет этого иногда в самый неподходящий момент. Вторым ушло то, что близость осуществляется только пестиками и тычинками, так как у нашего героя уже было с ней добрых пять десятков случаев в этом усомниться. И наконец, в славном городе Одессе предстояло пасть еще одному редуту Машиной сказки.

Это произошло где-то уже к концу гастролей. К этому времени Кока от постоянного недоедания, недосыпания и интенсивной половой жизни стал походить на уличного мартовского кота, худого, драного, с фосфоресцирующими, безумными глазами. От недоедания – потому что ему не давали есть. Кто? Да Маша, разумеется. День начинался с завтрака в буфете гостиницы. После трех-четырех ночных актов Кока ужасно хотел есть. И когда они приходили в буфет, Кока был готов слопать все меню; он вожделенно мечтал хотя бы о яичнице из трех, нет!.. пяти яиц и непременно с ветчиной. – «Ну, Машенька, что возьмем?» – весело спрашивал Кока, выбрасывая слова между голодными спазмами, И неизменно получал один ответ: «Возьми себе, Малыш, что хочешь, а я, пожалуй – творожку». И так изо дня в день, из утра в утро…

И каждый день Кока сдерживал стон и не брал себе ничего, что хотел, а брал тоже творожок, потому что хотел соответствовать: как это так? – она, такая воздушная, вся духовная такая, – будет творожок, а он, стало быть, грязное животное – будет под ее сочувствующим и, может быть, даже – брезгливым взглядом – мясо грызть, яичницу трескать? Нет! Он тоже будет творожок, только хлеба побольше и несколько кусочков, пока отвернулась – с собой; он тоже будет воздушный и неземной; он тоже будет не от мира сего; дух одержит верх над низменной плотью, и не уступит он Маше в духовности, пусть она знает, что жрать для него – не главное.

Вот Кока и становился все воздушнее и воздушнее, все духовнее и духовнее; он нервно вздрагивал и чего-то пугался, когда просто шел по улице; на него уже нельзя было посмотреть без невольной сострадательной гримасы на лице: О господи! Что это идет? Надо же, до чего себя довел!.. Обед и ужин были для него такой же смертной мукой. Когда они приходили в тот же буфет или другую столовую, Кока, уже с безнадежным отчаянием, спрашивал: «Маша, тебе опять творожок? Или, может?..»

– Нет, нет, – всегда отвечала она, – мне только творожок, Малыш, ты же знаешь. – И с мягкой укоризной смотрела на него: мол, не можешь ведь ты заподозрить, что я стану есть мясо убитых животных… О-о! Этот творожок! Его мать и всех родственников творожка – сырков, творожных паст и творожных масс!!! Послать бы их далеко, далеко, к их родимой матери – корове! А саму эту корову прибить и закопать! Нет! Не закопать, а превратить в говядину и поступить с ней, как полагается нормальному мужчине! Но нельзя, нельзя, черт возьми! Первобытным мужчиной разрешается быть только в постели с Машей, а вот в столовой – никак, никак!…

Нетрудно себе представить, как Кока через две недели ненавидел творожные изделия; можно понять, почему он потом несколько лет не мог смотреть не только на творожок, но даже на сыр и кефир.

В конце концов случилось то, что и должно было случиться. Был обед в диетической столовой, в которую Маша каждый день Коку таскала. Эту столовую Кока «любил» больше всех, там он чаще всего в компании желтолицых язвенников и пенсионеров вкушал гороховый суп, овощное рагу и этот сволочной творожок. Он уже серьезно подумывал о том, чтобы разыскать телефон этой столовой, позвонить из автомата и через носовой платок измененным голосом сообщить, что в ней заложена бомба. Хотя, с другой стороны, кому может понадобиться взрывать эту обитель желудочной скорби… Но, может, поверят, и тогда – хоть день перерыва…

Гороховый суп Кока уже выпил, овощное рагу проглотил за пять секунд, и теперь с ненавистью ковырял творожок. Маша свой уже успела съесть, потому что от супа и рагу отказалась, и терпеливо ждала Коку, нежно наблюдая, как он доедает полезное и не отягчающее желудок благородное блюдо. В Коку оно уже не лезло, и он, виновато отодвинув творожок, сказал Маше: «Больше не хочу, пойдем».

– Наелся? – ласково спросила Маша.

– А как же! – не без сарказма сказал он, думая, что надо что-то предпринять, а иначе он просто сдохнет.

– А кисель?

– Не буду, пойдем.

Сейчас они должны были на час-два расстаться. Коке нужно было навестить дальних родственников; Маша сказала, что она должна пойти на почту и дать поздравительную телеграмму подруге, у которой сегодня день рождения. Они вышли из диетической столовой. Маша поцеловала его и сказала: «Пока, Малыш, не скучай там, у родственников. Через два часа встретимся в гостинице. Я буду в номере тебя ждать, ладно?…» И они разошлись в разные стороны… с тем, чтобы уже через пятнадцать минут встретиться снова.

Встретились они в самой банальной пельменной, на другой улице, в двух кварталах отсюда, совершенно случайно, однако случайным вряд ли что-то бывает, все подчинено какой-то верхней логике, все, наверное, шло к этой роковой пельменной. Ведь могли же они, согласитесь, направиться в разные пельменные, и все было бы по-старому, можно было еще некоторое время морочить друг другу голову. Но… карты легли иначе, и вот они столкнулись буквально лицом к лицу именно в этой грязной забегаловке. Маша сидела за столом, перед ней вызывающе стояли два мясных салата и две двойные порции пельменей, она ела торопливо и жадно, будто боялась, что ее сейчас застукают на месте преступления.

Ну, чего боялась, то и получилось. Кока ведь зашел сюда опять же абсолютно случайно, он решил сперва забежать в театр, узнать расписание репетиций на завтра и потом только поехать к родственникам, поэтому развернулся и пошел в другую сторону, туда, где он вовсе не должен был оказаться. Но, вот видите, оказался. Он увидел эту пельменную и несколько минут постоял у входа. После короткой, но яростной схватки между организмом и силой воли, этой борьбы с самим собой, которая закончилась в пользу голода, Кока, проклиная себя за слабость, вошел внутрь. Он встал в очередь, набрал на поднос тоже две порции пельменей и еще (уж пропадать, так с музыкой!) две порции сосисок, а еще – две бутылки пива и стал искать, за какой стол пристроиться.

Он увидел свободное место, столик, за которым сидел только один человек; он увидел место, а не человека и быстро направился туда, а подойдя, вежливо спросил: «У вас не занято?» Девушка, сидевшая одна за столом, только промычала что-то в ответ, поскольку рот у нее был занят уже двумя пельменями, а третий она как раз сейчас цепляла на вилку. Она только отрицательно покачала головой, что, мол, не занято, и вилкой с наколотым пельменем сделала приглашающий жест, означавший, что «пожалуйста, присаживайтесь». Обмен репликами, озвученный с одной стороны и безмолвный – с другой, проходил в автоматическом режиме, без эмоций, ну, как это обычно и происходит: «Свободно?» – «Пожалуйста» или «Вы выходите на следующей?» – «Да». Правда, голос человека, задавшего вопрос, показался девушке странно знакомым, но рефлекс узнавания, задавленный здоровым аппетитом, слегка припоздал.

Кока в это время поставил поднос на стол и стал сгружать с него всю свою снедь! За эти несколько секунд рефлекс узнавания догнал Машу и послал ей в мозг сигнал надвигающейся катастрофы. «Не может быть», – подумала она и стала медленно поднимать глаза, все еще надеясь на чудо, на то, что это – не он. А Кока освободил наконец поднос и только тут посмотрел на соседку по столу. «Здравствуй, ужас!» – только так можно было назвать эту картину, застывшую безмолвно посреди оживленной пельменной. Над щеками Маши, разбухшими, как у запасливого хомяка, от непрожеванной пищи, которой было куда как далеко до творожка, панически метались огромные глаза в поисках хоть какого-нибудь выхода. Выхода не было. Ничего нельзя было сделать в этой ситуации, невозможно ничего придумать.

А у Коки задрожал поднос в руке, и он элементарно покраснел, покраснел так, как не краснел никогда в жизни, будто Маша не с пельменями его сейчас застала, а с другой женщиной в постели, словно его поймали сейчас на чудовищной измене. Однако, читатель, заметим, что это была хуже, чем физическая измена, это была измена идеалам. Вот так они смотрели друг на друга минуту, в которую вместилось все. Они так долго прикидывались, играли, старались выглядеть лучше, чем они есть на самом деле, так долго писали свой роман, что для естественной жизни в нем уже не осталось места. Обоим стало понятно, что вот и кончилась любовь. Какая мелочь, в сущности, микроб может все испортить!

Вот тут бы им засмеяться, обратить все в шутку, но нет! – не тот случай, слишком много игры было между ними, и сейчас вся игра куда-то ушла, и в первый раз за все время они были совершенно искренни, растеряны и огорчены; оба поняли в этот момент, что все кончилось, что Кока теперь, если и будет когда-нибудь обнимать ее, непременно вспомнит про ангела с набитым пельменями ртом, да и Маша будет вечно помнить его с дурацким и несчастным видом держащим в руке дурацкий поднос; что они уже никогда больше не смогут серьезно относиться друг к другу даже в минуты близости, а значит, близость теперь исключена; уже нельзя шептать в постели милые нежности: все будет казаться игрой, даже если ею и не будет.

Романтика рухнула! Все! Это был момент истины для наших любовников, и не осталось ничего, кроме усталого сожаления. И все это – в полторы минуты!

Потом Кока осторожно положил поднос обратно на стол, посмотрел на нее другими глазами – уже не любовника, а все понимающего друга – и сказал, грустно улыбнувшись: «Э-э-эх, Маша… Какие же мы с тобой все-таки… артисты…» Потом поднял руку, будто хотел погладить ее по щеке, но потом раздумал, вздохнул и вышел. И тут Маша впервые за много лет по-настоящему заплакала. Сказать «заплакала» – это ничего не сказать. У нее слезы просто хлынули, будто шлюзы открылись. Бывало, что она плакала от обиды, унижения, злости даже, бывало, что она делала слезы своим неотразимым оружием, но так – никогда: ничего и никого не стыдясь, некрасиво размазывая по лицу слезы рукой с зажатой в ней вилкой и давясь солеными и будто резиновыми пельменями. Она плакала так горько, как плачет ребенок, у которого отняли любимую игру.

А ведь игра в любовь и была, в сущности, ее единственной игрой, смыслом жизни, и сейчас она вдруг поняла, что это не может быть смыслом жизни, а тогда – какой же в ее жизни смысл? И есть ли он вообще? Тридцать ведь уже, а нет ничего: ни настоящих ролей, ни настоящих друзей, ни детей, ни любящих, ни любимых по-настоящему – ничего нет! Обо всем этом и плакала моя Маруся, а потом вытерла слезы и доела все, что было на столе. Все равно ведь надо было как-то жить… Надо было жить дальше!…

Загрузка...