Большой эпилог и прощание

Бежит, бежит по дороге жизни наша история, бегу и я вместе с ней, спотыкаюсь на ухабах сюжета, слишком часто оглядываюсь по сторонам и отвлекаюсь, перехожу на шаг, медля расставание, и пытаюсь все же весело насвистывать свою песенку под названием «Роковая Маруся». Дорога катится под горку, поэтому идти легко, только, пожалуй, слишком быстро. Это в горку всегда, до вершины, идти будто бы тяжело, и все кажется, что очень медленно, а после вершины – только недели мелькают: понедельник, среда, о! уже суббота; март, июль, январь; год, другой, третий…

Вот уже скоро прощаться мне с моими героями, пора, а я что-то все не решаюсь, наверное оттого, что привык, а прощаться всегда нелегко. Но… пора, друзья, пора, оттягивать нельзя более, иначе это может превратиться в неловкое топтание на вокзале у поезда, когда все слова уже сказаны и остается только помахать рукой, а поезд все не трогается и не трогается. Надо сделать прощание легким. Постараемся же.

Вскоре после описываемых событий я должен был ненадолго уехать из Москвы на работу в другой город. Это «ненадолго» растянулось на целых двадцать пять лет. Туда, где я жил, доходили разные слухи. Из них я узнал, что каждому из действующих лиц этой истории жизнь воздала, как это ни странно, по совести и по справедливости, а не так, как часто бывает в нашей стране: «от каждого – по способностям, каждому – по морде». Тихомиров стал все-таки режиссером, но снимает очень плохие фильмы, лучшее, что у него выходит, – это о лошадях; где есть конные эпизоды, там Тихомиров всегда «на коне». Но это и неудивительно, поскольку Володя всегда любил лошадей больше, чем людей, и где-то его можно даже понять. Но, так или иначе, конно-каскадерская юность обрела в его фильмах самое выразительное воплощение.

Все, что касается людей, получается у него значительно хуже. Когда на экране он пытается воссоздать хоть что-нибудь подобное тому, что он придумывал в свое время для Коки, у него почему-то не выходит, получается скучно и временами даже пошло. Недавно он по старой дружбе упрашивал сняться в его новой картине Антонину Ивановну Краснову, да, да – ту самую Тоню, когда-то наивную и влюбленную девочку, а теперь – Народную артистку России. Мало того, она теперь и депутат, и лауреат всего, что только есть в стране.

Она работает в очень хорошем и даже Академическом театре (это не всегда одно и то же, но в данном случае – совпадает, и Тоня, действительно, в хорошем театре – первая артистка, на нее специально покупают билеты, ее ждут после спектаклей десятки поклонников). Она много снимается в кино, и пригласить ее считают за честь лучшие наши кинорежиссеры; ее портреты – на обложках журналов, а многочисленные интервью ей даже надоели, потому что всюду спрашивают одно и то же, и ей уже неудобно повторяться; словом, она – народная любимица и по-прежнему – красавица, только слегка располнела, и взгляд стал чуть ироничнее, да губы – жестче. Бесчисленные комплименты и признания Тоня слушает с выражением лица, которое обескураживает и даже обижает собеседников, приводит их в замешательство на середине комплиментарной фразы: мол, давай-давай, говори-говори, так я тебе и поверила…

Эту ее странную реакцию даже отмечали в прессе не один раз; кто-то даже проницательно предположил, что, видимо, что-то было нехорошее в жизненном опыте артистки Красновой, что не позволяет ей развешивать уши, а искренность, наивность и непосредственность, да и то – в умеренных дозах, теперь – только экрану и сцене. Что же это было такое, что она теперь мало кому верит? Вы не знаете? Ну-ну, вы-то, как раз и знаете, мои друзья, добравшиеся аж до эпилога, но вы ведь никому, особенно желтой прессе, об этом не проболтаетесь, верно?

Тоня даже замуж вышла только через 3 года планомерной осады себя одним очень хорошим и надежным человеком, не артистом, избави бог, а доктором медицинских наук, когда все уже испытательные сроки прошли и места сомнениям не осталось. Зато теперь она – счастливая жена и мать. Впрочем, не знаю насчет счастья, но в ее семье есть и покой, и радость, и понимание. Тоня получила от судьбы компенсацию за моральный ущерб, причиненный ей в юности тщеславием Кости Корнеева и злодейской рукой Володи Тихомирова.

Поэтому нетрудно догадаться, что Тихомировские уговоры сниматься у него Тоня отвергла. Сначала по телефону, когда звонил ассистент, а потом и лично, когда Тихомиров в надежде все-таки уговорить минут тридцать топтался у театра после спектакля со своим сценарием в руках. Тоня вышла наконец, узнала его: бородка была все той же, глаза наглые и смешливые – все те же, и он напористо и сразу стал говорить ей про гениальный сценарий и гениальную роль, которую она конечно же гениально сыграет. Он все пытался расположиться в привычной для себя зоне юмора, а Тоня пристально смотрела на него, смотрела, и он стал постепенно скисать. И когда скис окончательно, Тоня сказала: «Не стоит, Володя. В одной картине я у тебя уже снялась, помнишь? Много лет назад. Это была моя первая роль, я ее здорово тогда сыграла, правда? Ты был, помню, доволен мною». Володя молчал, ему нечего было сказать, наглость и юмор тут уже не проходили, да и извиняться уже было слишком поздно.

– А первую хорошую роль, первый урок – вовек не забудешь, – продолжала Тоня, – слишком сильное, Володя, впечатление, боюсь его испортить. Так что, извини, но – нет! Это было десять лет назад…

Вика снялась у него в этой роли, бывшая Машина подруга, помните?.. Такие озорные повороты иногда жизнь делает, что просто диву даешься! Тихомиров ведь тогда еще обещал себе заняться Тоней, когда у нее все пройдет, но не вышло у него с Тоней ничего. А про Вику он само собой забыл, но, когда после Тониного отказа он сидел на Мосфильме у себя в кабинете и как раз обдумывал, кого из артисток попробовать, открылась дверь и на пороге встала красивая и стройная женщина, в которой трудно было узнать милую простушку Вику, курицу № 2 из того самого детского спектакля. С Тоней она, тогда коротко познакомившись, отношений не прерывала, изредка они перезванивались, и Тоня не далее как вчера рассказала ей, как приезжал со сценарием Тихомиров и как уехал ни с чем. Более того, она посоветовала Вике позвонить Тихомирову и попытаться. И Вика решила, что это ее последний шанс.

Она закрыла за собой дверь, прислонилась спиной, чтобы никто не вошел, и сразу сказала ошеломленному Володе, что она пришла к нему не как к режиссеру, а как к человеку; что она давно следит за его творчеством и восхищается им издалека; что ей все равно, кого он будет снимать в следующей картине, потому что он ее интересует всю жизнь как мужчина, а не как режиссер; что она сразу догадалась десять лет назад, кто стоит за сюжетом любовной драмы Маши и Коки; что она уже тогда балдела от его таланта и гусарской удали; что она уже тогда жалела, что с ней был не он, а Бармин; что она все эти годы не решалась к нему подойти или позвонить, а сейчас пришла в другую группу и когда шла по коридору, вдруг увидела табличку на двери «В.П. Тихомиров» и подумала: «Это судьба. Или сейчас зайду к нему и все скажу, или никогда. И если его там не будет, значит – все, значит – не судьба»; что, если он хочет взять ее прямо тут, в кабинете, она готова, пусть даже только один раз, и она уйдет навсегда; что… да много еще чего выпалила разом Вика смутившемуся вдруг Тихомирову. Монолог ее длился минуты три, кто-то порывался войти, но Володя крикнул: «Я занят», а потом подошел к двери и повернул ключ в замке.

Он и раньше подозревал, что он гений, но такое откровенное и пылкое признание получил впервые. Она согрела его очерствевшее сердце, он запер дверь и таким образом предложение взять ее прямо сейчас и здесь – принял, но кто тут кого взял – это еще вопрос. Машины уроки, ее наглядные примеры для Вики даром не прошли, она провела эту партию безукоризненно и свой последний шанс использовала стопроцентно. Тихомиров купился. К нему в последнее время как к мужчине и гусару мало кто из дам обращался, все больше как к кинорежиссеру, и он, надо сказать, часто злоупотреблял служебным положением, но полного удовлетворения от этого, конечно, не было. А тут… Ее, такую красивую, застенчивую, почти в слезах молодую женщину совершенно не интересовали пробы, ее интересовал только он сам, так сказать, в чистом виде. Ну как тут было устоять! И он конечно же попробовал ее (и в прямом, и в переносном смысле) и утвердил затем на роль, и снял, а через год снял и в следующей картине, а еще через год – вот что изумительно! – женился на ней!

И теперь, говорят, живут очень хорошо. Имитация любви у Вики превратилась вроде в настоящее чувство, в настоящую привязанность, а Тихомиров перехода, естественно, не заметил; впрочем, был ли тот Викин монолог на пороге точно рассчитанной игрой – теперь он уже никогда не узнает.

А великий спортсмен Валерка Бармин совсем отошел от спорта, он даже не пытался быть тренером, он решил стать писателем и драматургом. Он решил, что его жизнь, в спорте и вообще, должна быть увековечена на бумаге. Там было, что вспомнить, наш «непрофессиональный» спорт был тогда большой тайной, и Валера многое мог порассказать. Он нашел себе соавтора, нормального литератора, умеющего в отличие oт него хорошо и грамотно складывать слова – во фразы, а фразы – в мысли, и они вместе выпустили первую книгу. Успешно. Потом были написаны другие. Но шли годы, и имя Бармина, которое обеспечивало книге кассовый успех, стали потихоньку забывать. Наша страна, к сожалению, беспамятна на великих спортсменов. Это в Канаде до сих пор чтят Боби Халла или в США – Джесси Оуэнса, да и Пеле знают не только в Бразилии и не только по кофе.

А у нас бывший лучший спортсмен планеты, которого на руках выносили болельщики со стадионов мира, живет теперь неизвестно как, и никому он не интересен. По телевизору его не показывают, а кого у нас не показывают по телевизору, тот и не нужен никому, ну, разве только специалистам, историкам спорта, ну, еще кое-кому из того поколения, которое его помнит. Так что сейчас Валера живет тихо, иногда крепко выпивая и делая свои фирменные пельмени, но жалеть ему не о чем: в его жизни было все – и слава, и преклонение, и красивые женщины всех мастей и национальностей, и победы, и драмы – все было. Он попытался еще раз победить – в литературе, – и почти получилось, но… почти… и он, кажется, успокоился, В конце концов, многие согласились бы поменять всю свою жизнь на десяток Валериных «звездных» лет…

Любанька-Ватрушка теперь замужем за бизнесменом, за одним из руководителей какого-то крупного товарищества с очень ограниченной ответственностью. Она в его дела не вникает, она в основном на даче. У нее там две собаки, одна очень большая, кудлатая, ее зовут Вулкан, а другая – маленькая собачонка с крохотным беличьим тельцем, над которым высятся почему-то огромные, как локаторы, уши. Собачку, знаете, как зовут? «Тревога!» В каком состоянии надо проснуться, чтобы так назвать щенка, ума не приложу! На даче Любанька с удовольствием возделывает свои сельскохозяйственные угодья, там двадцать соток, и они требуют постоянного ухода и внимания. Любанька гордится своими парниковыми помидорами, а помогает ей на даче все тот же Феликс, ее бывший муж. Он у нее там вроде работника. Прогнать его по доброте душевной Ватрушка так и не смогла, после ее нового замужества Феликс остался бы совсем один, а новый муж и не возражал, хорошо понимая, что Люба только жалеет его, и тем более не ревнуя, потому что, если бы что, никакая меткая стрельба Феликса не спасла бы, братва с ограниченной ответственностью закопала бы его тут же, под грядкой с кабачками. Так что и Феликс оказался не один и при деле, но с одним условием: не приносить никогда больше ни одного чучела. Теперь он дарит их соседям по даче; соседей много, поэтому пока он всех осчастливит, еще много лет пройдет.

Кока почти спился. Он считает, что его жизнь не удалась. Он все так же работает в этом театре, однако ничего не получилось из того, чем обещал стать Костя Корнеев в блистательном начале своей карьеры. После истории с Машей все пошло как-то вкривь и вкось. Роли в театре предлагались все хуже, потому что и игрались им все хуже, да и в кино почему-то перестали приглашать. Как и все слабые люди, Костя винил в этом только обстоятельства и окружающих; почти каждый вечер он сидел в ресторане ВТО, а после пожара перекочевал в «Балалайку» (так ласково и фамильярно, без всякого уважения к музыкальной культуре страны, называют ресторан Союза композиторов). Всем случайным и неслучайным своим собутыльникам Костя жаловался на судьбу, которая в России беспощадна к настоящим талантам; еще жаловался на режиссеров, которые его не видят и не понимают. Костя забыл или даже вовсе не знал того, что спрашивать надо прежде всего с себя, тогда все будет идти в правильном направлении и рано или поздно, но наладится. Поэтому он ничего не делал, а только пил и ругал всех и всё. «Все вокруг – козлы и подонки; в этом театре только два настоящих артиста: ты и… Давай выпьем!» – говорил Костя любому из своих коллег, кто ему сегодня ставил.

Он и не заметил, как веселая алкогольная карусель перешла в тяжелую зависимость от нее; он все думал, что может бросить в любой момент, если захочет, только не хочет пока; ему нравится это – так зачем завязывать? Он не замечал, как постепенно теряет форму, набирает лишний вес, как красивое, тонкое, благородное некогда лицо обрастает складками, мешками и вторым подбородком. Хотя… скорее всего замечал, бреясь по утрам, но он себе это прощал поначалу, а потом и вовсе махнул рукой: мол, ну и хрен с ним, и так сойдет. Его часто мутило утром, и он находил своеобразный черный юмор в том, что приходил в ванную и, чтобы вызвать рвоту, – быстро взглядывал на свое утреннее лицо, в помутневшие желтки своих глаз. Средство было верное: всякий раз его неизменно тошнило от самого себя. А после – к черту все это, пара пива, сто грамм и – на работу. Ну, а вечером – в «Балалайку», с пятеркой в кармане: для начала – хватит, а потом кто-нибудь нальет. Обязательно наливали: кто-то помнил первые Костины фильмы, он и сам мог напомнить, если выпить очень хочется; кто-то из жалости; а кто-то таким образом возвышался перед своей девушкой, угощая «упавшую звезду» – артиста Корнеева.

У Кости всегда была в кармане козырная карта, безотказное средство на крайний случай: это была фотография, на которой он был в обнимку с Юрием Гагариным. Фотография была сделана в общежитии театра, до или после исторического полета – я не знаю, но факт тот, что вся компания была навеселе, а открытый, наивный и скромный первый космонавт планеты то и дело оборачивался к окружающим и, счастливо улыбаясь, восклицал: «Да мне в отряде никто не поверит, что я с Корнеевым знаком! Мы все его фильмы видели!»

Вот уж, действительно, не знаешь – где найдешь, где потеряешь! Кто сейчас Гагарин? И кто сейчас Костя Корнеев, добивающийся угощения с помощью этой фотографии? Косолапо-лакейской походкой колядует он сейчас по всем столам «Балалайки». Да, и походка изменилась у Кости: пружинистая грация хищника семейства кошачьих сменилась усталой и ленивой пластикой циркового медведя, готового даже обруч вертеть ради подачки на арене.

Рассказывают, что месяц назад в ресторане Дома кино Кока встретился с Тоней. Тоня сыграла главную роль в очередном фильме, премьера которого тут и праздновалась. Фильм был принят для Дома кино – триумфально, аплодировали довольно долго, потом, традиционно, – в ресторан, отмечать. Тоня стояла с охапками цветов перед входом в ресторан, как вдруг к ней подошел Кока. Больше двадцати лет Тоня его не видела, но узнала сразу, даже не глазами, потому что трудновато было узнать в этом оплывшем человеке, старающемся держаться прямо, свою первую любовь. Узнала чем-то другим, особым: что-то неожиданно заныло внутри, будто мертвые нервные клетки, пораженные когда-то Костей Корнеевым, вдруг разом ожили и закричали ему навстречу. Подсознание догадалось, что перед ней – Костя, а не сама Тоня.

А Кока встал перед нею и, развязно расшаркиваясь и ёрничая, сказал: «А-с-с-с-ь!» – что означало у него сейчас, понятное дело, – «здрасьте».

– Здравствуйте, – тихо произнесла Тоня.

– Сколько лет, сколько зим! – ненавидя себя за гадкую, особенно в этой ситуации, банальность, фальшиво пропел Костя. Он, хоть и в нетрезвом виде, вкус все-таки сохранял. Тоня уловила это, и тон поддержала: «Двадцать четыре лета и двадцать четыре зимы, если точно. – И продолжила очень просто, приглашая и его к тому же: – Здравствуй, Костя».

– Смотри-ка, узнала! Неужели помнишь меня? Правда?

– Я все помню, Костя, – сказала она, и какое-то совсем новое, незнакомое выражение ее глаз неприятно поразило его.

– Да, чуть не забыл, с премьерой тебя…

– А ты смотрел? – спросила Тоня.

– Не-е, куда уж нам, кто нас туда пригласит? Мы тут, в буфете, – продолжал ёрничать Кока, – но я уже слышал, что ты опять здорово сыграла. Поздравляю! – Он все всматривался в Тонино лицо, с каким-то злобным вожделением ища на нем следы распада, как и у него, но – не находил и от этого чувствовал себя еще более «униженным и оскорбленным».

– Мне пора, – сказала Тоня, и тут он понял, что это за новое и неприятное для него выражение глаз у нее было: это была жалость. И тогда Кока последним усилием воли выпрямился, расправил плечи и, став внезапно на несколько секунд опять красивым и гордым, сказал: «Всего хорошего тебе, Тоня. Будь счастлива. И… прости меня, если сможешь…» И нагнулся к ее руке, и Тоня руку не отняла, и жалость у нее тоже на несколько секунд сменилась уважением к этой своей пьяной и ныне опустившейся – первой и самой сильной любви. Она поцеловала наклонившегося Коку в лысеющую макушку и быстро отошла. Она простила его через двадцать четыре года.

А Кока от этого поцелуя в макушку вздрогнул, как от выстрела, и еще какое-то время постоял, согнувшись и с вытянутой вперед правой рукой, в которой только что лежала Тонина рука. Он опомниться не мог: будто, с одной стороны, отпущение грехов получил и стало светло и легко, а с другой стороны – будто ударили его этим великодушием, и он в соотношении с ним почувствовал себя полным ничтожеством. И тут (прощальная усмешка судьбы!) кто-то из проходящих на банкет гостей положил в протянутую Кокину руку купюру. Кока ведь стоял в характерной для нищего позе, вот и получил неожиданную милостыню, совсем не ту, которую просил. Ощутив в своей руке бумажку, Кока даже не понял вначале, что это такое. Постепенно выпрямляясь, он посмотрел на свою руку, и моментальный приступ ярости овладел им. Он глянул вперед: кто это сделал, кто это ему подал?! Но люди шли плотной гурьбой, и никто не оборачивался; ни в ком нельзя было угадать человека, которому надо было сейчас бросить в лицо скомканную купюру, а потом тут же, на глазах у всех – набить морду. Кока разжал готовый для удара кулак и посмотрел на скомканные деньги, которые хотел уже было с благородным негодованием отшвырнуть в сторону. Потом расправил купюру. Это были 20 долларов…

И опять Кока замахнулся, чтобы отбросить эти деньги подальше, но рука остановилась сама. Рука решала за него, что делать дальше, а мозг уже практично пересчитывал доллары – в рубли, а рубли – в сколько можно за эти деньги выпить и закусить. Потом спокойно поднялась левая рука, и они обе, левая и правая, аккуратно сложили сувенир из далекой Америки и спрятали его в нагрудный карман пиджака. Честь уже в который раз была попрана, но она привыкла, и Кока – обгаженный, но при деньгах – направился из Дома кино в обменный пункт; пора уже было чем-нибудь залить возмущенную гордость артиста.

Тут вы, наконец, можете меня спросить: откуда столько подробностей, откуда я знаю все это так, будто при этой сцене сам присутствовал, будто во всех остальных тоже сам участвовал? Тривиальная фраза: «Рассказывают, что…» и т.д. – тут не спасает, это неуклюжая уловка скрыть то, в чем все равно придется признаваться. Ну конечно же я со всеми ими был знаком, я с ними работал, я с ними дружил, я за ними наблюдал, я их выслушивал. Вот это, пожалуй, главное: я умел слушать, а они мне рассказывали о своих переживаниях, о своих тайнах. Я им был интересен тогда, потому что единственный способ заинтересовать артиста – это поговорить с ним о нем же… Это и так всем известно, но не все этим могут воспользоваться. Вот, как автор, например, произведения «Роковая Маруся», ваш гид по театральному и любовному заповеднику.

Что-то осталось в записных книжках, что-то я так вспомнил, а что-то (уж признаваться, так до конца!) придумал и сочинил, у нас, сочинителей, у нас, беллетристов, так заведено. Но не подумай, читатель, что я тебя все время обманывал и дурачил выдуманной историей: больше половины здесь – правда, и персонажи мои, слава богу, живы-здоровы и себя тут узнают скорее всего. А я сам иногда перестаю понимать: то ли я о себе, то ли еще о ком-то. А может, я и есть тот самый Костя Корнеев?.. – Отчасти, мой друг, только отчасти, все равно до конца раскрываться невозможно, да и вредно, я и так уже сказал слишком много и уже ловлю себя на неуместном для такой серьезной вещи, как эпилог, кокетстве.

Но, так или иначе, весь предыдущий эпизод мне сначала Кока рассказал, а двумя днями позже – со своей точки зрения – и Тоня. А что я в нем присочинил – это уже мое дело, правильно? Ты только не обижайся, читатель, ладно? Ты так долго со мной, что я успел уже тебя полюбить, хотя мы и вовсе не знакомы. Не будем ссориться, тем более в конце, уже совсем недолго осталось…

Две недели назад я появился в Москве и уже всех почти успел повидать. А до этого я все равно раз или два в год регулярно наведывался в этот город и по делам, и так просто… Скучал я по нему, и неудивительно: ведь здесь было все самое лучшее, яркое, смешное и грустное в моей жизни. Каждый раз я с кем-нибудь из них обязательно встречался. Но так получилось, что Машу не видел уже давно, лет десять. Тем не менее знал о ней, что она жива и, более того, – здорова, что она сама вылечила себе туберкулез, что она теперь делает даже зарядку на снегу, в одном купальнике; что она по-прежнему темпераментна, энергична и хорошо для ее лет выглядит. Я слышал, что ее муж-музыкант давно расстался с ней и теперь женат на своей ученице, которая училась у него в консерватории, а домой к Митричеку она приходила, чтобы брать у него дополнительные уроки. Скрипачка оказалась способной, она вышла за Митричека замуж; интересно, как она его называет? Тоже Митричек, Малыш? Достались ли ей имена в наследство от Маши, как и все остальное? Или она придумала что-то свое? Нет, вряд ли: способности у девочки были специфические, дать что-либо, даже имя, она никак не могла, она была очень талантлива по части «взять». Вот и в этом случае она брала-брала уроки, а потом взяла и все остальное: и Митю, и «мерседес», и квартиру, и дачу, и все прочее, что к тому времени, как ни странно, совсем перестало интересовать Машу.

Хотя, наверное, не странно: видно, не захотела Маша продолжать ту свою жизнь, называться «лапой» и все время лгать, что-то изменилось в ней самой. И жизнь решила поменять круто, отказавшись от всего, что казалось ценным и привлекательным в жизни прежней. Поэтому Маша внимательно следила за крепнущей связью между педагогом и ученицей, а потом собрала вещички и ушла из этого дома, ушла как настоящий мужчина, оставив все, и без претензий; что называется, с одной зубной щеткой. Она в это время приняла католическую веру, но дело не в конфессии, а в сути: она считала справедливым, что не оставила себе ничего, потому что она Митю много обманывала и, таким образом, сделала ему много зла. Театр дал Маше комнату в коммунальной квартире, там она и живет до сих пор. Пять лет назад она ушла на пенсию, в театре было сокращение штата, и она не стала ждать, пока ее попросят, написала заявление об уходе сама. Пенсии на жизнь, конечно, не хватало. Какое-то время она пыталась найти работу, но не получилось, и кончилось тем, что Маша попросилась работать дежурной вахтершей в том же своей театре: как-то ведь надо зарабатывать на жизнь, и потом – все-таки среди людей, среди своих…

Когда мимо нее проходит Кока, она улыбается ему, как всем, они даже почти друзья; он иногда занимает у Маши денег на водку, и она, если есть, с радостью дает. Все ее любят, никто не грубит, а молодежи объясняют, что здесь сидит бывшая артистка и ее обижать нельзя. В общем, она считает, что жизнь удалась и жаловаться не на что…

Все это я о ней знал и в этот приезд решил Машу повидать. Я шел пешком в этот театр, знакомый мне до кирпичика, и слегка волновался. Была суббота. Осенние листья шуршали под ногами, стояло роскошное бабье лето, совсем как тогда, много лет назад, когда начиналась история Коки и Маши, когда Маша пришла к нему на улицу Грановского и вымыла пол в комнате с чучелами. Я знал, что Маша в театре, потому что перед этим позвонил прямо к ней на вахту и спросил, не меняя голос (я был уверен, что она меня все равно не узнает), какой спектакль идет сегодня.

Я услышал такой знакомый, такой красивый, низкий голос, все тот же гипнотический голос: «Сегодня днем детский спектакль». Она назвала спектакль, этот спектакль был, видимо, бессмертным, он был вечно живой. Я из озорства спросил, а кто играет сегодня курочек и мышек? Маша терпеливо перечислила ряд незнакомых мне фамилий. Я повесил трубку и помчался в театр. Хотелось сделать ей что-то приятное. Я знал, что она любит большие смешные игрушки, поэтому по дороге, в детском магазине, приобрел огромного, почему-то оранжевого, медведя. Насчет цветов я решил с самого начала, что это будут белые хризантемы – как воспоминание о начале их с Кокой романа. Поэтому у метро я скупил все белые хризантемы, которые там были. С медведем и хризантемами я шел к ней в театр.

Почти все идущие мне навстречу улыбались: им навстречу шел пожилой человек, прижимая к груди огромного оранжевого медведя, а к лицу – большущий букет белых цветов, при этом он счастливо, мечтательно и сентиментально улыбался. Он любил сейчас и ту, к которой шел, и эту улицу, и этот город, и всех людей в нем. А волны симпатии, заметьте, почти всегда вызывают такое же ответное чувство. Попробуйте улыбнуться хмурому человеку, дайте ему понять, что он красив и хорош, что он вам лично очень нравится, и он, скорее всего, ответит вам тем же. Поэтому все встречные мне улыбались. Ну, и потом медведь был уж очень смешной. И от всего этого настроение еще больше улучшалось.

В один из таких дней 25 лет назад с таким же точно букетом Маша шла на улицу Грановского, чтобы завязать самый серьезный любовный роман в своей жизни. Я хотел через годы вернуть ей эти цветы, вернуть ее на короткий миг в ту нашу фестивальную юность, когда нам было так хорошо и весело. По дороге я отчего-то вспомнил, как мы однажды решили выпить вина на нашей городской природе. Весной. Пришли на набережную Москвы-реки и устроили там что-то вроде пикника. Лед только-только тронулся. И Галка Кленова, еще одна артистка этого театра, спустившись вниз по ступенькам и поставив пустую бутылку на медленно проплывающую мимо льдину, вдруг задумалась, а потом задала почти философский вопрос: «Интересно, она (бутылка) до моря достоит?» – «Достоит», – уверенно сказали все. Мы все тогда были уверены, что все, что мы делаем, имеет большое и успешное будущее…

Я прошел по тому двору, где Кока и Тихомиров разыгрывали перед Машей свои жестокие игры, постоял перед служебным входом и попросил проходящего мимо молодого человека позвать вахтершу: мне не хотелось в такой день заходить вовнутрь и делать нашу встречу публичной.

– Кого? – переспросил молодой человек.

– Ну, ту женщину, что у вас здесь справа на вахте сидит.

– А-а, Марью Сергеевну! – тепло улыбнулся юноша, и я обрадовался тому, что он так улыбнулся.

Он вошел в театр, с порога крича: «Марь Сергеевна! Марь Сергеевна! Там вас какой-то джентльмен с медведем спрашивает!»

И через минуту вышла Маша, моя Маруся. Она выглядела свежо и молодо. Я протянул цветы. Маша ахнула и слегка покраснела от удовольствия и смущения, узнав меня, узнав цветы. Потом она обрадовалась медведю. «Я подержу пока его, – сказал я, – а то тебе неудобно будет разговаривать». Мы чуть отошли и стали говорить.

– Мне сейчас пятьдесят пять, – говорила Маша, – и жизнью я довольна. Грех жаловаться: у меня есть все, что мне надо.

– Все-все? – спросил я, улыбаясь.

– Все! – ответила она твердо; потом, расслышав в моем вопросе некоторое лукавство, опять повторила: «Да, все… а что?» – И еще через пять секунд: «Ах, ты об этом?» – и стала заразительно хохотать. А я смотрел на нее и думал: «Боже мой! Эта маленькая женщина, живущая теперь в ладу с собой, готовая к любой надежде и радости, победила все – и этот свой туберкулез, и череду жизненных ударов, каждый из которых другого, менее сильного и оптимистичного человека мог бы запросто опрокинуть, шутка ли: печальный итог в семье, полный крах в профессии, потеря дома – что вы! Совсем не всякая женщина это может вынести! А она победила все, даже саму эту жизнь, которую ей подсунула судьба и с которой она была не согласна – серую, скучную и безнадежную жизнь. Она сама украсила ее, как некрасивую лысую елку, – стеклянными шариками и блестками своих романов, своих фантазий, своих побед и поражений.

– Ну, а все таки, – спросил я, – как твоя личная жизнь, Маша? Кому ты опять разбила сердце? Кого теперь сводишь с ума?

И тут она вскинула на меня свои ни капельки не потускневшие глаза, и оттуда вдруг полыхнуло таким цыганским огнем, что у меня остановилось дыхание и заныло сердце.

– Как? – осторожно выдохнул я, – неужели… неужели… роман?…

Маша застенчиво прикрыла огонь длинными ресницами и чуть заметно кивнула.

– Ну-у-у, знаешь, – хрипло и восхищенно протянул я и, повинуясь внезапному порыву, склонился к ее руке – в поцелуе и поклоне одновременно. Потом выпрямился, В этот момент, как по заказу, между нами медленно и неровно падал красно-желтый кленовый лист. Я поймал его. Тот же кленовый лист, что 25 лет назад, что век назад, что год назад… Что в Канаде, что в России… Осень была… Бабье лето… И будет – год спустя или век спустя… И жизнь не кончалась, и все, что было, – продолжалось. Ну а старость… Ах, вздор! Старости не было вообще!

И тут я сказал Маше «спасибо», отдал медведя и пошел. Она не спросила, за что «спасибо», она все поняла. Через несколько шагов обернулся. Она стояла, не уходила и, когда я обернулся, помахала мне рукой, улыбаясь. Другой рукой она обнимала осеннего оранжевого медведя и большой букет белых хризантем. Они были ей к лицу; шли ей цветы и медведи, особенно сейчас… Эту картину, этот кадр я желал запомнить навсегда, на все время, что мне оставалось. Поэтому стал медленно отходить спиной, подняв руку в прощании. Я пятился по залитому мягким солнцем театральному двору, и фигура Маши постепенно растворялась в лирической пелене, застилавшей мои глаза. Но ведь это так понятно, читатель! Я расстаюсь с ней, скорее всего навсегда, – расстаюсь и с вами. Мы прощаемся.

Я продолжал уходить все дальше. Чуть поодаль, за Машей, виднелись силуэты Коки, Тихомирова, Вики, Тони, Валеры, Любаньки-Ватрушки, Митричека и других персонажей, исполнителей эпизодических ролей в этом немудреном спектакле. Глядите, они взялись за руки, и кланяются вам, и улыбаются. Поаплодируйте им, поблагодарите за то, что они, как могли, сыграли свои роли перед вами; сейчас их скроет занавес, и вы никогда не увидите их больше. Вот уже их фигуры теряют очертания, размываются, сейчас исчезнут совсем. Впереди остается только главная героиня с цветами от самого верного поклонника.

– Маша, – шепчу я почти беззвучно, – на бис! Ну, хоть что-нибудь перед тем, как занавес упадет!

Она делает рукою жест, означающий, «мол, погоди минутку, сейчас будет тебе прощальный сюрприз», затем отодвигает от лица букет, и тут я вижу, обмирая, коронный номер. Я вижу, как слеза Маши Кодомцевой медленно-медленно скатывается по совершенно неподвижному лицу. По левой щеке…

Загрузка...