Хорошо слышно, как сквозит в этом тексте не один лишь политический расчет, но сама растревоженная и ужаснувшаяся собственному падению религиозная совесть. «Что-то надо с церковью делать, иначе всем нам не будет прощения — ни на этом свете, ни тем более на том». Таков был общий идеологический тон жизни России в до- самодержавное столетие. Церковь нуждалась в образованных, интеллигентных и бескорыстных людях. Церковь нуждалась в духовном порыве и очищении. Даже если не существовало бы проблемы церковных земель, Реформация была для нее императивом.
Ничего специфически российского тут не было, то же самое переживали все поднимающиеся европейские страны. Сама история бросила вызов главному идеологическому институту общества, единственно возможному тогда генератору его идей. И ответ русской церкви на этот вызов тоже был, как мы сейчас увидим, типичен для всех поднимающихся европейских стран.
Негоже, однако, забывать, что первой в Европе, на поколение раньше других, поставила этот судьбоносный вопрос на повестку дня государственной политики именно Россия. И что, демонстрируя мощь своего европейского потенциала, первой же объявит она себя в 1610 г. конституционной монархией. Но об этом в другом месте. Сейчас лишь вздохнем: какая, право, жалость, что драгоценное это наследство словно бы бесследно потеряно, растворилось в чреве известного уже нам Мифа — как, между прочим, доказала и майская 2000 года конференция в Стокгольме, которую мы упоминали.
ИОСИФЛЯНСТВО
В чем состоял реформационный аргумент нестяжателей и их духовного лидера знаменитого русского монаха и писателя Нила Сорского, читателю уже, конечно, догадаться не трудно. Реформация нужна была им, чтобы освободить церковь для исполнения ее естественной функции. Впервые представился ей шанс стряхнуть греховный прах наследия ига, стать интеллектуальным и духовным штабом нации. Политическая необходимость, вдохновлявшая их державного покровителя, и уж тем более экономическая необходимость защитить интересы хрупкой русской пред- буржуазии их, конечно же, не заботили. Для ранних нестяжателей Реформация начиналась и кончалась реформой церкви. Разумеется, они вступались за еретиков, их возмущала эксплуатация крестьян на монастырских землях, они вообще защищали всех обиженных и гонимых и в этом смысле выступали, говоря современным языком, как своего рода средневековое движение в защиту прав человека. Но политической артикуляции идеи их, в особенности поначалу, лишены были полностью.
Зато их оппоненты, возглавленные настоятелем Волоц- кого монастыря Иосифом, политизированы были с самого начала и до мозга костей. Еще в 1889 г. М.А. Дьяконов обратил внимание на то, что именно Иосифу принадлежал «революционный тезис» о необходимости сопротивляться воле государя, если он отступит от норм благочестия. В пылу борьбы против реформаторских планов Ивана ill иосифляне — впервые в русской литературе — выдвинули доктрину о правомерности восстания против государственной власти. И аргументы их были вескими и изобретательными.
Печального факта церковного нестроения они не оспаривали, необходимости реформ не отрицали. Более того, претендовали на роль истинных реформаторов. Да, стяжание пагубно для монахов, соглашался Иосиф. Но для монахов как индивидов, подверженных нравственной порче, а не для монастырей как институтов, обеспечивающих функционирование православия. «Правда, что иноки грешат, но церкви Божии и монастыри ни в чем не согрешают»18.
Обратите внимание на поразительное сходство этого аргумента с тем, что столько лет вдалбливали нам голову иосифляне XX века. Поистине этот шедевр диалектической мистики сумел пережить столетия. Отдельные партийцы (сейчас чаще говорят «личности»), действующие от имени Партии, могут оказаться порочны и даже преступны. Но сама Партия, существующая как бы помимо этих «личностей», ни в чем не согрешает, что бы ни творилось во имя ее. Партия непогрешима, ибо полна нечеловеческого мистического величия. Она стоит между человеком и небом, виноват, счастливым завтра, и на ней почиет благодать. За грехи ответственны личности, исключим их из рядов, вынесем из Мавзолея. Ибо Партии принадлежит лишь слава успехов и свершений.
Но именно в этом и состояла логика Иосифа. Монах уходит от мира и присутствует в нем уже не как индивид, но как частица Церкви, как орудие воли Всевышнего. Отсюда задача реформы, которую он предложил: возрождение истинных (так и хочется сказать ленинских) норм монастырской жизни. Растворение индивидуальности в Церкви и таким образом коренное оздоровление монастырской общественности. Легко заметить, что так же, как нестяжательство несомненно было православным прото- протестантизмом, иосифлянство предварило аргумент европейской католической Контрреформации.
Но кроме философских соображений, которыми трудно было тронуть сердце великого князя, у Иосифа были и вполне прагматические. Например, «если у монастырей не будет сел, то как постричься почетному и благородному человеку, а если не будет почетных и благородных старцев, то откуда взять людей в митрополиты, епископы и на другие церковные власти? И так... самая вера поколеблется»19.
Это был сильный аргумент. Откуда, в самом деле, возьмутся грамотные и культурные кадры, необходимые для устроения церкви, если все станут по скитам добывать себе пропитание собственными руками, как учил Нил Сор- ский? Иосиф точно нащупал здесь социальную неконструктивность раннего нестяжательства. В России, в отличие от Запада, не было университетов и духовных академий. И поэтому простая замена монастырей скитами ничего хорошего и впрямь не обещала.
Другое дело, что принятие нестяжательской — рефор- мационной — альтернативы как раз и освободило бы церковь для решения этой проблемы. Разгруженная от непосильного бремени дел, связанных с управлением огромным имуществом, она должна была бы раньше или позже переключиться на создание университетов и академий. Какой же еще могла она найти путь, если желала влиять на духовную жизнь нации? А предложение Иосифа превратить в университеты сами монастыри со всеми их громадными земельными владениями, требовавшими менеджерской хватки, а вовсе не духовной высоты, вело на самом деле в тупик. Если и могли бы они превратиться в академии, то разве что в сельскохозяйственные.
Но Иосиф не только говорил и писал, он делал дело. Он был не только блестящим идеологом, но и талантливым менеджером, этот московский Лойола. Он действительно превратил свой монастырь в образцовую обитель, в заповедник церковной культуры, в тогдашнюю высшую партийную школу, если хотите, откуда вышло несколько поколений русских иереев. Кто же мог в ту пору знать, что так и останется монастырь этот недостижимым идеалом, обязанным исключительно харизматическому лидерству Иосифа? Можно предположить, что его честолюбивые планы шли значительно дальше его деклараций. Что грезилось ему в перспективе, как окружают царя выпускники его «партийной школы», оттесняя родовитых бояр и безродных дьяков, как диктуют они монарху церковную волю и как высоко поднимается «святительский престол» над царским. Но и без всяких полетов фантазии за версту заметен сильнейший теократический дух, пронизывающий его учение. Нестяжательские публицисты XVI века дух этот различали отчетливо. И уж тем более не мог не распознать его Иван III с его-то опытом и проницательностью.
Иосифлянство было серьезным и грозным противником. И именно поэтому идеи нестяжателей становились в глазах великого князя уже не только и не просто оправданием секуляризации, но и политической идеологией.
ПУТАНИЦА
Я не смею скрыть от читателя, что со своим взглядом на конфликт нестяжателей и иосифлян и на основополагающую роль этого конфликта в русской политической истории я был и, похоже, остаюсь в полном одиночестве. С западными моими коллегами все понятно: какая, в самом деле, могла быть серьезная идейная борьба в «монгольском», или «тоталитарном», или «вотчинном» государстве? Сложнее обстояло дело с отечественными экспертами. Категорически претендуя на приоритет — «советские исследователи первыми поставили вопрос о социальной роли Нила и его последователей», — они так отчаянно себе противоречили, что запутались сами и, боюсь, привели своих читателей в совершенное смятение.
Вот лишь один пример. «Стоит только слегка распахнуть монашеское одеяние любого из нестяжателей, — писал академик В.А. Рыбаков, — как мы увидим под ним парчу боярского кафтана. Пытаясь отдалить нависающий призрак опричнины, боярин указывал путь к вотчинам «непогребенных мертвецов»20. Что было дурного в попытках предотвратить «нависающий призрак опричнины», т. е. национального разорения и террора, Рыбаков, правда, не объяснил. Тем не менее вторили ему авторы практически всех общих курсов русской литературы и истории. В академической «Истории русской литературы» читаем: «Идеями Нила Сорского прикрывалась реакционная борьба крупновотчинного боярства... против одержавшей победу сильной великокняжеской власти». То же самое читаем и в «Очерках по истории СССР»: «За религиозной оболочкой учения Нила Сорского скрывалась внутриклассовая борьба, направленная, в частности, против усилившейся княжеской власти»21.
Допустим. Но как же, спрашивается, тогда совместить эту непримиримую борьбу нестяжательства против великого князя с тем общеизвестным фактом, что нестяжательство было делом рук самого великого князя? Об этом ведь с полной определенностью сказано не только у Ключевского («за Нилом и его нестяжателями стоит сам Иван III, которому нужны были монастырские земли»), но даже и у советского специалиста Я.С. Лурье: «Выступление Нила Сорского было... инсценировано Иваном III; Нил выступил в качестве своеобразного теоретика великокняжеской политики в этом вопросе»23.
Значит, решительно никакой нужды не было нескромно «распахивать монашеские одеяния» на кротких старцах, чтоб узнать истинное политическое значение их доктрины. Да, связь между идеями православного протестантизма и боярскими интересами несомненна. Но ведь и сам великий князь, как мы видели, стоял на точно тех же позициях, что и его бояре. Загадочным образом на протяжении десятилетий не давался этот простой силлогизм советским экспертам.
Еще больше запутались они, однако, в трактовке тогдашних московских еретиков. Тот же Лурье, например, признавая, что «во главе этого еретического кружка стоял Федор Курицын», утверждал тем не менее двумя страницами ниже, что «русские ереси конца XV века были, как и западные городские ереси, одной из форм революционной оппозиции феодализму»23. Получается, что главным революционером был великий дьяк, фактический министр иностранных дел Ивана III Курицын. А поскольку, как говорится о нем в летописном документе, «того бо державный во вся послушася», выходит, что не только великий дьяк, но и сам государь «возглавлял революционную оппозицию феодализму». Так отчего бы не возглавить ему заодно и нестяжательско-боярскую «реакционную оппозицию» самому себе?
ПОДГОТОВКА К ШТУРМУ
Иван бродил вокруг идеи секуляризации давно, готовил ее без спешки, как все, что он делал. Не забудем, он действительно был пионером европейской Реформации. В его распоряжении не было исторических прецедентов. И скандинавский, и германский, и английский опыт принадлежали следующему поколению24. В его время идея лишь созревала в умах европейских монархов, а к умам этим Иван III по многим причинам доступа не имел. Он пришел к этой идее самостоятельно. Он сам ее изобрел и завещал потомкам как жемчужину своего политического опыта.
В 1476—1478 гг. в ходе больших новгородских конфискаций Иван III отнял у местного духовенства часть его земель, «зане те волости испокон великих князей, а захватили их [монастыри] сами». Опять, как видим, излюбленная ссылка на «старину». Тем не менее акция могла быть — и была — истолкована как политическая репрессия. Но вот 20 лет спустя читаем вдруг в летописи, что снова «поймал князь великой в Новегороде вотчины церковные и роздал их детям боярским в поместье... по благословению Симона митрополита».
На этот раз «старина» в ход пущена не была. И как репрессию этот акт интерпретировать нельзя было тоже. Скорее, перед нами попытка лобовой атаки — без всякого, так сказать, идеологического обеспечения. Таких попыток было несколько. Великий князь положил предел экспансии Кириллова монастыря на Белоозере. Пермскому епископу предложил возвратить собственность «тем людям, у кого владыка земли и воды и угодья поимел». Всем 30 родам суздальских князей запретил завещать монастырям свои земли «по душам».
Но очень скоро стало очевидно, что так дело не пойдет. Иерархия взволновалась. Нападки на великого князя стали открытыми. Дошло до того, что его начали проклинать с амвонов и писать против него памфлеты. Короче, лобовой атаке церковная твердыня не поддалась. И напролом, осознав неудачу, Иван III не пошел. Он, как всегда, отступил — но лишь затем, чтобы, опять-таки как всегда, достичь цели окольным путем.
Обратив еще в 1480-е свой взор к нестяжателям, он попытался теперь внедрить своих людей в церковные верхи. Наставника Нила Сорского, смиренного белозерского пустынножителя Паисия Ярославова вдруг возносят на вершины православной иерархии, назначают на ключевой пост игумена Троицкого монастыря. Так суждено было кроткому старцу открыть политическую кампанию.
Одно за другим, в продолжение доопричного столетия, выходили затем на политическую арену четыре поколения нестяжателей, покуда не были они, подверстанные к еретикам, уничтожены — или бежали из страны — при Иване Грозном.
Паисий был представителем первого, самого еще робкого поколения этой славной когорты идейных борцов. Мы встретимся дальше с некоторыми из них. И увидим, как на наших глазах будут они расти и мужать, покуда то, что сделает с ними Иван Грозный, не станет начальным актом вековой драмы русской либеральной интеллигенции.
Но сейчас — о Паисии.
Пост троицкого игумена был, по замыслу Ивана III, лишь первым шагом в политической карьере белозерского отшельника. Едва заболел митрополит Геронтий, Паисий тотчас был рекомендован великим князем на святительскую кафедру, то есть к самому рулю церковной политики.
Но тут Ивана III ожидало первое разочарование. Митрополит выздоровел, а Паисий — и это было гораздо хуже — отказался. Как рассказывает С.М. Соловьев, старец «объявил также, что никогда не согласится стать митрополитом: он по принуждению великого князя согласился быть и троицким игуменом и скоро потом оставил игуменство, потому что не мог превратить чернецов на Божий путь, на молитву, пост, воздержание. Они хотели даже убить его»25. Иван III предназначал Паисия для борьбы с иерархией. Но смиренный старец не выдержал даже конфликта с развращенными монахами Троицы. Нестяжательское поколение 1480-х было категорически не готово к борьбе.
Пришлось скрепя сердце искать другую опору.
Великий князь одобрил назначение на святительскую кафедру архимандрита Зосимы, подозреваемого — и, по- видимому, не без оснований — в симпатиях к еретикам. Еще в 1480-м, будучи в Новгороде, он получил доносы на двух священников-еретиков Дионисия и Алексея. И вместо того, чтоб наказать крамольников, увез их с собою в Москву. Оба вдруг сделали головокружительную карьеру: один стал протопопом Успенского, а другой — Архангельского собора. И вот теперь человек, сочувствовавший еретикам, возглавил церковную иерархию.
Удивительно ли, что соратник Иосифа, неистовый Геннадий, архиепископ Новгородский, буквально каждый месяц открывавший в своей епархии все новые и новые еретические гнезда и беспрестанно требовавший всероссийской антиеретической кампании, натыкался на глухую стену? Дошло до того, что великий князь запретил ему приехать в Москву на церемонию поставления нового митрополита, который и сам — Геннадий ни минуты в этом не сомневался — был еретиком. Это был открытый скандал. Могли молчать Геннадий, который в своем послании к Собору 1490 года писал, что преступно даже спорить с еретиками о вере, «токмо для того учинити собор, чтоб их казнити — жечи и вешати»?26 Архиепископ призывал православных брать пример со «шпанских» (испанских) латинов, с того, как они «свою очистили землю»27.
И мог ли молчать сам Иосиф, писавший епископу Суздальскому: «С того времени, когда солнце православия воссияло в земле нашей, у нас никогда не бывало такой ереси. В домах, на дорогах, на рынке все — иноки и миряне — с сомнением рассуждают о вере, основываясь не на учении пророков, апостолов и святых отцов, а на словах еретиков, отступников христианства, с ними дружатся, учатся от них жидовству. А от митрополита еретики не выходят из дому, даже спят у него»?26
Это документальные свидетельства. Это живой голос участников событий. Я не зову читателей определить свое отношение к тому, что бесило Иосифа и Геннадия и что они считали «пиром жидовства» на православной земле, хотя аналогия и напрашивается. Я просто хочу, чтоб они оценили, как оживлена была идейная жизнь в Москве в конце XV века, как горячи, как массовы споры — «в домах, на дорогах, на рынке». И ведь ни одна из конкурирующих доктрин не была канонизирована государством. Москве того времени, как ни странно, не был чужд идеологический плюрализм. И это, надо полагать, было как-то связано с другими обнадеживающими феноменами — с принципиальным признанием свободы эмиграции, например, или со стремительным развитием предбуржуазии.
Скептики спросят, пожалуй: а не потому ли правительство не преследовало еретиков, что ересь была ему выгодна? Но ведь не преследовало оно и собственных оппонентов, хоть уж тут заподозрить его выгоду было непросто. Тотчас после первых конфискаций в Новгороде Геннадий своей волей включил в церковную службу специальное проклятие, анафему на «обидящих святые церкви»29. Все отлично понимали, кого именно клянут с новгородских амвонов священники. И ничего, не разжаловали Геннадия, даже анафему не запретили. В те же годы его единомышленники опубликовали трактат с длиннейшим — на шесть строк — названием, известный почему-то в литературе как «Слово кратко в защиту монастырских имуществ». Авторы «Слова» отнюдь не кратко и вполне открыто поносят царей, которые «закон порушити возмо- жеть»30. И не был трактат запрещен к распространению, и ни один волос не упал с головы его авторов.
Иосиф, между прочим, тоже бесстрашно предавал великого князя проклятию в многочисленных письмах и памфлетах: «Аще и самии венец носящие тоя же вины последовать начнут... да будут прокляты в сие век и в будущий»31. И что же? Да ничего. По-прежнему высоко стоял авторитет оппозиционного громовержца. И очень скоро не беспощадный Иосиф, а Иван III, как всегда, станет искать примирения...
Похоже все это на безгласную пустыню «вотчинного государства»? Так как же тогда объяснить, что, рассуждая о врожденном деспотизме России, коллеги мои даже вскользь не упоминают этот пир противоборствующих идей, эти неожиданные московские Афины?
Это правда, что срок их был отмерен. Скоро наступит им конец, скоро европейские наблюдатели станут высокомерно иронизировать и ужасаться азиатскому безмолвию Москвы. Но именно поэтому ведь и важно помнить, что начинала-то Москва не так, что умела она жить и иначе!
Еще очень свежи, намного свежее, чем при Грозном, были тогда воспоминания о монгольском наследии.
Но ничуть это, как видим, не мешало России жить полной жизнью, словно торопясь наверстать потерянные из-за ига десятилетия, — спорить, кипеть, обличать, проповедовать. Не было казенного монолога государства перед безмолвствующим народом. Был диалог, была идейная схватка — бурная, открытая и яростная.
И происходило все это, не забудем, в преддверии ожидаемого конца света. Истекало седьмое тысячелетие по православному календарю, и вот-вот перед глазами потрясенного человечества должен был вновь явиться Мессия. Страсти были накалены до предела. Иерархия открыто бунтовала. И наш герой, разумеется, не стал доводить дело до разрыва. Он выдал Геннадию нескольких новгородских еретиков, бежавших в Москву под его защиту. Их осудили и возили по новгородским улицам на лошадях, лицом к хвосту, в вывороченном наизнанку платье, в венцах из сена и соломы с надписью «Се есть сатанинско воинство». Благочестивые новгородцы плевали им вслед и кричали: «Вот враги Божии, хулители Христа!»
И тем не менее всероссийской антиеретической кампании, которой исступленно требовали иосифляне, за этим не последовало.
Можно предположить, что таким гамбитом Иван III хотел откупиться от иерархии, повыпустить пар из кипящего котла иосифлянских страстей и этой ценой сохранить Курицына, Елену Стефановну и внука Димитрия, которого намеревался венчать на царство. Но можно предположить и другое. Не зародился ли тогда у него в голове под влиянием этих новгородских событий замысел, так сказать, большого гамбита, т. е. коварного политического сценария, поставленного несколько лет спустя на церковном Соборе 1503 года?
Замысел этот был — обменять ересь на церковные земли.
ПЕРВЫЙ ШТУРМ
На этом он мог выиграть дважды: и как политик, и как ревнитель чистоты православия. Кто знает, не покровительствовал ли великий макиавеллист еретикам специально ради такой комбинации? Это, конечно, всего лишь догадка. Но вот документ, письмо Иосифа архимандриту Митрофану, духовнику великого князя. И в этом письме странный рассказ. Пригласил государь к себе его, Иосифа, совсем еще недавно опального монаха, и вел с ним длинную беседу о делах церковных. И в беседе вдруг выдал «которую держал Алексей протопоп ересь и которую ересь держал Федор Курицын», и даже сноху свою обличил, Елену. Признался, что «ведал ересь их», и просил за это прощения...
Какой смысл могла иметь эта смиренная просьба могущественного повелителя? Это отречение от друзей и советников, которых он многие годы поддерживал? Эта мольба, обращенная к открытому врагу, угрюмому и непримиримому догматику? Как хотите, только один смысл могла иметь вся эта сцена. Она была предложением политической сделки.
По-видимому, впрочем, Иосиф остался непримирим. Великий князь снова не преуспел. Правда, и он не торопился исполнить свое обещание — послать по городам «обыскивати еретиков да искоренити», т. е. приступить наконец к той самой всероссийской антиеретической кампании, которой уже четверть века домогались Геннадий и Иосиф. Во всяком случае, через год после этой встречи Иосиф горько сетовал в том же письме Митрофану: «И аз чаял — тогды же государь пошлеть, и но уже тому другой год от великого дня настал, а он, государь, не посылы- вал»32. Вместо погрома еретиков готовил Иван III, как оказалось, нечто совсем другое, прямо противоположное — неожиданный удар по иерархии.
Время для него наступило в 1503-м, на самом, быть может, драматическом церковном Соборе в истории православия. Формально он созван был для решения чисто практического вопроса: служить ли овдовевшим священникам. Иереи собрались, поговорили и приняли соответствующее постановление — запретить. Остались дела третьестепенные. Виднейшие делегаты, и среди них Иосиф, разъехались по домам.
И вдруг перед полупустым уже собранием выступает сам великий князь, и речь его совершенно недвусмысленна. Как передает ее документ, «восхоте князь великой Иван Васильевич у митрополита и у всех владык, и у всех монастырей села поимати и вся к своим соединити. Митрополита же и владык и всех монастырей из своей казны деньгами издоволити и хлебом изоброчити из своих житниц»33. Посадить, значит, церковную знать на зарплату.
И на этом дело не кончилось. Вслед за государем выступили его сыновья Василий и Димитрий, за ними тверской боярин Василий Борисов, за ним великие дьяки, руководители московских приказов, а за ними, наконец, — и в этом, очевидно, было ядро всего великокняжеского сценария — идеологи во главе с лидером второго поколения нестяжателей Нилом Сорским. И на этот раз они уже не робели, как Паисий, а нападали. Они выступали с жаркими речами, обличающими монастырское землевладение как грех и неправедный образ жизни.
Вы заметили, что до сих пор в роли обличителей (великого князя и еретиков) видели мы исключительно иосифлян, словно бы им принадлежала монополия на критику? В современных терминах, то была критика консервативная, иерархия атаковала государство. Теперь атака начиналась с либерального фланга. Церковь наконец раскололась.
Нестяжатели ставили в вину иерархии как раз то самое, в чем она укоряла государство, — уклонение от норм благочестия. И это придавало борьбе правительства против иерархии новую основательность и новую остроту. Теперь оно выступало в роли охранителя чистоты православия: ситуация, которой так долго и так терпеливо дожидался Иван III в своей войне с церковью.
По некоторым известиям, нестяжатели требовали секуляризации не вообще церковного, но лишь монастырского землевладения. Если это верно (а попытка расколоть оппонентов, бесспорно, в духе всей стратегии Ивана III), то перед нами как раз тот компромиссный путь, на который в следующем поколении вступило в своей войне с церковью правительство Англии. Вместе со всеми остальными фактами говорит это, что перед нами хорошо организованный штурм церковной твердыни. И гамбит с ересью тоже находит место в этом предположении. Как очень сильный ход, предназначенный еще больше утвердить государство в новой роли охранителя чистоты православия, он мог быть отложен до следующего Собора. На крайний случай, если штурм 1503-го сорвется.
Впервые русское государство выступало в союзе с либеральной интеллигенцией. И хоть нельзя сказать, что в последний раз, но следующего придется дожидаться долго. Лишь 350 лет спустя, в эпоху Великой Реформы, будет заключен такой союз снова. И тут, как видим, выступил великий князь в роли Иоанна Предтечи российского европеизма.
НЕУДАЧА
Однако в 1503 г., во время первого штурма церковного землевладения, в позиции его оставалась серьезная брешь. Я бы, впрочем, сказал, что это была не столько слабость Ивана III как организатора и политика, сколько слабость его союзников, незрелость тогдашнего поколения нестяжателей. Это они, интеллектуалы, должны были точно оценить силу сопротивления иерархии, предвидеть ее аргументы и подготовить контраргументы. Они отвечали за идеологическое обеспечение операции. И поражение поэтому потерпели — они.
Вот как было дело34.
Атакованные со всех сторон митрополит с Собором не растерялись. Они посовещались, подумали и решили — великому князю в его просьбе отказать. Было написано обширное послание с цитатами из Библии, левитских книг, святых отцов и, конечно, татарских ярлыков.
Государь это послание отверг: ни левитские книги, ни татарские ярлыки его не убедили. Собор снова подумал, подготовил второй ответ, прибавив цитат из Библии, и в полном составе отправился прочитать его государю. Но священные тексты снова оставили великого князя холодным.
Профессор А.С. Павлов, автор до сих пор, по-моему, непревзойденного исследования о секуляризации церковных земель, опубликованного в Одессе в 1881 г., теряется в догадках: зачем понадобилось редактировать соборный ответ в третий раз? И почему именно эта, третья редакция заставила великого князя отступить? «Вероятно, — предполагает Павлов, — он потребовал каких-нибудь дополнительных разъяснений; по крайней мере, Собор еще раз посылал к нему дьяка Леваша с новым докладом, в котором дословно подтверждалось содержание первого». Но тут же, сам себе противореча, Павлов добавляет, что в третьей редакции «только гораздо подробнее сказано о русских князьях, наделявших церковь волостями и селами»35.
Хорошенькое «только»! Ведь это и был решающий для Ивана III аргумент, хоть и набрел на него Собор лишь с третьего захода (надо полагать, после того, как обратно в Москву спешно примчался Иосиф). Вот эта роковая вставка полностью: «Тако жив наших русийских странах, при твоих прародителях великих князьях, при в. к. Владимире и при сыне его в. к. Ярославе, да и по них при в. к. Всеволоде и при в. к. Иване, внуке блаженного Александра... святители и монастыри грады, волости, слободы и села и дани церковные держали»36.
Надо отдать должное соборным старцам. Против Ивана выдвинута была самая тяжелая идеологическая артиллерия. На «русийскую старину» ни разу не поднял он руку за все долгие сорок три года своего царствования, не будучи оснащен солидной, так сказать, контрстариной. Правило, согласно которому первым должен был нарушить «старину» оппонент, всегда оставалось законом его политического поведения.
В отличие от исследователей позднейших времен, иерархия точно нащупала его ахиллесову пяту. И оказался великий князь перед нею беззащитен. Моральные ламентации и обличения Нила Сорского не выдерживали конкуренции с железными канонами предания, а большего второе поколение нестяжателей предложить ему не смогло: снова не нашлось в нем воителей и политиков, одни моралисты.
Пройдет совсем немного времени, какое-нибудь десятилетие, и поднимется новая, третья поросль нестяжательства, и набатом загремит на Москве язвительная проповедь Нилова ученика Вассиана Патрикеева, с которым не сможет справиться уже и сам Иосиф. И в ней будет именно то, что требовалось для нового штурма церковной твердыни. Та самая контрстарина, которой не нашлось в запасе у благочестивого, но политически неподкованного старца Нила.
Вассиан, единомышленник великого князя, был последовательным консерватором. Именно в предании, в самой русской истории нашел он нечто прямо противоположное тому, чем запугивали великого князя иерархи. «Испытайте и уразумейте, кто от века из воссиявших в святости и соорудивших монастыри заботился приобретать села? Кто молил царей и князей о льготе для себя или об обиде для окрестных крестьян? Кто имел с кем-нибудь тяжбу о пределах земель или мучил бичом тела человеческие, или облачал их оковами, или отнимал у братьев имения?.. Ни Пахомий, ни Евфимий, ни Герасим, ни Афанасий Афонский — ни один из них сам не держался таких правил, ни ученикам своим не предписывал ничего подобного». Далее подробно — с учетом печального опыта — перечисляются «наши русийские начальники монашества и чудотворцы» — Антоний и Феодосий Печерские, Варла- ам Новгородский, Сергий Радонежский, Дмитрий Прилуц- кий, которые «жили в последней нищете так что часто не имели даже дневного хлеба, однако монастыри не запустели от скудости, а возрастали и преуспевали во всем, наполнялись иноками, которые трудились своими руками и в поте лица ели хлеб свой»37.
Видите отчетливый сдвиг в реформационной риторике нового поколения нестяжателей? Нет, Вассиан, в отличие от Нила, уже не проповедует «скитский подвиг». Он не против монастырей, лишь бы их обитатели вместо «заботы о приобретении сел» трудились «своими руками и в поте лица ели хлеб свой». А Иосифу с его диалектической мистикой относительно личностей и коллектива уничтожающе отвечал Максим Грек: «Смешное что-то ты говоришь и ничем не отличающееся от того, как если бы некоторые многие без закона жили с одной блудницей, и будучи в этом обличены, каждый из них стал бы говорить о себе — я тут ни в чем не погрешаю, ибо она одинаково составляет общую принадлежность»38.
Это уже не было робкое морализаторство их учителя. Это было политическое оружие, ибо изображало современное церковное нестроение как кару Божию за измену древнему преданию, за поругание «нашей русийской старины». Это был уничтожающий ответ иосифлянскому большинству Собора.
Но было поздно. Не поспела юная русская интеллигенция на помощь своему лидеру. 28 июля 1503 года он был наполовину парализован, удар «отнял у него ногу, и руку, и глаз».
ИРОНИЯ ИСТОРИИ
Но и оказавшись почти недееспособным, пытался великий князь продолжать борьбу. Верно, что на Соборе 1504 г., на котором он уже не мог присутствовать, большая группа еретиков была выдана иосифлянам и многие из них сожжены. Сопровождалась, однако, эта страшная акция событием совершенно неожиданным и до сих пор для историков загадочным. Вернувшийся с Собора ликующим триумфатором, пребывавший на вершине своего могущества главный русский инквизитор, архиепископ Геннадий, был внезапно низложен.
Как это разгадать?
Прежде всего могут сказать: хороши московские Афины — при свете костров, на которых горели еретики. Но я даже не буду ссылаться на жестокость средневековых нравов повсюду в Европе, на Варфоломеевскую ночь в Париже или на Стокгольмскую кровавую баню. Бесспорно ведь, что новгородские костры были результатом поражения великого князя, той крайней, отчаянной мерой, которую он не мог уже предотвратить, проиграв все предыдущие схватки. Не он жег еретиков — жгли его враги, полагая, что торжествуют победу над великим князем. А он, я думаю, вовсе не считал выдачу еретиков ключом от крепости, которую сдает неприятелю. Это вполне мог быть и маневр для нанесения ответного удара.
Заглянем еще раз в лабораторию мышления великого реформатора. Вспомним, что произошло после того, как группа еретиков была выдана Геннадию в 1490-м. Произошел первый секуляризационный штурм 1503-го. Так не резонно ли и в этом случае предположить, что вслед за второй выдачей еретиков должен был произойти второй штурм? И что Соборы 1503—1504 гг. должны были по замыслу нашего макиавеллиста оказаться не концом кампании, как толковали и толкуют их эксперты, а началом нового ее этапа?
Аргумент слабоват? Пожалуйста, подкреплю его другим. В том же самом 1503 г. победоносная военная кампания против Литвы закончилась почему-то не миром, а перемирием.
Еще одна загадка? Почему, разгромив литовские рати и отвоевав 19 городов, 70 волостей, 22 городища и 13 сел, добившись самого блестящего — после свержения ига — внешнеполитического успеха за все годы своего царствования, решительно отказался великий князь считать дело конченым? Как раз напротив, велено было московским послам сказать крымскому хану Менгли-Гирею, что «великому князю с литовским прочного мира нет... Князь великой хочет у него своей отчины, всей русской земли. Взял же с ним теперь перемирие, чтоб люди поотдохнули да чтоб взятые города за собою укрепить»39.
Тут уж никто не усомнится, что военная кампания 1500—1503 гг. была в глазах Ивана III лишь первым штурмом Литвы. Но ведь параллель с секуляризационной кампанией тех же лет сама бросается в глаза. И не случайно до сих пор не объяснено сенсационное низложение Геннадия в час его высшего торжества. А ведь оно и могло быть знаком, что с церковью, как и с Литвой, заключено перемирие, а не мир. И по-другому истолковать этот жест, право же, трудно. Истолковать, я имею в виду, убедительно. Потому что толкования предлагались — как без этого? — но все они рассыпаются от пристального взгляда.
Советский историк Ю.К. Бегунов описывает события 1503—1504 гг. как своего рода торг между государством и церковью: «Вы нам кровь еретиков и земельные пожалования — мы вам конкретную идеологическую поддержку, молитвы за царя и провозглашение русского государя единственным защитником православия»40. Но разве такую «идеологическую поддержку» требовалось покупать? При всех, так сказать, самиздатовских анафемах молитва за царя была стандартной частью церковного обряда — и до 1503, и после него. А что глава русского государства остался после падения Константинополя в 1453 г. единственным защитником православия, известно было уже полстолетия. И самое главное, о каких «новых земельных пожалованиях» могла на Соборе 1503 г. идти речь, если, как мы видели, суть конфликта сводилась к тому, чтоб земли у церковников вообще отобрать?
Другой советский историк, С.М. Каштанов, не увидел в этом эпизоде ничего, кроме скандального провала Ивана III, тем более что провал это был, по его мнению, исторически закономерен: «В русском государстве XVI века еще не созрели экономические предпосылки для ликвидации феодальной собственности на землю монастырей и церквей»41. Какие конкретно предпосылки не созрели? Неизвестно. В чем, по крайней мере, должны были такие предпосылки состоять? Тоже неизвестно. И почему созрели эти таинственные предпосылки даже в Исландии, а в Москве нет?
Действительная ирония истории заключалась совсем в другом. А именно в том, что, когда великому князю позарез нужна была адекватная идейная поддержка, либеральная интеллигенция, им выпестованная, для такой поддержки не созрела.
Он просто не дождался следующего поколения нестяжателей. Того, что могло бросить в лицо иосифлянским иерархам решающий аргумент, который в его руках, без сомнения, оказался бы смертельным для них политическим оружием. Да, благоверные прародители наши, великие князья московские — выложил бы великий князь козырного туза — действительно жаловали монастыри «градами, волостями, слободами и селами». Этого не отрицаем. Однако «какая может быть польза благочестивым князьям, принесшим все это Богу, если вы употребляете их приношения неправедно и лихоимственно, совершенно вопреки их благочестивому намерению? Сами вы изобилуете богатством и объедаетесь сверх иноческой потребы, а братья ваши крестьяне, работающие на вас в ваших селах, живут в последней нищете... Как хорошо вы платите благоверным князьям за их благочестивые приношения! Они приносили свое имущество Богу для того, чтоб его угодники... беспрепятственно упражнялись в молитве и безмолвии, а вы или обращаете их в деньги, чтоб давать в рост, или храните в кладовых, чтоб после, во время голода, продавать за дорогую цену»42.
Буквально за несколько десятилетий выросла из отшельников и моралистов в политических деятелей и бойцов (и между прочим, в великолепных публицистов, которых не устыдились бы взять к себе в компанию ни Герцен, ни Достоевский) первая славная когорта русской интеллигенции. Какой короткий путь во времени и какая пропасть между робким Паисием Ярославовым, убоявшимся монахов Троицы, и Вассианом Патрикеевым, перед которым пасовал Иосиф! Но происходило это уже при другом царе, ничем не напоминавшем первостроителя. Иван III разбудил источники идейного творчества, и оно теперь развивалось самостоятельно. Росла блестящая интеллигенция, способная осмыслить отечественную историю, как сам он не умел. Приходили мыслители-профессионалы, способные служить свою службу стране не мечом, не кадилом или сохой, а тем, в чем сильны были только они, — духом и мыслью. Беда была лишь в том, что они опоздали.
Что на самом деле объясняют нам события 1503—1504 гг., это великий перепуг церковников полвека спустя, когда четвертое нестяжательское поколение, ученики Вассиана и Максима Грека, продиктовали молодому царю его знаменитые — и убийственные — вопросы Стоглавому Собору 1551-го. Впервые после смерти Ивана III грозно заколебалась тогда под их ногами почва. Не требовалось быть семи пядей во лбу, чтоб понять: окажись молодой государь хоть сколько-нибудь подобен деду, он бесспорно сделает с их землями то же самое, что уже сделали в его время в Европе Христиан III, Густав Ваза или Генрих VIII. Подарком судьбы должен был в этих условиях выглядеть в глазах церковников внук первостроителя, которого так легко оказалось склонить — вместо секуляризации церковных земель — к самодержавной революции и к «повороту на Германы»...
УПУЩЕННЫЙ ШАНС
На самом деле эксперты, которые отмахивались от серьезного анализа событий 1503—1504 гг., лишь повторяли известную мысль Г.В. Плеханова, помогая ей тем самым стать господствующей. Вот что он писал: «Спор о монастырских землях, толкнувший мысль московских духовных публицистов в ту самую сторону, в которую так рано и так смело пошла мысль западных монархомахов, очень скоро окончился мировой сделкой. Иван III покинул мысль о секуляризации московских имений и даже согласился на жестокое преследование ненавистных православному духовенству «жидовствующих», которых еще так недавно и так недвусмысленно поддерживал»43.
Здесь эпическая борьба государства и церкви в до- опричном столетии подается как мимолетный эпизод русской истории. Неизвестно', откуда взялся, мелькнул и неизвестно куда исчез, не оставив по себе следа. Но почему, если уж как бы само собою всплывает сравнение нестяжателей с западными монархомахами, не довести его до логического конца? Откуда они взялись? Да оттуда же, откуда монархомахи. Везде в Европе это «раннее и смелое» движение мысли переплетено было с зарождением пред- буржуазии в сфере материального производства и протестантизма в сфере производства духовного. Так ведь и в России было, как мы видели, то же самое. Везде в Европе было оно связано с включением в общую государственную систему конкурирующих с центром автономных феодальных образований. Так ведь и Россия переживала то же самое. Один за другим пали Ростов, Тверь и Новгород. Оставалась церковь — самая мощная феодальная корпорация средневековой Руси. Везде в Европе борьба с церковью была органично встроена во внутреннюю политику складывающихся абсолютных монархий. Так ведь и в России была она лишь продолжением Угры и новгородской экспедиции.
Как же можно рассчитывать на понимание русской истории и самих себя — ее законных наследников, — столь небрежно и высокомерно отмахиваясь от ключевого ее события? Даже если считать, как Плеханов, что не свершившееся, не давшее результата не имеет значения, то ведь и этот ответ в данном случае не проходит. Уж один-то след борьба нестяжательства против иосифлян- ской иерархии, во всяком случае, оставила — и кому, как не Плеханову, русскому интеллигенту и оппозиционеру, следовало об этом помнить?
Она оставила традицию русской либеральной интеллигенции. Оставила традицию сочувствия угнетенному маленькому человеку (все так называемое «крестьянолю- бие» русской литературы идет от нестяжателей, первым крестьянолюбом был Вассиан). Традицию терпимости к инаковерующему меньшинству (никто в тогдашней Москве, кроме нестяжателей, не боролся против смертных приговоров еретикам). Традицию инакомыслия (и отвагу выступить против устрашающего большинства). Традицию европейского рационального подхода к миру (и веру в разум как высшую силу, данную человеку, противопоставленную внешней дисциплине и слепому повиновению). Нестяжательство было началом русского либерализма, течения мысли, много столетий спустя названного западничеством, хотя и возникшего без всякого участия Запада. Это ведь только в писаниях моих коллег, считающих Россию страной фатального деспотизма, могла русская интеллигенция внезапно свалиться с европейских небес в 1830-е. И кстати, идеи заклятых противников западничества, переживающие новое рождение в сегодняшней России — «Святая Русь» или «Москва — Третий Рим», — ведь и они выдвинуты были иосифлянами в ту же эпоху, на волне той же борьбы. Значит, и впрямь была уже в XVI веке в России идеологически изощренная интеллигенция — и про-, и антиевропейская.
Слов нет, предшественники русского радикализма — еретики, «жидовствующие» — были древнее. Но и четыреста лет, согласитесь, достаточный срок для традиции. Едва ли может быть сомнение, что Иоанном Предтечей либеральной интеллигенции был в России Вассиан Патрикеев. И окончил он свои дни, как и подобает либералу. Осужденный, оплеванный, сосланный в иосифлянский монастырь, он не покорился и самому даже инквизиторскому суду дерзал бросать в лицо горькие слова правды. Традиция унаследовала от него не только мужество, но и интеллектуальную мощь. Вот вам еще одно доказательство.
Нестяжательская литература XVI века полна апелляций к «вселенскому совету» и «всенародным человек», т. е. к созыву национального представительства. И едва ли может быть сомнение, что князь Андрей Курбский, который был учеником Максима Грека, заимствовал их у нестяжателей. Более того, именно с нестяжательскими его симпатиями, которые при Грозном уже были приравнены к ереси, скорее всего, связан и самый его побег в Литву44. Но об этом в своем месте. Сейчас скажем лишь, что этот первый отряд русской интеллигенции, потерпев вместе с Иваном III поражение в схватке с иерархией, все-таки сконструировал, пусть теоретически, орудие, с помощью которого только и можно было сокрушить иосифлянство. Сокрушить причем цивилизованно, без насилия и разбоя: созвав Земский Собор и превратив таким образом спор между государством и церковью (в котором государство оказалось явно слабее) в спор церкви с нацией.
Конечно, если иметь в виду, что именно в борьбе с церковью как раз и созвал французский король Филипп IV в 1302 г. Генеральные Штаты, нестяжатели тут не были оригинальны (хотя, честно говоря, откуда им было это знать?). Но для России, которая и в 1302-м и полтора столетия после этого все еще была глухой провинцией Золотой Орды, идея, согласитесь, потрясающая.
По всем этим причинам с чистой совестью можно сказать о первом роковом опоздании русской интеллигенции только одно: упущен был великолепный исторический шанс. Упущен, как мы теперь знаем, надолго. Нет, я не о шансе прорубить «окно в Европу», как сделал полтора столетия спустя Петр, я о возможности стать Европой. О том, иначе говоря, чтоб полностью ликвидировать наследие ига и, наверстав упущенные века, окончательно уравнять Россию с ее североевропейскими соседями.
Да, лишенные лидера нестяжатели были разбиты. На беду страны и свою собственную, иосифляне потерпели сокрушительную победу. Но это ведь тривиально. Действительный интерес, причем решающий для русского прошлого—и для русского будущего, — представляет вопрос о том, была ли их победа неизбежна, фатальна. И никуда нам от него не уйти. Конечно, я не могу знать действительных планов Ивана III. Но разве могут их знать мои оппоненты? На каком основании так категорически утверждал, например, Плеханов, что «Иван III покинул мысль о секуляризации монастырских земель»?
Предлагаемая здесь гипотеза может казаться сколь угодно спорной. Но она, по крайней мере, оставляет открытым вопрос: почему Россия, пошедшая по пути церковной Реформации раньше всех в Европе, оказалась неспособна ее осуществить?
СТАГНАЦИЯ
Преемнику нашего героя, Василию, впору было родиться задолго до своего отца. Он был прилежным «собирателем», скучным и банальным Рюриковичем, покорным сыном церкви. Замыслы и свершения отца ничем не отличались для него от свершений длинного и однообразного ряда его московских предков. Он был начисто лишен политического воображения. Самое большее, на что его хватало, это копировать отца в деталях. С Псковом, например, сделал он то же самое, что отец с Новгородом. Отселив, однако, из Пскова семьи потенциальных смутьянов, он — в противоположность отцу — и пальцем не тронул монастырские села. Отняв в 1514-м у литовцев Смоленск, первым делом он обязался охранять неприкосновенность владений местной церкви.
Отец в качестве пугала держал при себе еретиков, Василий некоторое время по инерции держал нестяжателей, приблизив к себе Вассиана и покровительствуя Максиму Греку. Но он не наступал на церковь, он защищался от нее. Каштанов пишет, что в 1511-м, когда митрополитом стал сочувствовавший нестяжателям Варлаам, «правительству Василия удалось каким-то образом приостановить рост монастырского землевладения»45. Оно произвело частичный пересмотр иммунитетных грамот и некоторые из них отменило. Но все это было лишь бледным подобием стратегии отца.
А ситуация между тем стремительно менялась — и на европейской сцене, и в жизни страны.
То, что существовало прежде где-то на втором плане, вышло на авансцену. Могущественная Турция, чье наступление на Европу временно застопорилось, обратила взоры на север. Направляемый ею Крым сумел посадить на казанский престол Саиб-Гирея, брата тогдашнего перекопского царя. Москву это давно назревавшее объединение двух ее заклятых врагов застало врасплох. Очнулась она, лишь когда оба брата явились вдруг в 1521 г. прямо под ее стены, заставив Василия искать спасения в бегстве. И хотя объединенное крымско-казанское воинство взять Москву не сумело, перепугались в ней страшно. Даже выдали татарам — словно и не было в помине Угры — унизительное обязательство платить им «выход», т. е. попросту дань. Да и пленных увели с собою татары, по тогдашним слухам, сотни тысяч.
Становилось ясно, что за южными рубежами Москвы заклубились грозные силы и ее государственное существование опять поставлено на карту. Нельзя было больше жить капиталом, оставленным Иваном III. Он обеспечил русской земле покой от татар на много десятилетий. Но не навсегда же...
Подлежала его стратегия ревизии и по другой причине: расколоть Литву, опираясь на ее православно-католические антагонизмы, стало теперь немыслимо. Бушевавшая в Европе Реформация все изменила. Теперь православные магнаты Литвы думали не столько о союзе с Москвой, сколько с католическими панами для борьбы с общим врагом — протестантизмом, стремительно, как поветрие, охватывавшим городские круги и образованную молодежь в Литве и в Польше. Дело шло к унии между этими двумя странами. Уже не личной, как раньше, а государственной, к образованию Речи Посполитой.
Короче говоря, момент для возобновления штурма Литвы был так же безвозвратно упущен Василием, как и момент для второго секуляризационного штурма внутри страны. Колоссальные усилия, употребленные Иваном III на разработку антилитовский стратегии, пошли прахом.
Сколько-нибудь дальновидному политику было ясно, что спустя поколение Москва может и впрямь оказаться зажатой в клещи между Речью Посполитой и объединенными татарскими ханствами, за спиной которых маячила Турция. Час выбора пробил. Немедленно надо было решать: с кем и против кого Москва. Кто ее союзники и кто враги?
Европейские дипломаты настойчиво склоняли ее к антитурецкому альянсу. И теперь, когда недобитые татарские гнезда трансформировались в гигантский гангстерский союз, способный в одночасье посадить в седло сотни тысяч всадников, такой союз превращался из платонического пожелания в политический императив. В любом случае, однако, острие московской стратегии следовало повернуть с Запада на Юг. Ситуация требовала повторения Угры.
Зародилась эта мысль, конечно же, в среде нестяжателей. Даже самый миролюбивый из них, Максим Грек, поучавший царя: «почитай не того, который вопреки правды поощряет тебя к браням и войнам, а того, кто советует тебе любить мир и тишину с соседними народами» — и тот советовал наступать. И именно на Юг. «Против обоих мучителей [т. е. Крыма и Литвы-Польши] стоять неудобно, пагубно, чтоб не сказать невозможно, тем более что и третий волк ополчается на нас. Это змея, гнездящаяся в Казани». Москва, считал Максим Грек, должна немедленно
атаковать Казань и сразу же повернуть армию на Крым46.
Для новой Угры, однако, требовался новый Иван III. А его на горизонте не было. Даже татарский штурм 1521 г. ничему Москву не научил. Ее внешняя политика оставалась вялой и неповоротливой. Острие ее стратегии по- прежнему было повернуто на Запад.
Стагнация парализовала и внутреннюю политику. Церковь продолжала расширять свои владения. О союзе государства с либеральной интеллигенцией, так счастливо складывавшемся в начале столетия, и речи уже не было. Предоставленные самим себе нестяжатели изнемогали в борьбе с иосифлянами, которые теперь нашли новую золотую жилу и усердно ее разрабатывали. Псковский монах Филофей первым заговорил о Москве как о Третьем Риме. Он объявил царя единственным в мире хранителем истинной веры, назначив ему мессианскую роль Защитника христианства на земле до второго пришествия Христа: «Един ты во всей поднебесной христианам царь».
Иосиф, потерпевший поражение в открытой идейной схватке с нестяжателями, тоже совершил очередной политический маневр. Он больше не предавался медитациям о царях и тиранах. Напротив, подарил он государю еще более соблазнительную идею, объявив Василия «главою всего», наместником Бога на земле47. А поскольку «церковное стяжание суть Божье стяжание»48, наместник Бога должен, естественно, столь благочестивому делу содействовать (а не противиться, как некоторые).
Короче говоря, в обмен на мир с церковью иосифлянст- во обещало поднять русского царя на недосягаемую высоту, обожествить его власть, признать верховным вождем христианского человечества и, уж во всяком случае, самодержцем. Так создавалась теория самодержавия. За это Василий, разумеется, должен был заплатить не только новыми землями, но и головами нестяжателей. Пожертвовать то есть интеллигенцией и самим духом московских Афин — драгоценнейшей частью наследия, оставленного России его отцом.
Сильно укрепил позиции иосифлянства Даниил, ученик Иосифа и его преемник на посту Волоцкого игумена, которого Василий в 1522 г. поставил митрополитом. Кроме всего прочего, Даниил был изобретателем эффективной политической тактики, с большим успехом использованной много поколений спустя другим лидером (тоже духовного воспитания). Покуда его оппоненты писали книги, произносили вдохновенные речи и редактировали соборные тексты, Даниил методично расставлял на ключевые посты в иерархии своих людей. Уже через месяц после того, как он стал митрополитом, Даниил поставил епископом Твери брата Иосифа Акакия, затем племянник Иосифа Вассиан Топорков поставлен был епископом в Коломну, а Макарий (будущий митрополит и сподвижник Ивана Грозного) архиепископом Новгородским. Из этих людей составлялось соборное большинство, и, когда дело доходило до голосования, блестящие нестяжательские вожди оказывались генералами без армии. Точно так же, как впоследствии другой Иосиф, Даниил раздавил оппозицию в зародыше.
ПИРРОВА ПОБЕДА ИОСИФЛЯН
То были грозные симптомы. Но так жива еще была память о царствовании Ивана III и так ничтожен был здравствующий «наместник Бога», что всевластие его сводилось больше к разговорам, чем к делу. Василий плыл по течению, дрейфовал. Но он все-таки выдал иосифлянам их главных врагов, две самые блестящие фигуры тогдашнего московского интеллектуального мира. На Соборе 1525 г. был осужден Максим Грек, на Соборе 1531-го — Вассиан Патрикеев. Оба были сосланы на гибель в иосифлянские монастыри. С нестяжательством как с течением мысли, однако, покончено не было. Его обезглавили, но, по крайней мере, не уничтожили. Не все еще было потеряно.
Еще крепко сидело в седле боярство. И Юрьев день оставался законом. И продолжала развиваться крестьянская предбуржуазия, росли города, судьбоносная дуэль двух тенденций — барщины и денег — тоже продолжалась, и долго еще оставался неясен ее исход. Ничтожество и тиранические замашки Василия вызвали серьезный кризис, но с его уходом страна могла продолжить свой европейский курс.
Тем более что пришло еще, не забудем, четвертое поколение нестяжателей. Волею Сильвестра, наставника молодого царя, будет возведен, подобно его духовному прародителю Паисию, в сан Троицкого игумена старец Артемий, с которым предстояло почтительно советоваться царю. И несмотря на интриги Даниила, еще выйдут из школы Нила Сорского и Максима Грека епископы и игумены, еще впереди Стоглавый Собор со знаменитыми царскими вопросами.
Но это и станет финалом.
Собор, по видимости, внял доводам нестяжателей. Земли, отнятые церковниками за долги, а также поместья и волости, розданные в малолетство государя, решено было вернуть владельцам. Однако в свете последующих событий выглядело это лишь тактической уловкой иосифлян. Всего два года спустя после Стоглава митрополит Ма- карий, использовав в качестве предлога ересь Матвея Башкина, оговорил близкого Курбскому старца Артемия как «советного» с еретиками, а другого нестяжателя игумена Феодорита как «советного» с Артемием. Их единомышленник, епископ Рязанский Кассиан, лишен был кафедры. Все они были осуждены и сосланы, а само нестяжательство — объявлено ересью.
Если Иван III выдал иосифлянам еретиков, чтоб сохранить нестяжателей, то Иван Грозный выдал им нестяжателей — чтоб уничтожить всех, и победителей и побежденных.
Впервые в русской истории политическое инакомыслие осуждалось как религиозная (идеологическая) ересь. Можно сказать, что это был первый политический процесс в Москве. И самым зловещим предзнаменованием было то, что состоялся он, когда так называемое Правительство компромисса, куда на равных входили и иосифлянин Ма- карий, и покровительствовавший нестяжателям Сильвестр, оставалось еще в полной силе.
Только что оно завоевало Казань, навсегда расстроив планы объединения двух татарских ханств и возрождения Золотой Орды. Только что созвало Земский собор, на котором попыталось примирить противоборствующие политические силы. Ему удалось создать широкую правящую коалицию. Оно задумало большую программу модернизации страны — и энергично ее осуществляло. И всем этим, надо полагать, было оно так окрылено, что принесение в жертву либеральной интеллигенции не казалось ему слишком большой трагедией. То была роковая ошибка. Много еще успехов ожидало это реформистское правительство, но будущего у него уже не было.
Хуже всех, однако, пришлось иосифлянам. Напрасно торопились они торжествовать победу. Напрасно думали, что истребление оппонентов сделает их неуязвимыми. Очень скоро раздавит их Грозный царь, которого создали они, можно сказать, собственными руками, и оберет до нитки — без всяких соборов, не спрашивая ничьего согласия. Собственной волей станет он поставлять и низлагать митрополитов. И убивать их, когда пожелает.
Смиренный митрополит Филипп, доведенный до крайнего предела, дальше которого отступать, не потеряв лица, было невозможно, осмелился высказать Грозному «печалование» о русской земле. Царю, подошедшему к нему в Успенском соборе в шутовском опричном платье, Филипп бросил в лицо горькие слова: «Не узнаю царя в такой одежде. Не узнаю его и в делах царства. Убойся суда Божия. Мы здесь приносим бескровную жертву, а за алтарем льется кровь неповинная»49. Он был низложен, а потом задушен. Еще раньше пали протопоп Сильвестр, и глава Правительства компромисса Адашев, и глава Земщины Челяднин-Федоров, и руководитель внешней политики Москвы дьяк Висковатый — все без различия чина и звания, кто отваживался перечить воле кровавого владыки, которая отныне сделалась единственным законом на Москве, и единственной церковью, и единственной верой.
Трижды, по крайней мере, заставил Грозный иосифлян заплатить за безрассудную расправу с оппонентами беспримерным страхом и унижением. В первый раз принудил он их всем Собором участвовать в омерзительной комедии процесса над их собственным главою, митрополитом Филиппом. Вторично, когда без всяких ссылок на Библию и левитские книги ограбил псковские и новгородские монастыри. И в третий раз, наконец, когда поставленный им вместо себя шутовской «царь» татарин Симеон отобрал вдруг в один прекрасный день у монастырей все льготные грамоты, выданные им за столетия, и потребовал разорительную мзду за их возвращение. Такова была страшная царская шутка.
Так расплатились иосифляне за свои католические иллюзии, за то, что не поняли: перед ними не Иван III, которому можно было противоречить, при котором не приходилось расплачиваться головой за политические разногласия. Они думали, что, возвеличивая царя до небес и соблазняя его самодержавной властью, смогут держать его в руках. Оказалось, что они выпустили на волю чудовище.
В этом смысле можно сказать, наверное, что не знаменитый государственный переворот 1560-го стал началом трагедии России. В действительности началась она с поражения первостроителя в 1503 году и с практически незамеченного экспертами истребления иосифлянами своих либеральных оппонентов полвека спустя.
Почему просмотрели это эксперты? Никто, наверное, не сказал об этом лучше — и горше, — чем Василий Осипович Ключевский: «Нашу русскую историческую литературу нельзя обвинить в недостатке трудолюбия, она много работала, но я не возведу на нее непраслину, если скажу, что она сама не знает, что делать с обработанным ею материалом»50.
Глава 4 ПЕРЕД ГРОЗОЙ
Ивану IV было три года, когда в 1533-м умер его отец, великий князь Василий. В семь он потерял мать. Почуяв слабину наверху, российская знать взбесилась. Многочисленные клики царских родственников и мощные боярские кланы передрались между собою насмерть. На протяжении десятилетия одна жадная олигархия сменяла другую. О стране не думал никто. Слава Богу, до гражданской войны, в отличие от аналогичной схватки Алой и Белой розы в Англии, дело в Москве не дошло. Но хаос и сумятица посеяны были страшные.
Россия, дрейфовавшая без руля и без ветрил, сперва отчаянно затосковала по Васильевой стагнации (практикуйся в те поры опросы общественного мнения, непременно оказался бы никчемный Василий самым популярным политиком в тогдашней Москве). Но затем страна, никогда надолго не примирявшаяся с олигархией, взорвалась. Дело дошло до массовых волнений в городах и открытого мятежа в столице. Москва чуть не сгорела в сильном пожаре...
Результатом всего этого хаоса был «Собор примирения» 1549 года. Он привел к власти Правительство компромисса — с мандатом навести порядок, удовлетворить по возможности всех обиженных и примирить ожесточившиеся друг против друга социальные силы.
ЗАГАДКА «ИЗБРАННОЙ РАДЫ»
Разумеется, Правительство компромисса — название позднейшее, появившееся потому, что надо же было историкам как-то его обозначить. До недавнего времени оно отождествлялось с Избранной радой, упоминаемой Курбским в его «Истории Ивана IV»: «И нарицались тогда оные советници у него избранная рада. Воистину по делом и наречение имели, понеж все избранное и нарочитое советы своими производили, сиречь: суд праведный, нелицеприятен яко богатому, так и убогому еже бывает во царстве на- илепшее»1. Термин надолго прижился в классической историографии.
Некоторые историки приводили даже списки членов Избранной Рады, хотя Курбский никаких имен, кроме протопопа Сильвестра, окольничего Алексея Адашева и митрополита Макария, не сообщает. Например, известный знаток истории русского права В.И. Сергеевич составил список, в который, кроме упомянутых имен, вошли князь Дмитрий Курлятьев (боярин с 1549 г.), князь Семен Ростовский, трое Морозовых — Михаил (боярин с 1549 г.), Владимир (окольничий с 1550 г.) и Лев (окольничий с 1553 г.) — и, наконец, естественно, сам князь Андрей Курбский (боярин с 1556 г.). М.В. Довнар-Запольский включил в Избранную Раду еще и Максима Грека, доживавшего последние годы в монастыре, епископа Кассиана и игумена Артемия, т. е. всех лидеров тогдашнего нестяжательства, общим числом шестнадцать2. С.В. Бахрушин, в свою очередь, ревизовал в 1954-м и этот список, отождествив Избранную Раду с царской Ближней думой3. В 1958-м И.И. Смирнов вообще усомнился в ее существовании. По его мнению, речь шла всего лишь о кружке «политических друзей» Курбского, которых Смирнов считал «боярской партией»4. Проблема остается дискуссионной и по сию пору. Есть, однако, факты бесспорные.
На протяжении 1550-х в России существовало правительство, во главе которого стояли Адашев и Сильвестр.
Курбский, если и не входил в него формально, разделял его позиции и планы реформ. Помимо его отзывов, о деятельности этого правительства можно судить по этим реформам.
Из этих бесспорных фактов мы и будем здесь исходить, а термин Правительство компромисса поможет нам избежать двусмысленности, связанной с проблематичностью Избранной рады.
ВЕЛИКАЯ РЕФОРМА
Чтоб войти в курс дела, вспомним, как управлялась русская земля до реформы 1550-х. Она делилась на области, носившие название уездов. Внутри каждого уезда были две категории владений, каждая со своим особым управлением. Имениями крупных лендлордов — церкви и боярства — управляли, как и повсюду в Европе, они сами — на основании иммунитетов (в Москве их называли по-татарски «тарханами»). Центральная власть была бессильна их контролировать. Ее агенты по традиции «не въезжали ни во что», т. е. не имели права вмешиваться. И потому правили здесь не столько законы, сколько знакомая нам «старина».
Другую половину уезда составляли земли крестьянские и помещичьи. Здесь всем распоряжалась центральная власть в лице своих наместников, в просторечии «кормленщиков». Эти присылались из Москвы, обычно на год или на два. Они обеспечивали порядок, судили и собирали налоги при помощи своей частной администрации, слуг, которых возили они с собою из уезда в уезд. Свой «корм», т. е. содержание, они тоже собирали сами, правительство им ничего не платило.
Знатнейшие семьи жестоко конкурировали между собою за «кормления»: если наместник попадал в богатый уезд, то за какой-нибудь год вполне мог сделать состояние. Не столько за счет лимитированных сверху «кормов», сколько путем злоупотреблений. Гражданские дела в уезде выигрывал обычно тот, кто давал наместнику большую взятку. Самые бессовестные из наместников вели себя еще непристойнее. Подбрасывали, например, труп во двор крестьянина побогаче, а потом разоряли его судебными издержками. Несколько сфабрикованных дел давали больше дохода, чем весь «корм». А надзор за торговлей! А таможенный контроль!
Легко представить себе, каков был порядок в уездах, если кормленщики, можно сказать, жили беспорядком. И больше всех страдали, конечно, те, у кого было что отобрать — «лутчие люди» русской деревни. Само собой, крестьяне не молчали. Едва наместники «съезжали с кормления», их сопровождали в Москву тучи жалобщиков. Московские суды были завалены исками. Еще со времен Ивана III правительство старалось обуздать кормленщиков. Было, как мы помним, введено обязательное участие в суде выборных «целовальников». Но помогало это, видимо, слабо. Во всяком случае, как свидетельствует летопись, «многие грады и волости пусты учинили наместники и волостели. Из многых лет презрев страх Божий и го- сударские уставы, и много злокозненных дел на них учи- ниша. Не быша им пастыри и учители, но сотвориша им гонители и разорители»5.
Парадокс! Государство крепло, расходы его росли: разветвлялась столичная бюрократия, началось формирование регулярной армии, неотъемлемой частью войска становилась артиллерия. За все это надо было платить. И деньги были — страна переживала бурный экономический подъем, люди богатели. Только правительству от этого проку было мало. Одна половина земель была «отарха- нена» и налогов, стало быть, не платила, а другую «пусты учинили» кормленщики. Короче, традиционная административная система стала безнадежным анахронизмом. Все соглашались, что нужна радикальная реформа. Но какая?
Перед только что пришедшим к власти Правительством компромисса открывались две возможности. Первая вполне соответствовала бы природе «гарнизонного государства». Почему бы, в самом деле, не заменить любительскую и временную администрацию кормленщиков профессиональной и постоянной администрацией губернаторов (или воевод, как их именовали в Москве XVI века) и содержать этот аппарат за счет казны?
Вторая возможность была прямо противоположна первой. Состояла она в том, чтобы логически развить традицию Ивана III, превратив «целовальников» из простых присяжных заседателей в наместничьих судах в полноправных судей. Более того, в «земские», т. е. выборные, правительства, поручив им все управление уездами, включая сбор государственных налогов.
То был решающий тест для определения природы Московского государства XVI века. Пойди административное преобразование по земской линии, оно вполне, я думаю, заслуживало бы имя Великой Реформы. В условиях XVI века, когда крестьянство еще было свободно, а цензура отсутствовала, это название пристало бы ей куда больше, нежели реформе 1860-х. Ведь суть ее в XIX веке, собственно, и заключалась, кроме освобождения крестьян и отмены цензуры, во введении местного земского самоуправления и суда присяжных. В XVI веке то был бы поистине гигантский шаг вперед от архаической «старины». Ибо из всех социальных страт выигрывали от такой реформы вовсе не малочисленные тогда помещики, как три столетия спустя, но именно «лутчие люди» русской деревни и городов, больше всех страдавшие от наместничьего произвола.
И что же? Именно по этому пути и пошло Правительство компромисса. Только сделать его необратимым оно не успело. Сменившее его опричное правительство разрушило эту возмутительно либеральную форму правления дотла. Оно восстановило кормления. Постепенно, сначала на окраинах, а затем и на всем пространстве России заменялись кормленщики воеводами.
Конечно, при известном усилии воображения можно усмотреть прямое родство и между земским самоуправлением и воеводской бюрократией. Считал же, как мы помним, Джером Блэм, что закрепощение крестьян было логическим продолжением Юрьева дня. На самом деле эти формы администрации, конечно, отрицали одна другую напрочь. Во всяком случае, само московское население понимало это именно так. И долго еще — многие десятилетия — вспоминало оно эту краткую драматическую паузу между кормленщиками и воеводами, как волшебный сон.
Почти столетие спустя, на Земском Соборе 1642 г., когда царь Михаил спрашивал, следует ли вести войну с турками за Азов, представители городов Рязани, Тулы, Коломны, Мещеры, Алексина, Серпухова, Калуги и Ярославля отвечали, что отдавать Азов не след, но прежде, чем воевать с турками да татарами, надо бы вспомнить, что «разорены мы, холопи твои, пуще турских и татарских ба- сурманов московскою волокитою и от неправд и от неправедных воеводских судов». А торговые люди объяснили еще более откровенно: «в городах всякие люди обнищали до конца от твоих государевых воевод. А при прежних государях... посадские люди судились между собою, воевод в городах не было, воеводы посыланы были в украинские (т. е. окраинные) города для бережения от тех же турских, крымских и нагайских татар»6.
Все перепутала народная память: не было этого «при прежних царях», чтоб «посадские люди судились между собою». Было — лишь в краткий миг при Правительстве компромисса. Но глубоко, видно, запало это мгновение в благодарную народную память, преобразовавшись в ней в такую мощную «старину», которую даже кровавая опричнина не сумела разрушить. Не на ветер, значит, все-таки брошены были усилия реформаторов 1550-х.
ПОЛИТИЧЕСКАЯ БАЗА РЕФОРМЫ
Итак, два правительства, формально возглавлявшихся одним и тем же лицом, царем Иваном IV, и два не просто разных — противоположных — политических курса. Мы уже знаем, что стояла за этим противоречием борьба двух непримиримых социальных тенденций. Тем более странно, согласитесь, что естественный вопрос — почему, под влиянием каких именно сил предпочло московское правительство воеводской администрации земское самоуправление — никем пока, сколько я знаю, задан не был. А.А. Зимин полагал, что дело было в общей обстановке тех лет: введение воеводской администрации он связывал с войной. Но это никак не может служить объяснением. Ведь и местное самоуправление вводилось в разгар войны.
Я говорю, конечно, о войне Казанской. Она, между прочим, длилась четыре года (1547-1552) и, прежде чем завершиться блистательной победой, дважды приводила к тяжелым поражениям, после которых царь возвращался домой «со многими слезами». И тем не менее не пожелало тогда Правительство компромисса насаждать воевод. Почему?
Первые грамоты, передававшие власть в уездах выборным крестьянским органам, были лишь ответом на много- численнные просьбы, жалобы и требования «лутчих людей». Правительство не придумало земскую реформу.
Оно приняло ее под давлением, если можно так выразиться по отношению к тому далекому веку, общественного мнения. Но ведь и противники, как мы знаем, были у крестьянской предбуржуазии. Значит, существовало нечто более важное, подвигнувшее правительство на такой либеральный путь. Этим нечто были деньги.
Вот что говорится в грамоте, выданной в сентябре 1556 г. Двинскому уезду. Царь «наместником своим двинским судити и кормов и всяких своих доходов имати, а доводчиком и праветчиком их въезжати к ним не велел, а за наместничи и за их пошлинных людей и за всякие доходы велел есми их пооброчити, давати им в нашу казну на Москве диаку нашему Путиле Нечаеву с сохи по 20 рублев в московское число да пошлин по два алтына с рубля»7. В этой формуле, которая, по-видимому, была стандартной, нет на первый взгляд ничего особенного. Но лишь до тех пор, покуда мы не сравним ее с размерами «корма», который уезд платил наместникам до реформы и который составлял... 1 рубль 26 денег с сохи! Даже вместе со всеми пошлинами он был все равно меньше 2 рублей.
Речь, выходит, шла вовсе не о даровании самоуправления уездам. Правительство продавало им самоуправление. Причем за цену в десять (!) раз большую, нежели платили они до реформы. Казалось бы, такое чудовищное усиление налогового пресса должно было вызвать в уездах если не открытый бунт, то по крайней мере взрыв возмущения. Ничего подобного, однако, зарегистрировано не было. Нет и следа крестьянских жалоб на реформу. Напротив, она была воспринята со вздохом облегчения. Это, впрочем, неудивительно, если вспомнить, что такие крестьянские семьи, как Макаровы, Шульгины, Окуловы, По- плевины или Родионовы, были достаточно богаты, чтоб платить налоги за целый уезд.
В описании Н.Е. Носова, «двинские крестьяне откупились от феодального государства и его органов, получив за это широкую судебно-административную автономию. Это была дорогая цена. Но что значил для двинских богатеев «наместничий откуп», когда только одни Кологриво- вы могли при желании взять на откуп весь двинский уезд!
А зато какие это сулило им выгоды в развитии их наконец- то освобожденной от корыстной опеки феодалов-кормленщиков торговой и промышленной деятельности, а главное, в эксплуатации не только всех северных богатств, но и двинской бедноты. И разве это не был шаг (и серьезный шаг) в сторону развития на Двине новых буржуазных отношений?»8
Итак, уезды покупали себе право на то, чтобы крестьяне и посадские люди «могли судиться меж собою», чтоб они сами распределяли оброк «меж собя... по животам и по промыслам», т. е. по доходу отдельных семей. Создание института самоуправления сопровождалось, как видим, введением вполне буржуазного подоходного налога, что принципиально отличало новый институт от старой крестьянской общины, ориентированной на равенство ее членов. Так не значило ли это, что правительство впервые в русской истории осознало: появился новый слой налогоплательщиков, своего рода средний класс, который выгоднее рационально эксплуатировать, чем грабить, отдавая на произвол кормленщикам? Осознало, короче, что эта курочка способна нести золотые яйца.
Динамика реформ просматривается четко. Вслед за первым Земским Собором 1549-го, открывшим эру местного самоуправления, принят был в 1550 г. Судебник, закрепивший еще одно важное новшество — отмену тарханов. Любопытная, согласитесь, возникает картина. По новому Судебнику центральная власть обеспечивала себе право «въезжать» на прежде отарханенные земли. И в то же время, вводя земскую реформу, она отказывалась «въезжать» на земли крестьянские. Другими словами, именно крестьяне оказывались теперь в привилегированном положении.
И снова выходило правительство на перепутье. Кому управлять растарханенными землями — наместникам? воеводам? или самим крестьянам? Скажем наперед, что Правительству компромисса не хватило времени принять решение. Из-за бешеного сопротивления церкви эта статья Судебника вообще не была реализована. Едва ли может быть, однако, сомнение, что, будь у него развязаны руки, оно безусловно распространило бы крестьянское самоуправление и на растарханенные земли. Хотя бы потому, что это давало ему возможность увеличить государственный бюджет на тысячу процентов! А также потому, что его политическая база просто не могла бы отказаться от столь соблазнительной хозяйственной экспансии. Ведь и для нее растарханенные земли стали бы золотым дном.
Поистине редчайший в России случай, когда интересы государства полностью совпадали с интересами общества. Когда, иначе говоря, одна и та же мера оказывалась выгодной и тому и другому. Похоже, Носов прав: логика действий правительства точно отражала процесс дефео- дализации московского общества. Деньги, казалось, и впрямь выигрывали войну против барщины, покуда...
Покуда самодержавная революция не смела с лица земли и Великую Реформу, и Правительство компромисса, а заодно и его политическую базу.
ЕЩЕ ОДНА ЗАГАДКА
Но было ли эпохальное поражение реформаторов 1550-х неотвратимо или имеем мы тут дело просто с суммой ошибок неопытных политиков? Другими словами, была ли средневековая «большевистская революция» XVI века судьбою России?
Я знаю, что у меня нет предшественников и очень мало единомышленников не только в том, как я отвечаю на этот роковой вопрос, но и в том, что я вообще его ставлю. Однако никто ведь, кроме самых унылых детерминистов, не станет, я думаю, утверждать, что аналогичный откат в средневековье в XX веке был неотвратим, неизбежен, фатален. На самом деле, как пытался я очень подробно показать в «России против России», не видать бы большевикам Октябрьской революции, как своих ушей, не толкни императорское правительство в 1914-м страну в совершенно ненужную ей мировую бойню9.
Да, ошибка была усугублена либералами, не догадавшимися после февраля 1917-го вызволить Россию из роковой для нее войны. Да, сумма этих ошибок действительно сделала цивилизационную катастрофу XX века неотвратимой. Но ведь не перестали они от этого быть ошибками.
Я настаиваю на этом именно потому, что, оперируя представлениями о неизбежности и судьбе, мы не только перелагаем ответственность за исторические события на анонимные силы вместо живых, реальных, ошибавшихся людей. Мы, что еще важнее, лишаем себя возможности учиться на их ошибках — способствуя тем самым, пусть невольно, их повторению. Еще хуже, отнимаем мы таким образом у истории ее главную функцию — учить нас.
Как бы то ни было, если применимо это рассуждение к большевистской революции XX века, то почему, собственно, неприменимо оно к ее аналогу в XVI? Может быть, разгадка в том, что политические ошибки 1908— 1917 гг. не только живы в нашей памяти, но и расписаны во всех подробностях в тысячах томов, тогда как ошибки 1549—1560-го темны и мало кому известны?
Присмотримся к ним, коли так, попристальнее.
ОШИБКИ РЕФОРМАТОРОВ 1550-х
Выполнить завещание Ивана III и отобрать наконец земли у церкви правительство не сумело, хотя и делало такие попытки. А.А. Зимин пишет: «Есть все основания считать творцом царских вопросов [Стоглавому Собору] Сильвестра... Анализ идейного содержания... вопросов показывает несомненную близость их составителей к нестяжателям, фактическим главой которых в середине XVI века был Сильвестр»10. На мой взгляд, это слишком сильное утверждение. Едва ли Сильвестр был главою нестяжателей. Но бесспорно — он был убежденным сторонником секуляризации. Поэтому, продолжает Зимин, «назревало столкновение между правительством Адашева и Сильвестра, стремившимся использовать заинтересованность боярства в ликвидации земельных богатств церкви, и иосифлянским руководством церкви, возглавлявшимся Макарием»11. На Стоглавом Соборе противники встретились лицом к лицу. Можно сказать, что это и был тот самый второй штурм церковного землевладения, который так и не успел провести в свое время Иван III. Но как же бездарно был он подготовлен!
Буквально накануне Стоглава в число высших иереев был введен рязанский епископ Кассиан. Но он оказался единственным из десяти участников Собора противником иосифлян. Уже такая раскладка сил внутри церковной иерархии предсказывала правительству — несмотря на всю резкость царских вопросов — несомненный проигрыш. Кадровые перестановки в иерархии происходят, но начинаются они только после Стоглава. Точно так же, как Иван III низложил после Собора 1504 главного иосиф- лянского инквизитора архиепископа новгородского Геннадия, низложен был теперь Феодосий, тоже новгородский архиепископ, не уступавший Геннадию в непримиримости. Но когда? Через три месяца после рокового голосования. И лишь в ноябре 1552-го назначен был на его место нестяжатель Пимен. Тогда же игуменом Троицы назначается идеолог нестяжательства Артемий, а игуменом суздальского Евфимьевского монастыря — его соратник Феодорит.
Все это имело бы смысл, если б правительство готовило новый, третий секуляризационный штурм. Но оно его не готовило. Более того, оно не сумело помешать Мака- рию организовать, как мы помним, инквизиторский процесс над еретиками в октябре 1553-го, в который он искусно втянул и Артемия, и Феодорита, а заодно и епископа Кассиана, добившись их отстранения и ссылки (Артемий, впрочем, бежал из Соловецкого монастыря в Литву, где разделил с Курбским судьбу политического изгнанника). И не пришло правительство на выручку собственным идеологам. Такова была его первая ошибка.
Столь же вопиющую некомпетентность обнаружило оно не только в деле нестяжателей. Оно не сумело воспользоваться исторической возможностью, которая сама шла к нему в руки. Ведь в отличие от Ивана III располагало оно теперь решающим политическим инструментом, уж наверняка способным сломить сопротивление церкви. Я говорю, конечно, о Земском Соборе. В распоряжении правительства был уже и европейский опыт последних десятилетий. Именно Риксдаг (шведский Земский Собор) поддержал Густава Вазу, когда в 1527-м он возглавил штурм церковного землевладения. И семь лет спустя в Англии именно Реформационный парламент провозгласил Генриха VIII главой церкви и закрыл все монастыри в стране. Короче, живой опыт уже доказал, что ни апелляции к иерархии, ни кадровые перестановки в такой гигантской политической операции дела не решают. Только нация в лице своих представителей оказалась способна открыто противопоставить себя церкви. Правительство не обратилось к нации. Даже знаменитые царские вопросы 1551-го обращены были к церковному Собору, а не к Земскому. Такова была вторая ошибка реформаторов.
Известно, что даже с реализацией законов, утвержденных Земским Собором, у правительства были серьезные трудности. Например, исследования Н.Е. Носова показывают, что и административная реформа введена была в два приема — в 1551—1552-м и в 1555—1556-м. В промежутке как будто имело даже место попятное движение. В течение нескольких лет судьба Великой Реформы висела на волоске. Но здесь правительство стояло твердо, и усилия его были вознаграждены. С отменой тарханов, однако, т. е. с реформой, непосредственно задевавшей интересы церкви, вышло по-другому. И правительство уступило — несмотря даже на то, что сама иосифлянекая иерархия проголосовала за новый Судебник. Такова была третья ошибка реформаторов.
ВОЕННАЯ РЕФОРМА
В связи с Казанской войной и административной реформой на первый план вышла проблема модернизации армии. Тем более была она остра, что теснейшим образом переплелась с той же, как мы уже знаем, определяющей для судеб страны борьбой между «деньгами» и «барщиной». Ведь любительская помещичья конница, составлявшая ядро тогдашней московской армии, жила, как и только что отмененная наместничья администрация, за счет «кормов», которые получала с крестьян на землях, отданных ей в служебное владение. И порядки, которые она там наводила, ничуть не отличались от наместничьих. Об отношении помещиков к крестьянам, во всяком случае, вполне можно было сказать словами того же летописца: «не бы- ша им пастыри и учители, но сотвориша гонители и разорители». Отменив кормленщиков в гражданской администрации, следовало ли терпеть их в армии?
Тем более что к середине XVI века едва ли могли оставаться у московских генералов сомнения, что толку от помещичьей конницы мало. Недаром же именно в канун отмены «кормлений» в состав армии введен был шеститысячный корпус стрелецкой пехоты. Достаточно прочитать главу о штурме Казани в «Истории Ивана IV», написанной в изгнании Курбским, чтоб увидеть — без стрелецкой пехоты и артиллерии победа не была бы одержана никогда.
Короче, национальная безопасность требовала радикальной военной реформы, т.е. введения постоянной профессиональной армии с нормальным европейским балансом между кавалерией и пехотой. Так же, как местное самоуправление было конкурентом воевод, стрельцы стали конкурентами помещиков. И весьма успешными. Ясно, однако, что такая реформа тотчас лишила бы помещиков той военной монополии, на которой все в их жизни держалось. И слишком уж ценными союзниками были они для церкви, чтоб она дала их в обиду. Вот какой крутой завязывался вокруг военной реформы политический конфликт. Отмена помещичьих «кормлений» должна была казаться правительству столь же необходимой для национальной безопасности государства, сколь отмена наместничьих «кормлений» для его бюджета.
Согласно распространенному стереотипу, несостоятельность помещичьей конницы проявилась лишь столетие спустя, в XVII веке. На самом деле первый сигнал о неблагополучии в армии поступил еще в 1501 г., когда магистр Ливонский Плеттенберг напал на Псков и против него была послана огромная армия во главе с лучшим московским воеводой Даниилом Щеней. Она во много раз превосходила ничтожный численно отряд магистра, но сокрушить его не смогла. Какой-то органический порок мешал московским воинам справиться с немецкой пехотой. В чем же было дело?
Еще во времена татарского набега на Москву при Василии тяжелая швейцарская пехота, возродившая македонскую фалангу, прогнала с европейских полей сражений закованную в железо рыцарскую конницу. Но и ей вскоре пришлось уступить место испанским и немецким ландскнехтам: ее сплошное глубокое построение оказалось слишком уязвимым для артиллерии и мушкетного огня. С этого момента прогресс военной техники, организации и тактики сводится к тому, что воюющая армия становится сложной системой. Сражения теперь ведут уже не полки, а роты и эскадроны, и требуется от них не только отвага и стойкость, но и профессионализм.
Что могла противопоставить этому московская армия, структура которой, как и во времена Димитрия Донского, по-прежнему сводилась к разделению на полки сторожевой и главный, правой и левой руки, да еще засадный? Она умела лишь атаковать всей массой и совершенно терялась, когда ее бешеный натиск не приводил к немедленному успеху. Даже с татарами, как показал опыт Казанской войны, нельзя уже было так воевать, с европейскими армиями и подавно. Исход Ливонской войны, таким образом, предрешен был задолго до ее начала.
И снова оказалось на перепутье Правительство компромисса.
Возьмем простой пример. 140 рублей, которые платил в казну до реформы тот же Двинский уезд, составляли «корм» одного наместника. На 1400 рублей, которые казна получала после устранения наместника, можно было содержать помещичью кавалерию всей Смоленской земли. На эти же деньги, однако, можно было содержать и полк стрелецкой пехоты. Нужно было выбирать.
Выбрав помещичью кавалерию, правительство, по сути, пожертвовало военной реформой. Такова была его четвертая ошибка.
КОНТРАТАКА
А за ней последовала и пятая, логически из нее вытекавшая. Уложение о военной службе 1556-го впервые в русской истории сделало государственную службу обязательной. Тем самым боярские наследственные вотчины фактически превращались в служебные. Едва ли кто-нибудь в правительстве мог предвидеть, к каким последствиям приведет эта акция. Между тем именно с этого момента московская элита и оказалась, как мы помним, уникальной в Европе.
После такой серии ошибок начинаем мы вдруг догадываться, что все это были не просто отдельные промахи и неудачи и не одним недостатком политической воли были они вызваны. Источник ошибок таился по-видимому, в самой идеологии правительства компромисса. В чем состоят общенациональные интересы, реформаторы понимали прекрасно. Но едва вступали реформаторы в противоречие с частными интересами могущественных фракций, представленных в армии, на Земском Соборе, при дворе и в самом правительстве, — они пасовали. И заканчивалось дело, как правило, бесцветными компромиссами. Но с каждым таким компромиссом все труднее становилось правительству исполнять роль генератора реформы. Иерархия готова была драться не только за церковные земли, но и за свои тарханы, помещики жаждали вовсе не модернизации армии, а новых земель и денег — и правительство уступало.
Надо полагать, оно никогда не забывало, в какой момент пришло к власти и какой получило мандат. Ему должно было казаться, что лучше уступить, чем разрушить ту атмосферу «примирения» и стабилизации, на которую опирается его власть. То было роковое заблуждение.
Покуда не наступило успокоение, компромисс действительно был императивом. Но время шло, и ход событий внятно подсказывал реформаторам, что политика стабилизации имеет свои границы. Ну можно ли было, право, представлять одновременно нестяжателей и иосифлян? Или крестьянскую предбуржуазию и помещиков? Сама жизнь на каждом шагу демонстрировала, что пора менять привычную модель политического поведения, выбирать между непримиримыми интересами. Правительство этих подсказок не расслышало. И тем самым открылось для контратаки.
Замечало ли оно, что компромиссы создают всего лишь иллюзию стабильности? Что позиции контрреформаторов крепнут и — главное — идеологическое их влияние растет не по дням, а по часам? Этого мы не знаем. Но заметить это, бесспорно, можно было. Реформаторы, однако, были деловыми людьми, прагматиками, как сказали бы сейчас, менеджерами, идеи интересовали их мало. Будь это по-иному, разве отдали бы они нестяжателей на растерзание иерархии? Разве не забили бы тревогу?
Увы, как всегда в России, контрреформаторы оказались более проницательны. И били они, конечно, в самое уязвимое место противника, по его идеологической глухоте. Митрополит Макарий, глава иерархии, сумел стать наперсником, духовным наставником юного государя. Весь набор представлений, выработанный предшествующим поколением иосифлянских идеологов, пошел наконец-то в ход.
Заботами иерархии широко распространились в тогдашнем московском самиздате и памфлеты Ивана Пере- светова, которые тоже убеждали царя, что ведет он себя не по-царски. Отчего пала Византия? — спрашивал Пере- светов. Из-за ересей, как объясняют летописи? Ничего подобного. Пала она из-за того, что слишком доверился император своим «советникам». А вот победитель Византии, турецкий Махмет-салтан, знал, как поступать с этими «советниками», оттого и победил. Обнаружив, что администрация не работает, не стал упомянутый Махмет заменять наместников земским самоуправлением, как сделали мягкотелые «советники» русского царя. Напротив, он, к восхищению Пересветова, даже и судить негодных помощников не стал, «только велел их живыми одрати да рек так: есть ли оне обрастут телом опять, ино им вина отдастся. И кожи их велел проделати и велел бумаги набити и в су- дебнях велел железным гвоздием прибити и написати велел на кожах их — без таковыя грозы правды в царстве не мочно ввести... Как конь под царем без узды, так царство без грозы»12.
Ну а кто же должен устроить эту благодатную грозу на Москве? Оказывается, янычарский корпус, скопированный с турецкого образца и до такой степени напоминавший позднейшую опричнину, что историки даже сомневались, когда были написаны памфлеты Пересветова: до нее или после. Так или иначе, московское образованное общество ими зачитывалось. «Турецкая правда», которую они пропагандировали, стала модной темой разговоров. Тем более что либеральная нестяжательская интеллигенция была к тому времени приведена, как мы помним, к молчанию. Лидеры ее томились в иосифлянских монастырях или в литовском изгнании. Так что и возразить толком на популярную проповедь «сильной руки» оказалось некому.
Еще важнее была содержавшаяся в тех же памфлетах соблазнительная подсказка для царя: «К той бы правде турецкой да вера християнская, ино бы с ними ангели же беседовали». Ведь то, что ни при какой погоде невозможно было для победоносного Махмет-салтана по причине безнадежного его басурманства — повенчать террор с православием, — вполне во власти московского владыки, мечтавшего, как и Махмет, о быстрых и славных победах.
Одного этого нового воинственного настроения в Кремле и в обществе достаточно, кажется, было, чтобы предвидеть направление контратаки. Ведь на самом деле ситуация контрреформаторов в тогдашней Москве была отчаянная. По мере того как в результате Великой Реформы крепла и богатела крестьянская пред буржуазия, она становилась практически хозяйкой положения на местах, в уездах. Экономический бум тоже работал на нее. Отмена тарханов тоже. По мере введения стрелецких полков теряли влияние помещики — ив армии, и в уездах. Сама жизнь работала против контрреформаторов. Все, чему они противились, пробивало себе дорогу. И отчаяние толкало их к отчаянным действиям, способным повернуть вспять неумолимое движение истории. На самом деле ничего, кроме государственного переворота в центре, в столице, кроме то есть самодержавной революции, спасти их уже не могло. А правительство словно и не догадывалось, что ему объявлена война. Не готовилось к ней. Лишь по-прежнему пыталось примирить теперь уже очевидно непримиримое.
Три вещи нужны были их врагам для успеха их контратаки. Первое — альтернатива антитатарской стратегии правительства. Второе — сильный лидер. И еще — повод поссорить царя с правительством.
Все это слилось воедино в Ливонской войне.
АНТИТАТАРСКАЯ СТРАТЕГИЯ
Ее формирование должно было начаться еще в 1520-е, после первого со времен Угры татарского нашествия на Москву. Помните, Максим Грек тогда же и предложил генеральную переориентацию московской внешней политики? Увы, услышать его оказалось некому. Стратегом князь Василий был никудышным. Кончилось тем, что в ходе общего погрома нестяжателей Максима же и обвинили в шпионаже в пользу турецкого султана, против которого предлагал он воевать.
Естественно, что не прошло и двух десятилетий, как Саиб-Гирей снова появился под Москвой с ордою. И на этот раз шли уже с ним открыто «турецкого султана люди с пушками и пищалями». Шли нагайская, кафинская, астраханская, азовская, белгородская орды. Ожил, казалось, старинный кошмар Москвы. Опять, как при недоброй памяти ханах Золотой Орды Тохтамыше, Едигее, Ах- мате, двигалась на нее вся большая татарская рать. Опять от имени ребенка-государя (Ивану было 11 лет) призывали воинов за «святые церкви и за православное християн- ство крепко постоять». Опять, укрепляясь духом, говорили россияне, прочитав призывную грамоту к братьям и сестрам: «Послужим государю малому и от большого честь примем... Смертные мы люди, кому случится за веру и за государя до смерти пострадать, то у Бога незабвенно будет, а детям нашим от государя воздаяние будет»13.
Страшно подумать, как они ошибались. Кровью и железом воздаст их детям «большой государь».
Саиб-Гирея от Москвы отбили. И на этот раз сигнал грозной опасности был наконец услышан. С приходом Правительства компромисса фронт московской политики, пусть с четвертьвековым опозданием, повернулся на юг.
Первый успех на этом новом историческом повороте — разгром и ликвидацию поволжских ханств — нельзя, однако, было считать финалом новой, антитатарской стратегии. Ведь оставался Крым. За ним маячила Турция. И ждать покоя от них отныне было нельзя.
Более того, покорение Казани не улучшило, а ухудшило международное положение Москвы. Казань была татарским царством лишь по имени, на самом деле она представляла собою многонациональное государство. Под татарами в ней сидели, как выразился Курбский, пять языков: мордва, черемисы, чуваши, вотяки и башкиры. Москва неожиданно для самой себя становилась империей.
Между тем весь план Реконкисты, если помнит читатель, опирался как раз на принцип национальной и религиозной однородности русского государства. Именно на нем, как мы помним, и строил Иван III свою стратегию расчленения Литовской империи. Теперь, когда империей оказывалась Москва, очевидно было, что именно на этом и постараются сыграть турки.
Еще в 1520-е крымский хан уверял, что Казань — «юрт наш». По-татарски это как раз и значило «отчина». Отсюда был лишь один шаг, чтобы «юртом нашим» объявил Казань и султан — обретая священное право добиваться расчленения России. Короче, останавливаться на полдороге, не покончив с его притязаниями раз и навсегда, было нельзя. Сам статус Москвы как великой державы зависел теперь от этого. Просто не могла она вступить в европейскую семью полноправным членом, покуда висела над нею тень зависимости от Турции.
Да и в самом непосредственном смысле Крым был смертельно опасен. Он держал под контролем богатейшие области страны. Юг, ее потенциальный хлебный амбар, лежал мертвым —■ копыта татарских коней превратили его в пустыню. Даже не нападая, Крым разорял Москву. Даже не имея сил покорить ее, способен он был вызвать в ней национальный кризис. Так, по-видимому, и рассуждали политики Правительства компромисса. И правота их подтвердилась самым жестоким образом. Отказ от антитатарской стратегии и впрямь вызвал в Москве национальный кризис.
ЦЕНА ОШИБКИ
Поход Девлет-Гирея в 1571 г. не был обычной татарской грабительской экспедицией. На этот раз крымчаки шли отвоевывать Казань и Астрахань. Не застав царя в Кремле, они сожгли Москву. Такого пожара страна еще не видела. Почти все население города погибло в огне. Те, кто спрятался от огня в каменных подвалах, задохнулись от дыма, в том числе главнокомандующий московскими войсками старший боярин Иван Петрович Бельский. Улицы были завалены обгоревшими трупами. Их сбрасывали в реку, но так много их было, что и «Москва-река мертвых не пронесла». Город пришлось заселять заново.
Царь, сбежавший из своей столицы, был так перепуган, что соглашался отдать Девлет-Гирею Астрахань. Но тот издевательски ответил, что одной Астрахани ему мало, требовал еще и Казань. Только вмешательству Европы обязана была на этот раз Москва своим спасением. Но об этом чуть дальше. Сначала о долговременных последствиях нашествия 1571 года. Дело в том, что историки практически единодушно связывают с ним хозяйственную катастрофу, постигшую страну в 1570-е.
Сошлюсь на М.Н. Покровского: «Весь московский посад татары выжгли дотла и... 17 лет спустя он не был еще полностью восстановлен. Целый ряд городов постигла та же участь. По тогдашним рассказам в одной Москве с окрестностями погибло до 800 тысяч человек, в плен было уведено 150 тысяч. Общая убыль населения должна была превышать миллион, а в царстве Ивана Васильевича едва ли было более 10 миллионов жителей. Притом опустошению подверглись старые и наиболее культурные области: недаром потом московские люди долго считали от татарского разорения, как в XIX веке долго считали «от 12 года». На счет татарского разорения доброю долею приходится отнести то почти внезапное запустение, какое констатируют исследователи в центральных уездах, начиная именно с 1570-х... Это есть исходный хронологический пункт запустения большей части уездов московского центра... Слабые зачатки отлива населения, наблюдавшиеся в 50—60-х, превращаются теперь в интенсивное, чрезвычайно резко выраженное явление бегства крестьян из центральной области»14.
Если вспомнить, что именно с этим внезапным запустением советские историки всегда связывали государственное закрепощение крестьян (правда, даже мельком не упоминая, что причиной этого страшного феномена как раз и был отказ контрреформаторов от антитатарской стратегии), то последствия нашествия 1571 г. начинают выглядеть поистине апокалипсическими15. Выходит, что наложило оно отпечаток на весь ход русской истории. Тем более что, как мы уже знаем, для Турции было оно лишь прелюдией к расчленению и завоеванию Москвы. По крайней мере второй поход назначен был уже на следующий год.
По словам Генриха Штадена, в 1572-м «города и уезды русской земли все уже были расписаны и распределены между мурзами, бывшими при крымском царе — кто какую должен держать. При крымском царе было несколько знатных турок, которые должны были наблюдать за этим... Крымский царь похвалялся перед турецким кайзером, что возьмет всю русскую землю в течение года, великого князя пленником уведет в Крым и своими мурзами займет русскую землю... Он дал своим купцам и многим другим грамоты, чтоб ездили со своими товарами в Казань и Астрахань и торговали там беспошлинно, ибо он — Кайзер и Господин всея Руси»16. Даже Р.Ю. Виппер, самый пылкий из поклонников Грозного, не решался игнорировать это свидетельство: «Штаден учит нас оценить по-настоящему... эпоху крымской опасности»17. С татарами шли тогда все прежние союзники Москвы — и нагайцы, и даже, если верить Штадену, кабардинский князь Тем- рюк, тесть Ивана Грозного. Это должно было производить сильное впечатление: уж очень напоминало бегство с тонущего корабля.
Так ведь и вправду была в эти годы страна на грани гибели — истязаемая, деморализованная. Ее лучшие военные кадры были истреблены опричниной. Если бы турки действительно могли помочь Девлет-Гирею в этом роковом для Москвы предприятии, шансов устоять против них практически не было. Но туркам, на наше счастье, было тогда не до походов на Москву. Им неожиданно пришлось перейти к обороне, защищая свои средиземноморские коммуникации с Египтом, которым угрожала испано-венецианская коалиция. Ибо как раз в 1571-м Дон Хуан Австрийский наголову разгромил турецкий флот при Лепанто.
Так пришла на помощь России в ее критический час Европа. И что же Грозный? Как отплатил он ей за поддержку? Тотчас после Лепанто он предложил турецкому султану Селиму II заключить союз «на цесаря римского и польского короля, и на чешского, и на французского, и на всех государей италийских»18.
Султан, впрочем, этим предложением пренебрег. К тому времени Россия, увязшая в Ливонской войне, уже не рассматривалась как великая держава, утратила все, что делало союз с ней выгодным или престижным.
И эта глухая внешнеполитическая изоляция Москвы привела к тому, что еще целое столетие пришлось ей платить дань татарам. Но и такой ценою не могла она обеспечить себе покой. Земский Собор 1637-го, например, созван был по случаю того, что крымский царевич Сафа-Ги- рей снова «разорил наши пределы и грозился на будущий год идти на Москву»19. И снова спрашивал государь у Собора, как стоять ему против неприятеля, чтобы Божии церкви осквернены не были, государство не было разорено и православные люди в полон не попали. Словно вновь был на дворе XIV век, времена Димитрия Донского и Куликовской битвы.
За одну лишь первую половину XVII века уплачено было татарам в качестве «даров», как стыдливо именовалось это московскими послами, или в качестве «выхода», ежегодной дани, как откровенно интерпретировали это в Крыму, до миллиона рублей. А царь в это время униженно выпрашивал у английского короля субсидию в 120 тысяч.
Не удовлетворяясь данью, татары уводили русских людей в полон, на продажу в рабство, и число их измерялось сотнями тысяч. Невозможно без скорби читать секретную записку Юрия Крижанича: «На всех военных кораблях турецких не видно почти никаких гребцов, кроме русских, а в городах и местечках по всей Греции, Палестине, Сирии, Египту и Анатолии, т. е. по всему турецкому царству, такое множество русских рабов, что они обыкновенно спрашивают у земляков, вновь прибывающих, остались ли еще на Руси какие-нибудь люди»20.
Такой ценой заплатила Москва за «поворот на Германы», стратегическую альтернативу контрреформаторов. Вот когда, по словам современного историка, и впрямь оказалась она для Европы «лишь названием аморфной географической области, где жили варвары раскольники, поклонявшиеся королю-монаху. Никакого интереса для нее, кроме как источник сырых материалов и доходное место для разорившихся балтийских баронов, Россия больше не представляла»21.
НА ЗАПАДНОМ НАПРАВЛЕНИИ
Как бы ни были серьезны ошибки Правительства компромисса, эту катастрофу оно предвидело, против «поворота на Германы», положившего конец антитатарской стратегии 1550-х, боролось до последнего вздоха. Контрреформаторы же, напротив, соблазняли царя возможностью быстрой победы над Ливонией. Пора и нам посмотреть, как обстояло в те годы дело на западном направлении.
Ливония (сегодняшняя Прибалтика) и впрямь так основательно со времен Ивана III деградировала, что должна была казаться перезревшим плодом, который сам просился в руки завоевателя. Она давно уже перестала быть единым государством, способным себя защищать, и превратилась в аморфный конгломерат торговых городов, епископских и орденских владений. Вот как описывает ее Карамзин: «Многослойное разделенное правительство было слабо до крайности. Пять епископов, магистр, орденский маршал, восемь командоров и восемь фохтов владели землею; каждый имел свои города, волости, уставы и нравы»22.
Но это была коварная и обманчивая слабость ничейной земли, лежащей между несколькими крупными хищниками. Все они зарились на ее порты, ее богатые города и первоклассные крепости. И каждый поджидал, когда другой, самый жадный и глупый, протянет к ней руки. Заранее было видно, сколь неблагодарной будет эта затея. Ибо сама слабость Ливонии парадоксально оборачивалась ее главной силой. Там не существовало единого нервного центра, поразив который можно было вызвать политический паралич. Каждую крепость предстояло воевать отдельно. А крепостей были сотни. Такую войну ни бурным натиском, ни генеральным сражением не выиграешь, в ней можно было лишь увязнуть, как в трясине, готовой принять в себя кости целого поколения безрассудных завоевателей.
Тот, кто бросился бы на соблазнительную добычу первым, не только жертвовал престижем, открыто объявляя себя разбойником, но и неизбежно сплотил бы против себя всех остальных хищников, которые под видом восстановления справедливости, за его же счет, взяли бы добычу даром.
Я не говорю уже, что напасть на Ливонию означало бросить вызов Европе: Польше, Швеции, Дании, ганзейским городам и стоявшей за ними Германской империи. В условиях XVI века это означало европейскую войну.
Между тем единственное, что действительно интересовало Москву при разделе Ливонии, это первоклассный порт Нарва, расположенный в устье реки Наровы. Еще Иван III предусмотрительно построил на другом ее берегу городок, названный его именем (Иван-город). Взять Нарву было для Москвы вопросом одного хорошего штурма, как это и произошло 11 мая 1558 г. И ни малейшей при этом не было надобности ввязываться в четвертьвековую войну, вызывая на бой всю Европу. Да еще имея в виду, что к войне на западном направлении Москва была, как мы уже знаем, не готова абсолютно. Это безоговорочно признают все русские историки независимо от их отношения к Грозному.
Вот что пишет по этому поводу С.М. Соловьев: «Даже и в войсках литовских или, лучше сказать, между вождями литовскими, не говоря уже о шведах, легко было заметить большую степень военного искусства, чем в войсках и воеводах московских. Это было видно из того, что во всех почти значительных столкновениях с западными неприятелями в чистом поле московские войска терпели поражения; так было в битвах при Орше, при Уле, в битвах при Лоде, при Вендене»23.
Того же мнения держится и М.Н. Покровский: «Феодальные ополчения московского царя не выдерживали схватки грудь с грудью против регулярных армий Европы. Надо было искать врага по себе, таким казались крымские и поволжские татары»24.
Еще удивительнее, что то же самое говорит и Р.Ю. Виппер. «При завоевании Поволжья московские конные армии вели бой с воинством себе подобным и руководились стратегией и тактикой весьма простыми. Совсем другое дело — ройна западная, где приходилось встречаться со сложным военным искусством командиров наемных европейских отрядов: московские войска почти неизменно терпят поражение в открытом поле»25.
И наконец, даже С.В. Бахрушин, сочинявший почти столь же восторженные гимны Ливонской войне, как и Виппер, признается со вздохом, что «Россия в XVI веке еще не была подготовлена к решению балтийской проблемы»26. Другое дело, что и эту мрачную оценку почтенный автор умудряется повернуть оптимистически: «Тем более поражает проницательность, с какой Иван IV осознал основную жизненную задачу русской внешней политики и на ней сосредоточил все силы своего государства»27. Может быть, кто-нибудь подскажет мне, где здесь логика? Когда еще такое бывало, чтобы вину в национальной катастрофе объявляли доказательством проницательности и государственного ума?
Впрочем, в Иваниану нам еще предстоит углубиться. А пока не станем отвлекаться от самого Ивана.
ПОСЛЕДНИЙ КОМПРОМИСС
То, что было несомненно для историков, тем более бросалось в глаза всем, кто сам участвовал в этих «столкновениях с западным неприятелем в чистом поле» и кому «поворот на Германы» сулил неминуемую гибель. «Мы же паки о сем, — писал Андрей Курбский, — и паки ко царю стужали и советовали: или бы сам потщился идти или войско великое послал в то время на орду, он же не послушал, предукаждающе нам сие и помогающе ему ласкатели, добрые и верные товарищи трапез и кубков и различных наслаждений друзии, и подобно уже на своих сродных и единоколенных остроту оружия паче нежели поганом готовал»28.
Мотивы мятежного князя очень близки тем, по которым Правительство компромисса настаивало на антитатарской стратегии: «Тогда время было над бусурманы християн- ским царем мститися за многолетнюю кровь християн- скую, беспрестанно проливаему от них и успокоити собя и отечества свои вечне, ибо ничего ради другого, но точию того ради и помазаны бывают еже прямо судити и царства, врученные им от Бога, обороняти от нахождения варваров»29.