Конечно, ничего от «царева удела», от опричного деле­ния России еще при жизни Грозного не осталось. Более того, само слово «опричник» запрещено было к употреб­лению под страхом сечения кнутом на торгу, ибо ни с чем иным, как с понятием «разбойник», оно и тогда уже не ас­социировалось. Но не забудем, что творилось средневе­ковое право не столько законодательством, сколько пре­цедентом. Что из суммы прецедентов складывалась куль­турная традиция, западавшая в народное сознание глуб­же любого закона. И нельзя было отменить ее никакими административными распоряжениями, никакими манифе­стами. Особенно, если замешана она была на массовом терроре и настояна на тотальном ужасе, ставшем судьбою целого поколения.

Так создавалась дурная бесконечность самодержавия. Так покинула Россия столбовую дорогу европейско-абсо- лютистской интеграции и свернула в тупик самодержав­ной. Пусть судит теперь читатель, что остается после это­го от священной формулы.

АТАКИ ШЕСТИДЕСЯТНИКОВ

То, что происходило в Иваниане дальше, демонстриро­вало сразу два противоположных факта: и шаткость до­стигнутого на исходе 1950-х серого консенсуса и могуще­ство поколебленного, но несокрушенного государствен­ного мифа.

Яростно атаковал консенсус А.А. Зимин. В статье «О политических предпосылках русского абсолютизма» он один за другим разгромил все его фундаментальные постулаты. Он отверг главный тезис аграрной школы, ут­верждая, что «противопоставление бояр-вотчинников дво­рянам-помещикам просто неосновательно»68. Он отрицал само существование «реакционной боярской идеологии», реабилитируя не только Вассиана Патрикеева, но как буд­то бы, пусть намеком, и самого даже Курбского: «Теперь уже невозможно указать ни одного русского мыслителя XVI века, взгляды которого могут быть расценены как ре­акционно-боярские»69. Бесстрашно посягнул Зимин на святая святых консенсуса — на постулат о феодальном бо­ярстве, якобы боровшемся против священной централиза­ции: «Речь может идти лишь о борьбе за различные пути централизации государства»70. Что, казалось бы, могло быть радикальнее этой сокрушительной критики?

Со времен Покровского никто не осмеливался открыто заявить, что «настало время коренного переосмысления политической истории России XVI века»71.

И в основе критики Зимина лежало ведь совершенно здравое рассуждение, которое сделано бы честь и самому Ключевскому, что, хотя «вельможная знать не склонна была поступиться своими огромными латифундиями в пользу малоземельной служилой мелкоты», но зато она и «не стремилась к скорейшей ликвидации крестьянского выхода». Отсюда был уже, согласитесь, всего один шаг до признания основополагающей истины, что боярство соб­ственной спиной защищало крестьян от крепостнической агрессивности помещиков. И стало быть, политический разгром боярства был прелюдией к экономическому и со­циальному порабощению крестьянства.

И Зимин делает шаг. Но, к нашему сожалению и отчая­нию, — в обратную сторону. «Потребность дальнейшего наступления на феодальную знать, — говорит он, — была очевидна и сознавалась такими дальновидными мыслите­лями, как И.С. Пересветов»72. Что за напасть такая? Из че­го, помилуйте, была она очевидна, эта потребность? Ведь логически из его критики железно вытекало заключение прямо противоположное. Увы, оказывается, что вся эта яростная — и доблестная — атака на марксистско-соло- вьевский консенсус предпринята были лишь затем, чтобы заменить его другим, не менее бесплодным марксистско- платоновским консенсусом.

Только для того, выходит, и реабилитировал Зимин бояр­ство, чтоб снова обвинить несчастных «княжат». И тем са­мым снова оправдать опричнину и снова короновать Гроз­ного. Он убежден, что «основным тормозом социально-эко­номического и политического прогресса России конца XV—XVI веков было не боярство, а реальные наследники феодальной раздробленности — последние уделы... Отсю­да, естественно, не пресловутое столкновение дворянства с боярством, а борьба с пережитками раздробленности со­ставляет основу политической истории того времени»73.

Опять — уже после уничтожающей критики Веселов- ского — встала из гроба подрумяненная и модернизиро­ванная платоновская концепция. На наших глазах один из самых честных и талантливых советских историков, попы­тавшись выпрыгнуть из поезда государственного мифа, всего лишь перепрыгнул в другой его вагон. Странная, го­рестная картина. А миф, который только что, казалось, опасно зашатался на краю пропасти, опять смеялся с олимпийской высоты над своими критиками, торжествуя новую победу. Отдадим должное его исторической живу­чести, тому, как цепко, мертвой хваткой держит он в сво­их лапах даже лучшие умы русской историографии. Дер­жит многие десятилетия, меняя обличия, как хамелеон, то выступая открыто в браваде Ломоносова, то скромно прячась за сентиментальным негодованием Карамзина, притворяясь то государственной школой, то аграрной, то подымаясь до воинственного пафоса милитаристской апологии, то опять отступая в серую мглу черепнинского консенсуса, то, наконец, бунтуя против Соловьева под знаменем Платонова.

МАНЕВР СКРЫННИКОВА

Нет, пожалуй, ничего удивительного в том, что младший соперник Зимина Р.Г. Скрынников подверг его сокруши­тельной критике, буквально по стенке растер в своей дис­сертации новое издание «удельной» ревизии мифа. Скрынников, впрочем, сделал больше. Его работы дейст­вительно ворвались в Иваниану, как свежий ветер74. Он впервые, как мы помним, подробно исследовал механизм опричного террора. Под его пером сходство опричнины со сталинской «чисткой» приобрело очертания поистине рельефные. Одним словом, он лучше, чем кто бы то ни бы­ло другой, отдавал себе отчет в том, что действительно происходило в России в 1560-е.

К чести его, Скрынников не обнаруживает ни малейше­го желания оправдывать эту жуткую репетицию сталин­ского террора «борьбой с изменой», как делали до него Виппер и Бахрушин. И хотя он замечает, что в доопричной Москве «монархия стала пленницей аристократии»75, он вовсе не склонен утверждать «объективную неизбеж­ность физического истребления княжеско-боярских се­мей», как делал его учитель Смирнов. Он не скрывает от себя (и от читателя), что прежде всего «период опричнины отмечен резким усилением феодальной эксплуатации», предопределившим «окончательное торжество крепост­ного права». Во-вторых, замечает он, «опричные погро­мы, кровавая неразбериха террора внесли глубокую де­морализацию в жизнь страны»76. И что же?

Работая с открытыми глазами, имея перед собою ужа­сающие факты, многие из которых введены в научный оборот им самим, делает он попытку пересмотреть тради­ционную оценку опричнины? Увы, снова, как и в случае с Зиминым, суждено нам пережить горькое разочарова­ние. Синтезис Скрынникова не только не будет соответст­вовать его тезису, он будет ему противоречить. Получится у него, что «опричный террор, ограничение компетенции боярской думы... бесспорно способствовали... укрепле­нию централизованной монархии, развивавшейся в на­правлении к абсолютизму»77.

Итак, священное заклинание произнесено. А это значит, что Скрынников, как до него Зимин, остается в рамках кон­сенсуса. И «великая чистка» Ивана Грозного, с такой силой описанная им самим, все-таки оказывается «исторически неизбежной и прогрессивной». Король умер, да здравству­ет король! Марксистско-платоновская ипостась мифа, сно­ва возрожденная Зиминым, снова ниспровергнута — ради вящего торжества его марксистско-соловьевской ипостаси.

Присмотревшись к концепции Скрынникова, мы отчет­ливо видим следы, оставленные на ней мифом. Если Зимин отрицал «пресловутое столкновение боярства с дворянст­вом» и реабилитировал великих оппозиционеров XVI века, то Скрынников не только, как мы помним, многоречиво клеймит «изменнические сношения Курбского», он дает понять, что террор против аристократии, «взявшей в плен монархию», был вовсе не так уж и дурен сам по себе. Бе­зобразие начинается, лишь когда распространился он на другие социальные слои, бывшие объективно союзниками монархии в борьбе с боярами. «Опричный террор, — гово­рит он, — ослабил боярскую аристократию, но он нанес также большой ущерб дворянству, церкви, высшей приказ­ной бюрократии, т. е. тем социальным силам, которые слу­жили наиболее прочной опорой монархии. С политической точки зрения, террор против этих слоев и групп был пол­ной бессмыслицей»78.

Говоря в моих терминах, Скрынников сочувствует по­пытке Ивана Грозного, освободившись от аристократии, превратить традиционный русский абсолютизм в восточ­ную деспотию. Не сочувствует он лишь политической «бессмыслице», иррациональности самодержавной тира­нии, беспощадно уничтожавшей собственных союзников. Как будто бы можно себе представить осмысленное, ра­циональное самодержавие. Как будто бы одни бояре, а не все его подданные были для царя Ивана холопами, как знал еще Ключевский. Как будто бы государство холопов могло не быть одной сплошной жестокой бессмыслицей, чреватой «политическим небытием».

Это еще не все, однако. Логика мифа глубока и ковар­на. Стоит признать его исходный постулат — и придется отступать дальше. Стоит признать, что самодержавие ес­тественно для России, а тиран — «Отец Отечества» — и придется соглашаться, что освобождение монархии от «аристократического плена» невозможно без опричнины.

Но как все-таки быть с катастрофой русского крестьян­ства, которая ведь оказалась первым же результатом это­го «освобождения монархии»? Тут мы снова убеждаемся в могуществе мифа: он заставляет Скрынникова лгать и маневрировать. Точно так же, как заставлял он маневри­ровать Бахрушина.

Мы сейчас увидим, как бессознательно лукава (в отли­чие от Покровского) и морально увертлива (в отличие от Соловьева) его позиция. Похоже, что «буржуазные пред­рассудки», включающие, между прочим, и элементарную научную честность, совершенно его покидают, едва под­ходит он к анализу влияния опричнины на положение кре­стьянства. Скрынников, конечно, декларирует: «Бессмыс­ленные и жестокие избиения ни в чем неповинного насе­ления сделали само понятие опричнины синонимом произвола и беззакония»79. Однако в конкретном анализе он тем не менее незаметно переставляет акценты с этого произвола и беззакония на стихийные бедствия и повыше­ние налогов.

«В годы боярского правления новгородские крестьяне платили небольшую денежную подать государству. С нача­лом Казанской и особенно Ливонской войны государство многократно повышало денежные поборы с крестьян. Уси­ление податного гнета и помещичьей эксплуатации стави­ло мелкое крестьянское производство в крайне неблаго­приятные условия. Но не только поборы были причиной той разрухи, которая наступила в стране в 70-80-х гг. XVI века. Катастрофа была вызвана грандиозными стихий­ными бедствиями... Неблагоприятные погодные условия дважды, в 1568 и 1569 губили урожай. В результате цены на хлеб поднялись в 5—10 раз. Голодная смерть косила на­селение городов и деревень. В дни опричного погрома Новгорода голодающие горожане в глухие зимние ночи крали тела убитых людей и питались ими... Вслед за голо­дом в стране началась чума, занесенная с Запада... Трех­летний голод и эпидемия принесли гибель сотням тысяч людей. Бедствия довершили опустошительные вторжения татар»80.

Вот видите, за голодом, чумой да татарами опричнина уже почти и незаметна. Я даже не говорю о том, что в мо­мент величайшего национального бедствия, когда люди ели друг друга, правительство не только не было с ними, оно было против них. Оно не открыло для них государст­венные закрома, как сделал, например, в 1602 году Борис Годунов, не ввело рационов, не пыталось предотвратить ха­ос. Напротив, оно совершенно сознательно его увеличива­ло, бессмысленно истребляя людей и сея вокруг себя демо­рализацию. Не говорю я также о том, что ни о каком татар­ском вторжении и речи бы не было, восторжествуй в конце 1550-х антитатарская стратегия Правительства компромис­са. Говорю я лишь об очевидном факте, который мужест­венно выдвинули на первый план шестидесятники Кашта­нов и Шмидт и которого словно не замечает Скрынни­ков, — о гибели под руками опричников единственной надежды страны, «лутчих людей» русского крестьянства.

Ужасный голод потряс Россию и в начале 1930-х. Люди снова ели друг друга. Но вряд ли найдется добросовест­ный историк современности, который обвинил бы в этой катастрофе одну стихию. Разве не гораздо более важной ее причиной было раскулачивание и тотальное разорение русской деревни, инициированное сталинской опрични­ной? Но ведь то же самое произошло и в результате Ива­новой опричнины. И в обоих случаях предшествовал это­му разгром боярской «правой оппозиции» Правительства компромисса, оставивший крестьянство беззащитным пе­ред лицом озверевших опричников тирана. Как же может позволить себе забыть об этом историк опричнины — все равно Ивановой или сталинской?

НЕУДАВШЕЕСЯ «ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЕ»

И все-таки, если взглянуть на ход дела в Иваниане на протяжении 60-х, внушал он, казалось, не только разоча­рование, но и надежду. Неотвратимо, например, размы­вался фундамент серого консенсуса. Пусть не дала ре­зультатов радикальная его ревизия, предпринятая Зими­ным. Но ведь она и сама по себе была зловещим для него предзнаменованием. И слишком очевидно у Скрынникова противоречие между посылками и выводами. Критичес­кая, разрушительная сила обоих ударов не прошла бес­следно. Сколько же в самом деле мог консенсус метаться от Соловьева к Платонову и обратно, продолжая полагать себя «истинной наукой»? В сущности, уже в шестидесятые стало ясно, что он в тупике. И что выйти из него без прин­ципиально новых идей невозможно. И новые идеи начали и впрямь пробиваться на поверхность.

Вот заключение Д.П. Маковского (1960): «В середине XVI века в Русском государстве, в промышленности и сельском хозяйстве зародились капиталистические от­ношения и были подготовлены необходимые экономичес­кие условия для их развития... Но в 1570—90-х произошло активное вторжение надстройки (мощных средств госу­дарства) в экономические отношения в интересах поме­щиков... Это вторжение не только затормозило развитие капиталистических отношений и подорвало состояние производительных сил в стране, но и вызвало в экономи­ке явления регресса»81.

Вот заключение С.М. Каштанова (1963): «Рассматривая опричнину в социальном аспекте, мы убеждаемся, что главное в ней — ее классовая направленность, которая состояла в проведении мероприятий, содействовавших дальнейшему закрепощению крестьянства. В этом смысле опричнина была, конечно, в большей степени антикрес­тьянской, чем антибоярской политикой»82.

Вот заключение С.О. Шмидта (1968): «Сегодня стано­вится все более ясным, что политика Избранной рады (Правительства компромисса) в гораздо большей степени способствовала дальнейшей централизации государства и развитию в направлении к абсолютизму европейского типа, чем политика опричнины, облегчившая торжество абсолютизма, пропитанного азиатским варварством»83.

Вот, наконец, заключение Н.Е. Носова (1969): «Именно тогда решался вопрос, по какому пути пойдет Россия: по пути подновления феодализма «изданием» крепостни­чества или по пути буржуазного развития... Россия была на распутье... И если в результате Ивановой опричнины и «великой крестьянской порухи» конца XVI века все-таки победило крепостничество и самодержавие... то это от­нюдь не доказательство их прогрессивности»84.

Согласитесь, если собрать воедино все эти заключения авторитетных историков, можно, пожалуй, сказать, что в русской историографии шестидесятых слеплены уже были почти все «кирпичи» для возведения логически не­противоречивого здания альтернативной концепции Ива­нианы. Но теоретического фундамента под всеми этими прозрениями не было. И потому повисли они в воздухе.

Маковский, например, не сумел объяснить, почему вдруг в 1570-е «произошло активное вторжение надстрой­ки», вызвавшее «в экономике явления регресса». Да и не­возможно это объяснить из «развития товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве», как он пытался сделать.

Каштанов не объяснил связь между антибоярской и ан­тикрестьянской политикой опричнины. Да и не мог он это сделать, не отбросив архаический миф о «реакционности боярства».

Шмидт не смог объяснить, в чем состояло конкретное политическое различие между «абсолютизмом европей­ского типа» и «абсолютизмом, пропитанным азиатским варварством». Не смог, ибо нельзя это сделать, не реви­зовав общепринятое представление об абсолютной мо­нархии.

Носов не сумел объяснить, какая именно комбинация политических сил предопределила победу «подновленно­го феодализма» и поражение «буржуазного развития». Да и мог ли он это сделать без анализа политической, а не только социально-экономической ситуации в России 1550-х, которой посвятил он свое исследование?

Все эти дыры в позициях даже лучших из лучших совет­ских историков не были случайны. Ибо коренились они в одной и той же причине, о которой еще в 1964 году ска­зал, как мы помним, Зимин. В том, что «настало время ко­ренного переосмысления политической истории России XVI века». А на самом деле не настало это время при его жизни (он умер в 1980-м). И не могло при диктатуре серо­го консенсуса настать. Ибо нельзя ждать такого переос­мысления лишь от «новых фактов», как ждал в 1940-е Ве­селовский. Новые философские горизонты должны были для этого открыться, новые средства политического ана­лиза были для этого необходимы. А главное, требовалось принципиально новое видение русской истории, «новая национальная схема». Могла ли она явиться в крепостной историографии?

СЛЕДУЮЩЕЕ ПОКОЛЕНИЕ

Перепрыгнем теперь через десятилетия, включавшие как пик брежневской стагнации (и с ним затянувшееся гни­ение серого консенсуса в Иваниане), так и драматическое крушение империи (и с ним раскрепощение историогра­фии). И что же? Открылись перед нею новые философ­ские горизонты? Нашла она принципиально новые средст­ва политического анализа? Продвинулись новейшие исто­рики дальше открытий шестидесятников, которые мы только что цитировали?

К сожалению, судя, во всяком случае, по двум новейшим монографиям об Иване Грозном — Владимира Кобрина (1989) и Бориса Флори (1999), — не очень. Впечатление та­кое, что Иваниана по-прежнему топчется на месте. Конеч­но, новейшие историки более раскованны, священных «вы­сказываний» для них уже не существует, тем более что вла­стям предержащим теперь не до их научных изысканий. И это ощущение внутренней свободы впечатляет. Но все же коренного переосмысления политической истории России XVI века, завещанного им Зиминым, не произошло.

Да, В.Б. Кобрин признает вслед за Каштановым, что «опричнина не была антибоярским мероприятием»85. Но в отличие от него вовсе не следует у Кобрина из этого вы­вода, что была она «мероприятием» антикрестьянским. Он согласен, что царем «вряд ли руководили какие бы то ни было стремления, кроме укрепления личной власти»86. Но «что ни говори, а казнь князя Владимира Старицкого ознаменовала конец удельной системы на Руси»87. И «та­ким образом получается, что вне зависимости от желаний и намерений царя Ивана опричнина способствовала цент­рализации, была объективно направлена против пережит­ков удельного времени»88. Как видим, вывод Кобрина бли­же к Платонову 1920-х, нежели к Носову 1960-х.

Никакого продвижения по сравнению со Шмидтом не за­метно у Кобрина тоже. «Существовала ли в реальной жиз­ни, — спрашивает он, — альтернатива тому пути, по которо­му пошел царь Иван, вводя опричнину? Да, существовала. Это показала деятельность Избранной рады, при правле­нии которой... были начаты глубокие структурные рефор­мы, направленные на достижение централизации. Этот путь не только не был таким мучительным и кровавым, как опричнина, он и... исключал становление снабженной го­сударственным аппаратом деспотической монархии»89. Ей-богу, Шмидт сказал то же самое короче и ярче. А тер­минологическая путаница все та же: по-прежнему абсолю­тизм, деспотизм и самодержавие пишутся через запятую, как синонимы.

Естественно, мнение Кобрина о Грозном резко отрица­тельное: «Садистские зверства этого монарха резко выде­ляются и на фоне действительно жестокого и мрачного XVI века»90. Тем более что «тот путь централизации через опричнину, по которому повел страну Иван Грозный, был гибельным, разорительным для страны. Он привел к цент­рализации в таких формах, которые не поворачивается язык назвать прогрессивными»91. И вообще, «аморальные деяния не могут привести к прогрессивным результа­там»92. Это шаг вперед по сравнению со Скрынниковым, но не по сравнению с формулой Шмидта об «абсолютиз­ме, пропитанном азиатским варварством».

Интереснее, живее и богаче новыми фактами исследо­вание Флори. Прежде всего потому, что он, как когда-то Носов и не в пример Кобрину, отчетливо понимает: само­державная революция (автор, впрочем, этого термина не употребляет) коренным образом изменила всю дальней­шую судьбу России. «Происшедшие в правление Грозного перемены наложили глубокий отпечаток на характер от­ношений между государственной властью и дворянским сословием, определив на долгие времена и характер рус­ской государственности, и характер русского общества не только в эпоху средневековья»93.

Флоря знает, что в годы этой революции «был оборван наметившийся в середине XVI века в России процесс фор­мирования сословного общества» и «государственная власть приобрела столь широкие возможности для своих действий, какими она, пожалуй, не обладала ни в одной из стран средневековой Европы»94.

Вот, казалось бы, и подошел вплотную автор к преодоле­нию дефиниционного хаоса, столетиями преследовавшего Иваниану. Один шаг отсюда до идеи о радикальном отличии самодержавия от европейского абсолютизма. Но как в свое время Зимин, Флоря этого шага не делает, уходя в рассуж­дения о сравнительных достоинствах сословных учрежде­ний Западной и Центральной Европы. И в результате почти дословно повторяет искреннюю, но растерянную деклара­цию Покровского: «Приходится честно сказать читателю, что на вопрос об историческом значении деятельности Ива­на IV мы до сих пор не имеем окончательного ответа. Оста­ется лишь надеяться, что его могут принести труды новых поколений исследователей»95. Опять, выходит, будем ждать ответа от «новых фактов». Добавьте к этому неутешитель­ному заключению Флори и привычно путаную сентенцию неоевразийца В.В. Ильина: «Никакой разницы между Ива­ном IV, укреплявшим централизм рубкой голов, и Петром I, бравшим рубанок и занимавшимся тем же — утверждением устоев восточного деспотизма в России, — нет»96.

Если исходить из представления об Иваниане как об ин­дикаторе общественного сознания, такое топтание ее на ме­сте означает, что дело плохо. Иллюстрацией к тому, на­сколько плохо, может служить книга Льва Гумилева «От Ру­си к России», тоже полная рассуждений об Иване Грозном и его опричнине. Хотя, строго говоря, автора нельзя отнес­ти к следующему поколению историков, но издана книга все-таки в 90-е годы и популярность ее несопоставима с ака­демическими трудами, которые мы сейчас цитировали.

Несомненно, что само явление откровенно разбойничь­ей опричнины в разгар замечательного подъема России, когда, говоря словами Гумилева, «уровень пассионарного напряжения суперэтнической системы» достигает пика и «жертвенности» положено стать ее высшей ценностью, безжалостно ломает всю его биосферную теорию. Чтоб спасти теорию, следует любой ценой вынести и опричнину, и самого Грозного, так сказать, за скобки русской истории.

Гумилев, однако, не имел никакого представления о том, что происходило за четыре столетия в Иваниане, и потому сделал он это несколько неловко. Вот так: «Оп­ричнина была создана Иваном Грозным в припадке сумас­шествия»97. Согласитесь, что это девятнадцатый век. По­скольку, однако, вынесено было это заключение в конце XX, автор чувствует, что на одном психиатрическом диаг­нозе далеко не уедешь, и добавляет, как принято, «объек­тивные» причины. Оказывается, что «в опричнине мы в чи­стом виде сталкиваемся с тем, что характерно для каждой антисистемы: добро и зло меняются местами»98.

Ну что ж, хоть и звучит беаппеляционно, но читатель может все-таки потребовать объяснения, откуда вдруг взялась такая зловещая антисистема в самом сердце «пас­сионарного» государства, да еще в его наивысшей, «акма- тической» фазе. Ответ готов: «Она стала частным выраже­нием того негативного мироощущения, которое всегда яв­ляется следствием тесного контакта двух суперэтносов»99. Проще говоря, без железного занавеса между Россией и Европой «негативное мироощущение» и, стало быть, оп­ричнина неминуемы.

Но почему тогда только в России? Почему не в Европе тоже? На этот вопрос нет ответа. Зато категорически ут­верждается, что «именно последнее мироощущение, во­площавшееся в России то в движении новгородских стри­гольников, то в ереси «жидовствующих» в XVI в., получи­ло свое наиболее яркое воплощение в опричнине»100. Более того, оно же, это роковое мироощущение, «поме­шало победе России в Ливонской войне»101.

Может быть, читатель что-нибудь и понял в этой смеси экзотических терминов с откровенной проповедью нового железного занавеса. Я — нет. Кроме, конечно, того, что ни малейшего отношения к российской реальности XVI ве­ка, к опричной эпопее и к Ивану Грозному она, как мы те­перь уже знаем, не имеет. Более важно, однако, что не только не открылись в Иваниане конца XX века новые фи­лософские горизонты, но и старые, как видим, оказались замутнены. И означать это может лишь одно: Россия сно­ва на распутье.

Как в 1550-е, когда выбор был, по выражению Носова, между нормальным буржуазным развитием страны и под­новлением средневековья102. Или, как на грани XX века, когда, развенчав в очередной раз Грозного, на том исто­рики и успокоились, так и не приступив ни к «коренному переосмыслению», ни к созданию «новой национальной схемы».

Тогда ведь тоже, если помнит читатель, казалась каве- линско-соловьевская коронация тирана последней. Но разве помешало это новой и куда более страшной его ко­ронации, которую мы в этой главе описали?

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Я думаю, что читателю будет теперь совсем нетрудно су­дить, кого именно должна оскорбить в лучших чувствах эта книга. Нет сомнения, что восстанут против нее неоевразий­цы, как В.В. Ильин, уверенные, что «цивилизационное тело России генетически сложилось в противовес западному христианству»1. Возмутит она и традиционных национали­стов, как А.И. Подберезкин, которые свято, как мы знаем, веруют, что «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других стран и цивилизаций»2. Что уж го­ворить об откровенных имперцах, как А.Г. Дугин, «хотя и шарлатане, но с большим влиянием», по словам аналити­ка московского центра Карнеги?3 И вообще обо всех, кто готов принять любую версию происхождения России и ее государственности, — лишь бы не была она европейской? И будет лишь естественно, если протянут они, как всегда в таких случаях, руку своим злейшим врагам, западным экспертам школы Тойнби или Пайпса, соревнующимся с ними по части отлучения России от Европы.

ЛИБЕРАЛЬНЫЙ НИГИЛИЗМ

Боюсь, однако, что даже этому противоестественному, хотя и привычному уже для нас альянсу суждено поблек­нуть перед куда более огорчительным для меня парадок­сом. Я имею в виду, что, хотя и по другим мотивам, отверг­нут, скорее всего, главные идеи этой книги и мои полити­ческие единомышленники, либералы и европеисты. Слишком многие из них склонны поверить после всех про­валов и разочарований постсоветского десятилетия раз­драженной лермонтовской строке о «стране рабов, стра­не господ», как мог я лишний раз убедиться в ходе своих дискуссий в Москве осенью 2000 года.

На самом деле этот либеральный нигилизм, как я его на­зываю, выглядит лишь парафразом идеологов реакции. Те переносят источник всех российских бед в другую прост­ранственную точку (на Запад), перемещая ее по горизонта­ли. Либеральные нигилисты делают, по сути, то же самое — только перемещая источник зла вниз по вертикали, в другую временную точку (в прошлое). Короче, все, в чем идеологи реакции обвиняют Запад, сваливают либералы на русскую историческую традицию. Она для них беспросветно угнета- тельная и самодержавная. От ордынского холопства через столетия крепостничества до рабства у большевиков она не­изменно давила свободную мысль и частную собственность. Что, спрашивается, может произрасти на такой бесплодной исторической почве, кроме нового самодержавия?

К сожалению, говорю я не об отдельных пессимистиче­ских курьезах, но о массовом настроении. Я мог бы со­слаться на великое множество его манифестаций. И не только устных. Сошлюсь лишь на самые яркие. Ну вот кни­га Егора Гайдара «Государство и эволюция», вся истори­ческая часть которой, посвященная обсуждению «двух цивилизаций», состоит в попытке доказать, что Россия принадлежит к иной «цивилизации», нежели Европа. Тог­да как «европейским западным обществам удалось найти самое эффективное в известной нам истории человечест­ва решение главной задачи: оптимального соединения традиций и развития»4, Россия в этом поиске участия во­обще, оказывается, не принимала. Напротив, «при Ива­не III, Василии III и Иване IV... происходит резкое укрепле­ние Московского государства за счет подавления городов и бояр»5.

Любимый, как мы видели, прием западных экспертов: разница между внуком и дедом исчезла. Явно же не имеет Гайдар ни малейшего представления ни о европейском сто­летии России, ни о «Московских Афинах» 1490-х, ни о Ве­ликой реформе 1550-х, как, впрочем, и о самодержавной революции в следующем десятилетии. Открытие Ключев­ского о конституционном характере Боярской думы, геро­ические усилия историков-шестидесятников, обосновав­ших реформы Ивана III и Правительства компромисса, — все это оказалось ни к чему либеральному политику. Все пропало втуне, словно бы никогда его и не было.

А вот книга серьезного либерального государствоведа Александра Оболонского «Система против личности», где все исторические неудачи российских реформ объясняют­ся в том же духе, что и у Гайдара: «...холопы побоялись ос­таться без хозяина, рабы испугались перспективы свобо­ды»6. Нет слов, и в других странах, особенно в Германии, такое в отдельные столетия тоже случалось, но в России- то так было всегда. Изначальная «системоцентричность» не дала здесь развиться европейской «персоноцентрично- сти» и беспощадно раздавила личность, оставив страну в пустыне.

Еще дальше пошел в этом мрачном чаадаевском пафо­се либеральный философ Леонид Куликов. В книге «Рос­сия: прошлое, настоящее, перспективы» он даже воскли­цает в сердцах: «За всю историю своего существования Россия не родила ни одной личности масштаба Аристоте­ля, Евклида, Леонардо да Винчи, Ньютона, Декарта, Эйн­штейна, Винера, и такой список можно было бы продол­жить»7. Интересно здесь, что в пылу национального само­бичевания автор бессознательно противопоставил одному народу культурных титанов всего мира, включая Древнюю Грецию.

Еще интереснее, однако, что даже в таком неравном со­стязании Россия, как говорят кутюрье, смотрится. И как еще смотрится! Да, у нас не было Евклида, но был Лоба­чевский, не было Эйнштейна, но был Сахаров, не было Ви­нера, но был Менделеев. А еще были Пушкин, которым могла бы гордиться поэзия любой страны в мире, и Соловьев, который сделал бы честь философии где угодно, и Ключевский, который был бы звездой в любой историографии. И этот список тоже можно продолжить, включив в него, допустим, Петра Яковлевича Чаадаева или самого даже Леонида Викторовича Куликова.

Разница лишь в том, что Чаадаев, естественно, не мог ничего знать ни об открытии Ключевского, ни о работах Дьяконова, перевернувших наши представления о мигра­ции между Западом и Россией в ее европейское столетие, ни о драгоценных находках историков-шестидесятников. Гайдар, Оболонский и Куликов могли это знать, но не зна­ют. Или не хотят знать. Говорить ли об опусе либерально­го экономиста Геннадия Лисичкина в «Дружбе народов», обнаружившем в бедах постсоветского десятилетия «ге­нетический сигнал Золотой Орды»?8 Или о суровой отпо­веди, которую получил я от интернетовского Олега? По­мните, «ни Запад, ни российские политики, ни обществен­ность не считают Россию когда-либо бывшей в Европе»? Ну что тут скажешь, не видят себя российские либералы наследниками традиции вольных дружинников.

Вместо того чтобы сделать возвращение к ценностям европейского столетия своим знаменем, превратив про­шлое страны в могущественного союзника, относятся они к нему как к врагу. Лишая себя тем самым исторической, так сказать, легитимности, по сути повисая в воздухе и от­крываясь для обвинения, что они чужие в своем патерна­листском, «системоцентричном» отечестве. Что они окку­панты, безжалостно калечащие его державную «самобыт­ность». И в конечном счете «агенты влияния» чужой и враждебной нам цивилизации, которая испокон веков спит и видит, как знаем мы от Зюганова, «ослабление, а если удастся, то и уничтожение России»9.

Такова, боюсь, цена либерального нигилизма, не отдаю­щего себе отчета, что монополия на прошлое страны, кото­рое они без боя отдают своим антагонистам, способна ведь и предопределить ее будущее. Ибо принадлежит оно, как известно, именно тем, кто овладел ее прошлым. Что ж, право, удивительного после этого, если в программном до­кументе Владимира Путина «Россия на рубеже тысячеле­тий» уже без всяких сомнений утверждается, что патерна­лизм как раз и есть главная исторически унаследованная черта российской самобытности? И удивляться ли, что ни­чего против этой унизительной (и, заметим в скобках, анти­патриотической) характеристики не возразили люди, видя­щие себя наследниками холопов-страдников?

ВОПРОСЫ

Читатель, наверное, согласится, что столь парадоксаль­но единый фронт оппонентов — от националистов до либе­ралов, не говоря уже о западных экспертах тойнбианского, условно говоря, толка, — заранее готовых отвергнуть глав­ные идеи этой книги, ставит меня перед очень сложными, чтоб не сказать драматическими вопросами. В самом деле, к кому я в ней обращаюсь? Есть у нее хоть какой-нибудь шанс заставить, по крайней мере, усомниться в «старом ка­ноне» русского прошлого свое и следующее за ним поко­ление читателей, то, что вершит сегодня судьбы страны? Или все, на что может она рассчитывать, это повлиять на тех, кто сегодня еще на школьной скамье? Не знаю.

Единственный опыт, которым я располагаю, — мой собственный, когда на суд западных экспертов представ­лен был 20 лет назад ранний прототип этой работы10. Ре­цензий была масса. В Англии (Times Literary Supplement и New Society), во Франции (Le Monde Diplomatique), в Италии (La Stampa, L'Unita, Corriere dela Sera, La Voce Republicana), в Швеции (Dagens Nyheter), в Канаде (Canadian Journal of History). И особенно много, конечно, в Америке (от The Annals of the American Academy of Political and Social Science до American Historical Review и даже, представьте, Air University Review, по-русски это что-то вроде «Вестника военно-воздушной академии»). И отзывы тоже были самые разные — от «обыкновенного памфлета» (Марк Раефф) до «эпохальной работы» (Ри­хард Лоуэнтал11).

Но Лоуэнтал был политологом, а Раефф историком. Большинство его коллег возмутились до глубины души и встали горой за старую, неевропейскую парадигму рус­ского прошлого. Их комментарии порою были откровенно враждебны. (Раефф так расстроился, что сравнил меня с Лениным и, не смейтесь, с Гитлером12.) Даже те из исто­риков, кто отнесся к первой моей попытке с симпатией, как тогдашний патриарх американской русистики Сэмюэл Бэрон в Slavic Review, утверждавший, что «Янов по суще­ству сформулировал новую повестку дня для исследова­телей эпохи Ивана III»13 или Айлин Келли в New York Review of Books, сравнившая мою работу с философией истории Герцена14, делали ударение лишь на ее демифо­логизирующей функции.

Короче, Томас Кун, самый авторитетный из теоретиков научных инноваций, опять оказался прав: без смертельно­го боя, без «научной революции», как назвал он свою главную книгу, старые парадигмы добровольно в отставку не уходят. Если академическое сообщество не готово к принятию новой, она неминуемо натыкается на глухую стену15. Двадцать лет назад западное академическое со­общество оказалось явно не готово к принятию европей­ской парадигмы русского прошлого.

Прибавьте к этому, что Кун-то имел в виду исключитель­но «революции» в точных науках. В историографии дело обстоит куда сложнее. Ибо тут, кроме жестокой конкурен­ции идей в академическом сообществе, нужно еще прини­мать в расчет и настроения в обществе, и его готовность к восприятию того, что Георгий Петрович Федотов заве­щал нам полвека назад из своего американского далека.

Угадать степень готовности общества к радикальным инновациям почти невозможно. Мы видели, например, в Иваниане, как потерпел сокрушительное поражение в XVIII веке Михайло Щербатов, попытавшись, говоря о Грозном, ввести в обиход представление о «губительно­сти самовластья». Но видели и то, с какой легкостью уда­лось это после кратковременной павловской диктатуры Карамзину. С другой стороны, ушла ведь на наших глазах в песок на полтора столетия блестящая догадка Погодина о непричастности Грозного к реформам Правительства компромисса. И сведено к нулю оказалось замечательное открытие Ключевского о конституционности Боярской ду­мы. По каким-то причинам обе оказались не востребова­ны современниками. Даже самые зачатки, даже элементы «новой схемы» отказались они принять и в XIX веке и в XX.

Но готово ли к этому общество в России сегодня — в эпоху Анатолия Фоменко и Владимира Путина? Или суждена моей попытке судьба щербатовской и понадобит­ся она, ожидая своего Карамзина, лишь тем, кто придет за ними? Есть сколько угодно доводов за и против этого.

Но прежде, чем приводить их, имеет, наверное, смысл поближе присмотреться к самому яркому из случаев, ког­да автор отказался от борьбы, по сути, согласился с тем, что открытие его останется современниками не востребо­вано. Решил, иначе говоря, что общество принять его не готово. Хотя книгу, содержавшую это открытие, и опубли­ковал. Для потомков, надо полагать. Для нас то есть с вами, я имею в виду.

СЛУЧАЙ КЛЮЧЕВСКОГО

Удобнее всего рассмотреть его, руководясь материала­ми, тщательно собранными Милицей Васильевной Нечки- ной в ее монографии о Ключевском, единственной, сколь­ко я знаю, серьезной работе, посвященной его наследию.

Как, надеюсь, помнит читатель, именно его открытие, что «правительственная деятельность Думы имела собст­венно законодательный характер»16 и была она «консти­туционным учреждением с обширным политическим вли­янием, но без конституционной хартии»17, легло, наряду с работами историков-шестидесятников, в основу пред­ложенной здесь версии «новой национальной схемы». Ибо убедительнее чего бы то ни было свидетельствовало оно, что самодержавие (вместе с патернализмом) было на Руси феноменом сравнительно недавним. Что, вопре­ки горестным ламентациям наших либералов, впервые появилось оно на исторической сцене лишь в середине XVI века, когда российскому европеизму нанесен был удар, от которого не смог он оправиться на протяжении столетий.

Невозможно ведь, согласитесь, представить себе «людо- дерство», поколениями мирившееся с вполне европейским конституционным учреждением. Тем более с таким, что правило бы наряду с царем, судило и законодательствова­ло. Или, говоря словами С.Ф. Платонова, который в этом следовал Ключевскому, было учреждением одновременно «правоохранительным и правообразовательным».

Так вот именно это открытие Ключевского и подверг­лось в 1896 году, накануне выхода третьего издания его «Боярской думы», жестокой — и оскорбительной — ата­ке, «сильнейшему разгрому», по выражению Нечкиной18.

Причем, сразу в нескольких органах печати, что по тем временам было событием экстраординарным. Впрочем, Нечкина, которой марксистское воспитание не позволило увидеть эпоху в открытии Ключевского, слегка недоуме­вает, из-за чего, собственно, сыр-бор разгорелся.

Она предположила даже, что просто «петербургская историко-правовая школа давно была настроена против московской и постоянно претендовала на лидерство. В эти годы ученая Москва чаще имела репутацию новато­ра и либерала, ученый же академический Петербург, мо­жет быть, в силу большей близости к монаршему престо­лу, держался консервативных традиций»19. Неуверенная, однако, в таком легковесном объяснении сенсационного скандала, Нечкина попыталась привязать его к более при­вычной советской историографии тематике. «Половина 90-х годов прошлого века, — подчеркнула она, — отмече­на не только нарастанием рабочего движения, но и его со­зреванием. Усиливается распространение марксизма... Возникает партия пролетариата»20.

На самом деле академические оппоненты Ключевского, идеологи старого, самодержавного «канона» просто раз­глядели наконец, пусть со значительным опозданием, в его книге крамолу куда более опасную, нежели «возник­новение партии пролетариата», о котором они понятия не имели. Именно по этой причине, надо полагать, и была вы­двинута против Ключевского артиллерия самого тяжелого калибра.

«Нападение было совершено столичной петербургской знаменитостью, лидером в области истории русского пра­ва, заслуженным профессором императорского Санкт-Пе­тербургского университета В.И. Сергеевичем»21. А это был грозный противник. «Фактический материал Сергеевич хорошо знал, язык древних документов понимал, мог ци­тировать материалы наизусть... свободное оперирование фактами и формулами на старинном русском языке произ­водило сильное впечатление и придавало концепции на­укообразность»22. Мало того, Василий Иванович был еще и первоклассным полемистом. «Литературное оформле­ние нападок на Ключевского не было лишено блеска: ко­роткие, ясные фразы, впечатляющее логическое построе­ние, язвительность иронии были присущи главе петербург­ских консерваторов»23.

И вот этот первейший тогда в стране авторитет в облас­ти древнерусского права обрушился на выводы Ключев­ского, объявляя их то «обмолвками», то «недомолвками» и вообще «не совсем ясными, недостаточно доказанными, а во многих случаях и прямо противоречащими фактам». Не только не законодательствовала, утверждал Сергее­вич, Дума, не только не была она правообразовательным учреждением, у нее в принципе «никакого определенного круга обязанностей не было: она делала то, что ей прика­зывали и только»24.

В переводе на общедоступный язык это означало: са­модержавие (и патернализм) были в России всегда — из­начально. Нечкина суммирует суть спора точно: «У Серге­евича самодержавный взгляд на Боярскую думу, у Клю­чевского — так сказать, конституционный»25. Но тут я должен попросить прощения у читателя и сам себя пере­бить, чтоб рассказать о забавном — и очень знаменатель­ном — совпадении, которое грешно здесь не упомянуть.

Ровно 100 лет спустя после атаки Сергеевича, в 1996 го­ду, вмешался в спор — на двух полноформатных полосах вполне либеральной газеты «Сегодня» — московский эко­номист Виталий Найшуль. То есть о самом историческом споре он, скорее всего, и понятия не имел. Но позицию в нем занял. Читатель уже, наверное, догадался, какую именно позицию должен был занять в таком споре в конце XX века разочарованный московский либерал. Конечно же, она полностью совпадала с позицией «главы петербургских консерваторов». Разумеется, у Найшуля нет и следа изыс­канной аргументации Сергеевича и примитивна она до не­приличия. Но основная мысль та же. Вот посмотрите.

«В русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [в переводе на русский, напомню, самодержец] передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы со­ставить ему конкуренцию». Поэтому «страна не нуждает­ся ни в профсоюзах, ни в парламентах» и «в России не­возможна представительная демократия»26, (курсив везде Найшуля. — А.Я.).

Доказывается это, между прочим, и на современном материале из истории «российского Верховного Сове­та — Думы... Сконструированный по западной парламент­ской модели он (она) через кровавый расстрел и посте­пенные реформы превращается из задуманного «демо­кратического» органа, отражающего в законах волю народа, в Боярскую думу, пишущую их в рамках, отведен­ных главой государства»27. Сергеевич сказал то же самое попроще и поярче: «...делает, что приказали и только». Но это к слову.

При всем том Сергеевич был все-таки честным ученым и попытку Правительства компромисса ограничить в 1550-е власть царя отрицать, разумеется, не мог. Мы уже цитировали его недоуменное замечание. «Это, — писал он по поводу статьи 98 нового Судебника, — действитель­но новость: царь превращается в председателя боярской коллегии». Только в отличие от Ключевского никак не мог его оппонент при всей своей эрудиции и остроумии объяс­нить, откуда вдруг взялась в якобы самодержавной Моск­ве такая сногсшибательная «новость», по сути перечерки­вавшая всю его полемику.

Ответ Ключевского мы помним. Он исходил из того, что московская аристократия оказалась способна к поли­тической эволюции. Училась, другими словами, на своих ошибках. И после тиранического опыта 1520-х при Васи­лии и бесплодной грызни «боярского правления» в 1540-е выяснила для себя наконец, чего именно недо­ставало «конституционному учреждению без конституци­онной хартии». Статья 98 и предназначена была стать та­кой хартией. Для блестящего правоведа Сергеевича это навсегда осталось тайной. Потому, между прочим, оста­лось, что он, как и вся его школа, сосредоточился исклю­чительно на «технике правительственной машины» в на­дежде «разглядеть общество, смотря на него сквозь сеть правивших им учреждений, а не наоборот»28. Ясно, что такой причудливый взгляд «мешает полной и справедли­вой оценке действительных фактов нашей политической истории»29. В связи с чем — забивает последний гвоздь Ключевский — «наша уверенность в достаточном зна­комстве с историей своего государства является прежде­временной»30.

Все это, однако, написано было в другом месте и по другому поводу. А в 1896 году, несмотря на то, что «кри­тический удар Сергеевича, вероятно, был очень тяжел для Ключевского и немалого ему стоил»31, отвечать он не стал (разве что в частном замечании Платонову: «Сергеевич тем похож на Грозного, что оба привыкли идеи перекла­дывать на нервы»32).

Ничего не ответил Ключевский, даже когда за первым залпом последовал буквально шквал статей против не­го — ив «Журнале Юридического общества», и в «Мире Божьем», и в «Русском богатстве», и даже в «Русской мысли» (где был в свое время опубликован журнальный вариант «Боярской думы»).

Так вот, правильно ли он поступил?

С одной стороны, третье издание «Боярской думы» вы­шло в свой срок, несмотря на «сильнейший разгром», чем, как говорит Нечкина, Ключевский «подтвердил разверну­тую концепцию»33. Но с другой — защищать он ее не стал. Не обратил внимание общества на то, что вовсе не о раз­ногласиях по поводу каких-то частных аспектов правовой структуры древнерусской государственности шел на са­мом деле спор, но по сути о новой парадигме русской ис­тории. Не счел, стало быть, в 1896 году Ключевский рос­сийское общество готовым к принятию «новой националь­ной схемы».

Даже сейчас, столетие спустя, невозможно сказать, верна ли была эта оценка. Я склоняюсь к тому, что верна. Слишком уж близок был трагический финал и слишком поздно было пытаться внедрить в историографию, а тем более в общественное сознание новую парадигму. Не тем было тогда занято русское общество. Конкурировали на финальной прямой, на которую вышла тогда царская им­перия, страсти националистические и социалистические. Конституционным мечтам суждено оказалось быть рас­плющенными между двумя этими гигантскими жерновами. Первый их них толкнет меньше двух десятилетий спустя империю на гибельную войну, а второй ее реставрирует — с другим правительственным персоналом и под другим именем.

В 1882-м, когда выходило первое издание «Боярской думы», его открытая публицистическая защита, может быть, и имела бы смысл. Но то было время суровой реак­ции. Разворачивалась после цареубийства контрреформа Александра III. Публика была напугана. Ей было не до ин­новаций. Незаурядное мужество требовалось даже про­сто для того, чтоб поставить вопрос о конституционности Думы в вышедшей ничтожным тиражом на правах доктор­ской диссертации академической книжке.

Как бы то ни было, момент был упущен. Ни в 1882, ни в 1896-м не была вынесена на публичный форум «но­вая схема» русского прошлого, не оказалась в фокусе об­щественного внимания. Должно было пройти бурное и кровавое столетие, прежде чем такой момент предста­вится снова. Только вот представился ли он и впрямь в на­ши дни?

Давайте взвесим доводы против и за.

ДОВОД ПРОТИВ - 1

Да, на пороге XX века страна тоже ощущала себя, как сейчас, на роковом перепутье. Никто, конечно, не говорил в ту пору об угрозе «модернизированного сталинизма». Партия пролетариата, как мы знаем от Нечкиной, тогда лишь возникала, и даже те, кто краем уха слышал о ней, не могли представить себе чудовище, в которое она впос­ледствии превратится. Зато не было недостатка в предчув­ствиях «грядущего хама» или «новых гуннов» и даже то­го, что, говоря словами Валерия Брюсова, «бесследно все сгинет, быть может» и «сотворится мерзость во храме». В моих терминах, предчувствовали тогда русские интел­лектуалы грядущий цивилизационный обвал.

Но даже и при Александре III неизмеримо более точно, чем сегодня, ощущала Россия, где именно искать истоки национальной трагедии, которая чудилась ей за ближай­шим поворотом. Ничто, пожалуй, не доказывает это луч­ше, нежели простой — и удивительный по нашим време­нам — факт: популярный толстый журнал «Русская мысль» готов был публиковать в дюжине номеров акаде­мическое исследование о Боярской думе Древней Руси. Найдется ли в наше время сумасшедший редактор, кото­рый бы на такое решился? И если да, найдутся ли у тако­го журнала читатели? Достаточно, наверное, поставить эти вопросы, чтоб ответ на них стал очевиден.

Понятно и почему. В стране, где, может быть, еще живы люди, на чьей памяти сразу два грандиозных цивилизаци- онных обвала — в 1917 и в 1991-м — кто же, право, ста­нет искать истоки нынешней трагедии в древних веках? Ведь читатели «Сегодня» совершенно были убеждены, что истоки эти в большевистском перевороте октября 17-го, а редакторы газеты «Завтра», что виною всему «Бе­ловежский заговор» декабря 91-го. До Боярской ли тут думы? До древней ли истории?

Историческое ускорение, столкнувшее лицом к лицу два катаклизма, отодвинуло ту первоначальную древнюю катастрофу, что, собственно, и предопределила весь этот многовековой трагический «маятник» куда-то в туманную, мало кому сегодня интересную даль. Затолкнуло ее глу­боко в национальное подсознание. Больше нет на созна­тельной поверхности того первого цивилизационного об­вала, от постижения которого зависит на самом деле дальнейшая судьба страны. Одни беды XX века на этой поверхности.

Таков первый довод против предложения сегодняшне­му обществу «новой схемы» русского прошлого. Она, скорее всего, не найдет живого отклика.

ДОВОД ЗА - 1

Как против этого возражать? Все верно. И впрямь скверную шутку сыграло историческое ускорение с наци­ональной памятью. XX век действительно оказался для России роковым, и живая связь времен порвалась.

Интересно в этой связи сравнить предсказания, сделан­ные на пороге этого рокового века двумя гигантами отече­ственной науки и философии. Дмитрий Иванович Менде­леев, человек, близкий по духу националистам, рассчитал, проектируя демографические процессы своего времени в будущее, что к 2000 году население России вырастет до 600 миллионов человек, а к 2050-му и до миллиарда 280 миллионов. Его современник Владимир Сергеевич Со­ловьев, посвятивший себя в отличие от него борьбе с рус­ским национализмом, предсказал, что в случае, если этот национализм не позволит России интегрироваться в Евро­пу, грозит ей «национальное самоуничтожение»34.

Оба, конечно, перегнули палку. Но кто из них был бли­же к истине, все-таки сегодня ясно (напомним, что многие западные проекции, касающиеся народонаселения Рос­сии, колеблются для 2050 года между 50 и 80 миллионами человек). Ситуация, короче говоря, развивается в направ­лении, прямо противоположном прогнозу Менделеева.

Мы помним, что в результате цивилизационного обвала XVI века, связанного с самодержавной революцией Гроз­ного, страна потеряла 10 процентов населения, в резуль­тате петровского катаклизма — 20. Но пережить сокраще­ние в три раза и остаться после этого самим собою — та­кого не случалось еще ни с одним народом в мире. Не это ли имел в виду Соловьев под «национальным самоуничто­жением»?

Именно по этой причине вопрос о преодолении нацио­нализма и интеграции России в Европу совершенно недву­смысленно превратился из религиозно-философской стратагемы, каким был он во времена Соловьева, в про­блему национального выживания страны.

Но возможно ли преодолеть вековой имперско-нацио- налистический импульс, терзающий Россию на протяже­нии стольких поколений, и — что не менее важно — спо­собна ли она убедить Европу в изначальном родстве с нею, не восстановив историческую память? Не постигнув то есть до конца действительные истоки своего отторже­ния от праматери Европы, описанные в этой книге? Коро­че, перед лицом национального самоуничтожения либе­ральная элита России оказалась сегодня в ситуации неми­нуемого цивилизационного выбора — немыслимого без смены парадигмы русского прошлого.

ДОВОД ПРОТИВ - 2

Другой вопрос, осознала ли российская либеральная элита эту неминуемость? Похоже, что нет, покуда не осо­знала. Похоже, до сих пор надеется, что, приняв рыночные нормы «цивилизованного мира», Россия сама по себе, ав­томатически восстановит позиции «одного из лидеров ми­рового развития»35. Мы тотчас убедимся в этом, заглянув хоть в такой широко разрекламированный, пусть и бес­цветный, документ, как Проект стратегии развития России до 2010 года (разработанный Институтом стратегических исследований под руководством Германа Грефа). Сослав­шись на «опыт развития европейской цивилизации, к кото­рой принадлежит Россия» (и на том спасибо), авторы Про­екта тотчас спешат оговориться, что система ценностей, которая нужна стране, «должна отвечать традициям Рос­сии»36. Кто спорит? Но это ведь тривиальность. Нетриви­ально было бы, спроси они себя, о каких именно традици­ях речь. О традициях ее европейского столетия или о па­терналистских традициях многовекового самодержавия? Но этот решающий выбор так же не приходит им в голову, как не пришел он Гайдару, Лисичкину или Куликову. Пред­почитают апеллировать к прописям, то бишь к «традицион­ным русским идеалам миролюбия, доброй воли, ответст­венности и нравственного достоинства»37.

Выглядит все это так, будто авторы сознательно себя обманывают. Либо просто хотят отписаться от решающего выбора, галочку поставить. О каком, например, традици­онном «идеале миролюбия» речь, если при Грозном стра­на воевала четверть века, а при Петре — даже на десятиле­тие больше? И были это вовсе не оборонительные войны, но вполне агрессивные. Если на протяжении четырех сто­летий была Россия военной империей? Если все это время жила империя в состоянии латентной гражданской войны, время от времени прорывавшейся на поверхность в гран­диозных крестьянских бунтах, одному из которых и сужде­но было ее доканать? Если несовместимость ее политичес­ких традиций делает периодические конвульсии ее госу­дарственности неминуемыми? Нет, с такими вещами не шу­тят, от них нельзя отписаться. Ибо традиции — это живая сила, они прорываются и на сегодняшнюю поверхность, г

как бы их ни причесывать. |

Прорываются то в рассуждениях главы государства о патернализме, присущем якобы русской самобытности, а вовсе не самодержавной традиции. То в невозможности целое десятилетие пробить толковый закон о частной соб­ственности на землю. То в нечаянной оговорке самих ав­торов Проекта, что «влиятельные политические силы по­стоянно поднимают вопрос о деприватизации», создавая в стране «атмосферу неуверенности для ведения добро­порядочного, конкурентно ориентированного бизнеса»38. То, наконец, в их торжественной декларации, что «глав­ная цель новой национальной стратегии состоит в том, что через 10 лет Россия должна стать сильной страной»39.

Не в интеграции в Европу, завещанной нам Соловь­евым, состоит для них, как видим, эта цель, не в том, чтоб Россия была принята в Европейский Союз (или, по крайней мере, соответствовала его требованиям), но в си­ле самой по себе. Сильным, однако, может быть и европейскому государству и самодержавному. Я не гово­рю уже о том, что у такой двусмысленной формулировки национальной цели есть и другая сторона. Поверит ли в самом деле Европа, на протяжении столетий имевшая дело с воинственной самодержавной Россией, что и впрямь состоят ее традиции исключительно в «миролю­бии» и «доброй воле»? В особенности если мы ничего ей не обещаем, кроме того, чтоб стать сильными?

Тем более что сегодняшняя Европа совсем уже не та, в которую пробивал окно Петр. И даже не та, в которую призывал интегрироваться Соловьев. Та Европа погрязала в геополитической суете «национальных интересов» вели­ких держав. Та Европа жила взаимной враждой, которая естественно порождалась этой доминантой «националь­ных интересов». Враждой, что довела ее в конечном сче­те до бессмысленных и кровавых гражданских войн XX века. Интегрироваться в ту Европу означало на практи­ке встать на одну из сторон в ее вечных спорах — и опять же воевать.

Однако то же историческое ускорение, что столкнуло в России лбами два цивилизационных обвала, покончило и со старой, довоенной Европой, которую поколения рус­ских националистов многократно объявляли «гниющей» и даже «пахнущей трупом»40. Неожиданно нашла она в се­бе силы сделать с терзавшими ее «национальными инте­ресами» то же самое, что сделала Россия со Сталиным — разжаловать их, так сказать, из генералиссимусов в рядо­вые. И совершила тем самым, если угодно, прорыв в новое историческое измерение.

Конкретно заключался он в том, что интересы Сообще­ства были впервые в истории поставлены выше националь­ных. В результате военная сила сменилась в качестве га­рантии безопасности взаимным доверием между членами Сообщества. Оно вдруг заговорило о европейской иден­тичности — сначала экономической, затем правовой, а за­тем и оборонной и моральной. Вот в такую, совершенно новую Европу предстоит теперь интегрироваться России. Может ли быть сомнение, что процесс этот был бы много­кратно облегчен, сумей Россия положить на стол истори­чески неопровержимые свидетельства своей европейской идентичности (в чем, собственно, и состоит смысл «новой схемы» русского прошлого, но ведь не намерена она, как мы только что видели, ничего подобного делать.)

ДОВОД ЗА-2

В частности, авторы Проекта, которым рыночные ре­формы представляются началом и концом мироздания, ничего этого не поняли. Иначе не объявили бы именно на­циональные интересы «ключевым понятием»41, а рестав­рацию силы стратегическим приоритетом.

Не поняли они и трагическую глубину кризиса, в кото­рый погрузило сегодняшнюю Россию четырехсотлетнее путешествие по самодержавной пустыне. Кризиса, кото­рый, судя по всему, одними национальными усилиями просто не преодолеть. Не разглядели, другими словами, нависший над страной призрак «национального само­уничтожения». Я говорю об этом еще и потому, что заоке­анские «ястребы», в отличие от российских элит, его как раз разглядели. И именно поэтому настаивают, что с Рос­сией как великой державой покончено, что статус свой в мире потеряла она безвозвратно. Вот пример.

Еще в 1999 году «Heritage Foundation» опубликовал ис­следование известного демографа Николаса Эберштадта под названием «Россия: слишком больна, чтоб обращать на нее внимание?». Вот как комментировал его в «Washington Post» один из самых блестящих республиканских публици­стов Америки Джордж Уилл в статье «Некогда великая дер­жава»: «Возрождение России, вероятно, в обозримом буду­щем невозможно. Россия находится в свободном падении, которое не может быть остановлено, поскольку в основе его кризис народного здоровья, беспрецедентный со времен Промышленной революции»42.

Доказательства? «Смертность в России существенно превосходит рождаемость. Кумулятивно эта катастрофа равняется [мировой] войне. За четыре года, с 1992 по 1995, этот «шок смертности» обошелся России в 1,8 миллиона человек, больше чем 1,7 миллиона, погибших за четыре го­да в Первой мировой войне. Продолжительность жизни в России существенно ниже, чем в Эквадоре или в Азербай­джане. Для мужчин она ниже, чем в Египте или в Парагвае... Мир еще не видел ничего подобного эпидемии сердечных заболеваний, бушующей сегодня в России»43.

Разница между представлениями российских элит и американских ястребов о будущем России может быть теперь сформулирована кратко и ясно. Для российских элит то, что сегодня происходит в стране, хотя и жесто­кий, но временный кризис, обусловленный, как услужли­во подсказывает им неоевразиец В.В. Ильин, лишь некой «понижательной фазой российской цивилизации». Прой­дет время, говорит он, и все образуется. Больше того, «в ожидаемой повышательной фазе произойдет реванш: упущенное наверстается. Как, когда, какой ценой это слу­чится, — неведомо, но что будет так — несомненно»44. Для Уилла, с другой стороны, речь о кризисе финальном. Опираясь на кошмарный демографический прогноз, на бушующие в стране эпидемии и плачевную ситуацию в здравоохранении, не способные остановить это сколь­жение России в пропасть, он полагает процесс необрати­мым. Другими словами, никакой «повышательной фазы», не говоря уже о «реванше», больше не будет. Ибо страна, по сути, вымирает.

В этой разнице оценок будущего России — корень спо­ра. Никто сегодня не может сказать, чья оценка верна. Но сама постановка вопроса о том, есть ли вообще у Рос­сии будущее, тревожна необычайно. Еще более тревожна в этом смысле серия больших, каждая на целую газетную полосу, статей о ситуации в России, опубликованных в де­кабре 2000 г. в «Нью-Йорк тайме». Тем более что написа­ны эти статьи вовсе не вашингтонскими ястребами, а соб­ственными корреспондентами газеты в Москве, настроен­ными по отношению к России, в отличие от Уилла, скорее, дружественно. Они беседовали с десятками нейтральных экспертов. И картина, вышедшая из-под их пера, леденит сердце. «Эксперты обеспокоены, — пишут они, напри­мер, — что, если волна инфекционных заболеваний будет нарастать такими же темпами, как сейчас, Россия может превратиться в эпидемиологический насос, перекачиваю­щий эти болезни в остальной мир»45.

Или вот эта: «Американские и другие эксперты говорят, что Россию ожидает мрачное будущее, которое может да­же потребовать международного усилия для ее спасе­ния».46 Прибавьте к этому откровенное признание ЦСУ, что из-за высокой смертности и низкой рождаемости Рос­сия потеряет в ближайшие полтора десятилетия еще 11 миллионов человек. В мирное время! И дело тут не столько в том, что по продолжительности жизни Россия уже сравнялась с Пакистаном, сколько в том, что вектор движения указывает на Анголу...

Разумеется, все это еще не решает спор между, условно говоря, Ильиным с его усыпляющей «понижательной фа­зой» и Уиллом с его уверенностью в фатальном исходе кризиса. Несомненно лишь одно: страна вступила в зону экстремального риска, где на карте ее существование как великой державы. Отсюда огромная, несопоставимая ни с чем в прошлом ответственность ее культурной элиты. К счастью, если главные выводы этой книги корректны, российская элита располагает секретным оружием, о кото­ром не подозревают ни Джордж Уилл, ни ЦСУ, ни экспер­ты «Нью-Йорк тайме». Тем самым оружием, что сделало неизбежной ошибку Менделеева. Я имею в виду ту особен­ность исторического развития России, обсуждению кото­рой посвящена эта книга. Нельзя здесь просто проециро­вать сегодняшние тенденции в будущее. Нельзя потому, что в дело всегда может вмешаться неожиданный и гигантский цивилизационный сдвиг, способный запросто опрокинуть любые проекции и свести к нулю любую арифметику.

Как мы знаем, эффект предшествующих цивилизацион- ных сдвигов был разный. Одни отгораживали Россию от Европы, замыкая ее в угрюмой изоляции от мира и стери­лизуя ее культурную почву. Другие прорубали «окно в Ев­ропу», даря ей Пушкина, но сохраняя патернализм ее го­сударственности — и с ним угрозу новых цивилизацион- ных обвалов. И говорю я вот о чем. Если исторический опыт должен был научить российскую элиту хоть чему-ни­будь, так это тому, что дважды уже прорубленного «окна в Европу» — в XVIII веке и на исходе XX — недостаточ­но, чтобы вывести страну из зоны экстремального риска. Что требуется для этого, как мы уже говорили, сломать, наконец стену между Россией и Европой.

Вот почему императивна новая Великая Реформа, рав­ная по масштабу цивилизационному сдвигу, но выполнен­ная, как мы опять-таки говорили, с ювелирным мастерст­вом Ивана III. Хотя бы потому, что без такого сдвига не мо­билизуешь европейские ресурсы для предотвращения демографической катастрофы.

К сожалению, ни о чем подобном нет и речи в Проекте стратегии России. Не на цивилизационный сдвиг ориенти­рует он страну, но, как мы видели, лишь на реставрацию «силы». Другой вопрос, что единственный вывод из своей зловещей арифметики, который делает Уилл, состоит лишь в критике администрации Клинтона. Она, мол, под­держивала в «некогда великой державе» иллюзию, что «утраченное навсегда величие может быть возрожде­но»47. Нельзя не сказать, что Клинтон смотрел на вещи ку­да более проницательно, когда говорил в Аахене 6 июня 2000 года: «Мы должны сделать все, что можем, чтобы по­ощрить Россию... действительно стать полноправной час­тью Европы» — и добавил: «Это означает, что никакие двери не должны быть для нее закрыты — ни двери НА­ТО, ни двери Европейского Союза»48.

С графической четкостью обозначились здесь перед на­ми две Америки. Первая хоронит Россию как великую дер­жаву, вторая желает ей европейского будущего. Но точно так же ведь две перед нами России. Первая наследует ста­рой патерналистской традиции и соответственно пытается либо расколоть геополитическими играми чуждый ей «За­пад» — это в лучшем случае, — либо, в худшем, ненавидит его столь же беззаветно, как Зюганов или Жириновский. И в том и в другом случае эта патерналистская Россия ори­ентирована, как теперь уже совершенно ясно, на нацио­нальное самоуничтожение. «Новая схема» русского про­шлого понадобится другой России. Той, что наследует тра­диции вольных дружинников. И хочет возродить величие своей страны — в Европе. Так для нее ведь эта книга и на­писана.

ДОВОД ПРОТИВ - 3

Читатель, сколько-нибудь знакомый с ситуацией на российском книжном рынке за последние полтора деся­тилетия, скорее всего, удивится тому, что мне понадобил­ся такой сложный аргумент для опровержения первых до­водов против. На самом деле, может он сказать, интерес к исторической литературе нисколько за эти годы не упал. И сошлется хотя бы на феноменальный спрос в перестро­ечные времена на исторические книги Валентина Пикуля или Дмитрия Балашова. Сошлется и на то, что даже, ког­да этот спрос схлынул, сменился он вовсе не безразличи­ем, а напротив, новой волной интереса к историческим эк­зерсисам Льва Гумилева и Анатолия Фоменко, интереса, который, пожалуй, превысил все, что нам известно о вре­менах Ключевского. Короче, историческое ускорение, на которое я ссылаюсь, ровно ничего в читательских инте­ресах не изменило.

Все это так на первый взгляд. Присмотревшись, однако, внимательнее, мы тотчас убедимся, что интерес этот не только не совпадает по природе своей с интересом чита­телей Ключевского, он ему, по сути, противоположен. Можно сказать, что интересуют читателя сегодня не столько исторические исследования, сколько историчес­кие мистификации.

Во всяком случае, ни одного из названных авторов ни­чуть не волнуют ни спор об исконности в России самодер­жавия, ни происхождение цивилизационного «маятника», швыряющего ее из одной исторической крайности в дру­гую, ни гегелевская «категория свободы», вносящая смысл в историю. О конституционности Боярской думы Древней Руси я уж и не говорю.

Нельзя даже сказать, чтоб оспаривали наши авторы, как Сергеевич, эту конституционность. Или верили, как Тойнби, в изначальность русско-византийского деспотизма. Или от­рицали, как советские академические историки, пропасть между евразийским самодержавием и европейским абсо­лютизмом. Они просто ни о чем таком не подозревают.

На самом деле единственное, что объединяет литера­турного поденщика Пикуля, доктора географических наук Гумилева и математика Фоменко — глухая враждебность к Европе. Всем им одинаково представляется она чужой, а то и демонической силой, жаждущей, как мы слышали от Зюганова, уничтожения России.

Нельзя, конечно, быть голословным, вынося на суд чи­тателя такое сильное утверждение. Другое дело, что едва ли есть сегодня смысл обсуждать перестроечную попу­лярность Пикуля, угасшую вместе с перестройкой. Неуме­стно также говорить здесь подробно о мистификациях Гу­милева. Как потому, что мы уже упоминали о его неуклю­жем вторжении в Иваниану, так и главным образом потому, что им посвящена целая глава в другой моей кни­ге49. Сосредоточимся поэтому на минуту на бестселлерах сегодняшнего мастера исторической мистификации Ана­толия Фоменко. Это тем более, я думаю, интересно пото­му, что он пошел дальше других, претендуя на переворот в историографии поистине гомерического масштаба.

Достаточно сказать, что и сам Гомер оказался у него современником Ивана III50, так же, как, впрочем, и библей­ский патриарх Ной51; что Троянская война происходит во времена Александра Невского52; Иерусалим становится Константинополем (и в то же время гомеровской Троей53); Чингисхана звали Георгием Даниловичем54, а «Западная Европа в то время [т. е. в конце XV века] еще контролиро­валась Русью-Ордой и Турцией-Атаманией55, которая то­же, конечно, была «казацкой империей»56 и вообще «со­ставляла в эту эпоху единое целое» с русской «Ордын­ской империей»57.

Несмотря на всю эту абракадабру, соблазнительно, со­гласитесь, все-таки попытаться понять Фоменко. Работает он, конечно, в хорошей советской традиции. Разоблачает козни врагов мирового пролетариата, виноват, мировой хронологии. Еще в 1979 году открылась ему грандиоз­ность этой календарной, если можно так выразиться, кон­спирации. Затеяна она была, естественно, западными хро­нологами, в особенности неким зловредным Иосифом Скалигером (богословом XVI века), ненавистным Фомен­ко до такой степени, что всю традиционную историогра­фию зовет он не иначе как «скалигеровской».

В чем состояла конспирация? Оказывается, «скалиге- ровцы» на протяжении столетий смещали даты историче­ских событий. Да как нагло! Порою на тысячу лет, в неко­торых случаях и больше. Например, когда им пришлось буквально из ничего изобрести в своих коварных антирус­ских целях древнюю историю Китая. Или Древнего Рима, не говоря уже о никогда не существовавшей Иудее.

Фоменко точно установил, что «это целенаправленное и вполне осознанное искажение... было сделано сначала в Западной Европе, а после захвата власти на Руси Рома­новыми... русская историография подпала под влияние прозападной идеологии»58. Таким образом Ключевский вместе с Сергеевичем, не говоря уже о наших шестидесят­никах, облазивших все северорусские архивы в поисках источников, которые документировали бурную дискуссию о церковной Реформации в Москве Ивана III или прокрес- тьянское законодательство Правительства компромисса, все они оказываются лишь презренными «романовскими историками», работавшими «под Скалигера».

С другой стороны, подумайте, какая, в самом деле, мог­ла быть церковная Реформация в русско-ордынской им­перии, которая вдобавок еще и составляла единое целое с казачьей Турцией? О каком прокрестьянском законода­тельстве может идти речь, если единственное, что извест­но Фоменко про Ивана III, это подозрительная интриган­ская роль великого князя, который под именем некоего «попа Ивана» (или «хана Ивана») подрабатывал в качест­ве агента при Тамерлане (он же турецкий султан Махмуд II, он же Александр Македонский, он же Ганнибал59)?

Вся социально-политическая история России этих сто­летий исчезла под пером Фоменко, бесследно раствори­лась в темных хронологических играх. И остались на опу­стевшей сцене одни календари. Да и те, уверен он, подоб­но герою Грибоедова, все врут. Я уж и не касаюсь темы Грозного царя. Эту роль, по мнению автора, вообще игра­ли четыре разных человека. Тут очевидный маскарад.

Ошибется, однако, тот, кто скажет по этому поводу, что Фоменко просто потешается над своими читателями. На самом деле он абсолютно лишен чувства юмора. Ну по­думайте, человек посвятил этому сюжету двадцать лет жизни. Написал на эти темы восемь (!) книг. И не прохо­жий он с улицы, не какой-нибудь Пикуль, а профессор, завкафедрой МГУ и вдобавок еще академик-секретарь одного из отделений Российской академии наук. А глав­ное, не залеживаются в магазинах его книги, разлетаются с полок, как птички, расходятся, говоря прозой, огромны­ми по нашим временам тиражами.

Так что же говорит явление Фоменко о читателях, кото­рые его книги покупают? И об академическом сообществе, которое его терпит? Нужна им «новая схема» русского про­шлого, если не отталкивает их концепция России-Орды?

ОТКУДА ВЗЯЛСЯ ФОМЕНКО?

Я вовсе не хочу сказать, что все в Москве его концепцию принимают. Многие искренне возмущены. Но как объясняют ее академические историки? Вот характерный ответ одного из них: «Никакой концепции нет. Ведь Фоменко не историк, а типичный любитель-графоман. Это все равно, как если бы какой-нибудь историк выступил с математической концепци­ей, утверждающей, что дважды два равно бублику»60. Но по­чему, в таком случае, столь популярны его книги?

Объяснение, говорят нам, элементарное: «Когда забо­левает человек — приходят в расстройство все его орга­ны... Когда заболевает общество (а назвать наше общест­во здоровым способен сегодня только душевнобольной), все то же самое происходит с формами общественного сознания. Вместо мировоззрения — дикая смесь остатков коммунизма с ростками фашизма и суеверия... и, естест­венно, вместо науки — академик Фоменко»61.

Но разве не то же самое якобы душевнобольное обще­ство нашло в себе достаточно здравого смысла, чтобы в свое время выбрать в президенты не Жириновского, а Ельцина? И не Зюганова, а Путина? А вот академичес­ким историкам предпочитает оно все-таки «типичного лю­бителя-графомана». Почему?

Тем более это странно, что достаточно ведь легко дока­зать: концепция у Фоменко как раз есть и она, по-видимо­му, многим в России нравится. Разумеется, не календар­ную абракадабру имею я в виду, но философско-истори- ческую концепцию — недвусмысленно и агрессивно антиевропейскую. Вот в двух словах ее происхождение.

Первым, кто предложил обществу идею о России как о «славяно-азиатской цивилизации», был вовсе не графо­ман, а крупнейший консервативный мыслитель XIX века Константин Леонтьев. Вот его обоснование: «Россия — не просто государство, Россия... это целый мир особой жиз­ни, особый государственный мир» — и потому главная стратегическая задача, стоящая перед русской культур­ной элитой, не может быть ничем иным, кроме «развития своей собственной славяно-азиатской цивилизации»62.

Леонтьева услышали. Блестящая плеяда евразийцев двадцатого года подошла к его идее творчески. И вот что у нее получилось: «Культура России не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма, ни механи­ческое соединение из элементов той и другой». Она про­тивостоит обеим как «срединная евразийская культура»63. Одним словом, в классическом евразийстве маргинальная в свое время идея Леонтьева обрела статус альтернатив­ной философии истории России.

Следующий шаг в творческом ее развитии сделал еще полвека спустя Гумилев с его навязчивой идеей, что ника­кого монгольского ига никогда не было, а был, наоборот, военный союз между монголами и Русью против агрессии Запада, союз, постепенно переросший в «этнический сим­биоз». Проще говоря, Русь и Орда слились, образовав один народ. Вот как это случилось: когда «Европа стала рассматривать Русь как очередной объект колонизации, рыцарям и негоциантам помешали монголы»64 — в ре­зультате чего и возник «этнический симбиоз... Великорос- сия добровольно объединилась с Ордой благодаря усили­ям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя... Католическая агрессия захлебнулась»65. С Гуми­левым евразийская идея из неевропейской стала антиев­ропейской.

И так ли уж, право, сложно было Фоменко после этого превратить этнический симбиоз Руси с монголами в одну и ту же Орду? Конечно же, он тоже подошел к делу твор­чески. И только естественно, что под его пером Орда и Русь оказались уже не двумя частями сверхдержавной «славяно-азиатской» империи, как у классиков евразий­ства, и даже не «добровольным объединением» на почве противостояния Европе, как у Гумилева, но просто антиев­ропейской Ордой, «раскинувшейся на территории, при­мерно совпадающей с Российской империей XX века»66. Обратили внимание, что эта евразийская империя неиз­менно присутствует у всех наших авторов? И что границы ее у всех у них замечательным образом совпадают? Так в этом же суть дела. Нет, не должна бы дикая календарная свистопляска отвлекать критиков Фоменко от этого роко­вого совпадения. Как и евразийцы двадцатого года, как Гумилев в 1980-х и как сегодняшние неоевразийцы, Фо­менко — идеолог имперского реванша.

Это правда, читателей могут и впрямь сбить с толку его сногсшибательные открытия, согласно которым внук Александра Невского Иван Калита был на самом деле ха­ном Батыем67, вследствие чего его знаменитый дед (он же хан Берке, он же хан Чанибек68) оказался сыном собст­венного внука69. И вдобавок еще племянником Чингисха­на70. Но как же не заметить за всем этим карнавальным маскарадом один и тот же — от Леонтьева до Фомен­ко — миф о «славяно-азиатской цивилизации», изна­чально чуждой Европе (у евразийцев), насмерть враждо­вавшей с Европой (у Гумилева) и «контролировавшей Ев­ропу» (у Фоменко)?

ДОВОД ЗА-3

Понятно, конечно, что объяснения феномена Фоменко, бытующие сегодня среди академических историков Рос­сии, несерьезны. Важнее, что связано это бессилие его критиков с куда более глубокой проблемой, касающейся роли в постсоветском обществе исторической науки как главного, если не единственного, инструмента борьбы с мифологизацией национального сознания. Вернее, с тем, что никакой такой роли она не играет. Ибо нерабо­тающий, как мы слышали от Федотова, старый «канон» русского прошлого свел эту ее решающую роль практиче­ски к нулю.

Мы видели, что советская историография сокрушить этот «канон» не сумела. А постсоветская ограничилась ревизией советских клише. Не подхватила эстафету Клю­чевского, Федотова и историков-шестидесятников. И уж во всяком случае, «новой схемы» не предложила. Вот и распустился на неухоженной, беспризорной ниве черто­полох старого мифа. Распустился, еще раз доказав, что свято место пусто не бывает.

ДОВОД ПРОТИВ - 4

Мне, историку по складу ума, этот аргумент в пользу «новой национальной схемы» кажется решающе важным. Но люди, закаленные в повседневных практических схват­ках, да хоть те же авторы либерального Проекта страте­гии России, скорее всего, ответят на него уничтожающим: ну и что? Тут, понимаешь, сбалансированный бюджет на кону и тысяча других столь же неотложных дел, а он встревает с какой-то демифологизацией русского про­шлого. Не нравится ему, видите ли, что на смену старому самодержавному мифу идет новый миф о Великой (неев­ропейской то есть) России. Да какое, ей-богу, имеет это значение в сравнении с реструктуризацией естественных монополий или с реформой банковской системы? Что за­висит в реальной жизни от академических споров истори­ков между собою, от их парадигм, «канонов», научных ре­волюций — и мифов?

Я не умею возразить на это ничем, кроме опять же ис­торического примера. Возьмем катастрофу 1914 года, сгубившую царскую империю, положив ее, обескровлен­ную, к ногам большевиков. Вопрос, что стоял тогда перед политиками страны, был элементарен: вступать России в мировую войну во имя оскорбленной в лице Сербии «славянской цивилизации» или не вступать? И важных практических дел было у тогдашних российских полити­ков так же невпроворот, как и у сегодняшних. То же ба­лансирование бюджета, между прочим. И незавершен­ность реформ, и политическая нестабильность, и мораль­ный кризис — все там было. Только когда пробил час решения, ни на минуту не задумались они, каким оно должно быть. Приняли его, не глядя.

Мы знаем теперь, что оказалось оно для России роко­вым. Чего мы не знаем, это по какой причине серьезные, занятые важными практическими делами люди даже не догадались о том, что собственными руками убивают свою страну — во имя мифа.

В 1999-м я опубликовал книгу, в которой пытался обос­новать самоочевидный (по крайней мере, для меня) тезис:

Россия ввязалась в смертельную для нее войну из-за того, что в ее историографии, а следовательно, и в обществен­ном сознании господствовал на протяжении поколений националистический миф71. И среди приоритетов этого мифа судьба «славянской цивилизации» стояла несопос­тавимо выше и сбалансированного бюджета, и незавер­шенных реформ — даже судьбы самой России. Как это могло случиться?

Уместно в этой связи повторить здесь слова Федотова, объяснившего нам из своего американского далека, как целое столетие «почти все крупные исследования нацио­нальных и имперских проблем оказались предоставлен­ными историкам националистического направления. Те, конечно, строили тенденциозную схему русской истории, смягчавшую темные стороны исторической государствен­ности. Эта схема вошла в официальные учебники, прези­раемые, но поневоле затверженные и не встречавшие кор­ректива»72. Так родился могущественный миф. Так буду­щее страны снова оказалось в плену у прошлого. Так, благодаря этому мифу, мертвые снова схватили живых. Надолго, на три поколения.

Логика моя в применении к сегодняшней реальности бы­ла, между тем, очевидна: разгрести авгиевы конюшни ан­тиевропейской мифологии, накопившиеся в народном со­знании за столетия, задача, представьте себе, куда более сложная и ничуть не менее насущная, нежели расчистить почву для рыночной экономики. И еще более осложняется она тем, что старые мифы по-прежнему «не встречают кор­ректива». Напротив, они укрепляются и оправдываются от­кровенно антиевропейской модификацией националисти­ческого «канона». Вот уже на исходе 2000 года довелось прочитать мне в газете статью некого Александра Бонда- ренко, посвященную 175-летнему юбилею восстания на Сенатской площади. Автор утверждает, что вовсе не ради отмены самодержавия и крепостничества вышли декабри­сты на площадь 14 декабря 1825 года, но лишь потому, что «мечтали о Великой России». Причем вышли, оказывает­ся, напрасно: «...ведь, что ни говори, у императора Нико­лая цель была та же — Великая Россия»73.

Получается, что европейское поколение России восста­ло против самодержавия исключительно по недоразуме­нию. На самом деле декабристам спорить с их «неовизан­тийским» самодержавным палачом было, собственно, не о чем. Это уже вообще черт знает что! Здесь старый миф доведен до абсурда. Но удивителен ли на таком фо­не читательский успех «великих евразийцев» Гумилева и Фоменко?

Все это, впрочем, так и осталось бы, наверное, аргумен­том окуджавского «бумажного солдата», если б в том же году, когда вышла моя книга, не случилось событие, с не­обыкновенной силой напомнившее вдруг, что катастрофа 1914-го вовсе не позади нас. Что, как бы парадоксально это ни звучало, она еще, быть может, впереди. Я не стану описывать здесь то, что произошло в Москве зимою 1999 года, лишь процитирую передовую журнала «Откры­тая политика», своего рода моментальную фотографию неожиданного извержения политического вулкана.

Произошло оно в момент, когда «провал переговоров по Косово и начало НАТОвских бомбардировок Югосла­вии резко изменили внутри российскую ситуацию»74. Вот как они ее изменили. «Во-первых, выяснилось, что в Рос­сии вовсе не оказалось проевропейских политических сил, даже очень слабых — не оказалось СОВСЕМ! — ко­торые бы посмели солидаризироваться с позицией Запада или во всяком случае были способны внятно осудить ре­жим Милошевича, доведший свою страну до трагедии вой­ны против всей Европы»75.

В политическом сердце страны, в ее парламенте «были все едины — от Жириновского до Явлинского — в осужде­нии НАТО»76. Думцы, в частности, требовали «выйти из ре­жима нераспространения, разместить ядерное оружие всюду, куда пустят; поднять на воздух авиацию, выпустить в море атомные ракетоносцы, вновь нацелить стратегичес­кие ракеты; выйти из ООН, из договоров с НАТО, Америкой и Европой; СНВ-2 ни за что не ратифицировать; не покупать ничего западного, разорвать дипломатические отноше­ния... послать в Югославию войска и добровольческие со­единения... выйти из санкций, отправить на войну новейшее вооружение, зенитные комплексы, а то и разместить ядер­ное оружие»77.

И не в одних ведь парламентариях было дело. «Бомбят не Югославию, бомбят нас — это ощущение думцев испы­тывают не только многие из тех, на кого подействовала враз появившаяся пропаганда. Подобные чувства испыты­вают и российские либералы, демократы, последователь­ные западники...»78

И вдруг дальше: «Александр Янов пишет в «Москов­ских новостях», — я продолжаю цитату, — «перед нами война Европы, если угодно. Восстание европейской циви­лизации против неожиданно поднявшего голову стали­нистского варварства... Впервые после конца холодной войны пробил сегодня в мировой политике час России. Мир осознал, что не будет без нее умиротворения на Бал­канах. Судьба предлагает ей исторический шанс вернуть­ся в европейскую семью народов»79. Не нашлось, как ви­дим, никого поближе, чем Янов в Америке, чтоб напом­нить об этом России.

* * *

Я не говорю, что этим яростным извержениям антиев­ропеизма обязаны мы исключительно старому «канону». Была и масса других факторов. Но с другой стороны, по­думайте, если и впрямь по-прежнему господствуют в на­циональном сознании мифы антиевропейского «канона», если попрежнему не встречают они корректива, то разве истерическая реакция на последнюю балканскую войну не должна была стать калькой с реакции на те, давние балканские войны, те, что в конце концов убили Россию? С какой, собственно, стати следовало ей быть иной?

Короче, читатель понимает уже, к чему я клоню. Я уве­рен, что только сосредоточение усилий сегодняшней ис­ториографии на демифологизации русского прошлого могло бы предотвратить новые извержения, подобные описанному выше. Не говоря уже о таких опасных сорня­ках, как Фоменко. Ей-богу, будь я сейчас на месте лидера России или Сороса или, по крайней мере, президента ка­кого-нибудь научного фонда, я непременно сделал бы де­мифологизацию национального сознания одним из глав­ных приоритетов своей работы.

Но поскольку я не Путин и не Сорос и даже не прези­дент фонда, и не под силу мне сосредоточить усилия исто­риографии на чем бы то ни было, что мне остается? Ду­маю, последовать примеру Ключевского. То есть поло­жить на стол книгу с аргументами в пользу «новой схемы» русского прошлого, но не теша себя надеждой, что станут они оружием в руках моего или следующего за моим по­коления. Удовлетвориться, короче говоря, мыслью, что аргументы самой жизни, которые попытался я здесь в за­ключение своей книги очертить, окажутся сильнее моих и неизбежно приведут поколение, что сегодня еще на сту­денческих скамьях, к необходимости в них вникнуть. Дай только Бог, чтоб не было слишком поздно...

ПРИМЕЧАНИЯ

ВВЕДЕНИЕ

ЯновА.Л. Россия против России, Новосибирск, 1999.

Сироткин В.Г. Демократия по-русски. М., 1999. С. 16.

Там же. С. 6.

Там же. С. 13.

Там же. С. 17.

Там же. С. 18.

Yanov Alexander. The Origins of Autocracy, University of California Press, Berkeley, 1981.

Wittfogel Karl A Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.

Szamue/i Tibor. The Russian Tradition, London, 1976.

Marx Karl. Secret Diplomatic History of the XVIII Century, London, 1969.

Toynbee Arnold. «Russia's Bizantine Heritage» Horizon 16 (Aug. 1947).

Pipes Richard. Russia under the Old Regime, New York, 1974.

Федотов Г.П. Судьба и грехи России, СПб, 1991. Т. 1. С. 27.

«Реформы и контрреформы в России» (далее «Реформы»), М., 1996. С. 208.

Там же. С. 254.

Там же. С. 255.

Там же. С. 9.

«Новый мир», 1995. № 9. С. 137.

Там же; «Реформы». С. 240.

«Реформы». С. 205.

Там же. С. 193.

Там же. С. 12.

Там же.

См., например: Ильин В.В., ПанаринА.С. Философия политики, М., 1994; Россия: опыт национально-государственной идеологии, М., 1994; Российская государственность: истоки, традиции, пер­спективы, М., 1997; Российская цивилизация, М., 2000, те же «Ре­формы». М., 1996.

Федотов Г.П. Цит. соч. С. 66.

Там же.

«Вопросы истории». 1968, № 5. С. 24.

Marx Karl. Ibid., p. 121.

Quoted in Milan Hounder. «What is Asia to Us?», Boston, 1990, p. 140.

Борисов H. Иван III. M., 2000. C. 10.

Там же. С. 11.

Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. Т. 13, М., 1958. С. 43.

Достоевский Ф.М. Собр. соч. в 30 томах. Т.10. Л., 1974. С. 200.

Бердяев Н. А Судьба России. М., 1990. С. 10.

Леонтьев К.Н. Письма к Фуделю//«Русское обозрение»,

№ 1. С. 36.

Янов Александр. Тень Грозного царя. М., 1997.

Корсаков Д. А Воцарение Анны Иоанновны. Казань, 1880. С. 90.

Там же. С. 91-92.

Ключевский В.О. Сочинения. Т. 3. М., 1957. С. 44.

Чичерин Б.Н. О народном представительстве. М., 1899. С. 540.

Дьяконов М.А Власть московских государей. Спб., 1889.

Кожинов В.В. «О главном в наследии славянофилов» // «Во­просы литературы». 1969. № 10. С. 117.

«Вопросы истории», 1968, № 5. С. 24.

Ключевский В. О. Цит соч.. Т. 2. С. 180.

Белов Е.А. Об историческом значении русского боярства. Спб,

С. 29.

Часть первая ЕВРОПЕЙСКОЕ СТОЛЕТИЕ РОССИИ

Глава 1. Завязка трагедии

Ключевский В.О. Сочинения. М., 1958. Т. 4. С. 206.

Там же. С. 206-207.

Там же. Т. 5. С. 340.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. М., 1963. Т. IX. С. 560.

Anderson M.S. «English Views of Russia In the Age of Peter the Great,» The American Slavic and East European Review, 1954, Apr., Vol. VIII, No.2.

Английские путешественники о Московском государстве XVI ве­ка. Л., 1937. С. 55.

Там же. С. 78.

Цит по Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 83.

Там же. С. 60.

Английские путешественники... С. 56.

Гэрбертштейн С. Записки о московских делах. Спб., 1908. С. 91.

Kirchner W. «Die Bedeutung Narviss in 16 Jahrhundert,» Histo- rische Zeitschrieft, Mu>nchen, 1951, Oct., Bd. 172.

Willan T.S. «The Russian Company and Narva, 1558-81,» The Slavonic and East European Review, London, 1953, June, Vol. XXXI, No. 77.

Зимин А. А Реформы Ивана Грозного, M., 1960. С. 158.

Маковский Д.П. Развитие товарно-денежных отношений в сель­ском хозяйстве русского государства в XVI веке. Смоленск, 1960; Носов Н.Е. Становление сословно-представительных учреждений в России. Л., 1969.

Библиотека иностранных писателей о России XV—XVI веков. Т. 1.С. 111-112.

Заозерская Е.И. У истоков крупного производства в русской промышленности XV—XVII веков. М., 1970. С. 220.

Маковский Д.П. Цит. соч.. С. 192.

Егоров Д. Идея турецкой реформации в XVI веке. // «Русская мысль». 1907, кн. 7.

ФлоряБ. Иван Грозный. М., 1999. С. 52-53.

Виппер Р.Ю. Цит. соч.. С. 161.

Там же.

Там же. С. 175.

Щербатов М.М. История Российская от древнейших времен, Спб., 1903. Т. 2. С. 832.

Михайловский Н.К. «Иван Грозный в русской литературе». Со­чинения. Т. 6. Спб, 1909. С. 135.

Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. М., 1963. С. 335.

Зимин А.А. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964. С. 55.

Grobovsky A The «Chosen Council» of Ivan IV: A Reinterpreta- tion, Theo Gaus'Sons, Inc., NY, 1969, p. 25.

Chargoff Ervin. «Knowledge Without Wisdom,» Harper's, May 1980.

Ключевский В. О. Сочинения. Т. 6. С. 143.

Цит. по: Михайловский Н.К. Сочинения. Т. 6. С. 131.

Герцен АИ. Собр. соч.. Т. 3, М., 1956. С. 403.

Crummey Robert. «The Seventeenth-Century Moscow Service Elite in Comparative Perspective,» Paper presented at the 93 Annual Meeting of the American Historical Association, December 1978.

Глава 2. Первостроитель

Tibor Szamuely. The Russian Tradition, London, 1976, p. 88.

Ibid.

Павлов-Сильванский Н.П. Государевы служилые люди, люди ка­бальные и закладные. Изд. 2-е, Спб, 1909. С. 223.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. III. М., 1960. С. 174-175.

Дьяконов МЛ Власть московских государей, Спб, 1889. С. 187—188.

Там же. С. 189.

Там же. С. 191.

Там же. С. 193.

«О России в царствование Алексея Михайловича». Сочиненье Григория Котошихина. Изд. 4-е. Спб, 1906. С. 53.

Единственным русским царем, которого можно поставить в один ряд в Иваном III, кажется мне, как это ни парадоксально, Ле­нин времен нэпа. Даже стиль политического маневра совпадает у них, хотя консерватор Иван маскировал свои революционные ак­ции под продолжение «старины», а революционер Ленин, воскре­шая крестьянскую «старину», маскировал это под продолжение ре­волюции.

Борисов Я Иван III. М., 2000. С. 228.

Наиболее полное изложение этой концепции читатель найдет в Richard Pipes. Russia under the Old Regime, NY, 1974.

Ключевский B.O. Сочинения. Т. 2. M., 1957. С. 60.

Fennell J.L.I. Ivan the Great of Moscow. London, 1961, p. 36.

Ibid.

Ibid., p. 46.

Ibid.

Ibid., p. 47.

Ibid., p. 51.

Борисов H. Цит. соч.. С. 216.

Скрынников Р.Г. Иван Грозный. М., 1975. С. 150.

Скрынников Р.Г. Опричный террор. Л., 1967, С. 54; Иван Гроз­ный. С. 150.

Тихомиров М.Н. Российское государство XV—XVII веков. М., 1973. С. 310.

Скрынников Р.Г. Опричный террор. С. 59.

Скрынников Р.Г. Иван Грозный. С. 152.

Мюллер Р.Б. Очерки по истории Карелии XVI—XVII веков. Пет­розаводск, 1947. С. 90-91.

Jerome Blum. Lord and Peasant in Russia from the Ninth to the Nineteenth Century, Princeton University Press, 1961, p. 247.

Ibid.

Ibid., p. 249. Emphasis added.

Ibid.

Дьяконов H.A Очерки no истории сельского населения в Мос­ковском государстве XVI—XVII веков. Спб, 1898.

Греков Б.Д Крестьяне на Руси с древнейших времен до XVII ве­ка, М.-Л., 1946.

Штаден Г. О Москве Ивана Грозного, М., 1925. С. 123.

«Памятники русского права» (далее Памятники). Вып. III. М., 1955. С. 366.

Копанев А.И. Уставная земская грамота трех волостей Двин­ского уезда 25 февраля 1552 г. «Исторический архив». Т. VIII, 1952.

Памятники. Вып. III. С. 359.

Маковский Д.П. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русского государства в XVI веке. Смоленск, 1960. С. 96.

Там же. С. 97.

Памятники. Вып. IV. М., 1956. С. 238.

Греков Б.Д. Цит. соч.. С. 604.

Копанев А. И. История землевладения Белозерского края в XVI—XVII веках. М.-Л., 1951. С. 181.

Глава 3. Иосифляне и нестяжатели

Зюганов Г. За горизонтом. Орел, 1995, С. 31, 43.

Носов Н.Е Становление сословно-представительных учрежде­ний в России. Л., 1969. С. 284.

Платонов С.Ф. «Проблема русского севера в новейшей истори­ографии». Летопись занятий археографической комиссии. Вып. XXXV. Л., 1929. С. 107.

Копанев А.И. «К вопросу о структуре землевладения на Двине в XV-XVI веках», Вопросы аграрной истории, материалы научной конференции по истории сельского хозяйства Европейского Севера СССР. Вологда, 1968. С. 450.

Носов Н.Е. Цит. соч.. С. 283.

See Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, University of California Press, p. 213.

Носов Н.Е Цит. соч.. С. 284.

Там же. С. 11.

См., например, Кобрин В. Иван Грозный. М., 1989; Флоря Б. Иван Грозный. М., 1999; Борисов Н. Иван III. М., 2000.

/ттапие/ Wallerstein. The Modern World System: Capitalist Agriculture and the Origin of the European World Economy in the Sixteenth Century, NY, 1974.

«Россия и латинство». Берлин, 1923. С. 11.

Там же.

ЯновА.Л. Россия против России. Новосибирск, Сибирский хро­нограф, 1999.

New York Herald Tribune, May 5, 2000.

Покровский M.H. Очерк истории русской культуры. Изд. 3-е. М., Мир. С. 218.

Лурье Я.С. Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV - начала XVI в. Л., 1960. С. 183.

Павлов А. С. Исторический очерк секуляризации церковных зе­мель в России. Одесса, 1871. С. 113.

Там же. С. 97.

Там же. С. 39.

См.: Лурье Я.С. Цит. соч., ч. 293.

Там же.

Там же.

Там же, сс. 183, 185.

В 1523 г. начинается секуляризация церковных земель в Швей­царии. В 1527-м Густав Ваза секуляризовал церковные земли в Швеции. В 1536-м секуляризация начинается в Англии, Дании, Норвегии и Шотландии, в 1539-м — в Исландии.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен, кн. Ill, М., 1960. С. 185.

Казакова Н.А., Лурье Я.С. Антифеодальные еретические дви­жения на Руси XIV — начала XVI века. М.-Л., 1955. С. 381.

Там же. С. 378.

Соловьев С.М. Цит. соч.. С. 190.

ПавловА.С. Цит. соч.. С. 50.

«Слово кратко в защиту монастырских имуществ». М., 1902, С. 25.

Малинин В. Старец Елеазарова монастыря Филофей и его по­слание, Киев, 1901. С. 129.

Казакова Н.А., Лурье Я.С. Цит. соч.. С. 438.

Бегунов Ю.К. «Слово иное» — новонайденное произведение русской публицистики XVI в. о борьбе Ивана III с землевладением церкви», Труды отдела древнерусской литературы. Т. XX. М.-Л., 1964. С. 351.

О Соборе 1503 г. рассказывают семь различных источников. Некоторые друг другу противоречат. Иногда до такой степени, что об одном из них историки придерживаются противоположных мне­ний. А.А. Зимин (Зимин А.А О политической доктрине Иосифа Во- лоцкого». Труды отдела древнерусской литературы. T.IX, М.-Л., 1953. С. 170) полагает, что документ этот нестяжательского проис­хождения, а Я.С. Лурье (Лурье Я.С. Цит. соч.. С. 414) и Г.Н. Моисе­ева (Моисеева Г.Н. Валаамская беседа — памятник русской публи­цистики в., М.-Л., 1958. С. 22—23) считают, что написали его иосиф­ляне. Изложенная здесь версия базируется в основном на классическом труде А.С. Павлова с незначительными поправками, которые следуют из найденного Ю.К. Бегуновым в пермской библи­отеке лишь в 1960 г. восьмого источника (Слово иное).

Павлов АС. Цит. соч.. С. 46.

Там же.

Там же. С. 68.

«Сочинения преподобного Максима Грека в русском перево­де», изд. Троице-Сергиевской Лавры, ч. 1, 1911. С. 72.

Соловьев С.М. Цит. соч.. С. 122.

Бегунов Ю.К. «Секуляризация в Европе и Собор 1503 г. в Рос­сии». Феодальная Россия во всемирно-историческом процессе, М., 1972. С. 47.

Каштанов С.М. «Ограничение феодального иммунитета прави­тельством русского централизованного государства», Труды Мос­ковского Государственного историко-архивного института. Т. XI, М., 1958. С. 270-271.

Павлов АС. Цит. соч. С. 71.

Плеханов Г.В. Сочинения, М.-Л., 1923-1927. Т.20. С. 144.

См. об этом Б. Флоря. Цит. соч. С. 156.

Каштанов С.М. Социально-политическая история России кон­ца XV — первой половины XVI в. М., 1967. С. 257.

«Сочинения преподобного Максима Грека...». Ч. 1. С. 102;

Ржига. «Максим Грек как публицист». Труды отдела древнерус­ской литературы. Т. 1. М.-Л., 1934, С. 113, 114.

Зимин А.А. О политической доктрине Иосифа Волоцкого.

175.

Малинин В. Цит. соч. С. 128.

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 556.

Нечкина М.В. Василий Осипович Ключевский. М., 1974. С. 260.

Глава 4. Перед грозой

Prince А. М. Kurbsky's History of Ivan IV. Ed. and transl. by J.L.I. Fennel, Cambr. Univ. Press, 1965, p. 21.

Время царя Ивана Грозного // Русская старина в очерках и ста­тьях. М., б/д. Т. 2. С. 173.

Бахрушин С. В. Избранная Рада Ивана Грозного // Научные труды. Т. 2. М., 1954.

Смирнов И. И. Очерки политической истории русского государ­ства 30-50-х гг. XVI века. М.-Л., 1958.

Зимин А.А Реформы Ивана Грозного. М., 1960. С. 435.

Латкин Н.В. Земские соборы древней Руси. Спб, 1885. С. 228.

Зимин А. А Цит. соч. С. 379.

Носов H.L Становление сословно-представительных учрежде­ний в России. Л., 1969. С. 344.

Янов АЛ. Россия против России. «Сибирский хронограф». Но­восибирск, 1999.

Зимин А.А Цит. соч. С. 378.

Там же.

Ржига В.Ф. И.С. Пересветов — публицист XVI века. М., 1908. С. 72.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен, 1959—1966. Кн. 3. С. 445.

Покровский М.Н. Избранные произведения. М., 1966. Кн. 1. С. 320-321.

Вот как, например, объясняет закрепощение крестьян Б.Д. Гре­ков в своей классической работе: «По мере разрастания хозяйст­венной разрухи 70—80-х гг. количество крестьянских переходов росло... служилая масса не смогла оставаться спокойной. Не могла молчать и власть помещичьего государства. Радикальное и немед­ленное разрешение крестьянского вопроса сделалось неизбежным. Отмена Юрьева дня сделана была в интересах этой прослойки» {Греков Б. Д. Крестьяне на Руси. М., 1954. Т. 1. С. 297). Этот туман­ный пассаж способен, правда, вызвать больше вопросов, чем пред­ложить ответов. Что закрепощение было не в интересах крестьян и не в интересах бояр, к которым крестьяне как раз и переходили от помещиков, очевидно. Вопрос совсем в другом: каким это образом «прогрессивные помещики» (как трактует их Греков вместе со всей советской историографией) оказались вдруг носителями феодаль­ной реакции? И самое главное, у Грекова получается, что, не будь «хозяйственной разрухи 70—80-х», крепостничества на Руси не бы­ло бы тоже. Но если судьба России и, уж во всяком случае, судьба русско-го крестьянства прямо зависела от этой «разрухи», то не следовало ли главному эксперту по крестьянству на Руси задумать­ся над вопросом, откуда, собственно, эта судьбоносная «разруха» взялась? Увы, он не задумался.

Штаден Г. Записки о Москве Ивана Грозного. М., 1925. С. 20.

Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 115.

Штаден Г. Цит. соч. С. 116.

Латкин Н.В. Цит соч. С. 182.

Бережков И. План завоевания Крыма. Спб, 1891. С. 68.

Hatchinson L. Introduction to Karl Marx' Secret Diplomatic History of the Eighteenth Century. L., 1969, p. 19.

Карамзин H.M. История государства Российского. Спб, 1819. Т. 8. С. 261.

Соловьев СМ Цит. соч. С. 651.

Покровский М.Н. Цит. соч. С. 450.

Виппер Р.Ю. Цит. соч. С. 69.

Бахрушин С.В. Иван Грозный. ОГИЗ, 1945. С. 84.

Там же.

Prince А.М. Kurbsky's History..., p. 126.

Ibid., p. 123-124.

Послания Ивана Грозного. М.-Л., 1951. С. 317 (выделено мною. АЛ)

Там же. (выделено мною. АЯ.)

Там же. С. 603.

Там же. С. 317.

Соловьев С.М. Цит. соч. С. 493.

Карамзин Н.М. Цит. соч. С. 253.

Там же. С. 254.

Зимин А. А Цит. соч. С. 435.

В.И. Сергеевич. Русские юридические древности. Т. 2. СПб, 1909. С. 369. Автор классического труда по истории русского права придер­живается именно такой точки зрения на статью 98: «Это несомненное ограничение царской власти и новость: царь только председатель бо­ярской коллегии и без ее согласия не может издавать новых законов».

Ключевский В.О. Курс русской истории. М., 1937. Ч. 3. С. 37.

Там же. С. 44.

Чичерин Б.И. О народном представительстве. М., 1889. С. 151.

Fletcher G. Of the Russe Common Wealth, reprinted from Hukluyt Society Publ., NY, no date, p. 34.

McDaniel Tim. The Agony of the Russian Idea, Princeton Univ. Press, 1996, p. 52.

Waine Merry. «Whither Russia?», PBS, May 9, 2000.

Часть вторая ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ

Глава 5. Крепостная историография

Борисов Н. Иван III. М., 2000. С. 500.

«Реформы и контрреформы в России». М., 1994. С. 240.

Борисов Н. Цит. соч.. С. 499.

Там же.

Там же.

Там же. С. 500.

Там же.

Там же. С. 633.

Там же. С. 627.

Wittfogel Karl. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.

Cited in Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, University of California Press, Berkeley, 1981, p. VIII.

Черепнин Л.В. «К вопросу о складывании абсолютной монар­хии в России», Документы советско-итальянской конференции ис­ториков, М.,1968. С.38.

Там же.

Там же. С. 24—25.

История СССР. М., 1966. С. 212.

Ключевский В.О. Боярская Дума Древней Руси. 1909, с. 330.

Тарле Е.В. Падение абсолютизма. Пг., 1924. С. 54.

«История СССР». 1970, № 4. С. 54.

АврехА.Я. «Русский абсолютизм и его роль в утверждении ка­питализма в России», «История СССР». 1968, № 2, С. 83, 85.

Карл Маркс, Фридрих Энгельс. Сочинения. Изд. 2-е. 48 томов, М., 1955-1977. Т. 21. С. 172.

АврехАЯ. Цит. соч.. С. 83.

Там же. С. 85.

Там же. С. 82.

Там же. С. 87.

Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.9. С. 333—334.

Поршнев Б.В. Феодализм и народные массы. М., 1964. с. 354.

Чистозвонов А.Н. «Некоторые аспекты проблемы генезиса аб­солютизма», «Вопросы истории», 1968. №5. С. 49.

Аврех АЯ. Цит. соч. С. 89. (Разрядка моя. АЯ.)

Там же. С. 85.

Павлова-Сильванская М.П. К вопросу об особенностях абсо­лютизма в России, «История СССР». 1968. № 4. С. 77.

Там же. С. 85.

Там же.

Маркс К., Энгельс Ф. Избранные письма. М., 1948. С. 77.

Шапиро А.Л. Об абсолютизме в России. «История СССР». 1968. №5. С. 71.

Там же. С. 72.

Там же. С. 74.

Там же. С. 82.

Там же.

Давидович А. И. С. А. Покровский. О классовой сущности и эта­пах развития русского абсолютизма. «История СССР». 1969. № 1. С. 65.

Там же. С. 62.

Там же. С. 65.

Там же. С. 60-61.

Там же. С. 62.

Троицкий С.М. О некоторых спорных вопросах истории абсо­лютизма. «История СССР». 1969. № 3. С. 135.

Там же. С. 139.

Там же. С. 142.

Ленин В.И. Цит. соч. С. 381.

Троицкий С.М. Цит. соч. С. 148.

Сахаров АН. Исторические факторы образования русского абсолютизма. «История СССР». 1971. № 1. С. 111.

Там же. С. 112.

Там же.

Marx Karl. Secret Diplomatic History of the XVIII Century, London, 1969, p. 121.

Маркс Карл. Избранные произведения, М., 1933. С. 537.

Ленин В.И. Цит. соч. Т. 12. С. 10.

Там же. Т. 9. С. 381.

Там же. Т. 20. С. 387.

Сахаров АН. Цит. соч. С. 114, 115, 119.

Смирнов И.И. Иван Грозный. Л., 1944. С. 99.

Глава 6. «Деспотисты»

Richard Pipes. Russia under the Old Regime, New York, 1974, p. XXI.

Martin Ma/ia. Russia under the Western Eyes, Harvard University Press, 1999? p. 129.

Eisenshtadt S.N. «The Study of Oriental Despotisms as Systems of Total Power,» The Journal of Asian Studies 17 (May 1958): 435-446.

Karl A. Wittfogel. «Russia and the East: A Comparison and Contrast,» In The Development of the USSR: An Exchange of Views, edited by Donald W. Treadgold, Seattle, 1964 (farther reffered to as Treadgold, ed.), pp. 352-353.

Трубецкой H.C. История. Культура. Язык. M., 1995. С. 211, 213.

Савицкий П.Н. «Степь и оседлость», Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн. М., 1993. С. 125.

Трубецкой Н. С. «О туранском элементе в русской культуре», Ев­разийский временник. Кн. 4. Берлин, 1923. С. 372.

Шахматов М. «Подвиг власти». Там же. Кн. 3. С. 59.

Пушкарев С.Г. Обзор русской истории. М., 1991. С. 93.

Там же.

Там же.

Вернадский Г.В. Монголы и Русь. Тверь-Москва, 1997. С. 345.

Гегель Г.В.Ф. Лекции по философии истории. Спб, 1993. С. 64.

Treadgo/d, ed., p. 331.

Ibid., p. 332.

Tibor Szamue/y. The Russian Tradition. London, 1976, p. 87.

Treadgo/d, ed., p. 332.

Ibid., p. 336.

Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Сочинения. Т. 25. Ч. 1. С. 354.

Samuel P. Huntington. The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, New York, 1996, p. 40.

Cited in ibid., p. 41.

Ibid., p. 42.

Karl A. Wittfogel. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957, pp. 224-225.

Treadgo/d, ed., p. 355.

Toynbee A «Russia's Byzantine Heritage,» Horizon 16 (August 1947), pp. 83, 87,94, 95.

Ibid., p. 93.

Ibid., p. 95.

Ibid., p. 91.

Ibid., p. 94.

Richard Pipes. Op. cit., p. 20.

Ibid., p. 22-23.

Ibid., p. 23.

Ibid.

Ibid., p. 7.

Ibid., p. 95.

Ibid., p. 71.

Ibid., p. 85 (emphasis added).

Ibid., p. 23.

Ibid., p. 97 (emphasis added).

Ibid., p. 85.

Ibid., p. 86.

Ibid., p. 94.

Ibid., p. 89.

Ibid., p. 90.

Ibid., p. 21.

Ibid., p. 94.

ibid., p. 112.

Ibid., p. 69.

Ibid., p. 104.

Сахаров A.M. Об эволюции феодальной собственности на зем­лю в Российском государстве XVI века. «История СССР». 1978. № 4.

Richard Pipes. Op. cit., p. 106.

Ibid., p. 65.

Ibid., p. 112.

Глава 7. Язык, на котором мы спорим

Cited in Alexander Yanov. The Origins of Auticracy, Berkeley, 1981, p. VIII.

Валлерстайн И. Миросистемный анализ // «Время мира», № 1, Новосибирск, 1998. С. 115.

Там же.

Там же.

Там же.

Там же.

Там же.

Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Спб, 1991. Т.1. С. 318.

«Российская цивилизация». М., 2000. С. 27.

«Реформы и контрреформы в России», М., 1994. С. 206.

«Новый мир». 1995. № 9. С. 137.

См.: «Российский цивилизационный космос (к 70-летию Ахие- зераА.С.) М., 1999.

См., например: Давыдов А.П. Духовной жаждою томим: Пуш­кин и становление «срединной культуры» в России. М., 1999.

Arthur М. Sch/eisinger, Jr. The Cycles of American History, Boston, 1986.

Felipe Fernandez-Arnesto. Millenium, New York, 1995, p. 130.

Аристотель. Политика. M., 1911. С. 139.

Там же. С. 112.

Монтескье Ш. О духе законов, Спб., 1908. С. 127.

Там же. С. 64.

Gegel G.W.F. Lectures on the Philosophy of History, London, 1861, pp. 130, 133-134, 137, 145.

Крижанич Ю. Политика, М., 1968. С. 438.

Книга Виттфогеля была встречена буквально в штыки многими серьезными специалистами, включая историка А. Тойнби («American Political Science Review,» March 1958, vol. 52, No.1), со­циолога С. Эйзенштадта («Journal of Asian Studies,» May 1958, vol. 17, No. 3), синолога В. Эберхардта («American Sociological Review,» 1958, vol.23, No. 4), специалиста no Золотой Орде Б. Шпулера («Slavic Review», Dec. 1963) и специалиста no сравнительной соци­ологии С. Андрески (Elements of Comparative Sociology, London, 1964).

Andresky S. Op. cit., p. 164.

Karl A. Wittfogel. Oriental Despotism, Yale University Press, 1957, p. 303.

Монтескье Ш. Цит. соч. С. 31—32.

Там же. С. 64.

Wittfogel К. A Op. cit., р. 134.

Крижанич Ю. Цит. соч. С. 599.

Кареев Н.Н. Западно-европейская абсолютная монархия XVI, XVII и XVIII веков. Спб, 1908. С. 330.

Там же. С. 130. (Разрядка моя. А.Я.)

Wittfogel К.А Op. cit., p. 141.

Ibid., p. 143.

Крижанич Ю. Цит. соч. С. 438.

Там же. С. 593.

Ключевский В.О. Сочинения (изд. первое). Т. 2. С. 188.

Марк Твен. Янки при дворе короля Артура, Рига, 1949. С. 43.

Там же. С. 130.

Alexander Gershenkron. Economic Backwardness in Historical Perspective, Cambridge, Mass., 1962.

Валишевский К.Ф. Сын великой Екатерины. Изд. Сувори­на А.С., б.д. С. 132.

БрикнерАГ. Смерть Павла I, Спб., 1907. С. 36.

Плеханов Г.В. Собр. соч., М., 1925. Т. 21. С. 36-37.

Валишевский К.Ф. Цит. соч.. С. 158. (разрядка моя. АЯ.)

Там же. С. 159.

Там же.

«Архив князя Воронцова». М., 1970. Т. XXI. С. 323.

Ключевский В. О. Цит. соч. С. 189-190.

Часть третья ИВАНИАНА

Глава 8. Первоэпоха

«Московские новости», 5 января 2000.

NYT, Jan. 9. 2000.

Thomas Kuhn. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago,

4. Samuel Hantington. The Clash of Civilizations and the Remaking of the World Order, NY, 1996, p. 41.

Сергиевич В.И. Русские юридические древности. Т. 2. Спб, 1900. С. 369.

Михайловский Н.К «Иван Грозный в русской истории». Сочине­ния. Т. б. Спб, 1909. С. 134.

Кавелин К.Д. Сочинения, М., 1859, ч.2. С. 112.

Михайловский Н.К. Цит. соч.

Там же.

Веселовский С.Б. Исследования по истории опричнины. М.,

С. 35.

Платонов С.Ф. Иван Г розный. Пб., 1923. С. 5.

Зимин АА Реформы Ивана Г розного, М., 1960. С. 31.

Покровский М.Н. Избранные произведения. Кн. 3. М., 1967. С. 239.

Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. 3. М., 1960. С. 707.

Покровский М.Н. Цит. соч. Кн. 1. М., 1966. С. 256.

Полосин И.И. Социально-политическая история России XVI — начала XVII вв., М., 1963. С. 20.

Там же. С. 14.

Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 31.

Загрузка...