Конечно, ничего от «царева удела», от опричного деления России еще при жизни Грозного не осталось. Более того, само слово «опричник» запрещено было к употреблению под страхом сечения кнутом на торгу, ибо ни с чем иным, как с понятием «разбойник», оно и тогда уже не ассоциировалось. Но не забудем, что творилось средневековое право не столько законодательством, сколько прецедентом. Что из суммы прецедентов складывалась культурная традиция, западавшая в народное сознание глубже любого закона. И нельзя было отменить ее никакими административными распоряжениями, никакими манифестами. Особенно, если замешана она была на массовом терроре и настояна на тотальном ужасе, ставшем судьбою целого поколения.
Так создавалась дурная бесконечность самодержавия. Так покинула Россия столбовую дорогу европейско-абсо- лютистской интеграции и свернула в тупик самодержавной. Пусть судит теперь читатель, что остается после этого от священной формулы.
АТАКИ ШЕСТИДЕСЯТНИКОВ
То, что происходило в Иваниане дальше, демонстрировало сразу два противоположных факта: и шаткость достигнутого на исходе 1950-х серого консенсуса и могущество поколебленного, но несокрушенного государственного мифа.
Яростно атаковал консенсус А.А. Зимин. В статье «О политических предпосылках русского абсолютизма» он один за другим разгромил все его фундаментальные постулаты. Он отверг главный тезис аграрной школы, утверждая, что «противопоставление бояр-вотчинников дворянам-помещикам просто неосновательно»68. Он отрицал само существование «реакционной боярской идеологии», реабилитируя не только Вассиана Патрикеева, но как будто бы, пусть намеком, и самого даже Курбского: «Теперь уже невозможно указать ни одного русского мыслителя XVI века, взгляды которого могут быть расценены как реакционно-боярские»69. Бесстрашно посягнул Зимин на святая святых консенсуса — на постулат о феодальном боярстве, якобы боровшемся против священной централизации: «Речь может идти лишь о борьбе за различные пути централизации государства»70. Что, казалось бы, могло быть радикальнее этой сокрушительной критики?
Со времен Покровского никто не осмеливался открыто заявить, что «настало время коренного переосмысления политической истории России XVI века»71.
И в основе критики Зимина лежало ведь совершенно здравое рассуждение, которое сделано бы честь и самому Ключевскому, что, хотя «вельможная знать не склонна была поступиться своими огромными латифундиями в пользу малоземельной служилой мелкоты», но зато она и «не стремилась к скорейшей ликвидации крестьянского выхода». Отсюда был уже, согласитесь, всего один шаг до признания основополагающей истины, что боярство собственной спиной защищало крестьян от крепостнической агрессивности помещиков. И стало быть, политический разгром боярства был прелюдией к экономическому и социальному порабощению крестьянства.
И Зимин делает шаг. Но, к нашему сожалению и отчаянию, — в обратную сторону. «Потребность дальнейшего наступления на феодальную знать, — говорит он, — была очевидна и сознавалась такими дальновидными мыслителями, как И.С. Пересветов»72. Что за напасть такая? Из чего, помилуйте, была она очевидна, эта потребность? Ведь логически из его критики железно вытекало заключение прямо противоположное. Увы, оказывается, что вся эта яростная — и доблестная — атака на марксистско-соло- вьевский консенсус предпринята были лишь затем, чтобы заменить его другим, не менее бесплодным марксистско- платоновским консенсусом.
Только для того, выходит, и реабилитировал Зимин боярство, чтоб снова обвинить несчастных «княжат». И тем самым снова оправдать опричнину и снова короновать Грозного. Он убежден, что «основным тормозом социально-экономического и политического прогресса России конца XV—XVI веков было не боярство, а реальные наследники феодальной раздробленности — последние уделы... Отсюда, естественно, не пресловутое столкновение дворянства с боярством, а борьба с пережитками раздробленности составляет основу политической истории того времени»73.
Опять — уже после уничтожающей критики Веселов- ского — встала из гроба подрумяненная и модернизированная платоновская концепция. На наших глазах один из самых честных и талантливых советских историков, попытавшись выпрыгнуть из поезда государственного мифа, всего лишь перепрыгнул в другой его вагон. Странная, горестная картина. А миф, который только что, казалось, опасно зашатался на краю пропасти, опять смеялся с олимпийской высоты над своими критиками, торжествуя новую победу. Отдадим должное его исторической живучести, тому, как цепко, мертвой хваткой держит он в своих лапах даже лучшие умы русской историографии. Держит многие десятилетия, меняя обличия, как хамелеон, то выступая открыто в браваде Ломоносова, то скромно прячась за сентиментальным негодованием Карамзина, притворяясь то государственной школой, то аграрной, то подымаясь до воинственного пафоса милитаристской апологии, то опять отступая в серую мглу черепнинского консенсуса, то, наконец, бунтуя против Соловьева под знаменем Платонова.
МАНЕВР СКРЫННИКОВА
Нет, пожалуй, ничего удивительного в том, что младший соперник Зимина Р.Г. Скрынников подверг его сокрушительной критике, буквально по стенке растер в своей диссертации новое издание «удельной» ревизии мифа. Скрынников, впрочем, сделал больше. Его работы действительно ворвались в Иваниану, как свежий ветер74. Он впервые, как мы помним, подробно исследовал механизм опричного террора. Под его пером сходство опричнины со сталинской «чисткой» приобрело очертания поистине рельефные. Одним словом, он лучше, чем кто бы то ни было другой, отдавал себе отчет в том, что действительно происходило в России в 1560-е.
К чести его, Скрынников не обнаруживает ни малейшего желания оправдывать эту жуткую репетицию сталинского террора «борьбой с изменой», как делали до него Виппер и Бахрушин. И хотя он замечает, что в доопричной Москве «монархия стала пленницей аристократии»75, он вовсе не склонен утверждать «объективную неизбежность физического истребления княжеско-боярских семей», как делал его учитель Смирнов. Он не скрывает от себя (и от читателя), что прежде всего «период опричнины отмечен резким усилением феодальной эксплуатации», предопределившим «окончательное торжество крепостного права». Во-вторых, замечает он, «опричные погромы, кровавая неразбериха террора внесли глубокую деморализацию в жизнь страны»76. И что же?
Работая с открытыми глазами, имея перед собою ужасающие факты, многие из которых введены в научный оборот им самим, делает он попытку пересмотреть традиционную оценку опричнины? Увы, снова, как и в случае с Зиминым, суждено нам пережить горькое разочарование. Синтезис Скрынникова не только не будет соответствовать его тезису, он будет ему противоречить. Получится у него, что «опричный террор, ограничение компетенции боярской думы... бесспорно способствовали... укреплению централизованной монархии, развивавшейся в направлении к абсолютизму»77.
Итак, священное заклинание произнесено. А это значит, что Скрынников, как до него Зимин, остается в рамках консенсуса. И «великая чистка» Ивана Грозного, с такой силой описанная им самим, все-таки оказывается «исторически неизбежной и прогрессивной». Король умер, да здравствует король! Марксистско-платоновская ипостась мифа, снова возрожденная Зиминым, снова ниспровергнута — ради вящего торжества его марксистско-соловьевской ипостаси.
Присмотревшись к концепции Скрынникова, мы отчетливо видим следы, оставленные на ней мифом. Если Зимин отрицал «пресловутое столкновение боярства с дворянством» и реабилитировал великих оппозиционеров XVI века, то Скрынников не только, как мы помним, многоречиво клеймит «изменнические сношения Курбского», он дает понять, что террор против аристократии, «взявшей в плен монархию», был вовсе не так уж и дурен сам по себе. Безобразие начинается, лишь когда распространился он на другие социальные слои, бывшие объективно союзниками монархии в борьбе с боярами. «Опричный террор, — говорит он, — ослабил боярскую аристократию, но он нанес также большой ущерб дворянству, церкви, высшей приказной бюрократии, т. е. тем социальным силам, которые служили наиболее прочной опорой монархии. С политической точки зрения, террор против этих слоев и групп был полной бессмыслицей»78.
Говоря в моих терминах, Скрынников сочувствует попытке Ивана Грозного, освободившись от аристократии, превратить традиционный русский абсолютизм в восточную деспотию. Не сочувствует он лишь политической «бессмыслице», иррациональности самодержавной тирании, беспощадно уничтожавшей собственных союзников. Как будто бы можно себе представить осмысленное, рациональное самодержавие. Как будто бы одни бояре, а не все его подданные были для царя Ивана холопами, как знал еще Ключевский. Как будто бы государство холопов могло не быть одной сплошной жестокой бессмыслицей, чреватой «политическим небытием».
Это еще не все, однако. Логика мифа глубока и коварна. Стоит признать его исходный постулат — и придется отступать дальше. Стоит признать, что самодержавие естественно для России, а тиран — «Отец Отечества» — и придется соглашаться, что освобождение монархии от «аристократического плена» невозможно без опричнины.
Но как все-таки быть с катастрофой русского крестьянства, которая ведь оказалась первым же результатом этого «освобождения монархии»? Тут мы снова убеждаемся в могуществе мифа: он заставляет Скрынникова лгать и маневрировать. Точно так же, как заставлял он маневрировать Бахрушина.
Мы сейчас увидим, как бессознательно лукава (в отличие от Покровского) и морально увертлива (в отличие от Соловьева) его позиция. Похоже, что «буржуазные предрассудки», включающие, между прочим, и элементарную научную честность, совершенно его покидают, едва подходит он к анализу влияния опричнины на положение крестьянства. Скрынников, конечно, декларирует: «Бессмысленные и жестокие избиения ни в чем неповинного населения сделали само понятие опричнины синонимом произвола и беззакония»79. Однако в конкретном анализе он тем не менее незаметно переставляет акценты с этого произвола и беззакония на стихийные бедствия и повышение налогов.
«В годы боярского правления новгородские крестьяне платили небольшую денежную подать государству. С началом Казанской и особенно Ливонской войны государство многократно повышало денежные поборы с крестьян. Усиление податного гнета и помещичьей эксплуатации ставило мелкое крестьянское производство в крайне неблагоприятные условия. Но не только поборы были причиной той разрухи, которая наступила в стране в 70-80-х гг. XVI века. Катастрофа была вызвана грандиозными стихийными бедствиями... Неблагоприятные погодные условия дважды, в 1568 и 1569 губили урожай. В результате цены на хлеб поднялись в 5—10 раз. Голодная смерть косила население городов и деревень. В дни опричного погрома Новгорода голодающие горожане в глухие зимние ночи крали тела убитых людей и питались ими... Вслед за голодом в стране началась чума, занесенная с Запада... Трехлетний голод и эпидемия принесли гибель сотням тысяч людей. Бедствия довершили опустошительные вторжения татар»80.
Вот видите, за голодом, чумой да татарами опричнина уже почти и незаметна. Я даже не говорю о том, что в момент величайшего национального бедствия, когда люди ели друг друга, правительство не только не было с ними, оно было против них. Оно не открыло для них государственные закрома, как сделал, например, в 1602 году Борис Годунов, не ввело рационов, не пыталось предотвратить хаос. Напротив, оно совершенно сознательно его увеличивало, бессмысленно истребляя людей и сея вокруг себя деморализацию. Не говорю я также о том, что ни о каком татарском вторжении и речи бы не было, восторжествуй в конце 1550-х антитатарская стратегия Правительства компромисса. Говорю я лишь об очевидном факте, который мужественно выдвинули на первый план шестидесятники Каштанов и Шмидт и которого словно не замечает Скрынников, — о гибели под руками опричников единственной надежды страны, «лутчих людей» русского крестьянства.
Ужасный голод потряс Россию и в начале 1930-х. Люди снова ели друг друга. Но вряд ли найдется добросовестный историк современности, который обвинил бы в этой катастрофе одну стихию. Разве не гораздо более важной ее причиной было раскулачивание и тотальное разорение русской деревни, инициированное сталинской опричниной? Но ведь то же самое произошло и в результате Ивановой опричнины. И в обоих случаях предшествовал этому разгром боярской «правой оппозиции» Правительства компромисса, оставивший крестьянство беззащитным перед лицом озверевших опричников тирана. Как же может позволить себе забыть об этом историк опричнины — все равно Ивановой или сталинской?
НЕУДАВШЕЕСЯ «ПЕРЕОСМЫСЛЕНИЕ»
И все-таки, если взглянуть на ход дела в Иваниане на протяжении 60-х, внушал он, казалось, не только разочарование, но и надежду. Неотвратимо, например, размывался фундамент серого консенсуса. Пусть не дала результатов радикальная его ревизия, предпринятая Зиминым. Но ведь она и сама по себе была зловещим для него предзнаменованием. И слишком очевидно у Скрынникова противоречие между посылками и выводами. Критическая, разрушительная сила обоих ударов не прошла бесследно. Сколько же в самом деле мог консенсус метаться от Соловьева к Платонову и обратно, продолжая полагать себя «истинной наукой»? В сущности, уже в шестидесятые стало ясно, что он в тупике. И что выйти из него без принципиально новых идей невозможно. И новые идеи начали и впрямь пробиваться на поверхность.
Вот заключение Д.П. Маковского (1960): «В середине XVI века в Русском государстве, в промышленности и сельском хозяйстве зародились капиталистические отношения и были подготовлены необходимые экономические условия для их развития... Но в 1570—90-х произошло активное вторжение надстройки (мощных средств государства) в экономические отношения в интересах помещиков... Это вторжение не только затормозило развитие капиталистических отношений и подорвало состояние производительных сил в стране, но и вызвало в экономике явления регресса»81.
Вот заключение С.М. Каштанова (1963): «Рассматривая опричнину в социальном аспекте, мы убеждаемся, что главное в ней — ее классовая направленность, которая состояла в проведении мероприятий, содействовавших дальнейшему закрепощению крестьянства. В этом смысле опричнина была, конечно, в большей степени антикрестьянской, чем антибоярской политикой»82.
Вот заключение С.О. Шмидта (1968): «Сегодня становится все более ясным, что политика Избранной рады (Правительства компромисса) в гораздо большей степени способствовала дальнейшей централизации государства и развитию в направлении к абсолютизму европейского типа, чем политика опричнины, облегчившая торжество абсолютизма, пропитанного азиатским варварством»83.
Вот, наконец, заключение Н.Е. Носова (1969): «Именно тогда решался вопрос, по какому пути пойдет Россия: по пути подновления феодализма «изданием» крепостничества или по пути буржуазного развития... Россия была на распутье... И если в результате Ивановой опричнины и «великой крестьянской порухи» конца XVI века все-таки победило крепостничество и самодержавие... то это отнюдь не доказательство их прогрессивности»84.
Согласитесь, если собрать воедино все эти заключения авторитетных историков, можно, пожалуй, сказать, что в русской историографии шестидесятых слеплены уже были почти все «кирпичи» для возведения логически непротиворечивого здания альтернативной концепции Иванианы. Но теоретического фундамента под всеми этими прозрениями не было. И потому повисли они в воздухе.
Маковский, например, не сумел объяснить, почему вдруг в 1570-е «произошло активное вторжение надстройки», вызвавшее «в экономике явления регресса». Да и невозможно это объяснить из «развития товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве», как он пытался сделать.
Каштанов не объяснил связь между антибоярской и антикрестьянской политикой опричнины. Да и не мог он это сделать, не отбросив архаический миф о «реакционности боярства».
Шмидт не смог объяснить, в чем состояло конкретное политическое различие между «абсолютизмом европейского типа» и «абсолютизмом, пропитанным азиатским варварством». Не смог, ибо нельзя это сделать, не ревизовав общепринятое представление об абсолютной монархии.
Носов не сумел объяснить, какая именно комбинация политических сил предопределила победу «подновленного феодализма» и поражение «буржуазного развития». Да и мог ли он это сделать без анализа политической, а не только социально-экономической ситуации в России 1550-х, которой посвятил он свое исследование?
Все эти дыры в позициях даже лучших из лучших советских историков не были случайны. Ибо коренились они в одной и той же причине, о которой еще в 1964 году сказал, как мы помним, Зимин. В том, что «настало время коренного переосмысления политической истории России XVI века». А на самом деле не настало это время при его жизни (он умер в 1980-м). И не могло при диктатуре серого консенсуса настать. Ибо нельзя ждать такого переосмысления лишь от «новых фактов», как ждал в 1940-е Веселовский. Новые философские горизонты должны были для этого открыться, новые средства политического анализа были для этого необходимы. А главное, требовалось принципиально новое видение русской истории, «новая национальная схема». Могла ли она явиться в крепостной историографии?
СЛЕДУЮЩЕЕ ПОКОЛЕНИЕ
Перепрыгнем теперь через десятилетия, включавшие как пик брежневской стагнации (и с ним затянувшееся гниение серого консенсуса в Иваниане), так и драматическое крушение империи (и с ним раскрепощение историографии). И что же? Открылись перед нею новые философские горизонты? Нашла она принципиально новые средства политического анализа? Продвинулись новейшие историки дальше открытий шестидесятников, которые мы только что цитировали?
К сожалению, судя, во всяком случае, по двум новейшим монографиям об Иване Грозном — Владимира Кобрина (1989) и Бориса Флори (1999), — не очень. Впечатление такое, что Иваниана по-прежнему топчется на месте. Конечно, новейшие историки более раскованны, священных «высказываний» для них уже не существует, тем более что властям предержащим теперь не до их научных изысканий. И это ощущение внутренней свободы впечатляет. Но все же коренного переосмысления политической истории России XVI века, завещанного им Зиминым, не произошло.
Да, В.Б. Кобрин признает вслед за Каштановым, что «опричнина не была антибоярским мероприятием»85. Но в отличие от него вовсе не следует у Кобрина из этого вывода, что была она «мероприятием» антикрестьянским. Он согласен, что царем «вряд ли руководили какие бы то ни было стремления, кроме укрепления личной власти»86. Но «что ни говори, а казнь князя Владимира Старицкого ознаменовала конец удельной системы на Руси»87. И «таким образом получается, что вне зависимости от желаний и намерений царя Ивана опричнина способствовала централизации, была объективно направлена против пережитков удельного времени»88. Как видим, вывод Кобрина ближе к Платонову 1920-х, нежели к Носову 1960-х.
Никакого продвижения по сравнению со Шмидтом не заметно у Кобрина тоже. «Существовала ли в реальной жизни, — спрашивает он, — альтернатива тому пути, по которому пошел царь Иван, вводя опричнину? Да, существовала. Это показала деятельность Избранной рады, при правлении которой... были начаты глубокие структурные реформы, направленные на достижение централизации. Этот путь не только не был таким мучительным и кровавым, как опричнина, он и... исключал становление снабженной государственным аппаратом деспотической монархии»89. Ей-богу, Шмидт сказал то же самое короче и ярче. А терминологическая путаница все та же: по-прежнему абсолютизм, деспотизм и самодержавие пишутся через запятую, как синонимы.
Естественно, мнение Кобрина о Грозном резко отрицательное: «Садистские зверства этого монарха резко выделяются и на фоне действительно жестокого и мрачного XVI века»90. Тем более что «тот путь централизации через опричнину, по которому повел страну Иван Грозный, был гибельным, разорительным для страны. Он привел к централизации в таких формах, которые не поворачивается язык назвать прогрессивными»91. И вообще, «аморальные деяния не могут привести к прогрессивным результатам»92. Это шаг вперед по сравнению со Скрынниковым, но не по сравнению с формулой Шмидта об «абсолютизме, пропитанном азиатским варварством».
Интереснее, живее и богаче новыми фактами исследование Флори. Прежде всего потому, что он, как когда-то Носов и не в пример Кобрину, отчетливо понимает: самодержавная революция (автор, впрочем, этого термина не употребляет) коренным образом изменила всю дальнейшую судьбу России. «Происшедшие в правление Грозного перемены наложили глубокий отпечаток на характер отношений между государственной властью и дворянским сословием, определив на долгие времена и характер русской государственности, и характер русского общества не только в эпоху средневековья»93.
Флоря знает, что в годы этой революции «был оборван наметившийся в середине XVI века в России процесс формирования сословного общества» и «государственная власть приобрела столь широкие возможности для своих действий, какими она, пожалуй, не обладала ни в одной из стран средневековой Европы»94.
Вот, казалось бы, и подошел вплотную автор к преодолению дефиниционного хаоса, столетиями преследовавшего Иваниану. Один шаг отсюда до идеи о радикальном отличии самодержавия от европейского абсолютизма. Но как в свое время Зимин, Флоря этого шага не делает, уходя в рассуждения о сравнительных достоинствах сословных учреждений Западной и Центральной Европы. И в результате почти дословно повторяет искреннюю, но растерянную декларацию Покровского: «Приходится честно сказать читателю, что на вопрос об историческом значении деятельности Ивана IV мы до сих пор не имеем окончательного ответа. Остается лишь надеяться, что его могут принести труды новых поколений исследователей»95. Опять, выходит, будем ждать ответа от «новых фактов». Добавьте к этому неутешительному заключению Флори и привычно путаную сентенцию неоевразийца В.В. Ильина: «Никакой разницы между Иваном IV, укреплявшим централизм рубкой голов, и Петром I, бравшим рубанок и занимавшимся тем же — утверждением устоев восточного деспотизма в России, — нет»96.
Если исходить из представления об Иваниане как об индикаторе общественного сознания, такое топтание ее на месте означает, что дело плохо. Иллюстрацией к тому, насколько плохо, может служить книга Льва Гумилева «От Руси к России», тоже полная рассуждений об Иване Грозном и его опричнине. Хотя, строго говоря, автора нельзя отнести к следующему поколению историков, но издана книга все-таки в 90-е годы и популярность ее несопоставима с академическими трудами, которые мы сейчас цитировали.
Несомненно, что само явление откровенно разбойничьей опричнины в разгар замечательного подъема России, когда, говоря словами Гумилева, «уровень пассионарного напряжения суперэтнической системы» достигает пика и «жертвенности» положено стать ее высшей ценностью, безжалостно ломает всю его биосферную теорию. Чтоб спасти теорию, следует любой ценой вынести и опричнину, и самого Грозного, так сказать, за скобки русской истории.
Гумилев, однако, не имел никакого представления о том, что происходило за четыре столетия в Иваниане, и потому сделал он это несколько неловко. Вот так: «Опричнина была создана Иваном Грозным в припадке сумасшествия»97. Согласитесь, что это девятнадцатый век. Поскольку, однако, вынесено было это заключение в конце XX, автор чувствует, что на одном психиатрическом диагнозе далеко не уедешь, и добавляет, как принято, «объективные» причины. Оказывается, что «в опричнине мы в чистом виде сталкиваемся с тем, что характерно для каждой антисистемы: добро и зло меняются местами»98.
Ну что ж, хоть и звучит беаппеляционно, но читатель может все-таки потребовать объяснения, откуда вдруг взялась такая зловещая антисистема в самом сердце «пассионарного» государства, да еще в его наивысшей, «акма- тической» фазе. Ответ готов: «Она стала частным выражением того негативного мироощущения, которое всегда является следствием тесного контакта двух суперэтносов»99. Проще говоря, без железного занавеса между Россией и Европой «негативное мироощущение» и, стало быть, опричнина неминуемы.
Но почему тогда только в России? Почему не в Европе тоже? На этот вопрос нет ответа. Зато категорически утверждается, что «именно последнее мироощущение, воплощавшееся в России то в движении новгородских стригольников, то в ереси «жидовствующих» в XVI в., получило свое наиболее яркое воплощение в опричнине»100. Более того, оно же, это роковое мироощущение, «помешало победе России в Ливонской войне»101.
Может быть, читатель что-нибудь и понял в этой смеси экзотических терминов с откровенной проповедью нового железного занавеса. Я — нет. Кроме, конечно, того, что ни малейшего отношения к российской реальности XVI века, к опричной эпопее и к Ивану Грозному она, как мы теперь уже знаем, не имеет. Более важно, однако, что не только не открылись в Иваниане конца XX века новые философские горизонты, но и старые, как видим, оказались замутнены. И означать это может лишь одно: Россия снова на распутье.
Как в 1550-е, когда выбор был, по выражению Носова, между нормальным буржуазным развитием страны и подновлением средневековья102. Или, как на грани XX века, когда, развенчав в очередной раз Грозного, на том историки и успокоились, так и не приступив ни к «коренному переосмыслению», ни к созданию «новой национальной схемы».
Тогда ведь тоже, если помнит читатель, казалась каве- линско-соловьевская коронация тирана последней. Но разве помешало это новой и куда более страшной его коронации, которую мы в этой главе описали?
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Я думаю, что читателю будет теперь совсем нетрудно судить, кого именно должна оскорбить в лучших чувствах эта книга. Нет сомнения, что восстанут против нее неоевразийцы, как В.В. Ильин, уверенные, что «цивилизационное тело России генетически сложилось в противовес западному христианству»1. Возмутит она и традиционных националистов, как А.И. Подберезкин, которые свято, как мы знаем, веруют, что «Россия не может идти ни по одному из путей, приемлемых для других стран и цивилизаций»2. Что уж говорить об откровенных имперцах, как А.Г. Дугин, «хотя и шарлатане, но с большим влиянием», по словам аналитика московского центра Карнеги?3 И вообще обо всех, кто готов принять любую версию происхождения России и ее государственности, — лишь бы не была она европейской? И будет лишь естественно, если протянут они, как всегда в таких случаях, руку своим злейшим врагам, западным экспертам школы Тойнби или Пайпса, соревнующимся с ними по части отлучения России от Европы.
ЛИБЕРАЛЬНЫЙ НИГИЛИЗМ
Боюсь, однако, что даже этому противоестественному, хотя и привычному уже для нас альянсу суждено поблекнуть перед куда более огорчительным для меня парадоксом. Я имею в виду, что, хотя и по другим мотивам, отвергнут, скорее всего, главные идеи этой книги и мои политические единомышленники, либералы и европеисты. Слишком многие из них склонны поверить после всех провалов и разочарований постсоветского десятилетия раздраженной лермонтовской строке о «стране рабов, стране господ», как мог я лишний раз убедиться в ходе своих дискуссий в Москве осенью 2000 года.
На самом деле этот либеральный нигилизм, как я его называю, выглядит лишь парафразом идеологов реакции. Те переносят источник всех российских бед в другую пространственную точку (на Запад), перемещая ее по горизонтали. Либеральные нигилисты делают, по сути, то же самое — только перемещая источник зла вниз по вертикали, в другую временную точку (в прошлое). Короче, все, в чем идеологи реакции обвиняют Запад, сваливают либералы на русскую историческую традицию. Она для них беспросветно угнета- тельная и самодержавная. От ордынского холопства через столетия крепостничества до рабства у большевиков она неизменно давила свободную мысль и частную собственность. Что, спрашивается, может произрасти на такой бесплодной исторической почве, кроме нового самодержавия?
К сожалению, говорю я не об отдельных пессимистических курьезах, но о массовом настроении. Я мог бы сослаться на великое множество его манифестаций. И не только устных. Сошлюсь лишь на самые яркие. Ну вот книга Егора Гайдара «Государство и эволюция», вся историческая часть которой, посвященная обсуждению «двух цивилизаций», состоит в попытке доказать, что Россия принадлежит к иной «цивилизации», нежели Европа. Тогда как «европейским западным обществам удалось найти самое эффективное в известной нам истории человечества решение главной задачи: оптимального соединения традиций и развития»4, Россия в этом поиске участия вообще, оказывается, не принимала. Напротив, «при Иване III, Василии III и Иване IV... происходит резкое укрепление Московского государства за счет подавления городов и бояр»5.
Любимый, как мы видели, прием западных экспертов: разница между внуком и дедом исчезла. Явно же не имеет Гайдар ни малейшего представления ни о европейском столетии России, ни о «Московских Афинах» 1490-х, ни о Великой реформе 1550-х, как, впрочем, и о самодержавной революции в следующем десятилетии. Открытие Ключевского о конституционном характере Боярской думы, героические усилия историков-шестидесятников, обосновавших реформы Ивана III и Правительства компромисса, — все это оказалось ни к чему либеральному политику. Все пропало втуне, словно бы никогда его и не было.
А вот книга серьезного либерального государствоведа Александра Оболонского «Система против личности», где все исторические неудачи российских реформ объясняются в том же духе, что и у Гайдара: «...холопы побоялись остаться без хозяина, рабы испугались перспективы свободы»6. Нет слов, и в других странах, особенно в Германии, такое в отдельные столетия тоже случалось, но в России- то так было всегда. Изначальная «системоцентричность» не дала здесь развиться европейской «персоноцентрично- сти» и беспощадно раздавила личность, оставив страну в пустыне.
Еще дальше пошел в этом мрачном чаадаевском пафосе либеральный философ Леонид Куликов. В книге «Россия: прошлое, настоящее, перспективы» он даже восклицает в сердцах: «За всю историю своего существования Россия не родила ни одной личности масштаба Аристотеля, Евклида, Леонардо да Винчи, Ньютона, Декарта, Эйнштейна, Винера, и такой список можно было бы продолжить»7. Интересно здесь, что в пылу национального самобичевания автор бессознательно противопоставил одному народу культурных титанов всего мира, включая Древнюю Грецию.
Еще интереснее, однако, что даже в таком неравном состязании Россия, как говорят кутюрье, смотрится. И как еще смотрится! Да, у нас не было Евклида, но был Лобачевский, не было Эйнштейна, но был Сахаров, не было Винера, но был Менделеев. А еще были Пушкин, которым могла бы гордиться поэзия любой страны в мире, и Соловьев, который сделал бы честь философии где угодно, и Ключевский, который был бы звездой в любой историографии. И этот список тоже можно продолжить, включив в него, допустим, Петра Яковлевича Чаадаева или самого даже Леонида Викторовича Куликова.
Разница лишь в том, что Чаадаев, естественно, не мог ничего знать ни об открытии Ключевского, ни о работах Дьяконова, перевернувших наши представления о миграции между Западом и Россией в ее европейское столетие, ни о драгоценных находках историков-шестидесятников. Гайдар, Оболонский и Куликов могли это знать, но не знают. Или не хотят знать. Говорить ли об опусе либерального экономиста Геннадия Лисичкина в «Дружбе народов», обнаружившем в бедах постсоветского десятилетия «генетический сигнал Золотой Орды»?8 Или о суровой отповеди, которую получил я от интернетовского Олега? Помните, «ни Запад, ни российские политики, ни общественность не считают Россию когда-либо бывшей в Европе»? Ну что тут скажешь, не видят себя российские либералы наследниками традиции вольных дружинников.
Вместо того чтобы сделать возвращение к ценностям европейского столетия своим знаменем, превратив прошлое страны в могущественного союзника, относятся они к нему как к врагу. Лишая себя тем самым исторической, так сказать, легитимности, по сути повисая в воздухе и открываясь для обвинения, что они чужие в своем патерналистском, «системоцентричном» отечестве. Что они оккупанты, безжалостно калечащие его державную «самобытность». И в конечном счете «агенты влияния» чужой и враждебной нам цивилизации, которая испокон веков спит и видит, как знаем мы от Зюганова, «ослабление, а если удастся, то и уничтожение России»9.
Такова, боюсь, цена либерального нигилизма, не отдающего себе отчета, что монополия на прошлое страны, которое они без боя отдают своим антагонистам, способна ведь и предопределить ее будущее. Ибо принадлежит оно, как известно, именно тем, кто овладел ее прошлым. Что ж, право, удивительного после этого, если в программном документе Владимира Путина «Россия на рубеже тысячелетий» уже без всяких сомнений утверждается, что патернализм как раз и есть главная исторически унаследованная черта российской самобытности? И удивляться ли, что ничего против этой унизительной (и, заметим в скобках, антипатриотической) характеристики не возразили люди, видящие себя наследниками холопов-страдников?
ВОПРОСЫ
Читатель, наверное, согласится, что столь парадоксально единый фронт оппонентов — от националистов до либералов, не говоря уже о западных экспертах тойнбианского, условно говоря, толка, — заранее готовых отвергнуть главные идеи этой книги, ставит меня перед очень сложными, чтоб не сказать драматическими вопросами. В самом деле, к кому я в ней обращаюсь? Есть у нее хоть какой-нибудь шанс заставить, по крайней мере, усомниться в «старом каноне» русского прошлого свое и следующее за ним поколение читателей, то, что вершит сегодня судьбы страны? Или все, на что может она рассчитывать, это повлиять на тех, кто сегодня еще на школьной скамье? Не знаю.
Единственный опыт, которым я располагаю, — мой собственный, когда на суд западных экспертов представлен был 20 лет назад ранний прототип этой работы10. Рецензий была масса. В Англии (Times Literary Supplement и New Society), во Франции (Le Monde Diplomatique), в Италии (La Stampa, L'Unita, Corriere dela Sera, La Voce Republicana), в Швеции (Dagens Nyheter), в Канаде (Canadian Journal of History). И особенно много, конечно, в Америке (от The Annals of the American Academy of Political and Social Science до American Historical Review и даже, представьте, Air University Review, по-русски это что-то вроде «Вестника военно-воздушной академии»). И отзывы тоже были самые разные — от «обыкновенного памфлета» (Марк Раефф) до «эпохальной работы» (Рихард Лоуэнтал11).
Но Лоуэнтал был политологом, а Раефф историком. Большинство его коллег возмутились до глубины души и встали горой за старую, неевропейскую парадигму русского прошлого. Их комментарии порою были откровенно враждебны. (Раефф так расстроился, что сравнил меня с Лениным и, не смейтесь, с Гитлером12.) Даже те из историков, кто отнесся к первой моей попытке с симпатией, как тогдашний патриарх американской русистики Сэмюэл Бэрон в Slavic Review, утверждавший, что «Янов по существу сформулировал новую повестку дня для исследователей эпохи Ивана III»13 или Айлин Келли в New York Review of Books, сравнившая мою работу с философией истории Герцена14, делали ударение лишь на ее демифологизирующей функции.
Короче, Томас Кун, самый авторитетный из теоретиков научных инноваций, опять оказался прав: без смертельного боя, без «научной революции», как назвал он свою главную книгу, старые парадигмы добровольно в отставку не уходят. Если академическое сообщество не готово к принятию новой, она неминуемо натыкается на глухую стену15. Двадцать лет назад западное академическое сообщество оказалось явно не готово к принятию европейской парадигмы русского прошлого.
Прибавьте к этому, что Кун-то имел в виду исключительно «революции» в точных науках. В историографии дело обстоит куда сложнее. Ибо тут, кроме жестокой конкуренции идей в академическом сообществе, нужно еще принимать в расчет и настроения в обществе, и его готовность к восприятию того, что Георгий Петрович Федотов завещал нам полвека назад из своего американского далека.
Угадать степень готовности общества к радикальным инновациям почти невозможно. Мы видели, например, в Иваниане, как потерпел сокрушительное поражение в XVIII веке Михайло Щербатов, попытавшись, говоря о Грозном, ввести в обиход представление о «губительности самовластья». Но видели и то, с какой легкостью удалось это после кратковременной павловской диктатуры Карамзину. С другой стороны, ушла ведь на наших глазах в песок на полтора столетия блестящая догадка Погодина о непричастности Грозного к реформам Правительства компромисса. И сведено к нулю оказалось замечательное открытие Ключевского о конституционности Боярской думы. По каким-то причинам обе оказались не востребованы современниками. Даже самые зачатки, даже элементы «новой схемы» отказались они принять и в XIX веке и в XX.
Но готово ли к этому общество в России сегодня — в эпоху Анатолия Фоменко и Владимира Путина? Или суждена моей попытке судьба щербатовской и понадобится она, ожидая своего Карамзина, лишь тем, кто придет за ними? Есть сколько угодно доводов за и против этого.
Но прежде, чем приводить их, имеет, наверное, смысл поближе присмотреться к самому яркому из случаев, когда автор отказался от борьбы, по сути, согласился с тем, что открытие его останется современниками не востребовано. Решил, иначе говоря, что общество принять его не готово. Хотя книгу, содержавшую это открытие, и опубликовал. Для потомков, надо полагать. Для нас то есть с вами, я имею в виду.
СЛУЧАЙ КЛЮЧЕВСКОГО
Удобнее всего рассмотреть его, руководясь материалами, тщательно собранными Милицей Васильевной Нечки- ной в ее монографии о Ключевском, единственной, сколько я знаю, серьезной работе, посвященной его наследию.
Как, надеюсь, помнит читатель, именно его открытие, что «правительственная деятельность Думы имела собственно законодательный характер»16 и была она «конституционным учреждением с обширным политическим влиянием, но без конституционной хартии»17, легло, наряду с работами историков-шестидесятников, в основу предложенной здесь версии «новой национальной схемы». Ибо убедительнее чего бы то ни было свидетельствовало оно, что самодержавие (вместе с патернализмом) было на Руси феноменом сравнительно недавним. Что, вопреки горестным ламентациям наших либералов, впервые появилось оно на исторической сцене лишь в середине XVI века, когда российскому европеизму нанесен был удар, от которого не смог он оправиться на протяжении столетий.
Невозможно ведь, согласитесь, представить себе «людо- дерство», поколениями мирившееся с вполне европейским конституционным учреждением. Тем более с таким, что правило бы наряду с царем, судило и законодательствовало. Или, говоря словами С.Ф. Платонова, который в этом следовал Ключевскому, было учреждением одновременно «правоохранительным и правообразовательным».
Так вот именно это открытие Ключевского и подверглось в 1896 году, накануне выхода третьего издания его «Боярской думы», жестокой — и оскорбительной — атаке, «сильнейшему разгрому», по выражению Нечкиной18.
Причем, сразу в нескольких органах печати, что по тем временам было событием экстраординарным. Впрочем, Нечкина, которой марксистское воспитание не позволило увидеть эпоху в открытии Ключевского, слегка недоумевает, из-за чего, собственно, сыр-бор разгорелся.
Она предположила даже, что просто «петербургская историко-правовая школа давно была настроена против московской и постоянно претендовала на лидерство. В эти годы ученая Москва чаще имела репутацию новатора и либерала, ученый же академический Петербург, может быть, в силу большей близости к монаршему престолу, держался консервативных традиций»19. Неуверенная, однако, в таком легковесном объяснении сенсационного скандала, Нечкина попыталась привязать его к более привычной советской историографии тематике. «Половина 90-х годов прошлого века, — подчеркнула она, — отмечена не только нарастанием рабочего движения, но и его созреванием. Усиливается распространение марксизма... Возникает партия пролетариата»20.
На самом деле академические оппоненты Ключевского, идеологи старого, самодержавного «канона» просто разглядели наконец, пусть со значительным опозданием, в его книге крамолу куда более опасную, нежели «возникновение партии пролетариата», о котором они понятия не имели. Именно по этой причине, надо полагать, и была выдвинута против Ключевского артиллерия самого тяжелого калибра.
«Нападение было совершено столичной петербургской знаменитостью, лидером в области истории русского права, заслуженным профессором императорского Санкт-Петербургского университета В.И. Сергеевичем»21. А это был грозный противник. «Фактический материал Сергеевич хорошо знал, язык древних документов понимал, мог цитировать материалы наизусть... свободное оперирование фактами и формулами на старинном русском языке производило сильное впечатление и придавало концепции наукообразность»22. Мало того, Василий Иванович был еще и первоклассным полемистом. «Литературное оформление нападок на Ключевского не было лишено блеска: короткие, ясные фразы, впечатляющее логическое построение, язвительность иронии были присущи главе петербургских консерваторов»23.
И вот этот первейший тогда в стране авторитет в области древнерусского права обрушился на выводы Ключевского, объявляя их то «обмолвками», то «недомолвками» и вообще «не совсем ясными, недостаточно доказанными, а во многих случаях и прямо противоречащими фактам». Не только не законодательствовала, утверждал Сергеевич, Дума, не только не была она правообразовательным учреждением, у нее в принципе «никакого определенного круга обязанностей не было: она делала то, что ей приказывали и только»24.
В переводе на общедоступный язык это означало: самодержавие (и патернализм) были в России всегда — изначально. Нечкина суммирует суть спора точно: «У Сергеевича самодержавный взгляд на Боярскую думу, у Ключевского — так сказать, конституционный»25. Но тут я должен попросить прощения у читателя и сам себя перебить, чтоб рассказать о забавном — и очень знаменательном — совпадении, которое грешно здесь не упомянуть.
Ровно 100 лет спустя после атаки Сергеевича, в 1996 году, вмешался в спор — на двух полноформатных полосах вполне либеральной газеты «Сегодня» — московский экономист Виталий Найшуль. То есть о самом историческом споре он, скорее всего, и понятия не имел. Но позицию в нем занял. Читатель уже, наверное, догадался, какую именно позицию должен был занять в таком споре в конце XX века разочарованный московский либерал. Конечно же, она полностью совпадала с позицией «главы петербургских консерваторов». Разумеется, у Найшуля нет и следа изысканной аргументации Сергеевича и примитивна она до неприличия. Но основная мысль та же. Вот посмотрите.
«В русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [в переводе на русский, напомню, самодержец] передается полный объем государственной ответственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию». Поэтому «страна не нуждается ни в профсоюзах, ни в парламентах» и «в России невозможна представительная демократия»26, (курсив везде Найшуля. — А.Я.).
Доказывается это, между прочим, и на современном материале из истории «российского Верховного Совета — Думы... Сконструированный по западной парламентской модели он (она) через кровавый расстрел и постепенные реформы превращается из задуманного «демократического» органа, отражающего в законах волю народа, в Боярскую думу, пишущую их в рамках, отведенных главой государства»27. Сергеевич сказал то же самое попроще и поярче: «...делает, что приказали и только». Но это к слову.
При всем том Сергеевич был все-таки честным ученым и попытку Правительства компромисса ограничить в 1550-е власть царя отрицать, разумеется, не мог. Мы уже цитировали его недоуменное замечание. «Это, — писал он по поводу статьи 98 нового Судебника, — действительно новость: царь превращается в председателя боярской коллегии». Только в отличие от Ключевского никак не мог его оппонент при всей своей эрудиции и остроумии объяснить, откуда вдруг взялась в якобы самодержавной Москве такая сногсшибательная «новость», по сути перечеркивавшая всю его полемику.
Ответ Ключевского мы помним. Он исходил из того, что московская аристократия оказалась способна к политической эволюции. Училась, другими словами, на своих ошибках. И после тиранического опыта 1520-х при Василии и бесплодной грызни «боярского правления» в 1540-е выяснила для себя наконец, чего именно недоставало «конституционному учреждению без конституционной хартии». Статья 98 и предназначена была стать такой хартией. Для блестящего правоведа Сергеевича это навсегда осталось тайной. Потому, между прочим, осталось, что он, как и вся его школа, сосредоточился исключительно на «технике правительственной машины» в надежде «разглядеть общество, смотря на него сквозь сеть правивших им учреждений, а не наоборот»28. Ясно, что такой причудливый взгляд «мешает полной и справедливой оценке действительных фактов нашей политической истории»29. В связи с чем — забивает последний гвоздь Ключевский — «наша уверенность в достаточном знакомстве с историей своего государства является преждевременной»30.
Все это, однако, написано было в другом месте и по другому поводу. А в 1896 году, несмотря на то, что «критический удар Сергеевича, вероятно, был очень тяжел для Ключевского и немалого ему стоил»31, отвечать он не стал (разве что в частном замечании Платонову: «Сергеевич тем похож на Грозного, что оба привыкли идеи перекладывать на нервы»32).
Ничего не ответил Ключевский, даже когда за первым залпом последовал буквально шквал статей против него — ив «Журнале Юридического общества», и в «Мире Божьем», и в «Русском богатстве», и даже в «Русской мысли» (где был в свое время опубликован журнальный вариант «Боярской думы»).
Так вот, правильно ли он поступил?
С одной стороны, третье издание «Боярской думы» вышло в свой срок, несмотря на «сильнейший разгром», чем, как говорит Нечкина, Ключевский «подтвердил развернутую концепцию»33. Но с другой — защищать он ее не стал. Не обратил внимание общества на то, что вовсе не о разногласиях по поводу каких-то частных аспектов правовой структуры древнерусской государственности шел на самом деле спор, но по сути о новой парадигме русской истории. Не счел, стало быть, в 1896 году Ключевский российское общество готовым к принятию «новой национальной схемы».
Даже сейчас, столетие спустя, невозможно сказать, верна ли была эта оценка. Я склоняюсь к тому, что верна. Слишком уж близок был трагический финал и слишком поздно было пытаться внедрить в историографию, а тем более в общественное сознание новую парадигму. Не тем было тогда занято русское общество. Конкурировали на финальной прямой, на которую вышла тогда царская империя, страсти националистические и социалистические. Конституционным мечтам суждено оказалось быть расплющенными между двумя этими гигантскими жерновами. Первый их них толкнет меньше двух десятилетий спустя империю на гибельную войну, а второй ее реставрирует — с другим правительственным персоналом и под другим именем.
В 1882-м, когда выходило первое издание «Боярской думы», его открытая публицистическая защита, может быть, и имела бы смысл. Но то было время суровой реакции. Разворачивалась после цареубийства контрреформа Александра III. Публика была напугана. Ей было не до инноваций. Незаурядное мужество требовалось даже просто для того, чтоб поставить вопрос о конституционности Думы в вышедшей ничтожным тиражом на правах докторской диссертации академической книжке.
Как бы то ни было, момент был упущен. Ни в 1882, ни в 1896-м не была вынесена на публичный форум «новая схема» русского прошлого, не оказалась в фокусе общественного внимания. Должно было пройти бурное и кровавое столетие, прежде чем такой момент представится снова. Только вот представился ли он и впрямь в наши дни?
Давайте взвесим доводы против и за.
ДОВОД ПРОТИВ - 1
Да, на пороге XX века страна тоже ощущала себя, как сейчас, на роковом перепутье. Никто, конечно, не говорил в ту пору об угрозе «модернизированного сталинизма». Партия пролетариата, как мы знаем от Нечкиной, тогда лишь возникала, и даже те, кто краем уха слышал о ней, не могли представить себе чудовище, в которое она впоследствии превратится. Зато не было недостатка в предчувствиях «грядущего хама» или «новых гуннов» и даже того, что, говоря словами Валерия Брюсова, «бесследно все сгинет, быть может» и «сотворится мерзость во храме». В моих терминах, предчувствовали тогда русские интеллектуалы грядущий цивилизационный обвал.
Но даже и при Александре III неизмеримо более точно, чем сегодня, ощущала Россия, где именно искать истоки национальной трагедии, которая чудилась ей за ближайшим поворотом. Ничто, пожалуй, не доказывает это лучше, нежели простой — и удивительный по нашим временам — факт: популярный толстый журнал «Русская мысль» готов был публиковать в дюжине номеров академическое исследование о Боярской думе Древней Руси. Найдется ли в наше время сумасшедший редактор, который бы на такое решился? И если да, найдутся ли у такого журнала читатели? Достаточно, наверное, поставить эти вопросы, чтоб ответ на них стал очевиден.
Понятно и почему. В стране, где, может быть, еще живы люди, на чьей памяти сразу два грандиозных цивилизаци- онных обвала — в 1917 и в 1991-м — кто же, право, станет искать истоки нынешней трагедии в древних веках? Ведь читатели «Сегодня» совершенно были убеждены, что истоки эти в большевистском перевороте октября 17-го, а редакторы газеты «Завтра», что виною всему «Беловежский заговор» декабря 91-го. До Боярской ли тут думы? До древней ли истории?
Историческое ускорение, столкнувшее лицом к лицу два катаклизма, отодвинуло ту первоначальную древнюю катастрофу, что, собственно, и предопределила весь этот многовековой трагический «маятник» куда-то в туманную, мало кому сегодня интересную даль. Затолкнуло ее глубоко в национальное подсознание. Больше нет на сознательной поверхности того первого цивилизационного обвала, от постижения которого зависит на самом деле дальнейшая судьба страны. Одни беды XX века на этой поверхности.
Таков первый довод против предложения сегодняшнему обществу «новой схемы» русского прошлого. Она, скорее всего, не найдет живого отклика.
ДОВОД ЗА - 1
Как против этого возражать? Все верно. И впрямь скверную шутку сыграло историческое ускорение с национальной памятью. XX век действительно оказался для России роковым, и живая связь времен порвалась.
Интересно в этой связи сравнить предсказания, сделанные на пороге этого рокового века двумя гигантами отечественной науки и философии. Дмитрий Иванович Менделеев, человек, близкий по духу националистам, рассчитал, проектируя демографические процессы своего времени в будущее, что к 2000 году население России вырастет до 600 миллионов человек, а к 2050-му и до миллиарда 280 миллионов. Его современник Владимир Сергеевич Соловьев, посвятивший себя в отличие от него борьбе с русским национализмом, предсказал, что в случае, если этот национализм не позволит России интегрироваться в Европу, грозит ей «национальное самоуничтожение»34.
Оба, конечно, перегнули палку. Но кто из них был ближе к истине, все-таки сегодня ясно (напомним, что многие западные проекции, касающиеся народонаселения России, колеблются для 2050 года между 50 и 80 миллионами человек). Ситуация, короче говоря, развивается в направлении, прямо противоположном прогнозу Менделеева.
Мы помним, что в результате цивилизационного обвала XVI века, связанного с самодержавной революцией Грозного, страна потеряла 10 процентов населения, в результате петровского катаклизма — 20. Но пережить сокращение в три раза и остаться после этого самим собою — такого не случалось еще ни с одним народом в мире. Не это ли имел в виду Соловьев под «национальным самоуничтожением»?
Именно по этой причине вопрос о преодолении национализма и интеграции России в Европу совершенно недвусмысленно превратился из религиозно-философской стратагемы, каким был он во времена Соловьева, в проблему национального выживания страны.
Но возможно ли преодолеть вековой имперско-нацио- налистический импульс, терзающий Россию на протяжении стольких поколений, и — что не менее важно — способна ли она убедить Европу в изначальном родстве с нею, не восстановив историческую память? Не постигнув то есть до конца действительные истоки своего отторжения от праматери Европы, описанные в этой книге? Короче, перед лицом национального самоуничтожения либеральная элита России оказалась сегодня в ситуации неминуемого цивилизационного выбора — немыслимого без смены парадигмы русского прошлого.
ДОВОД ПРОТИВ - 2
Другой вопрос, осознала ли российская либеральная элита эту неминуемость? Похоже, что нет, покуда не осознала. Похоже, до сих пор надеется, что, приняв рыночные нормы «цивилизованного мира», Россия сама по себе, автоматически восстановит позиции «одного из лидеров мирового развития»35. Мы тотчас убедимся в этом, заглянув хоть в такой широко разрекламированный, пусть и бесцветный, документ, как Проект стратегии развития России до 2010 года (разработанный Институтом стратегических исследований под руководством Германа Грефа). Сославшись на «опыт развития европейской цивилизации, к которой принадлежит Россия» (и на том спасибо), авторы Проекта тотчас спешат оговориться, что система ценностей, которая нужна стране, «должна отвечать традициям России»36. Кто спорит? Но это ведь тривиальность. Нетривиально было бы, спроси они себя, о каких именно традициях речь. О традициях ее европейского столетия или о патерналистских традициях многовекового самодержавия? Но этот решающий выбор так же не приходит им в голову, как не пришел он Гайдару, Лисичкину или Куликову. Предпочитают апеллировать к прописям, то бишь к «традиционным русским идеалам миролюбия, доброй воли, ответственности и нравственного достоинства»37.
Выглядит все это так, будто авторы сознательно себя обманывают. Либо просто хотят отписаться от решающего выбора, галочку поставить. О каком, например, традиционном «идеале миролюбия» речь, если при Грозном страна воевала четверть века, а при Петре — даже на десятилетие больше? И были это вовсе не оборонительные войны, но вполне агрессивные. Если на протяжении четырех столетий была Россия военной империей? Если все это время жила империя в состоянии латентной гражданской войны, время от времени прорывавшейся на поверхность в грандиозных крестьянских бунтах, одному из которых и суждено было ее доканать? Если несовместимость ее политических традиций делает периодические конвульсии ее государственности неминуемыми? Нет, с такими вещами не шутят, от них нельзя отписаться. Ибо традиции — это живая сила, они прорываются и на сегодняшнюю поверхность, г
как бы их ни причесывать. |
Прорываются то в рассуждениях главы государства о патернализме, присущем якобы русской самобытности, а вовсе не самодержавной традиции. То в невозможности целое десятилетие пробить толковый закон о частной собственности на землю. То в нечаянной оговорке самих авторов Проекта, что «влиятельные политические силы постоянно поднимают вопрос о деприватизации», создавая в стране «атмосферу неуверенности для ведения добропорядочного, конкурентно ориентированного бизнеса»38. То, наконец, в их торжественной декларации, что «главная цель новой национальной стратегии состоит в том, что через 10 лет Россия должна стать сильной страной»39.
Не в интеграции в Европу, завещанной нам Соловьевым, состоит для них, как видим, эта цель, не в том, чтоб Россия была принята в Европейский Союз (или, по крайней мере, соответствовала его требованиям), но в силе самой по себе. Сильным, однако, может быть и европейскому государству и самодержавному. Я не говорю уже о том, что у такой двусмысленной формулировки национальной цели есть и другая сторона. Поверит ли в самом деле Европа, на протяжении столетий имевшая дело с воинственной самодержавной Россией, что и впрямь состоят ее традиции исключительно в «миролюбии» и «доброй воле»? В особенности если мы ничего ей не обещаем, кроме того, чтоб стать сильными?
Тем более что сегодняшняя Европа совсем уже не та, в которую пробивал окно Петр. И даже не та, в которую призывал интегрироваться Соловьев. Та Европа погрязала в геополитической суете «национальных интересов» великих держав. Та Европа жила взаимной враждой, которая естественно порождалась этой доминантой «национальных интересов». Враждой, что довела ее в конечном счете до бессмысленных и кровавых гражданских войн XX века. Интегрироваться в ту Европу означало на практике встать на одну из сторон в ее вечных спорах — и опять же воевать.
Однако то же историческое ускорение, что столкнуло в России лбами два цивилизационных обвала, покончило и со старой, довоенной Европой, которую поколения русских националистов многократно объявляли «гниющей» и даже «пахнущей трупом»40. Неожиданно нашла она в себе силы сделать с терзавшими ее «национальными интересами» то же самое, что сделала Россия со Сталиным — разжаловать их, так сказать, из генералиссимусов в рядовые. И совершила тем самым, если угодно, прорыв в новое историческое измерение.
Конкретно заключался он в том, что интересы Сообщества были впервые в истории поставлены выше национальных. В результате военная сила сменилась в качестве гарантии безопасности взаимным доверием между членами Сообщества. Оно вдруг заговорило о европейской идентичности — сначала экономической, затем правовой, а затем и оборонной и моральной. Вот в такую, совершенно новую Европу предстоит теперь интегрироваться России. Может ли быть сомнение, что процесс этот был бы многократно облегчен, сумей Россия положить на стол исторически неопровержимые свидетельства своей европейской идентичности (в чем, собственно, и состоит смысл «новой схемы» русского прошлого, но ведь не намерена она, как мы только что видели, ничего подобного делать.)
ДОВОД ЗА-2
В частности, авторы Проекта, которым рыночные реформы представляются началом и концом мироздания, ничего этого не поняли. Иначе не объявили бы именно национальные интересы «ключевым понятием»41, а реставрацию силы стратегическим приоритетом.
Не поняли они и трагическую глубину кризиса, в который погрузило сегодняшнюю Россию четырехсотлетнее путешествие по самодержавной пустыне. Кризиса, который, судя по всему, одними национальными усилиями просто не преодолеть. Не разглядели, другими словами, нависший над страной призрак «национального самоуничтожения». Я говорю об этом еще и потому, что заокеанские «ястребы», в отличие от российских элит, его как раз разглядели. И именно поэтому настаивают, что с Россией как великой державой покончено, что статус свой в мире потеряла она безвозвратно. Вот пример.
Еще в 1999 году «Heritage Foundation» опубликовал исследование известного демографа Николаса Эберштадта под названием «Россия: слишком больна, чтоб обращать на нее внимание?». Вот как комментировал его в «Washington Post» один из самых блестящих республиканских публицистов Америки Джордж Уилл в статье «Некогда великая держава»: «Возрождение России, вероятно, в обозримом будущем невозможно. Россия находится в свободном падении, которое не может быть остановлено, поскольку в основе его кризис народного здоровья, беспрецедентный со времен Промышленной революции»42.
Доказательства? «Смертность в России существенно превосходит рождаемость. Кумулятивно эта катастрофа равняется [мировой] войне. За четыре года, с 1992 по 1995, этот «шок смертности» обошелся России в 1,8 миллиона человек, больше чем 1,7 миллиона, погибших за четыре года в Первой мировой войне. Продолжительность жизни в России существенно ниже, чем в Эквадоре или в Азербайджане. Для мужчин она ниже, чем в Египте или в Парагвае... Мир еще не видел ничего подобного эпидемии сердечных заболеваний, бушующей сегодня в России»43.
Разница между представлениями российских элит и американских ястребов о будущем России может быть теперь сформулирована кратко и ясно. Для российских элит то, что сегодня происходит в стране, хотя и жестокий, но временный кризис, обусловленный, как услужливо подсказывает им неоевразиец В.В. Ильин, лишь некой «понижательной фазой российской цивилизации». Пройдет время, говорит он, и все образуется. Больше того, «в ожидаемой повышательной фазе произойдет реванш: упущенное наверстается. Как, когда, какой ценой это случится, — неведомо, но что будет так — несомненно»44. Для Уилла, с другой стороны, речь о кризисе финальном. Опираясь на кошмарный демографический прогноз, на бушующие в стране эпидемии и плачевную ситуацию в здравоохранении, не способные остановить это скольжение России в пропасть, он полагает процесс необратимым. Другими словами, никакой «повышательной фазы», не говоря уже о «реванше», больше не будет. Ибо страна, по сути, вымирает.
В этой разнице оценок будущего России — корень спора. Никто сегодня не может сказать, чья оценка верна. Но сама постановка вопроса о том, есть ли вообще у России будущее, тревожна необычайно. Еще более тревожна в этом смысле серия больших, каждая на целую газетную полосу, статей о ситуации в России, опубликованных в декабре 2000 г. в «Нью-Йорк тайме». Тем более что написаны эти статьи вовсе не вашингтонскими ястребами, а собственными корреспондентами газеты в Москве, настроенными по отношению к России, в отличие от Уилла, скорее, дружественно. Они беседовали с десятками нейтральных экспертов. И картина, вышедшая из-под их пера, леденит сердце. «Эксперты обеспокоены, — пишут они, например, — что, если волна инфекционных заболеваний будет нарастать такими же темпами, как сейчас, Россия может превратиться в эпидемиологический насос, перекачивающий эти болезни в остальной мир»45.
Или вот эта: «Американские и другие эксперты говорят, что Россию ожидает мрачное будущее, которое может даже потребовать международного усилия для ее спасения».46 Прибавьте к этому откровенное признание ЦСУ, что из-за высокой смертности и низкой рождаемости Россия потеряет в ближайшие полтора десятилетия еще 11 миллионов человек. В мирное время! И дело тут не столько в том, что по продолжительности жизни Россия уже сравнялась с Пакистаном, сколько в том, что вектор движения указывает на Анголу...
Разумеется, все это еще не решает спор между, условно говоря, Ильиным с его усыпляющей «понижательной фазой» и Уиллом с его уверенностью в фатальном исходе кризиса. Несомненно лишь одно: страна вступила в зону экстремального риска, где на карте ее существование как великой державы. Отсюда огромная, несопоставимая ни с чем в прошлом ответственность ее культурной элиты. К счастью, если главные выводы этой книги корректны, российская элита располагает секретным оружием, о котором не подозревают ни Джордж Уилл, ни ЦСУ, ни эксперты «Нью-Йорк тайме». Тем самым оружием, что сделало неизбежной ошибку Менделеева. Я имею в виду ту особенность исторического развития России, обсуждению которой посвящена эта книга. Нельзя здесь просто проецировать сегодняшние тенденции в будущее. Нельзя потому, что в дело всегда может вмешаться неожиданный и гигантский цивилизационный сдвиг, способный запросто опрокинуть любые проекции и свести к нулю любую арифметику.
Как мы знаем, эффект предшествующих цивилизацион- ных сдвигов был разный. Одни отгораживали Россию от Европы, замыкая ее в угрюмой изоляции от мира и стерилизуя ее культурную почву. Другие прорубали «окно в Европу», даря ей Пушкина, но сохраняя патернализм ее государственности — и с ним угрозу новых цивилизацион- ных обвалов. И говорю я вот о чем. Если исторический опыт должен был научить российскую элиту хоть чему-нибудь, так это тому, что дважды уже прорубленного «окна в Европу» — в XVIII веке и на исходе XX — недостаточно, чтобы вывести страну из зоны экстремального риска. Что требуется для этого, как мы уже говорили, сломать, наконец стену между Россией и Европой.
Вот почему императивна новая Великая Реформа, равная по масштабу цивилизационному сдвигу, но выполненная, как мы опять-таки говорили, с ювелирным мастерством Ивана III. Хотя бы потому, что без такого сдвига не мобилизуешь европейские ресурсы для предотвращения демографической катастрофы.
К сожалению, ни о чем подобном нет и речи в Проекте стратегии России. Не на цивилизационный сдвиг ориентирует он страну, но, как мы видели, лишь на реставрацию «силы». Другой вопрос, что единственный вывод из своей зловещей арифметики, который делает Уилл, состоит лишь в критике администрации Клинтона. Она, мол, поддерживала в «некогда великой державе» иллюзию, что «утраченное навсегда величие может быть возрождено»47. Нельзя не сказать, что Клинтон смотрел на вещи куда более проницательно, когда говорил в Аахене 6 июня 2000 года: «Мы должны сделать все, что можем, чтобы поощрить Россию... действительно стать полноправной частью Европы» — и добавил: «Это означает, что никакие двери не должны быть для нее закрыты — ни двери НАТО, ни двери Европейского Союза»48.
С графической четкостью обозначились здесь перед нами две Америки. Первая хоронит Россию как великую державу, вторая желает ей европейского будущего. Но точно так же ведь две перед нами России. Первая наследует старой патерналистской традиции и соответственно пытается либо расколоть геополитическими играми чуждый ей «Запад» — это в лучшем случае, — либо, в худшем, ненавидит его столь же беззаветно, как Зюганов или Жириновский. И в том и в другом случае эта патерналистская Россия ориентирована, как теперь уже совершенно ясно, на национальное самоуничтожение. «Новая схема» русского прошлого понадобится другой России. Той, что наследует традиции вольных дружинников. И хочет возродить величие своей страны — в Европе. Так для нее ведь эта книга и написана.
ДОВОД ПРОТИВ - 3
Читатель, сколько-нибудь знакомый с ситуацией на российском книжном рынке за последние полтора десятилетия, скорее всего, удивится тому, что мне понадобился такой сложный аргумент для опровержения первых доводов против. На самом деле, может он сказать, интерес к исторической литературе нисколько за эти годы не упал. И сошлется хотя бы на феноменальный спрос в перестроечные времена на исторические книги Валентина Пикуля или Дмитрия Балашова. Сошлется и на то, что даже, когда этот спрос схлынул, сменился он вовсе не безразличием, а напротив, новой волной интереса к историческим экзерсисам Льва Гумилева и Анатолия Фоменко, интереса, который, пожалуй, превысил все, что нам известно о временах Ключевского. Короче, историческое ускорение, на которое я ссылаюсь, ровно ничего в читательских интересах не изменило.
Все это так на первый взгляд. Присмотревшись, однако, внимательнее, мы тотчас убедимся, что интерес этот не только не совпадает по природе своей с интересом читателей Ключевского, он ему, по сути, противоположен. Можно сказать, что интересуют читателя сегодня не столько исторические исследования, сколько исторические мистификации.
Во всяком случае, ни одного из названных авторов ничуть не волнуют ни спор об исконности в России самодержавия, ни происхождение цивилизационного «маятника», швыряющего ее из одной исторической крайности в другую, ни гегелевская «категория свободы», вносящая смысл в историю. О конституционности Боярской думы Древней Руси я уж и не говорю.
Нельзя даже сказать, чтоб оспаривали наши авторы, как Сергеевич, эту конституционность. Или верили, как Тойнби, в изначальность русско-византийского деспотизма. Или отрицали, как советские академические историки, пропасть между евразийским самодержавием и европейским абсолютизмом. Они просто ни о чем таком не подозревают.
На самом деле единственное, что объединяет литературного поденщика Пикуля, доктора географических наук Гумилева и математика Фоменко — глухая враждебность к Европе. Всем им одинаково представляется она чужой, а то и демонической силой, жаждущей, как мы слышали от Зюганова, уничтожения России.
Нельзя, конечно, быть голословным, вынося на суд читателя такое сильное утверждение. Другое дело, что едва ли есть сегодня смысл обсуждать перестроечную популярность Пикуля, угасшую вместе с перестройкой. Неуместно также говорить здесь подробно о мистификациях Гумилева. Как потому, что мы уже упоминали о его неуклюжем вторжении в Иваниану, так и главным образом потому, что им посвящена целая глава в другой моей книге49. Сосредоточимся поэтому на минуту на бестселлерах сегодняшнего мастера исторической мистификации Анатолия Фоменко. Это тем более, я думаю, интересно потому, что он пошел дальше других, претендуя на переворот в историографии поистине гомерического масштаба.
Достаточно сказать, что и сам Гомер оказался у него современником Ивана III50, так же, как, впрочем, и библейский патриарх Ной51; что Троянская война происходит во времена Александра Невского52; Иерусалим становится Константинополем (и в то же время гомеровской Троей53); Чингисхана звали Георгием Даниловичем54, а «Западная Европа в то время [т. е. в конце XV века] еще контролировалась Русью-Ордой и Турцией-Атаманией55, которая тоже, конечно, была «казацкой империей»56 и вообще «составляла в эту эпоху единое целое» с русской «Ордынской империей»57.
Несмотря на всю эту абракадабру, соблазнительно, согласитесь, все-таки попытаться понять Фоменко. Работает он, конечно, в хорошей советской традиции. Разоблачает козни врагов мирового пролетариата, виноват, мировой хронологии. Еще в 1979 году открылась ему грандиозность этой календарной, если можно так выразиться, конспирации. Затеяна она была, естественно, западными хронологами, в особенности неким зловредным Иосифом Скалигером (богословом XVI века), ненавистным Фоменко до такой степени, что всю традиционную историографию зовет он не иначе как «скалигеровской».
В чем состояла конспирация? Оказывается, «скалиге- ровцы» на протяжении столетий смещали даты исторических событий. Да как нагло! Порою на тысячу лет, в некоторых случаях и больше. Например, когда им пришлось буквально из ничего изобрести в своих коварных антирусских целях древнюю историю Китая. Или Древнего Рима, не говоря уже о никогда не существовавшей Иудее.
Фоменко точно установил, что «это целенаправленное и вполне осознанное искажение... было сделано сначала в Западной Европе, а после захвата власти на Руси Романовыми... русская историография подпала под влияние прозападной идеологии»58. Таким образом Ключевский вместе с Сергеевичем, не говоря уже о наших шестидесятниках, облазивших все северорусские архивы в поисках источников, которые документировали бурную дискуссию о церковной Реформации в Москве Ивана III или прокрес- тьянское законодательство Правительства компромисса, все они оказываются лишь презренными «романовскими историками», работавшими «под Скалигера».
С другой стороны, подумайте, какая, в самом деле, могла быть церковная Реформация в русско-ордынской империи, которая вдобавок еще и составляла единое целое с казачьей Турцией? О каком прокрестьянском законодательстве может идти речь, если единственное, что известно Фоменко про Ивана III, это подозрительная интриганская роль великого князя, который под именем некоего «попа Ивана» (или «хана Ивана») подрабатывал в качестве агента при Тамерлане (он же турецкий султан Махмуд II, он же Александр Македонский, он же Ганнибал59)?
Вся социально-политическая история России этих столетий исчезла под пером Фоменко, бесследно растворилась в темных хронологических играх. И остались на опустевшей сцене одни календари. Да и те, уверен он, подобно герою Грибоедова, все врут. Я уж и не касаюсь темы Грозного царя. Эту роль, по мнению автора, вообще играли четыре разных человека. Тут очевидный маскарад.
Ошибется, однако, тот, кто скажет по этому поводу, что Фоменко просто потешается над своими читателями. На самом деле он абсолютно лишен чувства юмора. Ну подумайте, человек посвятил этому сюжету двадцать лет жизни. Написал на эти темы восемь (!) книг. И не прохожий он с улицы, не какой-нибудь Пикуль, а профессор, завкафедрой МГУ и вдобавок еще академик-секретарь одного из отделений Российской академии наук. А главное, не залеживаются в магазинах его книги, разлетаются с полок, как птички, расходятся, говоря прозой, огромными по нашим временам тиражами.
Так что же говорит явление Фоменко о читателях, которые его книги покупают? И об академическом сообществе, которое его терпит? Нужна им «новая схема» русского прошлого, если не отталкивает их концепция России-Орды?
ОТКУДА ВЗЯЛСЯ ФОМЕНКО?
Я вовсе не хочу сказать, что все в Москве его концепцию принимают. Многие искренне возмущены. Но как объясняют ее академические историки? Вот характерный ответ одного из них: «Никакой концепции нет. Ведь Фоменко не историк, а типичный любитель-графоман. Это все равно, как если бы какой-нибудь историк выступил с математической концепцией, утверждающей, что дважды два равно бублику»60. Но почему, в таком случае, столь популярны его книги?
Объяснение, говорят нам, элементарное: «Когда заболевает человек — приходят в расстройство все его органы... Когда заболевает общество (а назвать наше общество здоровым способен сегодня только душевнобольной), все то же самое происходит с формами общественного сознания. Вместо мировоззрения — дикая смесь остатков коммунизма с ростками фашизма и суеверия... и, естественно, вместо науки — академик Фоменко»61.
Но разве не то же самое якобы душевнобольное общество нашло в себе достаточно здравого смысла, чтобы в свое время выбрать в президенты не Жириновского, а Ельцина? И не Зюганова, а Путина? А вот академическим историкам предпочитает оно все-таки «типичного любителя-графомана». Почему?
Тем более это странно, что достаточно ведь легко доказать: концепция у Фоменко как раз есть и она, по-видимому, многим в России нравится. Разумеется, не календарную абракадабру имею я в виду, но философско-истори- ческую концепцию — недвусмысленно и агрессивно антиевропейскую. Вот в двух словах ее происхождение.
Первым, кто предложил обществу идею о России как о «славяно-азиатской цивилизации», был вовсе не графоман, а крупнейший консервативный мыслитель XIX века Константин Леонтьев. Вот его обоснование: «Россия — не просто государство, Россия... это целый мир особой жизни, особый государственный мир» — и потому главная стратегическая задача, стоящая перед русской культурной элитой, не может быть ничем иным, кроме «развития своей собственной славяно-азиатской цивилизации»62.
Леонтьева услышали. Блестящая плеяда евразийцев двадцатого года подошла к его идее творчески. И вот что у нее получилось: «Культура России не есть ни культура европейская, ни одна из азиатских, ни сумма, ни механическое соединение из элементов той и другой». Она противостоит обеим как «срединная евразийская культура»63. Одним словом, в классическом евразийстве маргинальная в свое время идея Леонтьева обрела статус альтернативной философии истории России.
Следующий шаг в творческом ее развитии сделал еще полвека спустя Гумилев с его навязчивой идеей, что никакого монгольского ига никогда не было, а был, наоборот, военный союз между монголами и Русью против агрессии Запада, союз, постепенно переросший в «этнический симбиоз». Проще говоря, Русь и Орда слились, образовав один народ. Вот как это случилось: когда «Европа стала рассматривать Русь как очередной объект колонизации, рыцарям и негоциантам помешали монголы»64 — в результате чего и возник «этнический симбиоз... Великорос- сия добровольно объединилась с Ордой благодаря усилиям Александра Невского, ставшего приемным сыном Батыя... Католическая агрессия захлебнулась»65. С Гумилевым евразийская идея из неевропейской стала антиевропейской.
И так ли уж, право, сложно было Фоменко после этого превратить этнический симбиоз Руси с монголами в одну и ту же Орду? Конечно же, он тоже подошел к делу творчески. И только естественно, что под его пером Орда и Русь оказались уже не двумя частями сверхдержавной «славяно-азиатской» империи, как у классиков евразийства, и даже не «добровольным объединением» на почве противостояния Европе, как у Гумилева, но просто антиевропейской Ордой, «раскинувшейся на территории, примерно совпадающей с Российской империей XX века»66. Обратили внимание, что эта евразийская империя неизменно присутствует у всех наших авторов? И что границы ее у всех у них замечательным образом совпадают? Так в этом же суть дела. Нет, не должна бы дикая календарная свистопляска отвлекать критиков Фоменко от этого рокового совпадения. Как и евразийцы двадцатого года, как Гумилев в 1980-х и как сегодняшние неоевразийцы, Фоменко — идеолог имперского реванша.
Это правда, читателей могут и впрямь сбить с толку его сногсшибательные открытия, согласно которым внук Александра Невского Иван Калита был на самом деле ханом Батыем67, вследствие чего его знаменитый дед (он же хан Берке, он же хан Чанибек68) оказался сыном собственного внука69. И вдобавок еще племянником Чингисхана70. Но как же не заметить за всем этим карнавальным маскарадом один и тот же — от Леонтьева до Фоменко — миф о «славяно-азиатской цивилизации», изначально чуждой Европе (у евразийцев), насмерть враждовавшей с Европой (у Гумилева) и «контролировавшей Европу» (у Фоменко)?
ДОВОД ЗА-3
Понятно, конечно, что объяснения феномена Фоменко, бытующие сегодня среди академических историков России, несерьезны. Важнее, что связано это бессилие его критиков с куда более глубокой проблемой, касающейся роли в постсоветском обществе исторической науки как главного, если не единственного, инструмента борьбы с мифологизацией национального сознания. Вернее, с тем, что никакой такой роли она не играет. Ибо неработающий, как мы слышали от Федотова, старый «канон» русского прошлого свел эту ее решающую роль практически к нулю.
Мы видели, что советская историография сокрушить этот «канон» не сумела. А постсоветская ограничилась ревизией советских клише. Не подхватила эстафету Ключевского, Федотова и историков-шестидесятников. И уж во всяком случае, «новой схемы» не предложила. Вот и распустился на неухоженной, беспризорной ниве чертополох старого мифа. Распустился, еще раз доказав, что свято место пусто не бывает.
ДОВОД ПРОТИВ - 4
Мне, историку по складу ума, этот аргумент в пользу «новой национальной схемы» кажется решающе важным. Но люди, закаленные в повседневных практических схватках, да хоть те же авторы либерального Проекта стратегии России, скорее всего, ответят на него уничтожающим: ну и что? Тут, понимаешь, сбалансированный бюджет на кону и тысяча других столь же неотложных дел, а он встревает с какой-то демифологизацией русского прошлого. Не нравится ему, видите ли, что на смену старому самодержавному мифу идет новый миф о Великой (неевропейской то есть) России. Да какое, ей-богу, имеет это значение в сравнении с реструктуризацией естественных монополий или с реформой банковской системы? Что зависит в реальной жизни от академических споров историков между собою, от их парадигм, «канонов», научных революций — и мифов?
Я не умею возразить на это ничем, кроме опять же исторического примера. Возьмем катастрофу 1914 года, сгубившую царскую империю, положив ее, обескровленную, к ногам большевиков. Вопрос, что стоял тогда перед политиками страны, был элементарен: вступать России в мировую войну во имя оскорбленной в лице Сербии «славянской цивилизации» или не вступать? И важных практических дел было у тогдашних российских политиков так же невпроворот, как и у сегодняшних. То же балансирование бюджета, между прочим. И незавершенность реформ, и политическая нестабильность, и моральный кризис — все там было. Только когда пробил час решения, ни на минуту не задумались они, каким оно должно быть. Приняли его, не глядя.
Мы знаем теперь, что оказалось оно для России роковым. Чего мы не знаем, это по какой причине серьезные, занятые важными практическими делами люди даже не догадались о том, что собственными руками убивают свою страну — во имя мифа.
В 1999-м я опубликовал книгу, в которой пытался обосновать самоочевидный (по крайней мере, для меня) тезис:
Россия ввязалась в смертельную для нее войну из-за того, что в ее историографии, а следовательно, и в общественном сознании господствовал на протяжении поколений националистический миф71. И среди приоритетов этого мифа судьба «славянской цивилизации» стояла несопоставимо выше и сбалансированного бюджета, и незавершенных реформ — даже судьбы самой России. Как это могло случиться?
Уместно в этой связи повторить здесь слова Федотова, объяснившего нам из своего американского далека, как целое столетие «почти все крупные исследования национальных и имперских проблем оказались предоставленными историкам националистического направления. Те, конечно, строили тенденциозную схему русской истории, смягчавшую темные стороны исторической государственности. Эта схема вошла в официальные учебники, презираемые, но поневоле затверженные и не встречавшие корректива»72. Так родился могущественный миф. Так будущее страны снова оказалось в плену у прошлого. Так, благодаря этому мифу, мертвые снова схватили живых. Надолго, на три поколения.
Логика моя в применении к сегодняшней реальности была, между тем, очевидна: разгрести авгиевы конюшни антиевропейской мифологии, накопившиеся в народном сознании за столетия, задача, представьте себе, куда более сложная и ничуть не менее насущная, нежели расчистить почву для рыночной экономики. И еще более осложняется она тем, что старые мифы по-прежнему «не встречают корректива». Напротив, они укрепляются и оправдываются откровенно антиевропейской модификацией националистического «канона». Вот уже на исходе 2000 года довелось прочитать мне в газете статью некого Александра Бонда- ренко, посвященную 175-летнему юбилею восстания на Сенатской площади. Автор утверждает, что вовсе не ради отмены самодержавия и крепостничества вышли декабристы на площадь 14 декабря 1825 года, но лишь потому, что «мечтали о Великой России». Причем вышли, оказывается, напрасно: «...ведь, что ни говори, у императора Николая цель была та же — Великая Россия»73.
Получается, что европейское поколение России восстало против самодержавия исключительно по недоразумению. На самом деле декабристам спорить с их «неовизантийским» самодержавным палачом было, собственно, не о чем. Это уже вообще черт знает что! Здесь старый миф доведен до абсурда. Но удивителен ли на таком фоне читательский успех «великих евразийцев» Гумилева и Фоменко?
Все это, впрочем, так и осталось бы, наверное, аргументом окуджавского «бумажного солдата», если б в том же году, когда вышла моя книга, не случилось событие, с необыкновенной силой напомнившее вдруг, что катастрофа 1914-го вовсе не позади нас. Что, как бы парадоксально это ни звучало, она еще, быть может, впереди. Я не стану описывать здесь то, что произошло в Москве зимою 1999 года, лишь процитирую передовую журнала «Открытая политика», своего рода моментальную фотографию неожиданного извержения политического вулкана.
Произошло оно в момент, когда «провал переговоров по Косово и начало НАТОвских бомбардировок Югославии резко изменили внутри российскую ситуацию»74. Вот как они ее изменили. «Во-первых, выяснилось, что в России вовсе не оказалось проевропейских политических сил, даже очень слабых — не оказалось СОВСЕМ! — которые бы посмели солидаризироваться с позицией Запада или во всяком случае были способны внятно осудить режим Милошевича, доведший свою страну до трагедии войны против всей Европы»75.
В политическом сердце страны, в ее парламенте «были все едины — от Жириновского до Явлинского — в осуждении НАТО»76. Думцы, в частности, требовали «выйти из режима нераспространения, разместить ядерное оружие всюду, куда пустят; поднять на воздух авиацию, выпустить в море атомные ракетоносцы, вновь нацелить стратегические ракеты; выйти из ООН, из договоров с НАТО, Америкой и Европой; СНВ-2 ни за что не ратифицировать; не покупать ничего западного, разорвать дипломатические отношения... послать в Югославию войска и добровольческие соединения... выйти из санкций, отправить на войну новейшее вооружение, зенитные комплексы, а то и разместить ядерное оружие»77.
И не в одних ведь парламентариях было дело. «Бомбят не Югославию, бомбят нас — это ощущение думцев испытывают не только многие из тех, на кого подействовала враз появившаяся пропаганда. Подобные чувства испытывают и российские либералы, демократы, последовательные западники...»78
И вдруг дальше: «Александр Янов пишет в «Московских новостях», — я продолжаю цитату, — «перед нами война Европы, если угодно. Восстание европейской цивилизации против неожиданно поднявшего голову сталинистского варварства... Впервые после конца холодной войны пробил сегодня в мировой политике час России. Мир осознал, что не будет без нее умиротворения на Балканах. Судьба предлагает ей исторический шанс вернуться в европейскую семью народов»79. Не нашлось, как видим, никого поближе, чем Янов в Америке, чтоб напомнить об этом России.
* * *
Я не говорю, что этим яростным извержениям антиевропеизма обязаны мы исключительно старому «канону». Была и масса других факторов. Но с другой стороны, подумайте, если и впрямь по-прежнему господствуют в национальном сознании мифы антиевропейского «канона», если попрежнему не встречают они корректива, то разве истерическая реакция на последнюю балканскую войну не должна была стать калькой с реакции на те, давние балканские войны, те, что в конце концов убили Россию? С какой, собственно, стати следовало ей быть иной?
Короче, читатель понимает уже, к чему я клоню. Я уверен, что только сосредоточение усилий сегодняшней историографии на демифологизации русского прошлого могло бы предотвратить новые извержения, подобные описанному выше. Не говоря уже о таких опасных сорняках, как Фоменко. Ей-богу, будь я сейчас на месте лидера России или Сороса или, по крайней мере, президента какого-нибудь научного фонда, я непременно сделал бы демифологизацию национального сознания одним из главных приоритетов своей работы.
Но поскольку я не Путин и не Сорос и даже не президент фонда, и не под силу мне сосредоточить усилия историографии на чем бы то ни было, что мне остается? Думаю, последовать примеру Ключевского. То есть положить на стол книгу с аргументами в пользу «новой схемы» русского прошлого, но не теша себя надеждой, что станут они оружием в руках моего или следующего за моим поколения. Удовлетвориться, короче говоря, мыслью, что аргументы самой жизни, которые попытался я здесь в заключение своей книги очертить, окажутся сильнее моих и неизбежно приведут поколение, что сегодня еще на студенческих скамьях, к необходимости в них вникнуть. Дай только Бог, чтоб не было слишком поздно...
ПРИМЕЧАНИЯ
ВВЕДЕНИЕ
ЯновА.Л. Россия против России, Новосибирск, 1999.
Сироткин В.Г. Демократия по-русски. М., 1999. С. 16.
Там же. С. 6.
Там же. С. 13.
Там же. С. 17.
Там же. С. 18.
Yanov Alexander. The Origins of Autocracy, University of California Press, Berkeley, 1981.
Wittfogel Karl A Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.
Szamue/i Tibor. The Russian Tradition, London, 1976.
Marx Karl. Secret Diplomatic History of the XVIII Century, London, 1969.
Toynbee Arnold. «Russia's Bizantine Heritage» Horizon 16 (Aug. 1947).
Pipes Richard. Russia under the Old Regime, New York, 1974.
Федотов Г.П. Судьба и грехи России, СПб, 1991. Т. 1. С. 27.
«Реформы и контрреформы в России» (далее «Реформы»), М., 1996. С. 208.
Там же. С. 254.
Там же. С. 255.
Там же. С. 9.
«Новый мир», 1995. № 9. С. 137.
Там же; «Реформы». С. 240.
«Реформы». С. 205.
Там же. С. 193.
Там же. С. 12.
Там же.
См., например: Ильин В.В., ПанаринА.С. Философия политики, М., 1994; Россия: опыт национально-государственной идеологии, М., 1994; Российская государственность: истоки, традиции, перспективы, М., 1997; Российская цивилизация, М., 2000, те же «Реформы». М., 1996.
Федотов Г.П. Цит. соч. С. 66.
Там же.
«Вопросы истории». 1968, № 5. С. 24.
Marx Karl. Ibid., p. 121.
Quoted in Milan Hounder. «What is Asia to Us?», Boston, 1990, p. 140.
Борисов H. Иван III. M., 2000. C. 10.
Там же. С. 11.
Герцен А.И. Собр. соч. в 30 т. Т. 13, М., 1958. С. 43.
Достоевский Ф.М. Собр. соч. в 30 томах. Т.10. Л., 1974. С. 200.
Бердяев Н. А Судьба России. М., 1990. С. 10.
Леонтьев К.Н. Письма к Фуделю//«Русское обозрение»,
№ 1. С. 36.
Янов Александр. Тень Грозного царя. М., 1997.
Корсаков Д. А Воцарение Анны Иоанновны. Казань, 1880. С. 90.
Там же. С. 91-92.
Ключевский В.О. Сочинения. Т. 3. М., 1957. С. 44.
Чичерин Б.Н. О народном представительстве. М., 1899. С. 540.
Дьяконов М.А Власть московских государей. Спб., 1889.
Кожинов В.В. «О главном в наследии славянофилов» // «Вопросы литературы». 1969. № 10. С. 117.
«Вопросы истории», 1968, № 5. С. 24.
Ключевский В. О. Цит соч.. Т. 2. С. 180.
Белов Е.А. Об историческом значении русского боярства. Спб,
С. 29.
Часть первая ЕВРОПЕЙСКОЕ СТОЛЕТИЕ РОССИИ
Глава 1. Завязка трагедии
Ключевский В.О. Сочинения. М., 1958. Т. 4. С. 206.
Там же. С. 206-207.
Там же. Т. 5. С. 340.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен. М., 1963. Т. IX. С. 560.
Anderson M.S. «English Views of Russia In the Age of Peter the Great,» The American Slavic and East European Review, 1954, Apr., Vol. VIII, No.2.
Английские путешественники о Московском государстве XVI века. Л., 1937. С. 55.
Там же. С. 78.
Цит по Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 83.
Там же. С. 60.
Английские путешественники... С. 56.
Гэрбертштейн С. Записки о московских делах. Спб., 1908. С. 91.
Kirchner W. «Die Bedeutung Narviss in 16 Jahrhundert,» Histo- rische Zeitschrieft, Mu>nchen, 1951, Oct., Bd. 172.
Willan T.S. «The Russian Company and Narva, 1558-81,» The Slavonic and East European Review, London, 1953, June, Vol. XXXI, No. 77.
Зимин А. А Реформы Ивана Грозного, M., 1960. С. 158.
Маковский Д.П. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русского государства в XVI веке. Смоленск, 1960; Носов Н.Е. Становление сословно-представительных учреждений в России. Л., 1969.
Библиотека иностранных писателей о России XV—XVI веков. Т. 1.С. 111-112.
Заозерская Е.И. У истоков крупного производства в русской промышленности XV—XVII веков. М., 1970. С. 220.
Маковский Д.П. Цит. соч.. С. 192.
Егоров Д. Идея турецкой реформации в XVI веке. // «Русская мысль». 1907, кн. 7.
ФлоряБ. Иван Грозный. М., 1999. С. 52-53.
Виппер Р.Ю. Цит. соч.. С. 161.
Там же.
Там же. С. 175.
Щербатов М.М. История Российская от древнейших времен, Спб., 1903. Т. 2. С. 832.
Михайловский Н.К. «Иван Грозный в русской литературе». Сочинения. Т. 6. Спб, 1909. С. 135.
Веселовский С. Б. Исследования по истории опричнины. М., 1963. С. 335.
Зимин А.А. Опричнина Ивана Грозного, М., 1964. С. 55.
Grobovsky A The «Chosen Council» of Ivan IV: A Reinterpreta- tion, Theo Gaus'Sons, Inc., NY, 1969, p. 25.
Chargoff Ervin. «Knowledge Without Wisdom,» Harper's, May 1980.
Ключевский В. О. Сочинения. Т. 6. С. 143.
Цит. по: Михайловский Н.К. Сочинения. Т. 6. С. 131.
Герцен АИ. Собр. соч.. Т. 3, М., 1956. С. 403.
Crummey Robert. «The Seventeenth-Century Moscow Service Elite in Comparative Perspective,» Paper presented at the 93 Annual Meeting of the American Historical Association, December 1978.
Глава 2. Первостроитель
Tibor Szamuely. The Russian Tradition, London, 1976, p. 88.
Ibid.
Павлов-Сильванский Н.П. Государевы служилые люди, люди кабальные и закладные. Изд. 2-е, Спб, 1909. С. 223.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. III. М., 1960. С. 174-175.
Дьяконов МЛ Власть московских государей, Спб, 1889. С. 187—188.
Там же. С. 189.
Там же. С. 191.
Там же. С. 193.
«О России в царствование Алексея Михайловича». Сочиненье Григория Котошихина. Изд. 4-е. Спб, 1906. С. 53.
Единственным русским царем, которого можно поставить в один ряд в Иваном III, кажется мне, как это ни парадоксально, Ленин времен нэпа. Даже стиль политического маневра совпадает у них, хотя консерватор Иван маскировал свои революционные акции под продолжение «старины», а революционер Ленин, воскрешая крестьянскую «старину», маскировал это под продолжение революции.
Борисов Я Иван III. М., 2000. С. 228.
Наиболее полное изложение этой концепции читатель найдет в Richard Pipes. Russia under the Old Regime, NY, 1974.
Ключевский B.O. Сочинения. Т. 2. M., 1957. С. 60.
Fennell J.L.I. Ivan the Great of Moscow. London, 1961, p. 36.
Ibid.
Ibid., p. 46.
Ibid.
Ibid., p. 47.
Ibid., p. 51.
Борисов H. Цит. соч.. С. 216.
Скрынников Р.Г. Иван Грозный. М., 1975. С. 150.
Скрынников Р.Г. Опричный террор. Л., 1967, С. 54; Иван Грозный. С. 150.
Тихомиров М.Н. Российское государство XV—XVII веков. М., 1973. С. 310.
Скрынников Р.Г. Опричный террор. С. 59.
Скрынников Р.Г. Иван Грозный. С. 152.
Мюллер Р.Б. Очерки по истории Карелии XVI—XVII веков. Петрозаводск, 1947. С. 90-91.
Jerome Blum. Lord and Peasant in Russia from the Ninth to the Nineteenth Century, Princeton University Press, 1961, p. 247.
Ibid.
Ibid., p. 249. Emphasis added.
Ibid.
Дьяконов H.A Очерки no истории сельского населения в Московском государстве XVI—XVII веков. Спб, 1898.
Греков Б.Д Крестьяне на Руси с древнейших времен до XVII века, М.-Л., 1946.
Штаден Г. О Москве Ивана Грозного, М., 1925. С. 123.
«Памятники русского права» (далее Памятники). Вып. III. М., 1955. С. 366.
Копанев А.И. Уставная земская грамота трех волостей Двинского уезда 25 февраля 1552 г. «Исторический архив». Т. VIII, 1952.
Памятники. Вып. III. С. 359.
Маковский Д.П. Развитие товарно-денежных отношений в сельском хозяйстве русского государства в XVI веке. Смоленск, 1960. С. 96.
Там же. С. 97.
Памятники. Вып. IV. М., 1956. С. 238.
Греков Б.Д. Цит. соч.. С. 604.
Копанев А. И. История землевладения Белозерского края в XVI—XVII веках. М.-Л., 1951. С. 181.
Глава 3. Иосифляне и нестяжатели
Зюганов Г. За горизонтом. Орел, 1995, С. 31, 43.
Носов Н.Е Становление сословно-представительных учреждений в России. Л., 1969. С. 284.
Платонов С.Ф. «Проблема русского севера в новейшей историографии». Летопись занятий археографической комиссии. Вып. XXXV. Л., 1929. С. 107.
Копанев А.И. «К вопросу о структуре землевладения на Двине в XV-XVI веках», Вопросы аграрной истории, материалы научной конференции по истории сельского хозяйства Европейского Севера СССР. Вологда, 1968. С. 450.
Носов Н.Е. Цит. соч.. С. 283.
See Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, Berkeley, University of California Press, p. 213.
Носов Н.Е Цит. соч.. С. 284.
Там же. С. 11.
См., например, Кобрин В. Иван Грозный. М., 1989; Флоря Б. Иван Грозный. М., 1999; Борисов Н. Иван III. М., 2000.
/ттапие/ Wallerstein. The Modern World System: Capitalist Agriculture and the Origin of the European World Economy in the Sixteenth Century, NY, 1974.
«Россия и латинство». Берлин, 1923. С. 11.
Там же.
ЯновА.Л. Россия против России. Новосибирск, Сибирский хронограф, 1999.
New York Herald Tribune, May 5, 2000.
Покровский M.H. Очерк истории русской культуры. Изд. 3-е. М., Мир. С. 218.
Лурье Я.С. Идеологическая борьба в русской публицистике конца XV - начала XVI в. Л., 1960. С. 183.
Павлов А. С. Исторический очерк секуляризации церковных земель в России. Одесса, 1871. С. 113.
Там же. С. 97.
Там же. С. 39.
См.: Лурье Я.С. Цит. соч., ч. 293.
Там же.
Там же.
Там же, сс. 183, 185.
В 1523 г. начинается секуляризация церковных земель в Швейцарии. В 1527-м Густав Ваза секуляризовал церковные земли в Швеции. В 1536-м секуляризация начинается в Англии, Дании, Норвегии и Шотландии, в 1539-м — в Исландии.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен, кн. Ill, М., 1960. С. 185.
Казакова Н.А., Лурье Я.С. Антифеодальные еретические движения на Руси XIV — начала XVI века. М.-Л., 1955. С. 381.
Там же. С. 378.
Соловьев С.М. Цит. соч.. С. 190.
ПавловА.С. Цит. соч.. С. 50.
«Слово кратко в защиту монастырских имуществ». М., 1902, С. 25.
Малинин В. Старец Елеазарова монастыря Филофей и его послание, Киев, 1901. С. 129.
Казакова Н.А., Лурье Я.С. Цит. соч.. С. 438.
Бегунов Ю.К. «Слово иное» — новонайденное произведение русской публицистики XVI в. о борьбе Ивана III с землевладением церкви», Труды отдела древнерусской литературы. Т. XX. М.-Л., 1964. С. 351.
О Соборе 1503 г. рассказывают семь различных источников. Некоторые друг другу противоречат. Иногда до такой степени, что об одном из них историки придерживаются противоположных мнений. А.А. Зимин (Зимин А.А О политической доктрине Иосифа Во- лоцкого». Труды отдела древнерусской литературы. T.IX, М.-Л., 1953. С. 170) полагает, что документ этот нестяжательского происхождения, а Я.С. Лурье (Лурье Я.С. Цит. соч.. С. 414) и Г.Н. Моисеева (Моисеева Г.Н. Валаамская беседа — памятник русской публицистики в., М.-Л., 1958. С. 22—23) считают, что написали его иосифляне. Изложенная здесь версия базируется в основном на классическом труде А.С. Павлова с незначительными поправками, которые следуют из найденного Ю.К. Бегуновым в пермской библиотеке лишь в 1960 г. восьмого источника (Слово иное).
Павлов АС. Цит. соч.. С. 46.
Там же.
Там же. С. 68.
«Сочинения преподобного Максима Грека в русском переводе», изд. Троице-Сергиевской Лавры, ч. 1, 1911. С. 72.
Соловьев С.М. Цит. соч.. С. 122.
Бегунов Ю.К. «Секуляризация в Европе и Собор 1503 г. в России». Феодальная Россия во всемирно-историческом процессе, М., 1972. С. 47.
Каштанов С.М. «Ограничение феодального иммунитета правительством русского централизованного государства», Труды Московского Государственного историко-архивного института. Т. XI, М., 1958. С. 270-271.
Павлов АС. Цит. соч. С. 71.
Плеханов Г.В. Сочинения, М.-Л., 1923-1927. Т.20. С. 144.
См. об этом Б. Флоря. Цит. соч. С. 156.
Каштанов С.М. Социально-политическая история России конца XV — первой половины XVI в. М., 1967. С. 257.
«Сочинения преподобного Максима Грека...». Ч. 1. С. 102;
Ржига. «Максим Грек как публицист». Труды отдела древнерусской литературы. Т. 1. М.-Л., 1934, С. 113, 114.
Зимин А.А. О политической доктрине Иосифа Волоцкого.
175.
Малинин В. Цит. соч. С. 128.
Соловьев С.М. Цит. соч. С. 556.
Нечкина М.В. Василий Осипович Ключевский. М., 1974. С. 260.
Глава 4. Перед грозой
Prince А. М. Kurbsky's History of Ivan IV. Ed. and transl. by J.L.I. Fennel, Cambr. Univ. Press, 1965, p. 21.
Время царя Ивана Грозного // Русская старина в очерках и статьях. М., б/д. Т. 2. С. 173.
Бахрушин С. В. Избранная Рада Ивана Грозного // Научные труды. Т. 2. М., 1954.
Смирнов И. И. Очерки политической истории русского государства 30-50-х гг. XVI века. М.-Л., 1958.
Зимин А.А Реформы Ивана Грозного. М., 1960. С. 435.
Латкин Н.В. Земские соборы древней Руси. Спб, 1885. С. 228.
Зимин А. А Цит. соч. С. 379.
Носов H.L Становление сословно-представительных учреждений в России. Л., 1969. С. 344.
Янов АЛ. Россия против России. «Сибирский хронограф». Новосибирск, 1999.
Зимин А.А Цит. соч. С. 378.
Там же.
Ржига В.Ф. И.С. Пересветов — публицист XVI века. М., 1908. С. 72.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен, 1959—1966. Кн. 3. С. 445.
Покровский М.Н. Избранные произведения. М., 1966. Кн. 1. С. 320-321.
Вот как, например, объясняет закрепощение крестьян Б.Д. Греков в своей классической работе: «По мере разрастания хозяйственной разрухи 70—80-х гг. количество крестьянских переходов росло... служилая масса не смогла оставаться спокойной. Не могла молчать и власть помещичьего государства. Радикальное и немедленное разрешение крестьянского вопроса сделалось неизбежным. Отмена Юрьева дня сделана была в интересах этой прослойки» {Греков Б. Д. Крестьяне на Руси. М., 1954. Т. 1. С. 297). Этот туманный пассаж способен, правда, вызвать больше вопросов, чем предложить ответов. Что закрепощение было не в интересах крестьян и не в интересах бояр, к которым крестьяне как раз и переходили от помещиков, очевидно. Вопрос совсем в другом: каким это образом «прогрессивные помещики» (как трактует их Греков вместе со всей советской историографией) оказались вдруг носителями феодальной реакции? И самое главное, у Грекова получается, что, не будь «хозяйственной разрухи 70—80-х», крепостничества на Руси не было бы тоже. Но если судьба России и, уж во всяком случае, судьба русско-го крестьянства прямо зависела от этой «разрухи», то не следовало ли главному эксперту по крестьянству на Руси задуматься над вопросом, откуда, собственно, эта судьбоносная «разруха» взялась? Увы, он не задумался.
Штаден Г. Записки о Москве Ивана Грозного. М., 1925. С. 20.
Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 115.
Штаден Г. Цит. соч. С. 116.
Латкин Н.В. Цит соч. С. 182.
Бережков И. План завоевания Крыма. Спб, 1891. С. 68.
Hatchinson L. Introduction to Karl Marx' Secret Diplomatic History of the Eighteenth Century. L., 1969, p. 19.
Карамзин H.M. История государства Российского. Спб, 1819. Т. 8. С. 261.
Соловьев СМ Цит. соч. С. 651.
Покровский М.Н. Цит. соч. С. 450.
Виппер Р.Ю. Цит. соч. С. 69.
Бахрушин С.В. Иван Грозный. ОГИЗ, 1945. С. 84.
Там же.
Prince А.М. Kurbsky's History..., p. 126.
Ibid., p. 123-124.
Послания Ивана Грозного. М.-Л., 1951. С. 317 (выделено мною. АЛ)
Там же. (выделено мною. АЯ.)
Там же. С. 603.
Там же. С. 317.
Соловьев С.М. Цит. соч. С. 493.
Карамзин Н.М. Цит. соч. С. 253.
Там же. С. 254.
Зимин А. А Цит. соч. С. 435.
В.И. Сергеевич. Русские юридические древности. Т. 2. СПб, 1909. С. 369. Автор классического труда по истории русского права придерживается именно такой точки зрения на статью 98: «Это несомненное ограничение царской власти и новость: царь только председатель боярской коллегии и без ее согласия не может издавать новых законов».
Ключевский В.О. Курс русской истории. М., 1937. Ч. 3. С. 37.
Там же. С. 44.
Чичерин Б.И. О народном представительстве. М., 1889. С. 151.
Fletcher G. Of the Russe Common Wealth, reprinted from Hukluyt Society Publ., NY, no date, p. 34.
McDaniel Tim. The Agony of the Russian Idea, Princeton Univ. Press, 1996, p. 52.
Waine Merry. «Whither Russia?», PBS, May 9, 2000.
Часть вторая ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
Глава 5. Крепостная историография
Борисов Н. Иван III. М., 2000. С. 500.
«Реформы и контрреформы в России». М., 1994. С. 240.
Борисов Н. Цит. соч.. С. 499.
Там же.
Там же.
Там же. С. 500.
Там же.
Там же. С. 633.
Там же. С. 627.
Wittfogel Karl. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957.
Cited in Alexander Yanov. The Origins of Autocracy, University of California Press, Berkeley, 1981, p. VIII.
Черепнин Л.В. «К вопросу о складывании абсолютной монархии в России», Документы советско-итальянской конференции историков, М.,1968. С.38.
Там же.
Там же. С. 24—25.
История СССР. М., 1966. С. 212.
Ключевский В.О. Боярская Дума Древней Руси. 1909, с. 330.
Тарле Е.В. Падение абсолютизма. Пг., 1924. С. 54.
«История СССР». 1970, № 4. С. 54.
АврехА.Я. «Русский абсолютизм и его роль в утверждении капитализма в России», «История СССР». 1968, № 2, С. 83, 85.
Карл Маркс, Фридрих Энгельс. Сочинения. Изд. 2-е. 48 томов, М., 1955-1977. Т. 21. С. 172.
АврехАЯ. Цит. соч.. С. 83.
Там же. С. 85.
Там же. С. 82.
Там же. С. 87.
Ленин В.И. Полн. собр. соч. Т.9. С. 333—334.
Поршнев Б.В. Феодализм и народные массы. М., 1964. с. 354.
Чистозвонов А.Н. «Некоторые аспекты проблемы генезиса абсолютизма», «Вопросы истории», 1968. №5. С. 49.
Аврех АЯ. Цит. соч. С. 89. (Разрядка моя. АЯ.)
Там же. С. 85.
Павлова-Сильванская М.П. К вопросу об особенностях абсолютизма в России, «История СССР». 1968. № 4. С. 77.
Там же. С. 85.
Там же.
Маркс К., Энгельс Ф. Избранные письма. М., 1948. С. 77.
Шапиро А.Л. Об абсолютизме в России. «История СССР». 1968. №5. С. 71.
Там же. С. 72.
Там же. С. 74.
Там же. С. 82.
Там же.
Давидович А. И. С. А. Покровский. О классовой сущности и этапах развития русского абсолютизма. «История СССР». 1969. № 1. С. 65.
Там же. С. 62.
Там же. С. 65.
Там же. С. 60-61.
Там же. С. 62.
Троицкий С.М. О некоторых спорных вопросах истории абсолютизма. «История СССР». 1969. № 3. С. 135.
Там же. С. 139.
Там же. С. 142.
Ленин В.И. Цит. соч. С. 381.
Троицкий С.М. Цит. соч. С. 148.
Сахаров АН. Исторические факторы образования русского абсолютизма. «История СССР». 1971. № 1. С. 111.
Там же. С. 112.
Там же.
Marx Karl. Secret Diplomatic History of the XVIII Century, London, 1969, p. 121.
Маркс Карл. Избранные произведения, М., 1933. С. 537.
Ленин В.И. Цит. соч. Т. 12. С. 10.
Там же. Т. 9. С. 381.
Там же. Т. 20. С. 387.
Сахаров АН. Цит. соч. С. 114, 115, 119.
Смирнов И.И. Иван Грозный. Л., 1944. С. 99.
Глава 6. «Деспотисты»
Richard Pipes. Russia under the Old Regime, New York, 1974, p. XXI.
Martin Ma/ia. Russia under the Western Eyes, Harvard University Press, 1999? p. 129.
Eisenshtadt S.N. «The Study of Oriental Despotisms as Systems of Total Power,» The Journal of Asian Studies 17 (May 1958): 435-446.
Karl A. Wittfogel. «Russia and the East: A Comparison and Contrast,» In The Development of the USSR: An Exchange of Views, edited by Donald W. Treadgold, Seattle, 1964 (farther reffered to as Treadgold, ed.), pp. 352-353.
Трубецкой H.C. История. Культура. Язык. M., 1995. С. 211, 213.
Савицкий П.Н. «Степь и оседлость», Россия между Европой и Азией: Евразийский соблазн. М., 1993. С. 125.
Трубецкой Н. С. «О туранском элементе в русской культуре», Евразийский временник. Кн. 4. Берлин, 1923. С. 372.
Шахматов М. «Подвиг власти». Там же. Кн. 3. С. 59.
Пушкарев С.Г. Обзор русской истории. М., 1991. С. 93.
Там же.
Там же.
Вернадский Г.В. Монголы и Русь. Тверь-Москва, 1997. С. 345.
Гегель Г.В.Ф. Лекции по философии истории. Спб, 1993. С. 64.
Treadgo/d, ed., p. 331.
Ibid., p. 332.
Tibor Szamue/y. The Russian Tradition. London, 1976, p. 87.
Treadgo/d, ed., p. 332.
Ibid., p. 336.
Карл Маркс и Фридрих Энгельс. Сочинения. Т. 25. Ч. 1. С. 354.
Samuel P. Huntington. The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order, New York, 1996, p. 40.
Cited in ibid., p. 41.
Ibid., p. 42.
Karl A. Wittfogel. Oriental Despotism, New Haven, Conn., 1957, pp. 224-225.
Treadgo/d, ed., p. 355.
Toynbee A «Russia's Byzantine Heritage,» Horizon 16 (August 1947), pp. 83, 87,94, 95.
Ibid., p. 93.
Ibid., p. 95.
Ibid., p. 91.
Ibid., p. 94.
Richard Pipes. Op. cit., p. 20.
Ibid., p. 22-23.
Ibid., p. 23.
Ibid.
Ibid., p. 7.
Ibid., p. 95.
Ibid., p. 71.
Ibid., p. 85 (emphasis added).
Ibid., p. 23.
Ibid., p. 97 (emphasis added).
Ibid., p. 85.
Ibid., p. 86.
Ibid., p. 94.
Ibid., p. 89.
Ibid., p. 90.
Ibid., p. 21.
Ibid., p. 94.
ibid., p. 112.
Ibid., p. 69.
Ibid., p. 104.
Сахаров A.M. Об эволюции феодальной собственности на землю в Российском государстве XVI века. «История СССР». 1978. № 4.
Richard Pipes. Op. cit., p. 106.
Ibid., p. 65.
Ibid., p. 112.
Глава 7. Язык, на котором мы спорим
Cited in Alexander Yanov. The Origins of Auticracy, Berkeley, 1981, p. VIII.
Валлерстайн И. Миросистемный анализ // «Время мира», № 1, Новосибирск, 1998. С. 115.
Там же.
Там же.
Там же.
Там же.
Там же.
Федотов Г.П. Судьба и грехи России. Спб, 1991. Т.1. С. 318.
«Российская цивилизация». М., 2000. С. 27.
«Реформы и контрреформы в России», М., 1994. С. 206.
«Новый мир». 1995. № 9. С. 137.
См.: «Российский цивилизационный космос (к 70-летию Ахие- зераА.С.) М., 1999.
См., например: Давыдов А.П. Духовной жаждою томим: Пушкин и становление «срединной культуры» в России. М., 1999.
Arthur М. Sch/eisinger, Jr. The Cycles of American History, Boston, 1986.
Felipe Fernandez-Arnesto. Millenium, New York, 1995, p. 130.
Аристотель. Политика. M., 1911. С. 139.
Там же. С. 112.
Монтескье Ш. О духе законов, Спб., 1908. С. 127.
Там же. С. 64.
Gegel G.W.F. Lectures on the Philosophy of History, London, 1861, pp. 130, 133-134, 137, 145.
Крижанич Ю. Политика, М., 1968. С. 438.
Книга Виттфогеля была встречена буквально в штыки многими серьезными специалистами, включая историка А. Тойнби («American Political Science Review,» March 1958, vol. 52, No.1), социолога С. Эйзенштадта («Journal of Asian Studies,» May 1958, vol. 17, No. 3), синолога В. Эберхардта («American Sociological Review,» 1958, vol.23, No. 4), специалиста no Золотой Орде Б. Шпулера («Slavic Review», Dec. 1963) и специалиста no сравнительной социологии С. Андрески (Elements of Comparative Sociology, London, 1964).
Andresky S. Op. cit., p. 164.
Karl A. Wittfogel. Oriental Despotism, Yale University Press, 1957, p. 303.
Монтескье Ш. Цит. соч. С. 31—32.
Там же. С. 64.
Wittfogel К. A Op. cit., р. 134.
Крижанич Ю. Цит. соч. С. 599.
Кареев Н.Н. Западно-европейская абсолютная монархия XVI, XVII и XVIII веков. Спб, 1908. С. 330.
Там же. С. 130. (Разрядка моя. А.Я.)
Wittfogel К.А Op. cit., p. 141.
Ibid., p. 143.
Крижанич Ю. Цит. соч. С. 438.
Там же. С. 593.
Ключевский В.О. Сочинения (изд. первое). Т. 2. С. 188.
Марк Твен. Янки при дворе короля Артура, Рига, 1949. С. 43.
Там же. С. 130.
Alexander Gershenkron. Economic Backwardness in Historical Perspective, Cambridge, Mass., 1962.
Валишевский К.Ф. Сын великой Екатерины. Изд. Суворина А.С., б.д. С. 132.
БрикнерАГ. Смерть Павла I, Спб., 1907. С. 36.
Плеханов Г.В. Собр. соч., М., 1925. Т. 21. С. 36-37.
Валишевский К.Ф. Цит. соч.. С. 158. (разрядка моя. АЯ.)
Там же. С. 159.
Там же.
«Архив князя Воронцова». М., 1970. Т. XXI. С. 323.
Ключевский В. О. Цит. соч. С. 189-190.
Часть третья ИВАНИАНА
Глава 8. Первоэпоха
«Московские новости», 5 января 2000.
NYT, Jan. 9. 2000.
Thomas Kuhn. The Structure of Scientific Revolutions. Chicago,
4. Samuel Hantington. The Clash of Civilizations and the Remaking of the World Order, NY, 1996, p. 41.
Сергиевич В.И. Русские юридические древности. Т. 2. Спб, 1900. С. 369.
Михайловский Н.К «Иван Грозный в русской истории». Сочинения. Т. б. Спб, 1909. С. 134.
Кавелин К.Д. Сочинения, М., 1859, ч.2. С. 112.
Михайловский Н.К. Цит. соч.
Там же.
Веселовский С.Б. Исследования по истории опричнины. М.,
С. 35.
Платонов С.Ф. Иван Г розный. Пб., 1923. С. 5.
Зимин АА Реформы Ивана Г розного, М., 1960. С. 31.
Покровский М.Н. Избранные произведения. Кн. 3. М., 1967. С. 239.
Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Кн. 3. М., 1960. С. 707.
Покровский М.Н. Цит. соч. Кн. 1. М., 1966. С. 256.
Полосин И.И. Социально-политическая история России XVI — начала XVII вв., М., 1963. С. 20.
Там же. С. 14.
Виппер Р.Ю. Иван Грозный. Ташкент, 1942. С. 31.