X. Горло

Во время свадеб на красивых длинных шеях женщин можно было увидеть украшения: коллары, матинэ, ожерелье-оперу, цепочки, — они обязательно должны были быть золотыми, с россыпью драгоценных камней. Эти украшения были посланиями от одной женщины к другой — они повествовали о любви мужа, о помолвке, о ссоре или искуплении вины. Никто не рассказывал историю своих украшений, обычно она додумывалась зрителями, как сцена артхаусного кино. Мама не любила бусы и ожерелья. Откладывая деньги с зарплаты, она покупала себе красивые серебряные кольца. Одно она подарила мне: серебряное, с белыми и розовыми фианитами, по размеру оно подходило только безымянному пальцу. И хотя оно совершенно не идет мне, я всегда беру его с собой, иногда надеваю, чтобы почувствовать связь между нами. Жемчужное ожерелье, доставшееся ей от матери, моей бабушки, мама никогда не носила — оно лежало в коричневой коробке, которую она привезла из Грузии.

Мать моей матери никогда не снимала хрупкое ожерелье из дикого жемчуга, оно лежало на ее смуглой коже вплоть до момента, когда соседки омыли ее уставшее тело и завернули в плотный белый саван. Жемчужное ожерелье они отдали дочери как вечное напоминание об украшениях, рассказывающих свои истории после смерти владелицы. Из-за рака бабушку часто бросало в жар, горло сжималось в приступах удушья, она открывала все окна в маленькой спальне и ложилась на пол под ними; периодически, страдая от ночных болей, она выходила на балкон и любовалась на ночное грузинское небо. Грузинское небо было красивее всего, что я когда-либо видела: большой зрачок полной луны низко висел над землей, казалось, что, подпрыгнув, можно легко коснуться пальцем. Ночь накрывала маленькую грузинскую деревню плотной темнотой, словно некто мягко нажал на небесный выключатель. Звезды перемигивались друг с другом, передавая местным жителям целые поэмы на морзянке, которые оставались не расшифрованными. Бабушка безмолвно наблюдала за телами звезд в небесном гробу, за тем, как их сверкающие белые саваны перестают излучать свет, уподобляются тьме и становятся ее частью. Она знала, что эта участь ожидает каждого живущего на земле, но ей было жаль, что там нельзя будет шить одежду, постукивая педалью швейной машинки. В гробу не было звуков, это было пространство, где речь возвращалась Творцу.


Мать моего отца не носила украшений — когда она шла собирать базилик и травы, на шею она обычно накидывала платок. Под азербайджанским солнцем шея быстро покрывалась маленькими капельками пота. По вечерам они сменялись россыпью усталости и сожалений: всякий раз в конце трудового дня ей казалось, что можно было сделать больше. И она засыпала с легким вздохом разочарования. Ночь быстро накрывала склоны зангелановских гор, размывала пики горных вершин, растушевывала контуры деревьев: мир становился размытым, как береговая линия после цунами. Убедившись, что свидетелей нет, мать моего отца шепотом произносила ночную молитву, слова ударялись друг о друга, как бусины четок, и, свернувшись в клубок, скатывались вниз по гортани. Лишь однажды она пропустила молитву, в ночь своей смерти: приоткрыв рот, чтобы начать говорить, она поняла, что слова безвольно повисли на связках и вернулись Творцу.


Женщины предпочитали не говорить вслух: все свои жалобы, проклятья мужьям, сожаления о слишком быстро прожитой и непонятной жизни они упаковывали в молитвы, которые шепотом отправляли неизвестному адресату. Наутро после молитвы становилось легче, казалось, что выпущенные в мир слова уносили с собой эту ношу. По ночам я часто слышала, как мать молится.


После моей операции нам с мамой пришлось спать на одной кровати; по ночам, когда мать думала, что я сплю, она начинала молиться, она рассказывала Аллаху обо всех своих переживаниях и страхах и просила его защиты. Это было странное чувство: быть взрослой и спать с родителем в одной постели. Тела, лишенные былой легкости и связи, тяжело переваливались из стороны в сторону, уклонялись от случайных столкновений. Повернувшись в противоположные стороны, мы думали о разном. Я практически не могла спать: мне нельзя было лежать на животе из-за вшитого стимулятора, а на спине я спать не умела. Швы чесались, шея с трудом поворачивалась, пытаясь смириться с инородным ей проводом. Сам стимулятор ощущался каждой клеточкой кожи: я чувствовала металлические края выпирающего устройства, его тяжесть, чувствовала, как тело не принимает его, как болит кожа черепа от металлических скоб. Мать в очередной раз перебирала в голове воспоминания о жизни прошедшей и возможной, задавала самой себе вопрос: могла ли ее жизнь сложиться иначе?

Только через месяц мое тело привыкло к присутствию металлического предмета внутри, перестало на него реагировать. После заживления сам стимулятор почти не давал о себе знать: нужно было только заряжать его каждую неделю и ездить на настройку раз в полгода. Когда после операции мне разрешили ходить, нейрохирург повел меня в небольшую белую комнату, где на стеллаже от пола до потолка хранились маленькие белые коробочки, похожие на гробы; он достал случайную коробку и протянул мне. Помню, с каким трепетом я несла ее до палаты, словно новогодний подарок, — тогда я еще не знала, что с этой коробкой мы больше не будем расставаться ни на один день, я всегда буду брать ее с собой в поездки, следить, чтобы она лежала в чистом и сухом месте. Отныне в этой коробке лежала моя дееспособность: база для адаптера, сам адаптер, провод, несколько типов вилок, два воротника для беспроводной зарядки, большая инструкция на нескольких языках и пульт управления. Коробка была абсолютно белой, и на ней почти что празднично красовалась надпись Model DB-6412-EU-C Vercise Charging System. Невролог провела небольшой инструктаж, показала, за что отвечают кнопки на пульте: красная — включить / выключить всю систему, P — включить / выключить пульт, кнопка с силуэтом человека — выбор нужной программы, стрелки вверх и вниз — настройка уровня тока. Я подумала: как забавно, у меня теперь есть пульт от меня; еще забавнее, что теперь я напрямую зависима от электричества, значит, план купить домик в глуши так и останется нереализованным.

Через месяц после операции я приехала на настройку: в коридоре было непривычно оживленно, уютный черный диван рядом с постом медсестер был занят пациентами. В руках каждого и каждой был пульт, очень похожий на мой. Когда невролог вышла в коридор, она поправила очки и строго наказала никому не включать свои пультики. Оказалось, что все они производились компанией Boston Scientific и могли управлять любым стимулятором в зоне доступа, теоретически можно было по ошибке настроить не свой стимулятор, а стимулятор соседа. После недолгого ожидания я зашла в кабинет врача, она подключила мой пульт к планшету и предупредила, что сейчас будет менять настройки. Буквально через секунду в глазах потемнело, появились странные цветные разводы, а правую кисть свело в спазме. Она молча посмотрела на меня и вернула настройки обратно. Еще через минуту: всю правую сторону тела свело, я не могла открыть рот, туго стянутый нитью. Она вновь посмотрела на меня и вернула настройки обратно. После пары неудачных проб она, наконец, нашла диапазон, в котором я сохраняла функциональность, и попросила меня погулять по отделению двадцать минут. Фактически она управляла моим телом, почти как игрушечной машинкой, кнопки на ее планшете определяли, буду ли я говорить, свободно двигать руками и ногами, видеть, полноценно существовать. Мое тело стало функциональным и управляемым, как бытовая техника, на смену экзистенциальному ужасу пришла бесконечная тревога за благополучие механизма: не сломается ли адаптер, не прольется ли вода на пульт управления, действительно ли стимулятор прослужит двадцать пять лет, а вдруг он выйдет из строя раньше времени? Первую неделю я даже боялась мыться, но невролог заверила меня, что всё в порядке. В самолете я убираю белую коробку от стимулятора в ручную кладь и крепко прижимаю к груди во время турбулентности, в поезде держу под подушкой, дома кладу в ящик комода, перед этим убедившись, что в нем нет жидкостей. Белая коробка и вшитый в область ключицы металлический предмет стали практически членами семьи. Всякий раз я боюсь, что, если случится пожар или здание обрушится, я не успею забрать коробку и навсегда останусь запертой в своем распадающемся теле, не способная закрыть рот.


Вернувшись домой из центра нейрохирургии, я ходила в шапке или платке: не то чтобы я стеснялась бритой головы, напротив, я почти привыкла к отсутствию волос, это облегчало быт. Не нужно было мыть волосы, заботиться об их внешнем виде, расчесывать, придумывать прически, покупать заколки и невидимки. Единственный минус — было очень холодно, казалось, будто всё тепло улетучивается через кожу на голове. Я носила платки, потому что этого требовала мать, она боялась, что люди увидят мою изувеченную голову, увидят семь шрамов, смазанных зеленкой, металлические скобы, удерживающие части скальпа; ей казалось, что мир не должен знать, что я больна.

И это действительно так: миру не обязательно знать о том, как мое тело распадается, как оно перестает функционировать, как ужасно чешутся швы, как шов под ключицей покрывается белой корочкой, когда заживает. Отрицая свое тело, я отрицала вместе с ним пласт исторического и культурного наследия, не принимая собственную конечность, я не признавала вечной связи своего тела с телами других женщин. Мне хотелось наконец разорвать порочный круг расплаты, открыть наши плотно зашитые рты, чтобы крикнуть о своем существовании и существовании матерей, бабушек, сестер, подруг. Хватит держать друг друга за горло мертвецкой хваткой страха: а что, если кто-то увидит, а что, если кто-то узнает, а что скажут люди, что подумают твои родственники, что сделает твой отец, когда узнает, — прочная цепь ужаса годами держала нас за горло, душила, как меня душила дистония.

Иногда я думаю о том, насколько символичной оказалась моя болезнь: чем меньше свободы у меня было, тем больше мышц оказывалось оккупировано болезнью. В какой-то момент, помимо нарушений речи, начались проблемы с глотанием и дыханием: каждый раз, когда я ела, кусочки пищи попадали не в то горло. Это начало происходить всё чаще и чаще, я стала меньше есть и больше пить, мне казалось, что тело отказывается от еды. Мое тело высыхало от дистонических приступов, бессильно погружалось в сон и было способно глотать только жидкости: воду, кофе, сок, суп. В минуты сильных приступов я чувствовала, как горло сжимается, как воздух с трудом проталкивается между схваченных спазмом мышц, мой рот раскрывался и пытался вобрать как можно больше воздуха, словно я плыла с опущенной вниз головой и внезапно осознавала, что дышать больше нечем.

После очередного приступа тело расслаблялось, оно было похоже на спущенный надувной матрас, у меня не было сил даже перевернуться с одного бока на другой, я лежала на спине, как вытащенная из воды утопленница, и радовалась способности дышать. Воздух спокойно скользил по горлу и растекался по легким. Я думала о том, как это здорово — иметь горло, гортань, связки, способные говорить слова: свободно и легко. Слова менялись местами, притягивали и отталкивали друг друга, выдавали не только факт моего существования, но и служили резервуаром нежности, горя, радости, передавали тайное знание в виде материнских молитв, сказок, предостережений, рецептов, фраз, признаний, исповедей и даже проклятий.

Загрузка...