I. Брови

В овальном зеркале отражались большие густые черные брови, которые, по строгому наказу матери, нельзя было выщипывать. Дело было не только в том, что Аллах запретил своим созданиям менять что-либо в теле, но еще и в том, что я была не замужем. Ведь главным событием в жизни любой азербайджанской девочки непременно является свадьба, и только она дарует право на перемены, даже если они не одобряются Аллахом. В маленьких горных поселениях можно было легко отличить незамужнюю и невинную девочку от уже замужней женщины: первым и главным, что их отличало, были брови.

Тонкие, словно нарисованные тушью, ровные и почти искусственные, они говорили окружающим, что теперь девочка навечно стала женщиной, а значит, ее густые брови, похожие на райские кустарники, остались в прошлом. Правда, в обычной русской школе большинство девочек, любуясь на себя в маленькое круглое зеркальце из роспечати, совершенно спокойно выдирали непослушные жесткие волоски бездушными металлическими щипчиками. Я долго раздумывала, в чем же вред выщипывания бровей, если на следующий день одноклассницы были всё такими же, и даже немного счастливее. Каждый день мои брови будто бы разрастались в пространстве над веками, оккупируя всё больше и больше кожи, но если у подруг это были светлые лианы, то у меня — темные и огромные крылья горной птицы. Вопрос, как поступать с бровями, был всё таким же острым, когда мы поехали к родственникам отца в Баку. Там в маленькой комнате на кровати лениво лежали друг на друге плотные матрасы, разноцветные одеяла с множеством орнаментов. Большую часть матрасов тети и бабушки набивали собственноручно: сначала баранью шерсть долго промывали, затем заботливо раскладывали под ослепительное бакинское солнце прямо во дворе, пока не наступал самый долгий и мучительный процесс их сборки. Чистые наволочки, украшенные розами, быстро наполнялись содержимым, мама и биби́[1] плотно утрамбовывали шерсть, словно вспоротое брюхо индейки начинкой, а затем вручную сшивали края. Тело матраса также оказывалось пронизано большими стежками посередине, для этого брали самую крупную и толстую иглу, шить которой было тяжело и опасно: руки то и дело оказывались в кровяных созвездиях. Именно на этих любовно сшитых и разложенных друг на друге матрасах мы сидели с двоюродными сестрами и молчаливо наблюдали, как взрослые женщины с блестящими кольцами на пальцах выщипывали друг другу брови с помощью шелковой нити. Помню, как думала, откуда их руки узнали все эти тайные движения, как научились так стремительно и быстро управлять нитью, чтобы она безошибочно убирала лишнее и оставляла нужное. Кожа, узнав горечь утраты, быстро краснела, словно оплакивала каждую волосинку. Спустя двадцать минут вместо прежних бровей появлялись новые: выгравированные на коже, как орнамент на вазе. Холодные, спокойные, не знающие своего прошлого, они придавали лицу обладательницы новое выражение, известное только тем, кто познал силу собственной воли и возможность менять собственное тело. Такое выражение лица было и у подруги детства, когда мы встретились после ее свадьбы в жаркий бакинский день: облегчение, ведь больше не требовалось нести тяжкую ношу невинности и вместо запретительных «нельзя» появилось множество «наконец можно».

С одной стороны, мне нравилось общаться с многочисленными двоюродными сестрами, тетями и родственницами: ведь они выросли и жили в мире знакомых мне правил, все понимали то, что было невозможно объяснить одноклассницам. С другой — они сами стали самыми строгими хранительницами правил, когда-то придуманных для них: если кто-то делал нечто постыдное или отличное от традиционного, можно было не сомневаться, что благодаря длинным языкам представительниц диаспоры об этом узнают все. А потому признаться сестрам в своем сладковатом и запретном желании выщипать брови я не могла и тайком завидовала одноклассницам, не отягощенным бесконечным сводом запретов и способным самим распоряжаться своими телами.


После долгих раздумий я решилась: в один из выходных дней я стащила материнские щипчики и незаметно выщипала парочку самых неприятных и заметных волосков между бровями. В итоге дело было сделано: щипчики вернулись на исходное место, а отпавшие, как осенние листья, волосинки смыты с тела белой скользкой раковины. Хоть я и испытала небольшую радость: теперь мне было спокойнее в окружении одноклассниц и подруг, вырванные волоски ничего не изменили — мир не рухнул, а мое тело не обесценилось. Какими были брови женщин, окружавших меня, почему они были такими?


Еще с детства я точно знала, что похожа на маму, об этом свидетельствовали не только фотографии в семейных альбомах, но и слова абсолютно всех людей, вхожих в дом. Всматриваясь пару минут сначала в мое детское лицо, а затем в материнское, они радостно заключали: «Вся в маму». Помню, что меня всегда это изумляло, почему все так настойчиво ищут сходство? Будто оно не заложено самим фактом сотворения и рождения. Может быть, в этом желании найти сходство прятался вопрос, будут ли наши с мамой судьбы схожими, как лица? Означает ли сходство лиц сходство судеб? Были ли схожими судьбы героинь в поэмах Низами?

Только вот единственное, что было у меня от отца, — мои брови. Мужские брови на женском лице: ярко очерченные черные дуги, под каждой бровью, словно рассыпанные чаинки, виднелись волоски. Почему у всякой женщины из «восточной» литературы всегда были одни и те же брови, похожие на полумесяцы и черные, как ночь? Почему только бровям полагалось быть черными? Какими были брови Шахерезады? Наверняка черными.

Брови моей матери тоже черные. Они всегда словно немного вопрошают; каждый раз, когда она смотрит на меня, в бровях читается вопрос: была ли ты сегодня достойной дочерью или нет? Лишь изредка ее брови приподнимаются от радости: обычно это происходит на свадьбах. Свадьбы всегда были ее любимыми событиями. Не только потому, что это до сих пор главный способ социализации внутри диаспоры, особенно за пределами родины, но и потому, что свадьба — это долгожданная возможность выйти из дома, красиво одеться, купить себе новое платье, накраситься, нацепить любимые и неизменные кольца и серьги, посплетничать с подругами и официально, не испытывая стыда, выпить бокал вина. Она любит свадьбы, потому что на них не надо готовить, можно забыть о своей обычной тяжелой жизни, об уборке и просто стать частью общества. Именно на свадьбе она и познакомилась с отцом тридцать лет назад, точнее это он с ней познакомился, точнее — выбрал ее среди прочих. И одной из причин, почему он выбрал ее, были, конечно, ее густые нетронутые брови, из-под которых она изредка посматривала на танец невесты и жениха. Могла ли она знать, что потупленный скромный взгляд станет причиной его влюбленности?


Такими же были и брови бабушки по материнской линии, со временем она совсем перестала их выщипывать, и они стали похожими на запущенный сад, который она любила больше, чем людей. Только в сад и на швейную машинку она смотрела с теплом и нежностью, будто гладила их; предметы, как и растения, никогда ее не разочаровывали, в отличие от людей. Люди, напротив, получали от нее взгляд сухой и жесткий, как черствый хлеб. Тебе следовало доказать собственную пользу, чтобы взгляд этот стал мягче, а потому каждое лето все, кто оказывался в ее грузинском доме, были обязаны отработать свое пребывание: собирать белую и красную черешню, собирать и очищать фундук, собирать фасоль в большие грубые мешки для продажи, срывать кинзу и укроп в огороде, правда, чтобы ты ни делал — ее взгляд из-под хмурых седых бровей оставался прежним, спокойным и отсутствующим, как прочный лед.


Такой же будто бы вечно злой и серьезный взгляд был у родной сестры; она, по уверениям окружающих, вся была в отца, за исключением кустистых бровей, которые достались ей от матери. Она унаследовала тяжелый взгляд бабушки: ее нахмуренные брови и холодный взгляд. Даже на милой фотографии, где ей год, из-под крепких плотных черных кудряшек блестят два злых карих глаза. Моим бровям она завидовала больше всего и часто сокрушалась: почему ей достались пышные брови матери, срастающиеся в пространстве между бровей, или, как его красиво называют латинским словом, глабелле? Именно ей пришлось больше всего страдать от нападок одноклассниц и одноклассников, из-за чего она не колебалась ни на секунду и купила собственные металлические щипчики: больше никто и никогда не посмеет над ней насмехаться.


Со временем я забыла о существовании своих бровей, меня перестала беспокоить их ширина и густота, я поняла, что брови, подобно жизненному опыту, не могут быть одинаковыми. В них всегда есть что-то от их обладательницы. Они начали волновать меня только спустя пару лет в холодном сером коридоре больницы. Я сидела в огромной очереди из людей, чьи тела и лица были изуродованы, ассиметричны, искажены, в их лицах было что-то нечеловеческое: что-то большее, чем жизнь. В них было так много страдания, что периодически приходилось выползать на воздух, чтобы стереть их лица белизной спокойного зимнего неба.

Мы сидели так уже два часа: казалось, что невролог замуровался в своем кабинете или умер в нем. Наконец, дверь открылась и понемногу людей стали запускать. Там, за желанной дверью, сидел единственный на всю область невролог, делающий инъекции ботулотоксина[2] в мышцы. Люди выходили из кабинета совсем изменившиеся: женщина с кривошеей с облегчением и гордо, подобно знамени, несла свою длинную красивую ровную шею; юный парень улыбался, демонстрируя новообретенную симметрию лицевых мышц.

Когда, наконец, очередь дошла до меня, я радостно бросилась к двери, я представляла, как мое искаженное лицо вернут к его первоначальному виду. Как исчезнут уродливые два осколка бровей с неровными краями, как у разбитой пиалы, вызванные спазмами лицевых мышц, и вернутся брови, подобные стрелам лука или полумесяцу в ночном небе, как гордо я понесу свое вернувшееся лицо по морозной улице.


В кабинете было душно. Всё было, как это обычно бывает в медицинских кабинетах, холодновато-голубым и безучастно белым, врач приспустил очки, молчаливо полистал медицинское заключение, потрогал мои плечи-лицо-руки и спокойно отрезал: вам не поможет ботокс, слишком много задето. Я продолжила сидеть, не способная встать и уйти без обещанного мне чуда, тогда он ненавязчиво открыл дверь и мягко кивнул.


Полгода назад именно мои брови позволили другому неврологу поставить диагноз. Это был очередной поход к врачу, от которого я ничего не ждала. Ни один врач не мог ответить на вопрос, что происходит с моим телом, почему я не могу контролировать мышцы рук и ног, большинство лениво заключали: «стресс» или «психосоматика», и, не успев закрыть рот от зевка, выталкивали меня за дверь. В тот день я твердо решила, что, если и этот врач скажет, что это «психосоматика», поеду в психиатрическое отделение.

Врач был молодой, ему, кажется, не было и сорока, его большое тело и густая борода сразу успокоили меня. Я знала, что он не ошибется. Заполнив бумаги, он начал осматривать меня, в какой-то момент он сел ровно напротив и попросил поднять брови, затем опустить, улыбнуться, вдруг его теплая и ровная улыбка сменилась тревогой, он быстро схватил мою карточку и куда-то вышел. Когда он вернулся, то сказал, что мне надо приехать завтра в восемь утра, мы пойдем к заведующему. Так мои черные брови ответили на мой же вопрос, они больше не были обрамлением лица или его украшением, больше не символизировали чистоту и невинность, перестали быть генетической случайностью: они стали предвестниками большой беды, красным сигнальным выстрелом посреди океана, и наконец появился тот, кто смог его распознать.

Загрузка...