VI. Руки

Самой важной частью женского тела были руки: они готовили еду, качали детей, стирали, гладили мужские сорочки, шили одежду, подметали, мыли пол, вытирали пыль — женские руки всегда должны были быть заняты делом, только мужским рукам полагалась беззаботность. Пока мужские руки лениво лежали на накрытом столе, женские несли блюда, расставляли тарелки, раскатывали тесто для хангяля[27], накладывали плов, крутили долму, подшивали подолы свадебных платьев. Всякая женщина в нашей семье знала, что руки даны ей не для письма.


Руки матери моей мамы были покрыты множеством морщин, всегда привыкшие к работе, они двигались быстро и легко, кожа на тыльной стороне ладоней напоминала опаленную бумагу. Ее ловкие руки замечали каждую нить, выбившуюся из платья, и тут же прятали ее с изнаночной стороны. Подтягивали вялые пуговицы, готовые отпасть. Если оказывались рядом с деревом, враз собирали целую корзину тутовых ягод и фундука. Ее руки знали, что всякое дело, выполненное ими, Аллах обернет в райский день.


Руки матери моего отца тоже не знали покоя: они готовили еду на четверых детей, убирали дом, ухаживали за садом, перебирали ткани, таскали воду, раскатывали тонкое тесто для кутабов, промывали рис для плова, перебирали изюм, но они никогда ничего не писали. Словами были дела: безукоризненно убранный дом представал перед случайным гостем как редкая рукопись — предметы, каждый на своем месте, напоминали запятые и двоеточия, осторожно притаившиеся в теле предложения.


Руки моей матери тоже всегда работали, наши руки похожи: длинные тонкие пальцы с большими овальными ногтями. Материнские руки практически всегда были в воде, они мыли посуду, мыли окна, мыли пол, они беспрестанно омывали мир вокруг, словно только благодаря этому омовению он мог стать приятнее. Именно мама приучила нас с сестрой к чистоте, но не просто чистоте, а к особой въедливой, почти невротической чистоте. Если она замечала пятно на только что вымытой кружке, следовало перемыть ее, грязную посуду нужно было мыть сразу после еды, пол вычищали так, чтобы каждый угол сверкал, даже выключатели чистили спиртовыми салфетками. Чистота успокаивала маму, давала ей чувство контроля, будто она все-таки способна управлять своей жизнью. Дом был ее единственной вотчиной: банки, бутылки, специи, крупы — это было то немногое, за чем она могла всецело следить сама, а потому даже крючок в ванную она выбирала часами. Ее любимым магазином была, конечно, «Икеа»: мама часами бродила по идеальным скандинавским интерьерам, перебирала посуду, рассматривала крючки, размышляла о домашней утвари — это был ее способ медитации, даже выбор наволочки занимал вечность. Сначала она окидывала взглядом все наволочки, представленные в магазине, затем вспоминала, какое у нас постельное белье, потом размышляла, какой цвет лучше впишется в темно-коричневую спальню, потом долго читала состав и выбирала ткань, конечно же, сверяла размер наволочки с размером подушки, и, наконец, брала ту, которую считала достойной.


Женщины, которых я знала, относились к интерьерам своих квартир серьезнее, чем к собственным лицам или здоровью. Принимая гостей, они всегда были напряжены, потому что знали — это своего рода конкурс, их квартиры обязательно будут оценены: каждый их уголок, от пола до потолка, от кафеля в ванной до балкона, от типа ламината до обоев в детской. Всё обсуждалось: каждая деталь подвергалась критике, потому что дома были их единственной формой самовыражения. Тех, кто жил лучше остальных, легко было отличить, они не только не скрывали своего благополучия, но и стремились его подчеркнуть. Мебель покупалась монструозная с золотыми обрамлениями, шкафы ломились от красиво расставленной посуды, тяжелые занавески шились из дорогих тканей, чаще — ламбрекены с боковыми панелями. Эти дома врали своим гостям: в них не было ни грамма правды, они обставлялись подобно музеям с расчетом на зрителя, все признаки истинной жизни обитателей комнат скрывались и прятались в прикроватные тумбочки и ящики стола. Дома были маленькими островами отдельных женщин: в глубине хозяйской гостиной женщины могли ненадолго позволить своим рукам отдохнуть и держать только армуд-стакан, потягивая из него чай с бергамотом и чабрецом. Изредка эти руки украшали маникюром и смазывали кремом: обычно по праздникам, например, на свадьбу. Без повода мать никогда не красила ногти, но если предстояло торжество — она записывалась к своей знакомой и радостно шла на ногти, это было ее любимое время: редкие часы, которые можно было потратить на собственное тело без угрызений совести. Она несколько дней зачарованно смотрела на свои накрашенные ногти, как ребенок, которому наконец купили игрушку, которую он так давно хотел.

А вот колец она никогда не снимала. Не снимали колец и женщины семейного круга, они носили обручальные кольца, которые были признаком замужества и принадлежности определенному мужчине, носили золотые кольца с драгоценными камнями. Украшения сопровождали незамужних девушек по пути в мир женщин. Никем и ничем не занятые руки напоминали чистый лист, сначала на нем появлялось первое предложение, а затем и длинный текст, который, как надеялись, будет длиться всю жизнь. Первый раз кольцо надевается на руку еще не ведающей девушки во время помолвки как символ несвободы и скорого брака.

Родственники будущего мужа не должны скупиться на серьги, браслеты и прочие золотые украшения: ведь им следует показать семье невесты, что они готовы не просто принять ее в свой круг, но и обеспечить всем необходимым. Как правило, факт помолвки неминуемо означал свадьбу: мои двоюродные сестры с гордостью демонстрировали руку с кольцом и, переполненные радостью и счастливым ожиданием, отсчитывали дни до свадьбы. Наличие кольца значило, что они выполнили свой главный дочерний долг, и потому они стремились рассказать об этом всем, кто оказывался рядом. За помолвкой следовала и хна-яхты[28]: невеста, одетая в красное платье, символизирующее невинность, прощалась с прошлой жизнью, ее чистые руки разрисовывали хной, расписывали обещанием. Больше никогда ее руки не будут пустыми — к кольцу прибавится ребенок, первого ребенка сменит второй. Руки женщины не должны пустовать и не должны писать — это первое правило, которое девушка узнает, еще не вступив в брак.

Рукам дозволялось танцевать на свадьбах, совершать мягкие, плавные движения, похожие на морские волны, взамен на купюры, которые в них вкладывали. Чем интереснее был танец женских рук, тем больше оказывалось в них купюр и тем чаще на эти руки обращали внимание. Но это не были танцы-повествования, их целью было не завлечь мужчину, а выразить радость чужому счастью, вознести хвалу великому Аллаху, который даровал этой девушке этого юношу. Зрелые женщины мастерски владели своими руками: они контролировали каждую мышцу, каждый палец, вовремя поворачивали ладони от себя и к себе, закручивали кисти подобно виноградным листьям долмы.


Главное, чего хотелось рукам всякой женщины в нашей семье, были дети, руки тосковали, когда они не убаюкивали ребенка, не качали его или ее хрупкое тело под пристальным взглядом луны.

Когда родился мой брат, мама, убаюкав его, носила спящего по квартире, ее рукам не хватало этого сладкого чувства наполненности: дети были ее главным утешением, они делали жизнь необычной, появляясь на свет, они приносили ей события, давали почву для разговора, становились поводом для гордости, но всякий раз они росли и переставали помещаться в тело ее рук. Они становились больше, чем собственное детское тело, переставали нуждаться в матери, и это расстраивало ее больше всего: вместе с собой повзрослевшие дети уносили работу, необходимость готовить еду, стирать вещи, мыть полы. Когда дети взрослели, оказывалось, что больше не нужно готовить и стирать так много и часто. Дни становились пустыми и однообразными: она узнавала обо всем по телефону или в разговоре, как случайный свидетель, чувства и события теперь были отдельными от нее. Она переставала быть участницей жизни собственных детей, и тогда ее руки начинали тосковать.


Ее руки никогда не писали: они искали работу. Так, в особенно одинокий год она затеяла ремонт квартиры: сама ошкурила двери, покрыла их лаком, покрасила стулья, украсила пространство, которое, как она точно знала, никогда не покинет ее.


Руки мужчин, что я знала, готовили редко: в основном отец нанизывал мясо на шампуры и жарил шашлык. Деньги тоже были только в мужских отцовских руках: он давал нам небольшие суммы на карманные расходы, давал матери денег на покупку мебели или техники — так и должен был, по мнению моего отца, вести себя отец семейства. Зарабатывать деньги, приносить их в дом, выдавать, чтобы деньги затем обменяли на вещи или продукты. Каждый раз наутро после очередного скандала, приступа ревности и злости, когда отец избивал мать, он приходил с полным пакетом продуктов и протягивал его нам. Отец покупал то, что мы с сестрой любили больше всего: шоколадки «Темпо», ананасы, мармелад, жвачки. Он словно пытался купить наше молчание, обменять синяки матери на конфеты. Самым страшным было то, что мы не могли отказать: он знал, чтó мы любим, знал, что шоколад способен купить сердца двух маленьких девочек. Это были ядовитые сладости, пропитанные простым и очевидным семейным законом — мужским рукам дозволено бить, мужские руки контролировали весь дом, держали его в узде. Миллиметры и сантиметры избитого материнского тела он обменивал на конфеты: чем сильнее он бил ее накануне, тем больше было конфет и тем страшнее был наш с сестрой соблазн. Он приучал нас к молчанию, к послушанию, никто не смел останавливать его руки, когда он открывал очередную бутылку водки, чтобы налить себе стакан.

Часто отец сетовал на то, как мы обрусели, как утратили язык, забыли свои традиции, уподобились своим русским подружкам, он говорил, что, если бы увез нас вовремя, мы выросли бы нормальными детьми. Но быстрее всех обрусел он сам. Он пустил в кровь горькую русскую водку и уже не смог жить без нее: когда мы были совсем маленькими, отец мечтал о том дне, когда вернется на родную землю, на родину, но только водка уже успела утопить его южное тело в своей горячей воде. Чем старше мы становились, тем больше у него появлялось сожалений, вместе с растущим разочарованием увеличивалось и количество водки, выпиваемое им по вечерам. Наконец мама, уставшая терпеть пьяные выходки отца, решила его закодировать. Кто-то из знакомых посоветовал ей целителя в области, никто не знал, что именно он делал с больными, но одно было точно — они переставали пить. Целитель завел отца в кабинет и плотно закрыл дверь, а спустя двадцать-тридцать минут вышел и сказал, что отец не будет пить шесть лет. Случайность это или закономерность, но отец действительно не пил ровно шесть лет.

Без алкоголя он становился лучше: мягким, склонным к болтовне, ласковым, дурачился, как ребенок, всё лучшее в нем, всё, что я по-настоящему любила, вернулось вновь. Когда папа не пил, он казался мне хорошим человеком: щедрым, открытым, возможно, слишком наивным. Он любил разговаривать с разными людьми, всегда искренне интересовался, как дела у продавщиц в магазине, подбирал всех брошенных собак и кошек в округе, обожал смотреть мультики и плакал, когда смотрел «Жди меня». Я так и не смогла разгадать, как в нем уживались два этих человека: нежный и наивный папа, который вместе с нами радуется мартышкам в зоопарке, и тот другой, неизвестный мне мужчина, который грубо швыряет мать на пол за то, что она припозднилась с работы. Больше всего мне нравилось, когда он улыбался, но всякий раз, когда он протягивал руки, чтобы обнять меня, я вся сжималась, опасаясь удара. Я слишком хорошо знала, на что способны его руки, я знала их силу, их беспощадность.


В средней школе нам с сестрой удалось уговорить отца купить собаку. Отец настаивал на породистой, это было естественно для него: ему нравилось выбирать яркое, дорогое, заметное, такие вещи поддерживали его чувство собственного достоинства и были отличным поводом похвастаться перед друзьями. На рынке отец уже почти убедил нас купить собаку бойцовской породы: вычурные белые собаки с вытянутыми мордами были очень дорогими, но совсем некрасивыми. Как вдруг мы заприметили маленького черного зверька, выглядывающего из коробки. Немецкая овчарка, последний щенок из помета. Женщина-продавщица так обрадовалась нашему интересу, что отдала его за бесценок. Позже мы поняли, что причиной, по которой щенок достался нам почти бесплатно, было его нездоровье: он был вялый и сонный, отказывался есть. Ветеринар выписал уколы, которые нужно было делать каждый день, правда, никто, кроме отца, не мог решиться воткнуть иглу в собаку. Только отец мог причинить боль тем существам, которых любил. В итоге подросшего щенка пришлось (на радость маме) отдать другу семьи, у которого был частный дом, в нашей квартире ему было мало места. Это было первое в моей жизни расставание с любимым существом: мы с сестрой долго обнимали черного щенка, который, ничего не подозревая, лизал наши руки. Запомнил ли он это предательство, неизвестно, но даже спустя пару лет узнавал нас, радостно клал лапы на наши плечи и вылизывал лица.


Мои руки умели мыть и готовить, но больше всего им нравилось писать, им всегда это нравилось, поэтому еще в детстве у меня были тетради, где я писала рассказы, придумывала героев и даже пыталась их рисовать. Письмо дарило мне собеседников: тех, с кем можно было говорить в любое время, письмо не зависело ни от кого, кроме меня, оно всегда было со мной, как невидимый амулет. Если кто-то обижал меня и расстраивал, я ждала вечера, чтобы открыть тетрадь и написать историю, где с плохим героем обязательно происходило плохое, а с хорошим — хорошее. Только позже мне стало очевидно, что не всегда так бывает: плохое происходит и с хорошими героями, жизнь добавляет в свой суп разных людей и бросает туда специи, не спрашивая, кто и что любит.


Когда мои руки начали дрожать, словно в них происходили мелкие слабо ощутимые землетрясения, никто этого не заметил. Терапевт написал в карте слово «тремор» и убедил меня, что он пройдет. Но чем больше проходило времени, тем чаще руки не слушались меня, они могли дернуться в неподходящий момент, периодически пальцы сводило в спазмах, самые болезненные судороги были в районе локтей, словно кто-то невидимый пытался вытащить одну из костей: со временем дистония забрала и руки. Мышцы плеч и предплечий становились каменными, их сводило и будто заливало цементом, периодически я не могла согнуть руки в локте и разомкнуть пальцы.

Особенно пострадала правая рука, как и вся правая сторона тела; не было ли символизма в том, что именно праведная «чистая» сторона пришла в негодность? В детстве я писала левой рукой, но мать настояла на том, чтобы меня переучили: считалось, что левой рукой писать неправильно, а может быть, на ее решение повлияла религия, ведь в исламе левая сторона тела считается грязной, так, грешники в День суда получат свою книгу деяний с левой стороны. В итоге я стала писать правой: старательно выводила большие правильные буквы, ласково прислонившиеся друг к другу, я писала правой рукой до тех пор, пока она не отказалась мне служить.

Загрузка...