XI. Живот

Я не помню, в какой момент мой плоский детский живот стал округлым, желеобразным, как у матери, навсегда изменился. Я знала, что живот — самая важная часть женского тела, потому что именно там безмятежно лежали младенцы, головой вниз, как новогодние украшения. Когда мама забеременела сыном, все вокруг переживали за ее живот, поглаживали, посматривали на него, трогали, — все знали, что за стенкой живота, в своей матке, она несет самое ценное, что может нести женщина. С каждым днем ее живот становился всё больше, он округлился, как панцирь улитки, даже старый шрам от аппендицита смотрелся празднично на ее натянутой коже.

За беременным животом матери последовали беременные животы двоюродных сестер: стремительно одна за одной они выходили замуж. Беременные животы сменяли свадебные платья с такой скоростью, что не успевала я поздравить их с днем свадьбы, как уже приближался день родов. Каждый раз, когда моя мать узнавала о беременности своих племянниц, ее лицо мрачнело: она, конечно, была рада за них, но вместе с тем расстраивалась, ведь я не собираюсь выходить замуж или рожать детей. Ее ранило еще и то, что все приготовления невесты и даже ритуал забирания невесты из отчего дома происходили у нас в квартире. Хала, сестра мамы, развелась с мужем, она была единственной из известных мне женщин, которой хватило смелости бросить бьющего мужа и уйти с четырьмя детьми — за это я уважала ее. Таким образом, фигуру отца нужно было кем-то заменить, а их квартира была меньше, поэтому решили: девочки выйдут замуж у нас дома. Это еще больше огорчало отца с матерью — они ждали, когда из наших дверей под звуки «Вагзалы» выйду я в белом пышном платье с красной лентой на поясе.

Темы женских посиделок на кухне менялись по мере нашего взросления: вначале были разговоры о школах и университетах, но очень скоро они сменились на обсуждение более насущных вопросов — свадеб и детей. То, что тональность изменилась, было понятно и по приветствиям: тети, родственницы, подруги матери при встрече замечали, как я выросла, какой я стала красивой, кокетливо подкидывали в разговор фразы совсем уже невеста или и тебе уже скоро пора замуж. Если приходили гости, мать следила за тем, как я одета, как веду себя, как разговариваю и насколько громко — она стала контролировать мое поведение значительно строже, чем раньше. Ведь я уже вступила в возраст невест, а значит, потенциально каждый приходящий в дом мог рассматривать меня как невесту.

На свадьбах всем незамужним женщинам желали, чтобы и им досталось это счастье, и клали в руки конфеты, которые обязательно нужно было съесть, если не хочешь лишить себя радости стать невестой, ведь свадьба была кульминацией женского становления. Как только торжественное событие совершалось, тема менялась: когда пойдут дети, почему детей нет, кто конкретно нездоров, муж или жена. Если дети рождались, то обсуждали уже их, как они выглядят, насколько здоровы, когда молодожены собираются заводить второго — темы не переводились никогда.

В течение нескольких лет все мои двоюродные сестры оказались замужем и с детьми: они с гордостью и почти вызовом приходили на общие посиделки, ведь им удалось выполнить главную дочернюю миссию. Они бросали в мою сторону жалостливые и высокомерные взгляды, ведь я, по их мнению, была не совсем полноценной женщиной, раз решила не выходить замуж и не рожать детей, хотя мне было уже тридцать лет — по меркам диаспоры, последний шанс. С годами мы совсем перестали общаться: они не считали нужным разговаривать с женщиной, которая не удосужилась вовремя выйти замуж и родить ребенка, а я видела, что кажусь им ошибкой рода или случайностью общины, обсудить неправильную жизнь которой было гораздо приятнее, чем признаться себе в отталкивающей правде.

Печально, но мы никогда не были сплоченными и дружными: разве что совсем маленькими, когда не сгибались еще под грузом ответственности и социальных стереотипов, крепко обнимались на семейных фотографиях. Периодически в инстаграме я вижу их красивые фотографии с собаками, детьми, мужьями, в них не слышны звуки семейных ссор и пощечин, не раскрыты измены, не чуется злость — всё это надежно спрятано от посторонних глаз. Если что-то и происходит, к примеру измена мужа или насилие, — это быстро оказывается скомканным и брошенным в корзину для грязного белья. Отстиранным, отутюженным и надетым обратно в лучшем виде. Пару дней дом кипит от обсуждения, но всякий раз оно заканчивается одинаково: разводиться нельзя, а мужчине свойственно допускать ошибки. Женщины постарше заверяют, что так было всегда — мужскую природу не изменить, а оставаться разведенкой с детьми стоит только в самом крайнем случае.

Сестры тоже подсматривают в глазок социальных сетей за моей грешной жизнью, осуждают мои решения, сплетничают; чем дольше я остаюсь незамужней женщиной без детей, тем больше могу не сомневаться, что не перестану быть объектом всеобщего обсуждения и осуждения. Словно какие-то слоги из емкого слова ka-dın[41], ga-dın[42], жен-щи-на выпадут, если на пальце не появится обручального кольца, а матка никогда не вместит в себя младенца. Я знаю, что перестала быть для них полноценной женщиной, все лукаво отводят взгляд и иронично спрашивают о работе во время семейных ужинов, словно я плохо ответила у доски или не выучила главный школьный урок.


Что значит быть женщиной в нашей семье? Перестаю ли я быть ею, если отказываюсь от роли матери и жены, перестаю ли я быть частью культуры, истории, диаспоры, если части моего тела помнят свое происхождение? Неужели, чтобы происходить, обязательно нужно длить линию рода?


Живот женщин, которых я знала, мог не только объединять их, но и разъединять. Первым объединяющим событием была, конечно, менструация. Правда, о ней в доме тоже никогда и никто не говорил, это считалось табуированной темой. Поэтому, когда в двенадцать лет я обнаружила странную жидкость темно-коричневого цвета с примесью бордового на трусах, я решила, что умираю. Я подложила туалетную бумагу и проходила так еще полчаса, надеясь, что это пройдет, но через полчаса ничего не прошло. Тогда я решила, что это рак, ведь это было единственное заболевание, о существовании которого я точно знала; я подошла к маме и дрожащими губами объявила ей, что я умираю. Поняв, что случилось, мать молча протянула мне прокладку и вышла. Единственное, что она сказала мне по этому поводу — ни в коем случае не использовать тампоны, потому что их используют только замужние женщины. В какой-то момент я узнала, что менструация была у всех женщин вокруг меня: она была у двоюродных сестер, теть, родственниц, подруг — но никто о ней не говорил. Будто это было наше общее преступление, признаться в котором непременно означало быть наказанной и осужденной. Периодически женщины давали советы: что лучше пить, чтобы уменьшить боль, какие прокладки использовать, чтобы не испортить матрас. Но больше всего я узнавала из большой розовой энциклопедии «Всё для девочек»: в ней была целая глава, посвященная взрослению девочки, правда, написана она была витиевато и не всегда прозрачно, понятно было одно — менструация делала возможным материнство.

У меня она всякий раз проходила очень болезненно: низ живота сводило, ярко-красная кровь, казалось, не останавливалась ни на секунду, вместе с кровью тело всякий раз прощалось не только с упущенным ребенком, но и с беззаботным легким телом, не обязанным длить себя, чтобы избежать смерти. Мать строго следила за тем, чтобы в доме на виду не было ничего, что указывало бы на критические дни, чтобы отец ненароком не увидел в туалете прокладки или другие атрибуты взрослеющих тел своих дочерей.

Когда я узнала, что у одноклассниц тоже бывают месячные, то испытала облегчение, мы выручали друг друга в женских раздевалках и туалетах, посматривали на брюки или юбки подруг, чтобы указать им, если на ткани появлялось алое пятно, — мы были соучастницами. Придумывали тайные наименования для того, что с нами происходило, потому что это нельзя было называть вслух: красные дни календаря, эти дни, те самые дни, гости, красный код, началось или начались, мы шепотом передавали друг другу слоги, словно по очереди закапывали труп в лесу. Почему нам нельзя было произносить это вслух? Может быть, это делало нас уязвимыми перед мужчинами, теперь знающими о нашей способности быть матерями? А может быть, сказанное вслух слово «менструация» разбивало вдребезги хрустальные постаменты прошлого с хрупкими белыми фарфоровыми женскими телами, способными пленять своей красотой или нежно держать в руках свертки с новорожденными детьми, появившимися неизвестно как и откуда. В любом случае, нельзя было говорить о своем теле, о том, что с ним происходит, болеет оно или здорово, полнеет или худеет, тело должно было быть невидимым, и ничто так не побуждало посмотреть на него, как алое пятно крови.


В мире, где я росла, мужчины были рады видеть кровь женщины только в первую брачную ночь. Они вожделели не просто увидеть доказательство женской невинности, но и обладать кровавым свидетельством того, что она отдана им безвозвратно. И хотя многие отказались от традиции вешать белую простынь с пятном на всеобщее обозрение, все знали, что это обязательная часть ритуала: жених мог в любой момент вернуть невесту, если она не соответствовала ожиданиям. Словно девственная плева — это баран, которого нужно принести в жертву, чтобы доказать свою любовь.


Однажды родители приехали навестить меня в больнице, это было самое начало лекарственной терапии, я вышла к ним в коридор в легинсах и белом свитере — в самой удобной и типичной больничной одежде. Мы поговорили буквально пятнадцать или двадцать минут, а уходя мать сказала, что мне нужно переодеть штаны, потому что отец злится. Его злило мое тело, обтянутые тканью ноги интересовали его больше, чем собственное пьянство, чем разрушающая меня болезнь, чем несчастье матери, — оно злило его, потому что было видимым. Быть видимой женщине дозволялось лишь во время беременности, и даже тогда ее округлый живот свидетельствовал не только о будущем материнстве, но и о принадлежности мужчине, вечной связи с тем, кто выбрал ее себе в жены. Я вновь нарушила правило.


Когда начались спазмы мышц живота, я не сразу их распознала: сначала думала, что это просто менструация. Но они не проходили и усиливались, поэтому я вызывала скорую, думая, что у меня аппендицит. Наконец невролог сказал мне, что скорее всего это спазмы мышц живота. Я привыкла к боли, но каждый раз, когда появлялась новая боль, мне требовалось время, чтобы привыкнуть, научиться ее распознавать и сосуществовать с ней. Словно каждое утро я открывала глаза, а в доме появлялись приемные дети. Это означало, что теперь еще одна комната окажется занята. Но место детей занимали слова и боль. И они были тем единственным, что принадлежало мне всецело, слова и боль невозможно было отобрать или присвоить, как камни Гобустана[43].

Когда у матери начались родовые схватки, она поначалу их не распознала, срок был слишком ранним: я должна была родиться 25 декабря, но родилась 27 октября, в первый день ее декретного отпуска. Первое, что встретило меня в этом мире, были не руки матери, а холодные металлические щипцы, равнодушно охватившие младенческую голову. Мама взяла меня на руки только спустя несколько дней: до этого я лежала в кувезе[44], поэтому самыми первыми руками в моей жизни были руки отца. Врачи посоветовали родителям не давать ребенку имя, слишком маленький и может не выжить, но они назвали, точнее назвал отец. Он решил, что, если выберет в качестве имени азербайджанское слово yeganə[45], то сможет перехитрить мир, и мир, поддавшись магии слов, оставит меня в живых. Маленькое и уже именованное тело училось дышать и набирало вес, не подозревая, что его раннее появление было неслучайным. Я была не первым, а вторым ребенком, первым выжившим. Первый невыживший еще не успел сформироваться, когда после отцовского пинка покинул тело моей матери. Даже беременность не укрощала отцовскую ревность: ярость накрывала его, как заботливая мать укрывает ребенка одеялом, с головы до ног. Убежденный в очередной измене, мой отец пинал мою мать в живот, не осознавая, что уже тогда оплачивал свой гнев чужой жизнью. После каждой вспышки ярости он раскаивался: ему было стыдно и хотелось загладить вину, он становился внимательным и чутким, приносил бродячих кошек и собак за воротом зимней куртки. Словно спасение бездомных животных должно было его реабилитировать.

Перед операцией врачи собрали консилиум: они пытались понять, когда дистония дебютировала, что могло ее спровоцировать, какого она типа, пытались распутать клубок медицинских обследований, сделанных за последние три года. В начале мы исключили дофа-зависимую дистонию[46]: мне дали небольшую дозу леводопы[47] и отправили в узкий белый коридор областной больницы, невролог трижды сказала никуда не уходить, я никогда не чувствовала себя так, как тогда. Хотя я стояла на ногах, я чувствовала, как слипаются глаза: всё тело становится одновременно мягким и тяжелым, будто камень в воде в момент погружения. Затем меня отправили в Москву в единственную лабораторию, где можно было сдать анализы на проверку мутаций в генах DYT1, DYT6, DYT5, DYT12, чтобы исключить наследственный тип дистонии. Когда исключили и ее, врачи предположили, что дистония развилась в ходе гипоксии головного мозга при рождении. Так, ярость отца, в очередной раз лавой вылившаяся на тело матери, спровоцировала рождение ребенка, не способного дышать самостоятельно, это повредило его мозг и навсегда искалечило тело. Правда, тогда никто об этом еще не знал, мать безмятежно качала младенца и тихо пела ему колыбельную:

Laylay, balam, yatasan[48],

Засыпай, малыш, усни,

в мире

где тебе принадлежат только сны

Qızılgülə batasan.

Пусть ты утонешь в розах.

сохрани их для долгой зимы

Gül yastığın içində

Şirin yuxu tapasan.

На подушке из цветов

Пусть найдешь ты сладких снов.

тело твое совсем не твое

это тело матерей и отцов

Laylay, laylay, a laylay,

Körpə balam, a laylay.

Спи, мой маленький, баю-бай.

сон и есть дорога в рай

там совсем ничего не болит

там твоя мать никогда не кричит

Laylay, beşiyim, laylay

Evim-eşiyim, laylay.

Sən get şirin yuxuya,

Çəkim keşiyin, laylay.

Спи, моя колыбель, баю-бай

Ты всё, что у меня есть:

Мой дом — мой очаг, засыпай.

Иди смотреть сладкие сны,

А я посторожу твой сон до утра.

ты мой дом но я могу разрушить его

потому что это я тебя родила

Laylay, laylay, a laylay,

Körpə balam, a laylay.

Спи, мой маленький, баю-бай.

буду любить тебя пока

ты еще маленькое тело и большая душа

но когда тело станет больше души

вот тогда и жди беды

птицы летят над Губой[49]

видят как твой отец едет домой

едет смотреть на мать и отца

на его кулак намотаны слова

всех женщин рода: матери и жены

дочери старшей и младшей

а посреди

тихо бежит горная река

там лежат все наши тела.

Загрузка...