Я слышал, что прирожденного убийцу можно угадать по особым приметам. Например, по своеобразным «бесовским» чертам лица. Или по цепенящему взгляду — наподобие того, которым удав гипнотизирует обреченного кролика. Если же внешность не дает распознать душегуба, то его выдает тяжелая аура: соприкоснувшись с ней, теряешь волю, вязнешь в эманации бездушного разума, как муха в паутине.
Может, кто-то и верит в подобные приметы, но я не из их числа. Если бы все было так просто… Вот и Игорь Нахабин нисколько не походил на исчадие ада. Обычный двадцатипятилетний парень, светло-русый, гладко выбритый, с полноватыми лоснящимися щеками. Он непринужденно, чуть ли не развалясь, сидел на скамье подсудимых и, улыбаясь краешками губ, разглядывал зал из-за стеклянной перегородки. Так, словно это все мы угодили за нее. Притихли там, жалкие, подавленные, утратившие надежду, и с завистью смотрим на него — единственного свободного человека…
Я почувствовал, что меня вот-вот начнет мутить, и опустил голову, уткнувшись взглядом в пол. Глядеть на торжествующего нелюдя не было сил.
17 апреля 2021 года в «Охотном ряду» прогремел взрыв. Он унес жизни ста двенадцати человек, в том числе двадцати семи детей. Около двухсот жертв теракта получили ранения, более полусотни из них остались инвалидами. Нахабин все хорошо рассчитал — идеально выбрал и место закладки заряда, и время. Это был башковитый малый — неспроста его еще в школе называли «живым компьютером». Ему даже почти удалось улизнуть — задержали только в Домодедово, за полчаса до посадки на самолет. Он не оказал никакого сопротивления полиции. Более того — спокойно вытянул вперед руки и, когда на его запястьях защелкнулись наручники, улыбнулся. Потому что знал — при любом раскладе будет жить.
Гуманизация системы наказаний шла полным ходом. Прежде всего, было решено всем преступникам, Даже самым жестоким и циничным убийцам, сохранять жизнь. Смертная казнь продолжала существовать на бумаге, но полностью вышла из практики. Все к этому привыкли, а потому, когда ее наконец-то отменили законодательно, народ практически не возмущался. Время от времени, правда, в СМИ по этому поводу разгорались споры. Но побеждали всегда ученые дяденьки с благостными лицами: надергав цитат из умных книг, они неопровержимо доказывали, что отнимать жизнь у человека — непростительный грех. Мало ли, каким чудовищем был подсудимый. Мало ли, скольким жертвам он вышиб мозги из снайперской винтовки, скольких изнасиловал и задушил, забил бейсбольной битой, зарезал, расчленил и съел. Надо быть выше всех этих серийных маньяков, киллеров, живодеров и людоедов. Не уподобляться им, а проявлять милосердие!
Как-то незаметно полемика приняла другой оборот. О возврате к смертной казни уже и речи не шло — теперь подкованные в этических вопросах дяденьки подготавливали общество к отмене пожизненного заключения. И в самом деле: как можно лишать человека последней надежды? Мы же не звери какие-нибудь! Наверху к дяденькам прислушивались, на их мнение ссылались. Неудивительно, что в один прекрасный день были приняты поправки к Уголовному кодексу, и высшей мерой наказания за любое скотство стал двадцатилетний срок…
— Подсудимому предоставляется последнее слово, — важно объявил судья. Он явно гордился ролью, которую ему довелось сыграть в историческом процессе. Не каждому выпадает такой шанс!
— Благодарю. — Нахабин кивнул и, поднявшись, скрестил руки на груди.
— М-да, — изрек он с видом аристократа, который вынужден распинаться перед безмозглой чернью. — Ну и публика тут собралась… Впрочем, чего еще ожидать в эпоху полного вырождения нации? Наши предки вздернули бы меня на первом суку. Без всяких разбирательств — и правильно бы сделали. Но то предки, это не нынешняя размазня. Россия тонет в дерьме, ее захлестывают орды инородцев, а вы тупо на это смотрите. Я устроил взрыв, чтобы всколыхнуть, наконец, ваше зловонное болото. Во времена упадка обычные меры не действуют — нужны жесткие решения, шоковая терапия. Думал, хоть теперь-то пошлете подальше свой чертов гуманизм и вспомните, что существуют веревка и мыло.
Он сделал паузу.
— Бесполезно, таких слизняков ничто не исправит. Даже отомстить по-настоящему не способны. Век толерантности и гуманизма! А раз так, надо этим пользоваться. Отсидеть в приличных условиях двадцать лет — это не вышку получить, верно? Я бы и на больший срок согласился, да вот беда — закон не позволяет. Когда выйду, буду еще очень даже ничего. Первым делом женюсь, детишек наделаю. Стану жить-поживать да вино попивать. За упокой душ — и тех, которые сам отправил на тот свет, да и ваших заодно. Ведь из вас к тому времени половина уже загнется. А может, и больше. Ничего не попишешь, каждому свое…
Мой сосед слева, глубокий старик, трясущимися руками достал пластмассовый флакончик, вытряхнул на ладонь таблетку и сунул ее в рот. Видимо, это был нитроглицерин.
— Господи… — Сидящая впереди женщина в черном платке всхлипнула и провела рукой по лицу, утирая слезы. — Да заставьте же его замолчать, ирода!
— Прекратите реплики из зала! — внушительно сказал судья. — Последнее слово прерывать нельзя. Продолжайте, подсудимый.
Нахабин бросил взгляд на женщину в платке и ухмыльнулся. Затем легким кивком поблагодарил судью.
— Спасибо, ваша честь. Я хочу добавить…
Он вздрогнул и замолчал, словно подавился этим своим непрерываемым последним словом. На его холеном лице впервые за все время процесса появилась растерянность.
Никто из сидящих в зале не понял, что произошло, да и не мог понять. Кроме меня.
За секунду до того, как Нахабин запнулся, я незаметно направил на него маленький приборчик, похожий на диктофон. Над этой изящной серебристой штучкой я работал, как одержимый, шесть лет. Моя тема считалась в НИИ одной из самых перспективных. Я практически не вылезал из лаборатории, постоянно засиживался допоздна, бывало, что там и ночевал. Все мечтал осчастливить человечество: аппаратура, способная переносить эмоции из мозга в мозг, нашла бы самое широкое применение. Не мог представить только одного: что чудо-прибор, еще не пройдя всех положенных испытаний, послужит мне для сведения счетов.
Среди тех, кто 17 апреля оказался в «Охотном ряду», была и моя мать. После взрыва она прожила ровно неделю. Семь дней изуродованное тело цеплялось за жизнь, и все это время я на что-то надеялся. Но врачи вынесли приговор сразу, немного разойдясь лишь в дате летального исхода. И чуда не случилось.
Всю неделю я провел у ее постели. Наблюдал за агонией и, корчась от невозможности помочь, записывал предсмертные муки матери на свой чудо-прибор. Затем, чтобы потом одним импульсом переслать сгусток боли и ужаса в голову убийцы. Сгусток, который никуда не исчезнет, не рассосется — до последнего часа того, кому достался…
Приговор неожиданностей не принес. Игорь Нахабин получил свои двадцать лет и был помещен в камеру-одиночку, которая сделала бы честь любому цивилизованному государству. К услугам заключенного были телевизор, компьютер, набор тренажеров и небольшая библиотека, не говоря уже о комфортном туалете.
Трижды в день после приема пищи он прогуливался во дворике, центр которого занимала большая цветочная клумба. Однажды я видел этот дворик по ТВ. Камера крупным планом показывала розовые махровые астры, оранжевые колпачки настурций и ярко-желтые шарики бархатцев. Чувствовалось, что ухаживающие за ними тюремщики относятся к порученному делу любовно.
Миллиарды людей по всей планете, ютящиеся в лачугах и бараках, не говоря уже о бездомных, могли искренне позавидовать самому известному здешнему сидельцу. Казалось бы, он должен благодарить судьбу. Но, как пронюхали вездесущие журналисты, вскоре у заключенного началась депрессия, переходящая в жуткие нервные припадки. Они повторялись все чаще, и в конце концов медики настояли, чтобы Нахабина перевели в психиатрическую больницу. Где он спустя месяц и покончил с собой, спрятавшись от камер наблюдения под одеяло и перерезав горло обломком ножовочного полотна.
Кто и когда ухитрился отправить ему с передачей орудие самоубийства, так и осталось загадкой. Но не для меня.