Ночами Талка сбегала к ручью и руками рвала джи-крапиву, чтобы сплести рубашки для братьев. Козлоногий смотрел на нее с той стороны ручья, спрятавшись за корявым древесным стволом. Рас-тик смотрел на козлоногого и думал, что придет его время — он выточит острые стрелы и пойдет на охоту, и перестреляет всех козлоногих в округе. А мамка не будет сердиться за отлучку. И батя вернется с войны. И все у них будет тип-топ, как говорил Рыжий Коста.
Джи-крапива — сильная трава, поднимающая мертвых. Братья Талки все умерли и лежали в земле. Мать Талки рожала одного за другим мертвых мальчиков. Талку считали сумасшедшей, потому что она хотела оживить умерших во чреве младенцев, — а Растик думал, что не так уж это и глупо. Ведь сплести рубашку на младенца легче, чем на взрослого мужика.
В ручье плеснуло. Разбилась бликами лунная дорожка. Дерево, за которым прятался козлоногий, недовольно зафырчало, засопело и двинулось к воде — пить, полоскать корни. Козлоногий испуганно метнулся в лесную тень. Ему не хотелось, чтобы его застукали. В конце концов, перестрелять всех козлоногих в округе мечтал не только Растик.
Талка с полными руками крапивы покачивающейся утиной походкой двинулась по тропе. Девочка почти созрела, как говорил Рыжий Коста. Вон как сиськи под рубахой оттопырились, даже в темноте видать. Недаром козлоногий за ней следил. Хотел девчонку в лес затащить. У лесовиков баб нет, одни дупла. А много ли радости с дуплом? Так, по крайней мере, считал Коста — сам Растик еще не пробовал никак, ни с дуплами, ни с бабами. И тем более не с этой придурошной.
Нет, если подумать — глупа была Талка, глупа. Ну, оживила бы она братьев, и что? Все равно им не вырасти. Век с ними возись, век рубахи плети — одна сносилась, подавай другую. Правильно Талкина мамка ее хворостиной охаживала. А сама гуляла с Рыжим Костой. Приживала от него мертвых младеней. Живых от Косты не больно-то родишь. Он на войне побывал. Еще давно, еще до того, как стали всем бойцам плести рубахи. Одна нога у него была мертвая и скрюченная — дендроид зацепил ядовитой лианой-хлыстом. На щеке корежился зеленый лишайник, если присмотреться, можно увидать отдельные веточки-мшинки. Но главное — страх. Рыжий Коста теперь за ограду села не выходил. Боялся леса. Хотя лес у них был мирный. Точней — замиренный. А что козлоногие и деревья ходили, так это пустяки. Можно было даже по бруснику пойти, и никто бы тебя не отравил, не сожрал, лишайником не заразил, в симбионта не превратил. Так, разве что веткой приласкал бы пониже спины. Играючи. Мать больнее хворостиной секла. Главное — не быть дураком, костров не разводить, не жечь лесного — и вернешься живым. Вот такой он, замиренный лес. А на войне совсем другой коленкор, как говорил Рыжий Коста.
Опорный пункт («замок») Дунсинейн, предполагаемый противник — лес Бирнамский, скорость сближения — ноль целых три десятых дендролиги в час. Гарнизон пятнадцать человек. Вооружение включает две батареи лава-пушек, тяжелые флеймеры, зажигательные гранаты, «стратегический запас» (контейнеры с пыльцеспорами), личное оружие солдат гарнизона. Запас нафты ограничен. Запас питьевой воды ограничен. Запас продовольствия на две недели. Предположительный срок подхода подкрепления — один месяц.
Старший лейтенант Януш Жаботинский вошел в караулку пригнувшись и все же стукнулся выбритой макушкой о низкую притолоку. Недовольно зашипев, потер ушиб. Сержант Горуш и два рядовых, Милко и Казанцев, вскочили, вскинув руки к фуражкам. Судя по жалким физиономиям Милко и Казанцева и рассыпанным по столу картам и мелким купюрам, унтер-офицерский состав проводил время не без пользы. Про Горуша давно было известно, что он шулер и обыгрывает рядовых в карты. Жаботинский, после смерти майора Фирса повышенный до коменданта замка, Горуша бы давно погнал в шею — но людей жестоко не хватало. Даже таких скверных, как Горуш.
— И как мы дошли до жизни такой? — вслух произнес лейтенант.
— То есть так точно! — гаркнул в ответ сержант, тараща пустые латунные зенки.
Кроме нечистой игры, Горуш славился такими вот нелепыми выкриками. Майор Фирс, мир его праху, считал это признаком усердия к службе. Жаботинский считал это признаком хитрости и глупости.
«Глупцы вообще часто бывают хитры, а хитрецы — глупы», — не к месту подумал он и тут же обругал себя. Не время сейчас впадать в философское умонастроение. Надо дело делать.
— Почему без рубах? — сердито спросил он.
Рядовые потупились, а взгляд Горуша вильнул куда-то вбок и под скамью, где валялись две форменные рубахи из джи-волокна.
— Та-ак, — тихо и зло протянул Жаботинский. — Вы, Горуш, окончательно совесть потеряли? Последнюю рубаху с рядовых снимаете?
Горуш молчал. Видимо, подходящего выкрика в его наборе не нашлось.
— Немедленно, слышите, немедленно верните Милко и Казанцеву то, что они проиграли, и марш на стену! И больше чтобы я этого не видел, если не хотите поработать живой бомбой.
Живой бомбой Горуш работать явно не хотел. Толкнул к рядовым денежную горку — так, что бумажки разлетелись, а мелочь со звоном раскатилась по полу — одернул собственную рубаху и ринулся к двери. Но даже на полном ходу не задел притолоку головой, хотя ростом был почти с Жаботинского. Верткий, гад. Скользкий, как масло. Такого дендроид проглотит, а он с другого конца выскочит, отряхнется и дальше пойдет. Только где настоящих людей взять? Нету их, настоящих. Вон майор Фирс был служака честный, а рубаху не хотел надевать. Его лишайник сожрал. Три недели в лазарете провалялся, позеленел весь, и ни в какую — не хочу живым покойником стать. И не стал. Живым. Стал мертвым. А Жаботинскому разгребать после него. Распустил гарнизон, скоро они за стенами без рубах шляться начнут.
Лейтенант покачал головой и взглянул на Милко с Казанцевым. Те смотрели виновато.
— Голову на плечах иметь надо! Голову, а не тыкву пустую! — в сердцах бросил командир.
Милко неуверенно улыбнулся. Казанцев переступил с ноги на ногу. Горе-солдаты, аники-воины. С такими навоюешься. Лейтенант плюнул, развернулся и пошел вон из караулки. До вечернего построения еще надо было встретиться и переговорить с интендантом.
Если говорить о братьях, то у Растика тоже был брат, старший и вполне живой. Брат прятался в подполе. Прячась в подполе, он писал серьезный научный трактат «Как растения обрели разум». Брат пришел в село через три недели после того, как батю призвали на фронт, и сразу полез в подвал. Тогда Растик впервые услышал подлое словечко — «дезертир». Брат был дезертиром. Так кричала мать.
— Сын Януша Жаботинского — дезертир! Позор на всю семью! — кричала она и почем зря била посуду.
Мать отказывалась носить брату еду в подвал. Приходилось Растику. Брат, Семен, не был похож ни на непонятного дезертира, ни на того, кто позорил семью. Семью всегда Растик позорил — то с мальчишками из Одинцов подерется, то залезет в сад к Егоровне за замиренными яблоками, то подглядывает за девчонками, когда те голышом плещутся в ручье. Семен был не такой. Тощий, очкастый и серьезный, он с самого детства любил учиться. Мать им всегда гордилась и Растику в пример ставила, особенно когда Семен без всякого блата и «на лапу» поступил в университет. Гордилась тем, за что сейчас презирала! Ох уж эти бабы, как говорил Коста, не ум у них, а сплошной раскисший лишайник. Интересно, что бы сказал батя. Тоже презирал бы Семена? Или понял бы и простил? Иногда Растику казалось, что простил бы, но потом Растик вспоминал, что батя на войне, и сам начинал злиться на Семена. Лучше бы батя остался дома, а Семена со всеми остальными студентами угнали бы на фронт. И послужил бы, ничего бы с ним не сделалось. Тоже фифа нашлась!
Но умом Растик, конечно, понимал, что на фронте Семен и дня бы не протянул. Непременно попался бы на сук какой-нибудь гельвеции чешуелистой или вообще мхом зарос. Глаза Семена за стеклами очков всегда смотрели как будто внутрь, не замечая того, что творилось вокруг. Брат рассеянно жевал картофляники из замиренной картошки — мать, хотя и злилась, не забывала положить на картофельные оладьи жирной сметанки — и продолжал строчить на своих листках при свете керосинки. Листками был усыпан в подвале весь пол, как в лесу осенью. И еще там валялись книги. Когда Семен пришел, у него рюкзак был под завязку набит книгами, на всех — лиловые библиотечные штампы. Книги были очень старые. Сейчас-то бумажных не делают, замиренные дендроиды эту статью договора не подписали. А в старину делали. Полный рюкзак старинных книг, наверное, очень дорогих!
— Ты их украл? — спросил Растик, осторожно трогая пальцем плотную шершавую обложку.
Семен дернул головой, словно его слепень укусил, и сердито, совсем как батя, ответил:
— Не украл. Одолжил. Или даже спас. Бирнамский лес идет на Дунсинейн, и замок не выдержит. А значит, и город плакал. Дендроиды приходят в бешенство, когда видят «прах предков, над которым надругались гуманоиды». Это они о книгах так. Они там все уничтожат. Получается, я — спас.
Вторую часть его речи Растик почти пропустил, потому что слова «замок не выдержит» грянули в голове, словно удар колокола. От щек отхлынула кровь.
— Как «не выдержит»? Ты что, вообще?!
В замке был батя. Оттуда мамке приходили письма на свернутых листках тубуса — таких же, на каких писал сейчас Семен. Батя был комендантом замка. Если Дунсинейн не выдержит, значит, дендроиды уничтожат и батю. А этого случиться никак не могло.
— Ты! Ты! Дезертир проклятый! Трус! Что ты тут панику разводишь!
Брат поднял голову и глянул так недоуменно, так отстраненно, что Растик сжал кулаки и кинулся на него. Листки полетели во все стороны. Из перевернутой чернильницы выплеснулись чернила. На вопли прибежала мамка и, вытащив Растика из подвала за ухо, здорово отделала хворостиной. Обидно было донельзя — получается, она защищала Семена, хотя он трус, дезертир и сказал, что батю убьют.
— Все-все-все зависит от направления ветра, — сказал интендант и почесал щеку со стрельчатым шрамом — следом вырезанного лишайника.
Странная форма заикания у него осталась от злоупотребления соком дикого мака. Когда-то интендант был полковым фельдшером и имел свободный доступ к медикаментам. Сок дикого мака добавляли к соку замиренного в случае самых сложных операций, чтобы сон пациента был глубже. А чистый сок дикого мака вызывал не менее дикие галлюцинации. Теперь у бывшего фельдшера тряслись руки и дергался глаз, и он по нескольку раз повторял слова.
— Все-все-все…
— Я понял, — нетерпеливо перебил Жаботинский.
Они стояли в подвале, где в ящиках, плотно набитых войлоком, лежали стеклянные контейнеры с пыльце-спорами. Стекло — единственная тара, которая могла удержать пыльцеспоры внутри.
— Ничего-ничего вы не поняли, — нахмурился интендант. — Вы штатский. Штафирка. Запасник. Вы никогда не видели-видели-видели, как ветер меняет направление, и пыльце-пыльце-пыльце…
— Споры!
— …и пыльцеспоры несет на нас, — как ни в чем не бывало, продолжил бывший фельдшер, сворачивая самокрутку трясущимися пальцами.
Высунул длинный лиловый язык, облизнул кленовый листок, в который заворачивал сушеные полоски мшеца. Жаботинский смотрел на интенданта с отвращением. Ну и контингент ему достался! Шулер. Торчок. И двенадцать овец, готовых с блеянием разбежаться во все стороны, как только на горизонте затемнеют верхушки Бирнамского леса.
— А вы, что ли, видели? — насмешливо поинтересовался комендант. — Если бы видели, вряд ли бы мы сейчас тут с вами разговаривали.
— Я видел кинохронику, — парировал интендант. — Нам на курсах показывали. Чтобы таких вот, как вы, рьяных штафирок-штафирок-штафирок не допускали до стратегического запаса-запаса.
Жаботинский прищурился. «Пыльцеспоры» еще называли «оружием возмездия» или «последнего удара». Сам он, сельский учитель, никогда не видел их в действии. И не хотел бы увидеть, но факт тот, что нафты для флеймеров и лава-пушек им хватит максимум на два дня, а на гранатах и иглометах долго не продержишься.
— О чем вы думаете-думаете? — спросил интендант, устремив на командира подозрительный взгляд сквозь облачко синеватого дыма.
— О живой бомбе — живой бомбе, — передразнил Жаботинский.
Хотя, конечно, ничего смешного в этом не было.
— Нам нужны подкрепления, — тихо сказал интендант. — Пошлите-пошлите-пошлите за подкреплениями.
— Нам нужна вода для людей и нафта для орудий. И вода для орудий нам тоже нужна. И орудийные расчеты. Опытные артиллеристы. Вы думаете, в окрестных селах мы сможем набрать опытных артиллеристов?
Интендант пожал плечами и выдул из ноздрей две синих струи. Жаботинский, поперхнувшись от приторно-сладкой вони, закашлялся и замахал рукой перед лицом, отгоняя дым.
Талка, сидя на крыльце избы и подслеповато щурясь, плела рубаху из высушенной джи-крапивы. При этом она тихонько напевала что-то простое, монотонное, сонное, как плеск ночного ручья. Рыжий Коста стоял во дворе перед мангалом и выпрямлял над углями древки стрел.
— Говорю, надо кончать этого козложопого, — сердито ворчал он.
Растик пристроился на корточках в замиренном малиннике, так, чтобы слушать Косту и бросать в рот переспелые, раскисшие и полные сладости ягоды.
— В моей молодости как? — бубнил Коста, почесывая длинным желтым ногтем лишайник на щеке. — Брали сети и шли в лес облавой. Пускали загонщиков с другой стороны, чтоб двигались навстречь. Все четко, быстро, по-военному. Загонщики стучат палками по стволам, бьют кусты. Козложопы и прочая нечисть от них бегом, и прямо к нам в сети. А мы уж их в деревню волочим и там судим судом скорым, но правым. А неча девок воровать!
Растик, облизывая сладкие и липкие от малины пальцы, одновременно и верил, и не верил Рыжему Косте. Нет, с козлоногими, конечно, так и надо. Он сам пойдет с Костой на охоту и подстрелит того козлоногого, что по ночам пялится на Талку. Талка, получается, Косте как дочь — все-то детишки Косты с Талкиной матерью мертвые родились, не о ком ему заботиться, кроме Талки. Вот он и хочет ее защитить, это всякому понятно. Сомнения брали при мысли о загонщиках. По деревьям? Палками? И лес вот просто так возьмет да и позволит палками его лупцевать? Точно как мамка заголяет задницу Растика и хворостиной, хворостиной! Растик даже ухмыльнулся. Картина смешная получалась. Это какая же мать должна быть, чтобы так отходить лес — пусть и замиренный?
Растик вздохнул и сорвал еще одну темно-бордовую, почти черную ягодку. Напоролся на колючку, охнул, сунул палец с выступившей капелькой крови в рот. Мамка злая, потому что батя долго не возвращается. При бате была добрее. А батя его вообще не бил — так, шутки ради иногда за ремень возьмется, но никогда не ударит.
— А вот еще, — говорил Коста, прямя стрелы, — есть доброе дерево — анчар. То есть дерево злое, самое злое на свете. Но если сок собрать и стрелы тем соком смазать, кого хочешь убьет такая стрела, симбионт он там, не симбионт. Иногда не только симбионта, но и целый лес, слышь, одной стрелой поразить можно. Деревья, они ж корнями связаны, сплетены, они там под землей шушукаются, соками обмениваются…
От околицы закричали. Растик подпрыгнул и зашипел — замиренная малина вцепилась шипами в рубашку, пропорола да еще и обрызгала соком. Мамка ругаться будет… Но в следующий миг он уже забыл и о ругани, и о царапинах.
Над селом кружила жар-птица, сразу видать — из отлученных симбионтов, в сбруе и в оперении цветов замка Дунсинейн. В седле сидел всадник. Даже снизу было видно, что всадник длинный и нескладный и что птице нести его тяжело. Заложив еще один корявый вираж, птица пошла вниз над деревенской площадью с колодцем. Растик ветром пронесся к калитке и побежал к площади, только пяточки засверкали. Срочный вестник из замка! От бати! Сзади закряхтели и заругались — колченогий Рыжий Коста, бросив свои древки, тоже поспешал изо всех сил. Его костыль громко ударял в сухую землю, выбивая пыльные облачка. На крыльце осталась одна Талка. Она все так же старательно плела рубаху, гундося себе под нос песенку без слов.
Комендант Януш Жаботинский стоял у стрельчатой бойницы донжона и смотрел, как работала интендантская команда. Коменданту было отчасти стыдно, что с бочками за стену он послал этого больного старика — но Горушу доверия не было, чуть что, и дернет через мост, ищи его потом, свищи. А сам он, согласно уставу, ни на минуту не должен был покидать охраняемый объект.
Река Мертвая Вода тяжело катила под мостом мертвые воды. Мост, древний, построенный еще до появления дендроидов — сталь и бетон — медленно разрушался от старости. Из трещин тянулись стебельки замиренной и все же опасной травы. Эта переправа, единственная на сотни дендролиг вверх и вниз по течению, и была тем, ради чего воздвигли опорный пункт, а в просторечии замок Дунсинейн. Проще всего было мост взорвать. Но дендроиды все равно раньше или позже форсировали бы реку — перекинули бы споры, жертвуя братьями, соорудили бы плоты, крепко обметанные лишайником, стянутые тугими лианами. Лесу надо было дать бой здесь и сейчас. А для этого нужна была вода для систем охлаждения орудий. В замковом колодце воды оставалось на пол-локтя, едва-едва хватит на пару недель. Да и то если выделять каждому в гарнизоне только по две кружки на день, с утренним и вечерним рационом.
Пить воду из Мертвой Воды было нельзя, даже засыпав в нее хлорные таблетки. Дендроиды постоянно сбрасывали туда споры, и химзаводы города, борясь со спорами — синтетическую отраву. Но для охлаждения жидкость с грехом пополам годилась, главное, руки в ней не мочить. Солдаты в непременных рубахах из джи-волокна резво наполняли ведра и сливали в бочку, стараясь не обрызгать себя и товарищей. Интендант, прислонившись к бочке, смолил очередную самокрутку. Было видно, как ветер относит дымок. Нижние ворота стояли распахнутыми, у них дежурили Милко с Копыловым. Казанцева Жаботинский отослал за подкреплением. Но все это было бесполезно. Все: и бочка с водой, и заполненный едва ли на четверть резервуар с нафтой под замком, и обсидиановый склон замковой горы, блестевший на Солнце, как черное стекло. Лес всегда найдет способ пробраться внутрь.
Отправляя Казанцева в тыл, Жаботинский думал о жене и сыне. Ему очень хотелось передать им с Казанцевым предупреждение. Сказать, чтобы отходили в глубь замиренной территории, потому что замок падет через несколько дней — ас ним падет и город на той стороне реки, и все остальное… Но это было подло: предупредить только своих. А если не только своих, значит — нагнетать панику. Это противоречило уставу, здравому смыслу и всей жизни, прожитой Янушем Жаботинским в твердой уверенности, что под защитой замка ничего плохого не случится. Что мир продлится вечно, или хотя бы до тех пор, пока правнуки его правнуков не найдут способ раз и навсегда разобраться с дендроидами. А пока он, Януш Жаботинский, должен исполнять свой долг: читать детям в школе историю, подчиняться приказам майора Фирса, а теперь, после его смерти, самому отдавать приказы и до последнего защищать тех, кто остался в тылу.
От реки донеслись вскрики и смех: один солдат в шутку сделал вид, что окатывает товарища водой. Тот отскочил, поскользнулся и плюхнулся на задницу. Интендант говорил что-то, широко разевая черную дыру рта — видно, отчитывал провинившихся. Ветерок, пронесшийся над рекой, щекотнул щеку — и показалось, что в ветре брезжит кислый запах лесной клейковины. Неужели так близко? Жаботинский отвернулся от окна и в который раз задумался о живой бомбе.
Вестовой, несмотря на то что спустился с неба, был весь покрыт пылью. Пыль взметнули с сухой земли крылья жар-птицы. Сама жар-птица, ныряя к бадье головой с сине-красным хохолком, жадно глотала воду, словно обыкновенная курица.
— Артиллеристы, — хрипло говорил вестовой по фамилии Казанцев.
В руке он сжимал свиток тубуса с приказом.
— Кто-нибудь с артиллерийским опытом… с каким-нибудь военным опытом?
Голос вестового звучал жалко, просяще и был так же сух, как пропеченная Солнцем земля. Сердобольная мамка Талки протянула ему кувшинчик с молоком. Вестовой пил жадно, дергая кадыком. Вокруг него собрались все жители села, и только тут Растик понял, что мужчин среди них совсем нет. Только старики и убогие, вроде Рыжего Косты. А так — бабы, старухи, девки и малышня вроде него.
Допив, вестовой обтер рот широкой ладонью и снова спросил:
— Кто-нибудь… е?
Он говорил «е» вместо «есть», как горожанин. И все-таки он был свой, из замка. Растика так и жгло изнутри — хотелось спросить, как там батя. Но нельзя. Он понимал, что нельзя, вон мамка стоит, спрятав руки под передник, и тоже не спрашивает.
Растик почти не удивился, когда Рыжий Коста, скособочившись, шагнул вперед и выдохнул угрюмо:
— Ну, я воевал. Еще до замирения дело было. Батя твой тогда пешком под стол ходил. Но кое-что могу.
Вестовой уставился на лишайник на щеке Косты. Их в армии учат отличать злокачественный лишайник от остаточного, да что там, даже в школе на уроках гражданской обороны этому учат. Ясно же было, что зелень на щеке Косты остаточная. Вестовой сглотнул:
— Еще кто-нибудь?
Он завертел головой, и тут завыла, запричитала Тал-кина мамка, схватилась и кинулась к Косте. Бухнулась прямо в пыль, вцепилась в подол его крапивной рубахи и запричитала:
— Не пущу! Ооооой, не пущу!
Коста слабо отбивался.
— Встань, дура-баба. Встань, перед людьми не позорь.
Талкина мамка ловила руками костыль. Растик отвернулся — до того стыдно было на это смотреть. Тал-кин батька вот так и ушел десять лет тому как. Ушел и не вернулся. И его, Растика, батя тоже ушел. Ушел и… Растик закусил губу. Даже думать об этом сметь нельзя! Не при мамке. И не при этом вестовом Казанцеве, которому еще две дюжины деревень надо облететь с батькиным приказом.
Рыжий Коста уходил на рассвете. С ним еще три старика. Они двигались на восток, к замку, туда, где медленно разгоралась в небе багровая полоска — то ли встающее Солнце, то ли дальний огонь. Их вышло проводить все село, но Растик попрощался еще раньше: во дворе Талкиного дома, в сырых предрассветных сумерках. Рыжий Коста взлохматил ему рукой волосы и протянул сверток с древками стрел.
— Вот, — сказал, — вернусь, постреляем еще с тобой козложопых.
И ушел, только калитка хлопнула, да простучал по пыли костыль. Из дома не доносилось ни звука. Потом тихо, гундосо запела Талка. Мать ее на крыльце так и не показалась.
Хуже всего был «тополиный пух» — мелкие белые семена с пушинками, висящие в воздухе и забивающие нос, горло, глаза ядовитым войлоком. Когда пух попадал под струю флеймера, он вспыхивал и сгорал с громким хлопком. Почти так же опасны были коробочки бешеной акации, взрывающиеся с треском и рассеивающие острые семена. Семена, попадая в живое тело, мгновенно начинали прорастать, и через минуту человек превращался в зеленую шевелящуюся массу, покрытую побегами. Если бы не «бессмертные» рубахи, Жаботинский давно бы уже лишился половины состава.
И это была только артподготовка противника. Бир-намский лес колыхался, шумел, трещал и скрежетал изумрудным морем у подножия замковой горы. Земля, прожженная насквозь лава-пушками, запекшаяся, подобно обсидиану, не давала дендроидам пустить корни. Однако полз уже от подножия кислый лишайник, полз, разъедая и размягчая каменно-твердую почву. Вслед за лишайником тянулись лианы… а в воздухе сплошной стеной шли симбионты. Сотни и тысячи птиц, крылатых рептилий и совсем непонятных летучих тварей, сплетенных с лесом в одну нервную сеть тонкими невидимыми волокнами…
Замок мог противопоставить им всего две батареи лава-пушек и несколько десятков флеймеров. Черно-красная густая лава ползла по склону вниз, навстречу лишайнику, выжигая все на своем пути. Огненные струи флеймеров проедали в зеленом ковре черные дымящиеся дыры. От дыма почти невозможно было дышать, и защитникам приходилось прятать лица под повязками из влажной марли. Марля быстро высыхала, кожа шла пузырями от жара. Казалось, посреди леса разложили гигантский костер. Флеймеры полосовали небо, кромсая птичьи стаи, с риском задеть своих: двое дозорных на жар-птицах кружили над замком. Вести были неутешительные. Лес огромен, и даже с высоты их полета кажется бесконечным. Он запрудил берег вверх и вниз по течению, и отдельные отряды инженерных дендроидов уже сооружают плоты, пока их собратья пытаются прорвать оборону. Люди проиграли бой еще до его начала. Им оставалось лишь отступить — по подземному туннелю к нижним воротам, выводящим прямо к реке, оттуда на мост и в город, где поспешно организовывали эвакуацию гражданского населения.
Но комендант Януш Жаботинский не мог отступить. С севера шли подкрепления, а гражданские там, на другой стороне реки, были совершенно беззащитны. В отрядах милиции одни старики и юнцы. Значит, надо было выстоять. Продержаться. Еще день. Еще ночь. День и ночь спутались в клубах дыма, и выныривающие из клубов черные лица стали совершенно неузнаваемы — лишь сверкали белым зубы и белки глаз. Горло сводил кашель. Жаботинскому, бегущему по стене, показалось на секунду, что он увидел Рыжего Косту, пришедшего с последним подкреплением. Старый солдат поливал водой раскаленный ствол лава-пушки. Но уже секунду спустя над стеной показалось новое облако «тополиного пуха», и все утонуло в криках и пляске огненных струй. Жаботинский сорвался с места и побежал дальше.
Ночью Талка разговаривала с козлоногим.
Ручей шел лунными бликами. Замиренный лес тихо потрескивал. Растик сидел с самострелом в камышовых зарослях. А Талка разговаривала с козлоногим.
Самым странным в этом было то, что Талка ни с кем не разговаривала. Никогда. Только плела рубашки и пела свои тихие протяжные песенки, в которых ни слова не разберешь. Растик и сейчас не мог разобрать ни слова, только «бе-бе-бе» — это девчоночий Талкин голос, и «бу-бу-бу» — низкий голос козлоногого.
В лунном свете их силуэты виднелись очень отчетливо, потому что козлоногий вышел наконец-то из леса и перебрался на их сторону ручья. И это тоже было странно, ведь уговор таков — замиренный лес и все его твари на том берегу, а люди на этом. Нет, люди иногда ходили в лес, по ягоды, по грибы. Но чтобы козлоногий пересек ручей… Очень ему, наверное, Талка нравилась.
Растик тихонько засопел и рычагом натянул тетиву. Самострел они делали вместе с Рыжим Костой. Это Коста выгладил ореховое ложе и приладил рычаг, и сплел тетиву из тройной рыбьей лески. Где-то теперь старик? «Там же, где и папа, — подумал Растик, недовольный сам собой за глупые мысли. — Защищает замок». А он, Растик, должен защитить неразумную Талку, пока Косты рядом нет. Вот сейчас, сейчас…
Он поднял самострел, целясь в широкую спину козлоногого. Девчонку бы не задеть… И тут лесовик обернулся и посмотрел прямо на заросли камыша, где прятался стрелок. Растику даже показалось, что прямо ему в глаза. Рука, уже занывшая от напряжения, не дрогнула — но Растик отчего-то вспомнил, как Семен с умным видом рассказывал, что козлоногие не симбионты никакие, а те же люди, только вступившие в союз с лесом. Что шерсть у них на ногах — это серый лишайник, а копыта — разросшаяся грибница… Это значит, убить козлоногого — все равно что убить человека?
У лесовика были огромные, очень темные глаза, в которых плавали лунные искорки, и широкое человеческое лицо. Грубое, дикое, но человеческое. Талка, снова что-то сказав, взяла козлоногого за лапу… руку…
«Стреляй! — холодно произнес в голове голос Рыжего Косты. — Убей лесного козлину!»
Но Растик не выстрелил. Он убрал стрелу, тихо спустил тетиву и отполз подальше в камыши — а потом, развернувшись, что было духу дернул к околице. Всю дорогу, пока мальчик бежал, ему казалось, что он подсмотрел что-то запретное, чего нельзя было видеть. И еще он подумал, что Талка, может, не такая уж и глупая.
Дома Растик, как обычно, влез в кухонное окно. Окно в бывшей их-с-Семеном, а теперь только его комнате было разбито и заклеено бумагой. Батя все обещал починить, да так и не успел. Лишний раз за шпингалет лучше было не дергать — рама старая, разбухшая от сырости, рванешь, так, глядишь, и оставшееся стекло вывалится. Мать прибежит на грохот и даже спрашивать не станет, сразу отхлещет хворостиной. Поэтому Растик полез через кухню и поэтому заметил, как под кухонными половицами мечется свет. Свет шел из подвала. Странно. Семен старался по ночам не жечь лампу, хотя все соседи знали, что он там прячется. Растик, схватив с тарелки замиренное яблоко, притаился в темном углу за столом.
Спустя несколько минут свет потух. Растик, подождав еще немного, уже совсем было собрался идти спать, но тут крышка люка в полу откинулась. Лунный свет отбрасывал на надраенные мамкой половицы бледные полосы. В этом свете показалась черная взлохмаченная голова Семена и его неширокие плечи. Старший брат выбрался из подвала. В руке у него был какой-то сверток, а за плечами — тот студенческий ранец, с которым он пришел из города. Задвинув крышку на место, Семен крадучись пробрался к двери и вышел в сени. Сверток он прижимал к груди. Дождавшись, пока дверь за братом закроется и ступеньки крыльца отскрипят, Растик скользнул следом.
На садовой дорожке и у калитки Семена не было. Улица за калиткой лежала белым нетронутым полотном. Уйти так быстро он не успел бы, значит… Растик быстро и неслышно обежал дом, стараясь держаться в тени замиренных мальв и шиповника. Так и есть. Семен был в саду. Когда Растик выглянул из-за угла, брат как раз прикрывал дверь сарая. В руках он держал лопату. Отойдя на пять шагов и встав под сливой, которая уже давно не плодоносила, Семен принялся неумело, но быстро копать яму. Сверток и ранец лежали на земле неподалеку.
Растик неслышно подкрался сзади, переступая через грядки с огурцами и томатами, и негромко сказал:
— Ага!
Семен, подпрыгнув, развернулся и взмахнул лопатой — так, что если бы Растик не отскочил, не сносить бы ему головы.
— Ты что? — зашипел младший, потирая ушибленную о колышек лодыжку. — Совсем уже с глузду съехал? Ты чего дерешься? Чего по ночам шастаешь?
— А, это ты, — сказал Семен и протер стеклышки очков, будто ничего не случилось и он вовсе не пытался только что убить родного брата лопатой.
— Я. А ты думал?
Семен, пожав плечами, продолжил копать. Лопата вгрызалась в землю с тихим скрипом, сыпались сухие комья и мелкие камешки. Низ штанов и сандалии Растика, подсохшие было на бегу от ручья, снова промочила ночная роса. Мальчик сунул руки в карманы и легонько пнул сверток ногой. Брат тут же окрысился:
— Эй, не трогай. Это ценные бумаги. Это моя работа.
— Если ценные, зачем их в землю зарывать?
— Чтобы люди потом нашли. Чтобы знали.
— Чтобы знали что? — спросил Растик.
Семен, не оборачиваясь, буркнул:
— Тише, мать разбудишь.
— Чтобы люди знали что? — упрямо, но уже потише повторил младший.
Семен выпрямился. Он встал, опираясь на черенок лопаты, подняв лицо к луне. Стекла его очков холодно блестели, как две слюдяные монетки.
— О том, откуда взялись дендроиды. Разумные леса. Симбионты. О тех опытах, что ставили наши предки. И о том, почему замиренная джи-крапива оживляет, а семена дикой джи-крапивы — это пыльцеспоры, убивающие все живое. Я построил филогенетическое древо…
Семен опустил голову, впервые прямо взглянув на брата, — и Растик подумал, что выражение у него как будто растерянное и даже обиженное. Растик тоже растерялся. Что такое «древо», понятно — старинное слово для «дерева». Но «филогенетическое»? Какой-нибудь дикий дендроид? Симбионт?
Не замечая недоумения брата, Семен продолжал:
— И знаешь, что во всем этом самое странное?
Растик пожал плечами, хотя брат и не ждал ответа.
— То, что пыльцеспоры появились раньше. Теперь я точно знаю — их сделали люди. Сделали с помощью генетических модификаций, для того, чтобы воевать. Для того, чтобы убивать других людей.
Слова «генетических модификаций» Растик не понял, а остальному не поверил. Всякому известно, что пыльцеспоры породили дендроиды, чтобы извести под корень род человеческий. Но вслух он этого не сказал — слишком отрешенный вид был у брата. Да Семен бы и не услышал.
— Ты понимаешь, почему это странно? — спросил старший. — Потому что замиренная джи-крапива не должна была появиться. Ведь дендроиды ведут войну. Даже замиренный лес только хранит нейтралитет. Зачем же делать то, что помогает людям? Зачем делать нам добро?
Растик растерянно молчал. Семен вздохнул и взъерошил его волосы, совсем как Рыжий Коста перед уходом.
— Сейчас не понимаешь — потом поймешь.
Растик уже почувствовал непоправимое и все же спросил:
— А ты… ты куда? Ты разве уходишь?
Семен снова развернулся к яме и, присев на корточки, аккуратно положил в нее обернутый промасленной тряпкой сверток.
— Я должен. Понимаешь, я закончил свою работу. А отец там… и наши из университета в городской обороне… Я должен вернуться.
— Но ты же не хочешь воевать с лесом! — крикнул Растик и тут же прижал ладонь ко рту — мамка проснется!
Семен, не отвечая, быстро закапывал яму. Утрамбовав землю лопатой, он обернулся к младшему и протянул ему инструмент.
— Отнеси в сарай, Растислав.
Брат назвал его «Растиславом», так, как называли только учителя в школе, когда Растик вытворял очередную пакость. И в этом тоже чувствовалась неизбежность. Мальчишка, взяв лопату, побежал к сараю. Один раз оглянулся через плечо — Семен все так же стоял у бесплодной сливы и смотрел ему вслед. Но когда мальчик, быстро прислонив лопату к стене, выскочил из сарая, брата в саду уже не было. Только лунный свет и темное пятно вскопанной и снова примятой земли у корней замиренного дерева.
Сверху замок напоминал очаг инфекции — язву, окруженную кольцом красной, опухшей и воспаленной плоти. Над стенами плясал огонь, а внутри ворочалось что-то желто-зеленое, гнойное — вероятно, хлынувшие во внутренний двор дендроиды первого звена. И надо всем этим, как смрад, поднимающийся от язвы, стоял плотный столб удушливого черного дыма. Ветер дул с запада, от реки, относя клубы дыма к карабкающемуся на замковый холм лесу. Там, в клубах, вихрились стаи крылатых симбионтов. Когда Жаботинский, оседлав последнюю уцелевшую жар-птицу, стартовал с верхней площадки донжона, симбионты ринулись следом. Некоторое время казалось, что ему не оторваться от черной гомонящей тучи — он уже почти ощущал ветер от биения их крыльев на затылке, и тонкие волоски на шее вставали дыбом от страха. И все же симбионты отстали — когда комендант, покинувший замок, направил свою жар-птицу прямо в зенит, их орда с глухим карканьем и разочарованными криками провалилась вниз. Симбионтам мешала подняться выше их связь с лесом. Жаботинский усмехнулся, покрепче сжимая луку седла левой рукой. В правой он держал контейнер с пыльцеспорами.
Пыльцеспоры обычно сбрасывает авиация. На это есть махолеты и воздушные шары. Сбросить и убраться подальше, верно рассчитав высоту и направление ветра. Но у Януша Жаботинского был другой план, хотя ветер тоже следовало учесть. Он дул от реки, следовательно, шанс, что споры понесет на город, был ничтожно мал. И все же он был. Значит, контейнер нельзя распечатывать на высоте — нет, только на земле, только в гуще Бирнамского леса, не ждущего такого подвоха.
Когда-то живыми бомбами назывались те, кто глотал споры в пластиковых капсулах. У бомбы был завод — толщина пластика. Спорам требовалось полчаса, час или больше, чтобы проесть стойкую пластмассу и приняться за живую плоть. За это время надо было как можно глубже проникнуть на территорию противника. Жаботинский, прикрыв слезящиеся от ветра и дыма глаза, представил, как такой человек шел, выкашливая из распадающихся легких облачка спор… да. Эта тактика была признана неэффективной еще во время войны с Арденским лесом, больше четверти века назад, но поговорка про «живые бомбы» осталась. Жар-птица, словно почувствовав мысли всадника, длинно и горестно крикнула. Отлученный симбионт нуждался в связи с кем-то, и за неимением породившего его леса пытался наладить связь с человеком. Наверное, жар-птица уловила смертную тоску и страх коменданта.
Комендант должен покидать замок последним. Жаботинский снова усмехнулся. С самого момента взлета, когда серая площадка башни рухнула вниз, а с ней ухнул вниз желудок и судорожно затрепыхалось сердце, Жаботинский продолжал считать. Он как раз дошел до ста, когда прогремели два взрыва: первый и, с небольшим опозданием — второй. Гноящаяся язва на зеленой шкуре леса вспухла и вскрылась, выплеснув шар огня. Еще секунду спустя на воздух взлетели бетонные перекрытия и железные фермы моста. Заряд под мост был заложен давно. А вот нафту в замке Жаботинский приказал взорвать перед самым отлетом. Значит, интендант все же успел. Хорошо. Теперь лес занят пожаром и не заметит одинокого летуна, падающего в его бесформенную толщу.
Решив, что он пролетел достаточно, Жаботинский сжал пятками бока жар-птицы. Летун, сложив крылья, стрелой понесся вниз. Казанцев показал командиру этот маневр три недели назад. Казанцева с его птицей сбили еще днем. Только Казанцев умел выворачивать летуна над самой землей — а Жаботинский так и не научился, да и не собирался этого делать.
Он покрепче стиснул скользкую стенку контейнера и вжался головой в шейное оперение жар-птицы. Вокруг свистел ветер. Земля приближалась размытым пятном. Летун закричал, напарываясь на ветки, и со страшным треском человек и птица обрушились на кинувшийся в стороны подлесок. Жаботинский успел сорвать печать за мгновение до того, как потемнело в глазах и в затылок ударила страшная боль.
…Комендант очнулся несколько секунд — или минут — спустя. Вокруг было черно, словно наступила глубокая ночь. Жаботинский не осознавал, что от удара лишился зрения. Он вытянул руки вперед, оперся о распластанную тушу жар-птицы и с трудом сумел подняться на ноги. В легких плясал адский огонь. Человек кашлянул. Кашлянул еще раз, и с воздухом изо рта полетели кровавые брызги. Он зашагал вперед, пошатываясь, нащупывая дорогу руками, с каждым выдохом выдувая маленькие облачка смертоносной пыльцы.
С той ночи, когда ушел Семен, мать все стояла-по-стаивала у восточной околицы. Уже два дня стояла и все глядела туда, где скрылся сначала Рыжий Коста в предутреннем сером свете, а затем и Семен — в свете полной луны. Сейчас луна шла на убыль. Потянуло на осень, и луна с Солнцем встречались в небе — жаркий круг, толстый белый ломоть.
Растик носил мамке еду и воду в кувшине, уговаривал вернуться в дом — бесполезно. Вот Талкина мамка в доме заперлась и вообще не выходила наружу. А Растикова не хотела зайти внутрь. Заговорила только один раз, когда Растик принялся неловко утешать. Он сказал что-то вроде: «Мамка, не надо, вернется Семен, и батя вернется, и Рыжий Коста». А мать, не глядя на него, а глядя сухими глазами на дорогу, ответила:
— Это я его прогнала.
С тех пор молчала.
Она-то первой и увидела спускавшийся с холмов Лес, и уж тогда зашлась криком.
Страшен был не сам Лес. Всякий в селе видел, как деревья спускаются попить к ручью, грузно вытягивая из земли корни. Страшно было то, что шло вместе с Лесом, в Лесу, вместо Леса. Вспухающие в зеленых кронах нарывы, разрастающиеся бурые язвы, опухоли, в одну секунду охватывающие полхолма, а уже в следующую распадающиеся серой трухой.
Собравшиеся у околицы бабь! тоже кричали. Мамка Растика уже только сипела, впившись в горло руками, словно хотела задавить рвущийся наружу крик. А дед Ольмерт, старый, как жабий дуб у ручья, выдавил, указывая трясущимся пальцем:
— Пыльцеспоры… ржа… через час все мертвые будем.
Растик, тоже повисший на поперечине ограды, отчаянно огляделся. Не было никого, кто мог защитить. В селе ввек не водилось ни знаменитых лава-пушек, превращающих землю в стекло, ни флеймеров, ни иглометов с сывороткой — ничего. Не было даже злого дерева анчар, одна капля яда которого могла сразить целый лес. Никакого оружия. Разве что его самострел… Лук у Димки… Арбалет у братьев Оржанцев.
— Эй! — во всю глотку заорал он. — Пацаны! У кого есть из чего стрелять — тащите. Через пять минут встречаемся здесь.
Мать обернула к нему бледное лицо, открыла рот, желая что-то сказать. Он не стал слушать и рванул вверх по улице к дому.
Они выстроились за изгородью — редкая цепь мальчишек с луками, самострелами, арбалетами. У Кирки было даже духовое ружье, сейчас бесполезное — но все равно он притащил. Наконечники стрел Растик велел всем смазать горючей смолой. И запалил огонь в большой железной бочке, где дозорные держали воду — в те времена, когда у восточной околицы еще стояли дозорные.
Пораженный болезнью Лес приливной волной катился с холмов. Растик никогда не видел моря, но батя рассказывал, и так он себе и воображал прилив. Только морской прилив голубой, чистый, а этот мутно-зеленый, как те древние стеклышки, что они с пацанами находили иногда на дне ручья. Мутно-зеленый в бурых и серых пятнах лишая… «Хорошо, что ветер дует в спину», — подумал Растик и сам удивился своей неизвестно откуда взявшейся мудрости. Нежно-зеленое облако спор, стоявшее над Лесом, сносило к востоку — иначе живых в селе бы уже не было.
Когда до первых деревьев осталось около сотни шагов, Растик крикнул:
— Поджигай!
И пацаны, один за другим, подожгли наконечники стрел. Медлить больше не имело смысла. Растик махнул рукой, а потом поспешно вскинул собственный самострел. В свете дня летящие стрелы казались бледно-рыжими точками в небе. Прочертив короткие дуги, они упали в Лес. Жалкая горсточка против невероятной громады. Растик так и не увидел, зажегся ли хоть один огонь, потому что сзади его окликнули. Он обернулся.
По улице шагала босая Талка под руку с козлоногим, а за ней — по палисадникам, по изгородям, по обочинам и по утоптанной ленте дороги — бежала встречная волна замиренной джи-крапивы. А следом стеной двигался лес. Их, замиренный лес.
Лес шумел за околицей — и восточной, и западной. В село деревья старались не забредать, хотя и любили повозиться с Талкиными братьями. Братья, все двенадцать, маленькие, юркие и рыжие, в сплетенных сестрой рубашонках, хвостом таскались за козлоногим. Козлоногого звали Боб. Он паршиво играл на свирели, зато отлично приманивал свистом рыбу в ручье. Талка стояла рядом и била прутиком по воде, распугивая всю рыбу — но козлоногий Боб совсем не обижался. Он радовался тому, что Талке больше не надо было плести рубахи и ожоги от крапивы у нее на пальцах почти зажили. Двенадцать Талкиных братьев восторженно пищали и пихались маленькими кулачками, когда Бобу все же удавалось приманить рыбу и, насадив на острогу, швырнуть блестящую серебристую тушку на берег.
А Растик… А что Растик? Растик присматривал за ними из камышей, как и прежде, но близко не подходил. Зачем людям мешать?