Н. А. Полевой. Сочинения Державина

4 т., СПб., 1831 г.

Внимательно рассматривая Державина как поэта судя его по тому, что он успел сделать, мы убеждаемся, что Державин был совершенно самобытен и неподражаем; что, не получив почти никаких пособий образования, он получил от природы все средства гения, рассыпал самородные, вековые сокровища в нашей поэзии и нашем языке, и, наконец, что по самой беспристрастной, строгой оценке должно поставить его в число первостепенных, великих поэтов мира — не одной России...

Князь Вяземский говорит: «Желательно, чтобы искусная рука, водимая вкусом и беспристрастием, собрала избранные творения Державина. С сею книжкою могли бы мы смело вызвать на единоборство славнейших лириков всех веков, всех народов, не опасаясь победителя». Не можем согласиться с сею мыслью, ибо, как мы уже сказали, Державин поэт не на выдержку. Поэзию его можно уподобить долине цветущей и дикой, с снежными вершинами гор и дремучими лесами окрест ее. Несколько дерев, несколько Цветов, вынесенных из сей долины, не покажут вам ее дикой, высокой прелести.

Итак, нам остается идти в эту очаровательную долину, осмотреть ее величественную общность, ее изумительные подробности, и не думать о классификациях там, где природа разбивала красоты не по шнурку и уровню. Надобно обозначить сущность поэзии Державина и отличия его от других поэтов — остальное будет понятно из этого.

Восторг самодовольный, жар души, сила и живопись слова — вот отличительные свойства содержаний Державина. Неистощимая яркость изображений не допускала его возноситься выше земли. Не ищите в Державине тайн неразгаданных, не ищите стремления к тому, чего человек не понимает, но что он чувствует и сознает в самом себе: Державин изумляет вас полнотой, с какой он весь проникается каждым предметом и воссоздает сей предмет в самом себе и своем творении. Гений Державина носит все отпечатки русского характера: увлекаемость, самодовольство, силу. В душу его не проникают ни испытующая отвлеченность германца, ни отчаянная безнадежность британца. Также недоступна ему веселая беззаботность француза: в самом веселье это разгульность русская, которая не веселится, не хочет забываться.

Возьмите для примера оду «Бог».

В полноте восторга поэт взывает к богу, исчисляет его свойства — превечный, без места и причины, непостижимый, всенаполняющий — бог! — измерить, исчислить тебя невозможно,— ты бесконечный, вездесущий! Все в тебе — жизнь и смерть, и все ничто перед тобою — и что же я? — Но я есмь, и я уже нечто — связь неба и земли. Твое создание я, и через смерть возвращаюсь в твое бессмертие! Бессильный начертать и тень твою — возвышаюсь к тебе и проливаю слезы благодарности.

Вот скелет, так сказать, тех идей, на которых основана ода «Бог». Облеченная поэтическими формами, усыпанная алмазами и перлами слова, показывающая удивительное самодовольство, совершенное соединение поэта с идеею — она удовлетворяет полнотой, и вы не заметите, как недостаточно, неудовлетворительно ее основание.

Возьмем другой пример: торжественную оду, например, «На взятие Измаила»[31].

Огнедышащей горе уподобляется подвиг русских под Измаилом.— И где русский не таков? Вождь рек — и Измаил пал! Как волны потекли русские на его твердыни — под знаменьем веры и любви к царице — ужасное зрелище! Вообрази себе бурю — вообрази последний день мира — ее, изображение подвига русских! Опустошение всюду — осада Тира[32] ничто пред взятием Измаила. Уверьтесь, языки, что велика судьба Руси! — Следует изображение прежних бедствий Руси, и нынешней ее славы, и будущей судьбы ее. Обращение к царице Руси — щадить силу народа русского. «Цари России!» — восклицает поэт:

Умейте дать ему вы льготу,

К делам великим дух, охоту

И правотой сердца пленить.

Вы можете его рукою,

Всегда, войной и не войною,

Весь мир себя заставить чтить.

Война, как северно сиянье,

Лишь удивляет чернь одну:

Как светлой радуги блистанье,

Всяк мудрый любит тишину...


Желание мира; утешение потерявшим милых в Измаильском подвиге — бессмертие падшим!

Прочтите это творение Державина, посмотрите, как великолепны его картины, как горд, самоуверен в нем поэт, и ничто, никакое преувеличение не покажется вам излишним в этой поэме, состоящей почти из 400 стихов и по самому объему выходящей из числа од.

Но хотите ли убедиться в означенных нами качествах Державина еще более? Прочтите его бессмертную элегию «Водопад». Эта поэма, заключающая в себе до 450 стихов, докажет вам, что Державин, совершенно увлекаясь предметом, совершенно воссоздал его в самом себе, выражал со всей силой души высокой и пламенной и радужными образами расцвечал все свои идеи. Тут вся прошедшая жизнь поэта мелькала мимо его, сливались воспоминания, забывался род творения; голос поэта переходил по всем изгибам сердца его и являлся самобытным и неподражаемым в высочайшей степени.

В сей-то самобытности, в этом самодовольстве, пересоздающем в самого себя все, чему ни коснется оно,— величие, очарование Державина. Говорит ли поэт русскому царю —

Как бог, в подобье исполина,

Шагни — и света половина

Другая будет под тобой!


Исчисляет ли он величие и ничтожество человека —

Черта начальна божества,

Я телом в прахе истлеваю,

Умом громам повелеваю —

Я царь — я раб — я червь — я бог!..


Вы всему верите, вы увлечены: поэт отнял волю вашу волшебным жезлом своей фантазии. Присовокупите к этому родные отпечатки русского характера, и вы угадаете тайну преобладания поэзии. Да, это не Гёте*, не Байрон*: это потомок Багрима[33], это наш бард снегов и северных сияний, лесов дремучих и рек исполинских, юность коего лелеяла Волга, могилу которого омывают струи Волхова!

Заметьте особенно повсюдную унылость души, это веселие забывчивости, это разгулье русское, прорывающиеся сквозь восторг и радость, сквозь громы и бури гения: это из русского сердца выхвачено! В торжественной песне, в эротической пьесе Державина найдете вы сии родные сердцу черты. Найдете и добродушие насмешки, и русский юмор, и родную шутку в образах. Посмотрите, например, на изображение Европы в 1789 году:

В те дни, как всюду, скороходом,

Пред русским ты бежишь народом

И лавры рвешь ему зимой,

Стамбулу бороду ерошишь,

Не Тавре ездишь чехардой,

Задать Стокгольму перцу хочешь,

Берлину фабришь ты усы,

А Темзу в фижмы наряжаешь,

Хохол Варшаве раздуваешь,

Коптишь голландцам колбасы.


Прочтите карикатуры в «Фелице», прочтите «Истукан», «На умеренность», наконец описание русской пляски, русских девушек, цыганской пляски, «Заздравного орла», «Кружку» — русское ваше сердце зашевелится, если оно не лишено вовсе способности шевелиться. Только Крылов умел так по-русски шутить, только Пушкин так по-русски писать.

Этот руссизм, эта национальность Державина до сих пор были упускаемы из вида. Говоря о лирике Державина, все забывали в нем русского певца. Сочинения Державина исполнены русского духа, которого видом не видать, слыхом не слыхать у других мнимо-русских поэтов наших...

Если бы Державин был более знаком с русскою стариною, если бы он не увлекался ложным об ней понятием, по которому Карамзин полагал необходимым скрашивать родное наше даже в самой истории — может быть, ему суждено б было начать период истинно национальной поэзии нашей. Теперь — этот долг за Пушкиным. При Державине не наставало еще время русской литературной самобытности.

Как поэт-живописец Державин станет наряду с величайшими поэтами мира. Он весь в картинах: это русский снег, горящий лучами солнца. Из приведенных нами примеров можно уже видеть сие чудное свойство, свойство особенное жителей Севера. Вальтер Скотт* поэзии — гремит ли он негодованием против порока — это картина утра в доме вельможи; оплакивает ли смерть Потемкина — вся природа, все думы его облекаются в образы, и все собрано им — и Кончезерский водопад, и две копейки, которые кладут у русских на глаза покойника; говорит ли о суете мира — это сама смерть: она смотрит на величие мира, и — точит лезвие косы! Тщетно захотели бы мы исчислить все картины, все образы, начертанные Державиным — они бесчисленны. Пьесы самые ничтожные исполнены ими. Смотрите полные картины его в «Водопаде», «Утре», «Изображении Фелицы», «Вельможе», «Видении мурзы»— и на всю жизнь это свойство оставалось в поэзии Державина. Он пережил восторг свой, пережил величие дум, но до самой кончины был поэт-живописец неподражаемый. Прочтите его: «На смерть Мещерского», «Изображение Фелицы»; прочтите потом писанное им через двадцать лет: «Жизнь Званская», «Поход Озирида» — Державин не состарился. Прелесть очерков в пьесах: «Облако», «Гром», «Ключ», «Ласточка», «Соловей», «Павлин», «Колесница», «Радуга», «Флот», «Персей и Андромеда» — истинное очарование. Приведем здесь пример из пьесы менее других известной:

Из опаловаго неба,

Со Олимпа высоты,

Вижу: ѝдет юна Геба* —

Лучезарны красоты!

Из сосуда льет златого,

В чашу злату снедь орлу.

Зоблет[34] молний царь пернатых,

Пук держа в когтях громов;

Ветр с рамен его крылатых

Вдруг шумит меж облаков;

Чернопламенные очи

Мещет Геба на него...


И это писал Державин, когда ему было около 70 лет. А его «Развалины», эта песнь лебедя на опустелом дворце Фелицы? Его Борей[35], с белыми власами и седою бородой? Он потрясает небесами, сжимает рукой облака, сыплет пушистые инеи, вздымает метели, налагает льдистые цепи, оковывает быстрые воды и — природа содрогается от лихого старика, земля претворяется в камень от хладной руки его, звери бегут в норы, рыбы кроются в глубины, хоры птичек не смеют петь, пчелы прячутся в дупла, русалки засыпают со скуки в пещерах и камышах, лешие собираются согревать руки около огней...

Он всюду могуч, богат, звучен, самобытен, велик и в самом падении, поучителен в самых ошибках, необходим историку, изучающему Россию XVIII века, поэту, соревнующему славе его, юноше, который тревожится вдохновением, ужасается прозы нашей жизни и пустоты нашей поэзии, старцу, который живет воспоминаниями...

Судимый по уложению русского гения, не по старой классической и не по романтической современной мерке, Державин становится вековым поэтом. Не певец Фелицы, не сочинитель только оды «Бог» является нам в Державине, но истинный представитель гения России, дикого, неконченного, неразвитого, но — могучего, как земля русская, крепкого, как душа русская, богатого, как язык русский!

Державина должно отделить от всех его современников и последователей. При измерении окрестных полей Этна, Везувий не входят в межеванье землемерское. Поэтому, и потому еще, что он был лирик, Державин не мог сделать эпохи ни в словесности, ни в языке русском. Гений его уединенный, выродок из веков, не мог быть подлажен под голоса других: он пел дивную песнь — ему внимали, не понимая сей песни. Мы прислушиваемся к общему, старому и новому, пению и забываем божественные звуки певца одинокого. С грамматическими весками подходим мы к сокровищнице песнопений Державина и не знаем, как приняться за них, потому что вески наши мелки и недостаточны. Здесь, как при бесчисленных сокровищах певцов Индии, Аравии, Шотландии, должна быть другая мера — душа мера, по русской поговорке. Спросите же душу вашу — не школьную теорию эстетики — спросите дух человечества, и сей могучий дух... скажет вам имя Державина, не как русского певца XVIII века, но как родного сына своего, обреченного не истории русской литературы, но бессмертию.

Загрузка...