Баллады и повести В. А. Жуковского

Две части. СПб., 1831 г., 261 и 277 стр.

Прелесть неизъяснимая, понятная только жившему сердцем и душой человеку — соображать прошедшие свои чувствования, поверять минувшие свои ощущения. При ясном полдне мужества усладительно вспомнить тихое, светлое утро юности; при сумрачном вечере старости уноситься думой в прошедший полдень жизни. Задумчивая, но немучительная грусть напоминает вам темные минуты бытия; веселье тихое возобновляет в памяти вашей светлые точки. Такова двойная прелесть воспоминания, с какой перечитываем мы, что читали некогда, в юности нашей; таково очарование, которого никогда не потеряют для нас, поколения XIX века, сочинения Жуковского. В силе юного духа, беспечные жильцы мира, люди одного дня, увлекательно предававшиеся первым порывам радости и первым думам печали были мы, когда Жуковский явился на поприще русской словесности певцом в стане русских воинов, унылым балладником, рассказчиком о снах Светланы и таинственных звуках Арминиевой арфы. Кто из нас, читая «Эпилог» стихотворений Жуковского, не повторил вместе с ним:

И для меня в то время было

Жизнь и поэзия одно?


Теперь прошло по полувеку человеческому для юнейшего из нас; поэту юности нашей совершилось уже пятьдесят лет. Дай бог, чтобы он прожил еще долго, для чести Отчизны... Но время поэзии уже пролетело для Жуковского, пролетело навсегда...

Подвиг Жуковского как поэта совершен, и суждения современников делаются для него суждением потомков. Да позволит же нам поэт нашей юности предречь ему беспристрастным суждением голос будущего. Беспристрастен, оживлен любовью к музе Жуковского, согрет пламенем чистой души его будет наш голос...

Жуковский стоит на конце того перехода поэзии и прозы русской, который, начавшись после времен Ломоносова, Карамзина, продолжался до времен Пушкина и нынешней прозы нашего времени. Жуковский составляет в России переход к романтизму... Имя Жуковского было знаменем, под которое собиралась толпа его современников; не будучи гением самобытным, подобно Державину (или надежде будущего, Пушкину), не будучи самостоятельным проявителем своего духа, подобно Крылову, Жуковский принадлежит собственно к тому разряду деятелей, каковы были, только в более обширном размере, Ломоносов и Карамзин. Это двигатели, необходимые при образовании, подобном русскому. Ломоносов был собственно ученый, Карамзин — литератор, Жуковский — поэт. Оттого и объем его деятельности был менее Ломоносова и Карамзина. Здесь и отличие его от них, и место его в истории русской литературы. Кроме Батюшкова, кажется, не вспомнит однако ж литературная история наша ни об одном товарище и последователе Жуковского.

Создания Жуковского, самые первоначальные, врезанные в душу его преимущественным чувством, выраженным потом во всей его поэзии, были увлекательны и прекрасны. Их можно назвать мечтаниями влюбленного юноши, который изъясняет любовь свою чужестранке на родном ее языке, говорит неверно, ошибочно, но пламенно. Язык, образ выражения Жуковского взяты были им у немцев. Восхищенные современники думали, что немцы внушили Жуковскому самую душу его созданий, и с жадностью бросились в новый, мечтательный мир из прозаического классицизма. Ни Жуковский и никто из товарищей и последователей его не подозревали, что они пустились в океан беспредельный. Оптический обман представлял им берега вблизи. Срывая ветки дерев в безмерном саду Гете* и Шиллера*, они думали, что переносят в русскую поэзию целый сад этот. К сожалению, вздумали приложить и к немецкой литературе то, что прилагали прежде к французской: начали переделывать немцев на русские нравы или переводить их прямо. Жуковский подал пример тому и другому, когда пролетело его первое вдохновение, подарившее нас стихами: «Ручей», «К Нине», «К Филалету», «К Тургеневу», «Светлана», «Эолова арфа», и несколькими мелкими пьесами. Все остальное у него переводы с немецкого и подражания немцам. Не говорим о лирических пьесах, писанных им на разные современные случаи и особенно в Отечественную войну.

Когда настало незабвенное время 1812 года, Жуковский спешил в дружины воинские. Там, перед огнями Тарутина,

Стоял он с лирой боевой

И мщенье пел для ратных братий!


С изгнанием неприятеля возобновились мирные занятия Жуковского. Но гений собственной поэзии его, блеснувший на минуту, тогда уже исчез. Все, что ни писал он после, были, как сказали мы выше, переводы с немецкого или лирические, на случай сочиненные пьесы. Видно, что каждому из нас суждено однажды только в жизни вспыхнуть огнем собственной души, осветить дорогу другим и самому остаться на одном, назначенном судьбою месте.

Отличие от всех других поэтов — гармонический язык — так сказать, музыка языка, навсегда запечатлело стихи Жуковского и ознаменовало все, что ни писал он, ознаменовало и прозу его, с самых почти первых опытов до описания Рафаэлевой Мадонны — образца современной русской прозы. Но когда вдохновение, даровавшее поэзии Жуковского особенное направление, отличившее его от других, пролетело, он не пошел далее в развитии идеи. Письма его, писанные им в 1821 году из Германии (и напечатанные в «Полярной Звезде» и «Телеграфе»), доказывают, что он всегда остался тем же, чем был сначала — задумчивым юношей-мечтателем, любовником всего прекрасного в мире, безотчетно мечтающим о небе и недоступным высокому миру фантазии, какой развили для нас питомицы Шекспира и философии, германская и английская новейшие музы...

Жуковский, бесспорно, был первым поэтом русской словесности в краткий период после классицизма, до появления Пушкина, представителя нового, нашего периода. Его сочинения и переводы сначала были чисто карамзинского времени и вскоре явили отлив другого неба. Грядущему поколению следовало довершать то, что Жуковский начал. Нельзя довольно налюбоваться тем, с какой жадностью бросилась за ним толпа современников, этот муравейник людей, которые не пошевелятся, если не указать им дороги с распутья, на котором они остановились, после того, когда шедший впереди их утомился и отстал от них. Никто из товарищей и последователей Жуковского не сравнялся с ним — повторяем снова. Мы упоминали о Батюшкове, которого долго считали представителем нового классицизма, так, как Жуковского почитали полным представителем современного европейского романтизма. Но Жуковский, по нашему мнению, был представителем, только одной из идей его, и мир нового романтизма проходил и проходит мимо его так, что он едва успевает схватить и разложить один из лучей, какими этот романтизм осиял Европу. Что касается до новейшего классицизма — признаемся, мы не понимаем сих слов. Что хотят этим выразить? Неужели Батюшкова надобно почитать одним из жалких классиков, какие являлись во Франции со времен революции? Нет! «Умирающий Тасс» доказывает, что Батюшков мог глубоко чувствовать. Проза его показывает в то же время, что он мог быть отличным прозаиком. Чего ему недоставало? В прозе: идеи; в стихах: глубины восторга. Звуки его были прелестны. К сожалению, он слишком увлечен был мелкой французской школой и цветистыми мелочами Италии, и — он понимал это. Грустная участь души пламенной, чувствующей свое бессилие! Не тот совершенно несчастлив, кто несчастлив только, но тот, кто знает, кто убежден в своем несчастье. Никогда без сердечного участия не могу я читать стихов Батюшкова «Воспоминания». Участь поэта мелькает передо мной грозным привидением при словах его:

Я чувствую: мой дар в поэзии погас,

И Муза пламенник небесный потушила;

Печальна опытность открыла

Пустыню новую для глаз —

Туда влечет меня осиротелый гений...


Для потомства могут исчезнуть прекрасные черты души, дополняющие нам изображение Жуковского как человека и поэта. Имя Жуковского, неизменного друга Батюшкова, делившего с ним наслаждения поэзии в юности и потом хранителя его в бедствии, драгоценно для нас, в наш век холодного эгоизма и бесчувствия. Самое благоговение к дарованиям Карамзина, постоянное, неизменное, показывает поэтическую сторону души Жуковского. С любовью встретил и приветствовал он и юное дарование Пушкина, когда Пушкин был только певцом Руслана и Людмилы. Еще современники не знали Пушкина, но Жуковский признал уже его первенство и назвал себя его побежденным учителем...

Бывают в природе и человечестве сходства противоположностей: видим предметы, сходные между собой тем, что они нисколько один на другой не походят. Такова в русской поэзии сходственность противоположности Державина и Жуковского. Хотите ли видеть противоположность решительную, к какой способен человек, противоположность мыслей, характера, слова, языка, века, направления? Прочитайте Державина, и после него читайте Жуковского.

Совершенное недовольство собою, миром, людьми, недовольство тихое, унылое, и оттого стремление за пределы мира; умилительная надежда на счастье там, обманувшее здесь; молитва сердца, любящего, утомленного борьбой, но не кровавого, не растерзанного; стремление к грусти о прошедшем, к безнадежной унылости в будущем; нежная, сострадательная дружба к скорби ближнего; любимое место прогулки на кладбище, как и на поле, засеянном успокоенными в уповании, утешенными смертью сердцами; мысль возвести в идеалы ужасы кладбища и смерти, облечь их в изящные образы, показать в кончине человека не страшное привидение, но тихого ангела мира и спокойствия. От всего этого, с одной стороны, привычка к суеверной легенде, как будто привычка к страшным рассказам, которые слыхали мы в детстве; с другой, отвычка, так сказать, от всего земного, нас окружающего, отчуждение от всего, что занимает и увлекает других; перенесение единственной мысли, единственной идеи своей ко всем предметам — мысли тихой, успокаивающей, мечтательной, отрадной самою грустию, радующей душу каким-то прощением несправедливой судьбе — вот основание поэзии Жуковского.

Взгляните, напротив, на гордого, самодовольного Державина. Он счастлив всем окружающим его, ибо он доволен собою. Мир блестит для него яркими цветами его собственной фантазии, исполняет его восторгом, вдохновляет только негодованием, если он видит случайное нестройство частей, оживляет радостью во всем, на что ни глядит поэт очарованными своими глазами. Поэзия населяет ему всю природу своими образами. Звуки лиры поэта самозвучны, разнообразны, торжественны. Самая смерть есть для него торжественный урок, порука за блаженство замогильное, великолепный прощальный праздник царя природы, человека, договор с судьбою, которая здесь заплатила уже человеку задаток будущего бессмертия в бессмертии земном.

Оттого происходит, если не ошибаемся, разнообразие в сущности созданий Державина и однообразие стиха его. Однообразие мысли Жуковского как будто хочет, напротив, замениться разнообразием формы стихов. Ни один русский поэт не писал у нас метрами столь многоразличными: многие из них до Жуковского были вовсе без употребления, а Жуковский ввел их в моду. Он отделывает каждую ноту своей песни тщательно, верно, столько же дорожит звуком, сколько и словом. Державину как будто некогда думать о метре; он спешит импровизировать, сыплет картины, сравнения, яркие цветы, слова и только придает лад своей песне лирическими аккордами. Жуковский играет на арфе: продолжительные переходы звуков предшествуют словам его, и сопровождают его слова, тихо припеваемые поэтом, только для пояснения того, что хочет он выразить звуком. Бессоюзие, остановка, недомолвка — любимые обороты поэзии Жуковского.

Читая создания Жуковского, вы не знаете: где родился? где поет он? Читая Державина, видите, что это русский, и всегда видите его самого. Хочет ли он передать вам чужое,.оно превращается в его собственное. Собственные создания Жуковского, напротив, до такой степени космополитны, так сказать, в мире литературном, что едва отличите вы их от переводов сего поэта. Песнь Державина кипит шумной рекой и блещет ярким отражением солнца; вокруг нее цветущая природа; вдали слышны радостные клики побед и песни веселого русского хоровода. Песнь Жуковского журчит неприметным ручейком и освещается бледным сиянием месяца. В то же время вы усматриваете длинную тень колокольни кладбища. Часы ударяют полночь — это час привидений,— и они вьются вокруг вас легкой вереницей теней; но не страшитесь их: это добрые духи-утешители, вестники, что родная душа не рассталась с вами, что она говорит вам и в шорохе листочка, и в шуме ветра, и в унылом, воздушном звуке незримой арфы.

В поэзии Державина среди самых веселых звуков радости вы также слышите унылость: это русское свойство, свойство севера, отзывается в нем, но его унылость — заздравная чаша, выпитая в молчании среди веселого пира, за которою следует другая, с шумною радостью. Не таков Жуковский, задумчивый гость на пиру жизни, пропевший в свою очередь круговую песню: веселье его — улыбка грусти, ошибка радости, и все гости забыли свою радость — облако уныния облегло их...

Загрузка...