«Похождения Чичикова, или Мертвые души», поэма Н. Гоголя

Москва, 1842, 475 стр.
Статья первая

Давно уже поэтические явления не производили у нас движения столь сильного, какое произвели «Мертвые души»; но мы живем, к сожалению, в такое время, когда едва ли может явиться создание, которое соединило бы единодушно все голоса в свою пользу. Если бы гений первой степени, сам Шекспир явился снова, то и он в наше время едва ли покорил бы себе умы, разделенные странным разномыслием!

Мудрено ли после этого, что произведение Гоголя подверглось разнообразным толкам и суждениям? Мы заметили даже, что мнение едва ли когда делилось на столь противоположные крайности, как в настоящем случае; такое явление не должно быть без причины — нет, оно чрезвычайно важно и требует объяснения. Можно было даже встретить таких людей, которые сами по себе соединяли эти крайние противоположности, колебались между тем и другим мнением, и не в силах были дать себе полного отчета в своей странной нерешимости. Если такое явление действительно совершилось в людях мыслящих, беспристрастных, простодушно принимавших впечатления, то причина ему должна, конечно, содержаться в самом создании. Мы так и полагаем.

Две стороны имеет всякое произведение художника; одною стороною обращено оно к жизни, из которой черпает свой материал, свое содержание, но другою все оно принадлежит создателю, все есть плод его творческого духа, тайна его внутренней жизни. Ценители пo большей части делятся на две стороны: одни смотрят только на содержание и на ту связь, которая находится между произведением и жизнью, особенно современною; другие наслаждаются искусством художника безотчетно или с отчетом, и не тревожит их вопрос о жизни. Давно не встречали мы произведения, в котором внешняя жизнь и содержание представляли бы такую резкую и крайнюю противоположность с чудным миром искусства, в котором положительная сторона жизни и творящая сила изящного являлись бы в такой разительной между собою борьбе, из которой один лишь талант Гоголя мог выйти достойно с венцом победителя. Может быть, таков должен быть характер современной поэзии вообще: как бы то ни было, но здесь первый источник разногласия мнений, которыми встречено произведение. Ясно, что взгляд на него будет тогда только полон, когда обнимет обе стороны: сторону жизни и искусства, и покажет их взаимное отношение в создании художника. Вот та трудная задача, которую мы задаем себе теперь и на которую будем отвечать по мере сил наших и по внутреннему, беспристрастному убеждению.

Раскроем сначала сторону жизни внешней и проследим поглубже те пружины, которые поэма приводит в движение. Кто герой ее? Плутоватый человек, как выразился сам автор. В первом порыве негодования против поступков Чичикова можно бы прямее назвать его и мошенником. Но автор раскрывает нам глубоко всю тайную психологическую биографию Чичикова; берет его от самых пелен, проводит через семью, школу и всевозможные закоулки жизни, и нам открывается ясно все его развитие, и мы увлечены необыкновенным даром постижения, какой раскрыт автором при чудной анатомии этого характера. Внутренняя наклонность, уроки отца и обстоятельства воспитали в Чичикове страсть к приобретению. Проследив героя вместе с автором, мы смягчаем имя мошенника — и согласны его даже переименовать в приобретателя. Что же? герой, видно, пришелся по веку. Кто же не знает, что страсть к приобретению есть господствующая страсть нашего времени, и кто не приобретает? Конечно, средства к приобретению различны, но когда все приобретают, нельзя же не испортиться средствам — и в современном мире должно же быть более дурных средств к приобретению, чем хороших. Если с этой точки зрения взглянуть на Чичикова, то мы не только подадимся на приглашение автора назвать его приобретателем, но даже принуждены будем воскликнуть вслед за автором: да уж полно, нет ли в каждом из нас какой-нибудь части Чичикова? Страсть к приобретению ужасно как заразительна: на всех ступенях многосложной лестницы состояний человека в современном обществе едва ли не найдется по нескольку Чичиковых. Словом, всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они как грибы невидимо рождаются,— что Чичиков есть настоящий герой нашего времени, и, следовательно, по всем правам может быть героем современной поэмы.

Но из всех приобретателей Чичиков отличился необыкновенным поэтическим даром в вымысле средства к приобретению. Какая чудная, подлинно вдохновенная, как называет ее автор, мысль осенила его голову! Раз поговоривши с каким-то секретарем и услыхав от него, что мертвые души по ревизской сказке числятся и годятся в дело, Чичиков замыслил скупить их тысячу, переселить на Херсонскую землю, объявить себя помещиком этого фантастического селения и потом обратить его в наличный капитал посредством залога. Не правда ли, что в этом замысле есть какая-то гениальная бойкость, какая-то удаль плутовства, фантазия и ирония, соединенные вместе? Чичиков в самом деле герой между мошенниками, поэт своего дела: посмотрите, затевая свой подвиг, какою мыслью он увлекается: «А главное то хорошо, что предмет-то покажется всем невероятным, никто не поверит». Он веселится своему необычайному изобретению, радуется будущему изумлению мира, который до него не мог выдумать такого дела, и почти не заботится о последствиях, в порыве своей предприимчивости. Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл[80] в свое бессмертие, и потому, как он, бесстрашен и удал.

Для того чтобы привести в исполнение свой поэтический замысел, Чичиков должен был найти особенный город N. и людей к тому способных. Герой и его предприятие привели за собою неизбежно достойное их окружение. Некоторые читатели порицают автора за выводимые им лица; но это напрасно. Автор весьма благоразумно предупредил подобные упреки, сказав, что «если лица, доныне являвшиеся, не пришлись по вкусу читателю, то вина не его, а Чичикова, который здесь вполне хозяин». В самом деле, если герой пришелся по веку, если его замысел отличается какою-то поэзиею изображения,— то конечно, он не мог его исполнить в ином городе и с другими лицами, кроме тех, какие изображены чудною мастерскою кистью создателя поэмы.

Пройдем же внимательно галерею этих странных лиц, которые живут своею особенною, полною жизнью в том мире, где совершает свои подвиги Чичиков. Мы не нарушим порядка, в котором они изображены. Начнем с Манилова, предполагая, что сам автор недаром начинает с него. Едва ли не тысячи лиц сведены в этом одном лице. Манилов представляет многое множество людей, живущих внутри России, о которых можно сказать вместе с автором: люди так себе, ни то ни сё, ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. Коль хотите, они вообще добрые люди, но пустые; все и всех они хвалят, но в их похвалах нет никакого толку. Живут в деревне, хозяйством не занимаются, а так глядят на все спокойным и добрым взглядом, и, куря трубку (трубка их атрибут неизбежный), предаются праздным мечтаниям вроде того, как бы через пруд выстроить каменный мост и на нем завести лавки. Доброта души их отражается в семейной их нежности: они любят целоваться, но и только. Пустота их сладкой и приторной жизни отзывается баловством в детях и дурным воспитанием. Мечтательное их бездействие отразилось на всем их хозяйстве: взгляните на их деревни: все они будут походить на Маниловку, как она сама походит на Манилова. Серенькие, бревенчатые избы; нигде никакой зелени; везде только одно бревно; пруд посередине; две бабы с бреднем, в котором запутались два рака и плотва, общипанный петух с продолбленной до мозгу головою (да, у таких людей в деревне и петух непременно должен быть ощипан) — вот необходимые внешние признаки их сельского быта, к которому очень пришелся даже и день светло-серого цвета, потому что при солнечном освещении такая картина была бы не столько занимательна. В доме их всегда какой-нибудь недостаток, и при мебели, обшитой щегольскою материей, непременно найдутся два кресла, обтянутые парусиною. При всяком деловом вопросе они всегда обращаются к своему приказчику, даже если бы случилось им продавать что-нибудь из сельских продуктов. А предложите им какую-нибудь сделку позамысловатее, они не поймут вас, как Манилов не понял Чичикова, потому что никакая деловая мысль и не может свариться в их голове; по доброте же и мягкости характера скоро с вами согласятся. Приезжайте к ним в деревню — они примут вас как нельзя лучше; но берегитесь за людей ваших. Гостеприимство и мягкость господ отражается и в образе жизни их дворовых людей, которые уж непременно напоят вашего кучера, как это и случилось с Селифаном, кучером Чичикова.

Коробочка — вот это совсем другое дело! Это тип деятельной помещицы-хозяйки; она вся живет в своем хозяйстве; она ничего и не знает другого. С виду вы назовете ее крохоборкой, смотря на то, как она собирает полтиннички и четвертачки по разным мешочкам; но вглядевшись в нее пристальнее, вы отдадите справедливость ее деятельности, и невольно скажете, что она в своем деле министр хоть куда. Посмотрите, какой везде у нее порядок! На крестьянских избах видно довольство обитателей; ворота нигде не покосились; старый тес на крышах заменен везде новым. Взгляните на ее богатый курятник! Петух у нее не так, как на деревне у Манилова,— петух щеголь. Вся птица, как заметно, уж так приучена заботливою хозяйкою, составляет с нею как будто одно семейство и близко подходит к окнам ее дома: вот отчего у Коробочки только могла произойти не совсем учтивая встреча между индейским петухом и гостем Чичиковым. Домашнее хозяйство ее все идет полной рукою: кажется, одна только Фетинья в доме, а посмотрите что за печенья, и какой огромный пуховик принял на свои недра усталого Чичикова! — А что за чудесная память у Настасьи Петровны! Как она, без всякой записки, наизусть пересказала Чичикову имена всех вымерших мужиков своих! Вы заметили, что мужики Коробочки отличаются от других помещичьих мужиков все какими-то необыкновенными прозвищами: знаете ли, почему это? Коробочка себе на уме: уж у ней что ее, то крепко ее; и мужики также помечены особыми именами, как птица помечается у аккуратных хозяев, чтобы не сбежала. Вот почему так трудно было Чичикову уладить с нею дело: она хоть и любит продать, и продает всякий продукт хозяйственный, но зато и на мертвые души смотрит так же, как на свиное сало, на пеньку или на мед, полагая, что и они в хозяйстве могут спонадобиться. До поту лица умучила она Чичикова своими затруднениями, ссылаясь все на то, что товар это новый, странный, небывалый. Ее можно было только напугать чертом, потому что Коробочка должна быть суеверна. Но беда, если случится ей продешевить какой-нибудь товар свой: у нее как будто совесть не спокойна — и потому не мудрено, что она, продав мертвые души и потом раздумавшись о них, прискакала в город в своем дорожном арбузе, напичканном ситцевыми подушками, хлебами, калачами, кокурками, кренделями и прочим, прискакала за тем, чтобы узнать наверно, почем ходят мертвые души, и уж не промахнулась ли она, боже сохрани, продав их, может быть, в тридешева.

На большой дороге, в каком-то деревянном, потемневшем трактире, встретил Чичиков Ноздрева, с которым познакомился еще в городе: где же и встретиться с таким человеком, если не в таком трактире? Ноздревых встречается немало, замечает автор: правда, на всякой русской ярмарке, самой ничтожной, вы уж непременно встретите хотя по одному Ноздреву, а на другой, поважнее — конечно, по нескольку таких Ноздревых. Автор говорит, что этот тип людей у нас на Руси известен под именем разбитного малого; к нему идут также эпитеты: безалаберный, взбалмошный, ералашный, хвастун, забияка, задирала, враль, человек дрянь, ракалия и проч. С третьего раза они говорят знакомому — ты; на ярмарках покупают все, что в голову ни взбредет, как например: хомутья, курительные свечи, платье для няньки, жеребца, изюму, серебряный рукомойник, голландского холста, крупчатой муки, табаку, пистолеты, селедок, картин, точильный инструмент, словом, в их покупках такой же ералаш, как и в их голове. В деревне у себя они любят хвастать и лгать без милосердия и называть своим все, что им и не принадлежит. Не доверяйте словам их, скажите им в глаза, что они вздор говорят: они не обижаются. Страсть большая у них все у себя в деревне показывать, хотя и глядеть не на что, и всем хвалиться: в этой страсти выказывается радушие — черта русского народа — и тщеславие, другая черта, также нам родная. Ноздревы большие охотники меняться. У них ничто не посидит на месте, и все должно также вертеться вокруг их, как у них в голове. Дружеские нежности и ругательства в одно и то же время льются с их языка, мешаясь в потоке слов непристойных. Избави боже от их обеда и от всякой короткости с ними! В игре они нагло плутуют — и готовы драться, если им это заметишь. Особенная страсть у них к собакам — и псарный двор в большом порядке: не происходит ли это от какой-то симпатии? ибо в характере Ноздревых есть что-то истинно собачье. Дéла с ними никакого сладить нельзя: вот почему сначала кажется даже и странным, как Чичиков, такой умный и деловой малый, узнававший с первого раза человека, кто он и как с ним надо говорить, решился войти в сношение с Ноздревым. Такой промах, в котором Чичиков после сам и раскаялся, может, впрочем, объясниться из двух русских пословиц, что на всякого мудреца довольно простоты, и что русский человек крепок задним умом. Зато Чичиков и поплатился после: без Ноздрева кто бы так всполошил город и произвел всю суматоху на бале, которая причинила такой важный переворот в делах Чичикова?

Но Ноздрев должен уступить место огромному типу Собакевича. Здесь не можем не привести слов самого автора, которые лучше всякой кисти живописуют нам это лицо, если так можно назвать чудовищно-живописную натуру Собакевича.— «Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляя никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча, хватила топором раз — вышел нос, хватила в другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет, сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стачечный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе, и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михайлом Семеновичем».

Случается иногда в природе, что наружность человека обманывает, и под странным чудовищным образом вы встречаете добрую душу и мягкое сердце. Но в Собакевиче внешнее совершенно, точь-в-точь, отвечает внутреннему. Наружная образина его отпечаталась на всех его словах, действиях и на всем, что его окружает. Несуразный дом его; полновесные и толстые бревна, употребленные на конюшню, сарай и кухню; плотные избы мужиков, срубленные на диво; колодезь, обделанный в крепкий дуб, годный на корабельное строение; в комнатах портреты с толстыми ляжками и нескончаемыми усами; героиня греческая Бобелина с ногою в туловище; пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах; дрозд темного цвета; словом, все, окружающее Собакевича, похоже на него, и может вместе со столом, креслами, стульями запеть хором: и мы все Собакевич!

Взгляните на его обед: всякое блюдо повторит вам то же самое. Эта колоссальная няня, состоящая из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгами, и ножками; ватрушки больше тарелки; индюк ростом с теленка, набитый невесть чем,— как все эти кушанья похожи на самого хозяина! А редька, варенная на меду,— не знаем, существует ли где такое варенье, но оно могло быть выдумано только Собакевичем. Вслушайтесь в слова его за обедом: «У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина, всего барана тащи, гусь — всего гуся! лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует».— Не правда ли, что выразительно здесь слово: душа? Собакевич едва ли может иметь об душе иное понятие.— Взгляните на него, как он опрокидывает половину бараньего бока к себе на тарелку, съедает, обгрызывает, обсасывает все до последней косточки... Или как после своего сытного обеда издает ртом какие-то невнятные звуки, крестясь и закрывая поминутно его рукою! Здесь медвежья с виду натура Собакевича переходит в свиную: это какой-то русский Калибан[81], провонявший весь свининой; это вся жрущая Русь, соединившаяся в одном звере-человеке.

Поговорите с Собакевичем: все высчитанные кушанья отрыгнутся в каждом слове, которое выходит из его уст. Во всех его речах отзывается вся мерзость его физической и нравственной природы. Он рубит все и всех, так же, как его самого обрубила немилосердная природа: весь город у него дураки, разбойники, мошенники, и даже самые порядочные люди в его словаре значат одно и то же со свиньями. Вы, конечно, не забыли фонвизинского Скотинина: он если не родной, то по крайней мере крестный отец Собакевичу; но нельзя не прибавить, что крестник перещеголял своего батюшку.

«Душа у Собакевича, казалось, закрыта такою толстою скорлупою, что все, что ни ворочалось на дне ее, не производило решительно никакого потрясения на поверхности»,— говорит автор. Так тело осилило в нем все, заволокло всего человека и уж стало неспособно к выражению душевных движений.

Обжорливая его натура обозначалась и в жадности к деньгам. Ум действует в нем, но настолько, насколько нужно сплутовать и зашибить деньгу. Собакевич точь-в-точь Калибан, в котором от ума осталась одна злая хитрость. Но в изобретательности своей он смешнее Калибана. Как мастерски ввернул он Елизавету Воробья в список душ мужского пола! Как хитро начал вилкою тыкать маленькую рыбку, уписав прежде целого осетра, и разыграл голодную невинность! С Собакевичем трудно было сладить дело, потому что он человек-кулак; его тугая натура любит торговаться; но уж зато, сладив дело, можно было оставаться спокойным, ибо Собакевич человек солидный и твердый и за себя постоит.

Галерея лиц, с которыми Чичиков обделывает свое дело, заключается скупцом Плюшкиным. Автор замечает, что подобное явление редко попадается на Руси, где все любит скорее развернуться, нежели съежиться. Здесь так же, как и у других помещиков, деревня Плюшкина и дом его рисуют нам внешним образом характер и душу самого хозяина. Бревно на избах темно и старо; крыши сквозят как решето; окна в избенках без стекол, заткнуты тряпкой или зипуном; церковь, с желтенькими стенами, испятнанная, истрескавшаяся. Дряхлым инвалидом глядит дом; окна в нем заставлены ставнями или забиты досками; на одном из них темнеет треугольник из синей сахарной бумаги. Ветшающие кругом строения, мертвая беззаботная тишина, ворота, всегда запертые наглухо, и замок-исполин, висящий на железной петле,— все это готовит нас ко встрече с самим хозяином и служит печальным, живым атрибутом затворившейся заживо души его.

Вы отдыхаете от этих грустных, тяжких впечатлений на богатой картине сада, хотя заросшего и заглохшего, но живописного в своем запустении: здесь угощает вас на минуту чудная симпатия поэта к природе, которая вся живет под его теплым на нее взглядом, а между тем в глубине этой дикой и жаркой картины вы как будто проглядываете в повесть жизни самого хозяина, в котором также заглохла душа, как природа в глуши этого сада.

Взойдите в дом Плюшкина; все здесь расскажет вам об нем прежде, нежели вы его увидите. Нагроможденная мебель, сломанный стул, на столе часы с остановившимся маятником, к которому паук приладил свою паутину; бюро, выложенное перламутною мозаикой, которая местами уже выпала и оставила после себя одни желтенькие желобки, наполненные клеем; на бюро куча исписанных мелко бумажек, лимон, весь высохший, отломленная ручка кресел, рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом, кусочек сургучика, кусочек где-то поднятой тряпки, два пера, запачканные чернилами, высохшие, как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою хозяин, может быть, ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов... Далее картины на стенах, почерневшие от времени, люстра в холстяном мешке, от пыли сделавшаяся похожею на шелковый кокон, в котором сидит червяк, куча разного сора в углу, откуда высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога,— и одна только примета живого существа во всем доме — поношенный колпак, лежащий на столе... Как здесь во всяком предмете видится Плюшкин, и как чудно по этой нескладной куче вы уже узнали самого человека!

Но вот он и сам, похожий издали на свою старую ключницу, с небритым подбородком, который выступает очень далеко вперед и походит на скребницу из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей,— с серенькими глазками, которые как мыши бегают из-под высоко выросших бровей... Плюшкин так живо видится нам, как будто мы его припоминаем на картине Альберта Дюрера* в галерее Дориа... Изобразив лицо, поэт входит внутрь его, обнажает перед вами все темные складки этой очерствелой души, рассказывает психологическую метаморфозу этого человека: как скупость, свивши однажды гнездо в душе его, мало-помалу простирала в ней свои владения и, покорив себе все, опустошив все его чувства, превратила человека в животное, которое по какому-то инстинкту тащит в свою нору все, что бы ему ни попалось на дороге,— старую подошву, бабью тряпку, железный гвоздь, глиняный черепок, офицерскую шпору, ведро, оставленное бабою.

Всякое чувство почти неприметно скользит по этому черствому, окаменелому лицу... Все умирает, гниет и рушится около Плюшкина... Немудрено, что Чичиков мог найти у него такое большое количество мертвых и беглых душ, которые вдруг так значительно умножили его фантастическое население.

Вот те лица, с которыми Чичиков приводит в действие свой замысел. Все они, кроме особых свойств, каждому собственно принадлежащих, имеют еще одну черту, общую всем: гостеприимство, это русское радушие к гостю, которое живет в них и держится как будто инстинкт народный. Замечательно, что даже в Плюшкине сохранилось это природное чувство, несмотря на то, что оно совершенно противно его скупости: и он счел за нужное попотчевать Чичикова чайком, и велел было поставить самовар, да, к счастию его, сам гость, смекнувший дело, отказался от угощения.

При Чичикове находятся еще два лица, два верные спутника: засаленный лакей Петрушка в сюртуке, которого никогда не скидает он, и кучер Селифан. Замечательно, что первый, находясь всегда около своего барина, подражая ему в костюме и умея даже читать, провонял, а Селифан, будучи всегда с лошадьми и в конюшне, сохранил свежую, непочатую русскую природу. Выходит на поверку, что у Чичиковых всегда так бывает: Петрушка — лакей совершенно по герою: это его живой, ходячий атрибут; глубоко замечание автора об том, как он читает все, что бы ему ни попалось, и как в чтении нравится ему более процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово. Кучер Селифан совсем другое дело: это новое, полное типическое создание, вынутое из простой русской жизни. Мы не знали о нем до тех пор, пока дворня Манилова не напоила его пьяным и пока вино не открыло нам всю его славную и добрую натуру. Напивается он пьян более для того, чтобы поговорить с хорошим человеком. Вино расшевелило Селифана: он пустился в разговоры с лошадьми, которых в своем простодушии считает почти своими ближними. Его доброе расположение к Гнедому и к Заседателю и особенная ненависть к подлецу Чубарому, о котором он надоедает даже и барину своему, чтобы его продать, взяты из натуры всякого кучера, имеющего к своему делу особое призвание. Похвалился наш пьяный Селифан, что не перекинет, а когда случилась с ним беда, как наивно вскричал он: вишь ты, и перекинулась! — Зато уж с каким радушием и покорностью отвечал он барину на его угрозы: «почему ж не посечь, коли за дело, на то воля господская... почему ж не посечь?..»

Из всех лиц, какие до сих пор являются в поэме, самое большее участие наше возбуждено к неоцененному кучеру Селифану. В самом деле, во всех предыдущих лицах мы живо и глубоко видим, как пустая и праздная жизнь может низвести человеческую натуру до скотской. Каждое из них представляет разительное сходство с каким-нибудь животным. Собакевич, как мы уже сказали, соединил в одном себе породу медвежью и свиную; Ноздрев очень похож на собаку, которая без причины в одно и то же время и лает, и обгрызывается, и ласкается; Коробочку можно бы сравнить с суетливою белкой, которая собирает орешки в своем закроме и вся живет в своем хозяйстве; Плюшкин, как муравей, одним животным инстинктом все что ни попало тащит в свою нору; Манилов имеет сходство с глупым потатуем, который, сидя в лесу, надоедает однообразным криком и как будто мечтает о чем-то; Петрушка со своим запахом превратился в пахучего козла; Чичиков плутовством перещеголял всех животных и тем только поддержал славу природы человеческой... Один лишь кучер Селифан век свой прожил с лошадьми и сохранил всех вернее добрую человеческую натуру.

Но есть еще лицо, живущее в поэме своею полною, цельною жизнию и созданное комическою фантазиею поэта, которая в этом создании разыгралась вволю и почти отрешилась от существенной жизни: это лицо есть город N. В нем вы не найдете ни одного из наших губернских городов, но он сложен из многих данных, которые, будучи подмечены наблюдательностью автора в разных концах России и прошед через его комический юмор, слились в одно новое, странное целое. Постараемся изобразить этот город, как одно лицо, соединив вместе все черты его, крупно рассеянные автором. Официальная часть города N. составлена из губернатора, пренежного человека, вышивающего по тюлю, прокурора, человека серьезного и молчаливого, почтмейстера, остряка и философа, председателя палаты — рассудительного, любезного и добродушного человека, полицмейстера — отца и благодетеля, и других чиновников, которые все разделяются на толстых и тоненьких. Неофициальная его часть состоит, во-первых, из просвещенных людей, читающих «Московские ведомости», Карамзина и проч., далее тюрюков, байбаков и дам, которые своих мужей называют ласковыми именами: кубышки, толстунчика, пузантика, чернушки, кики и жужу. Из сих последних особенно отличились две: дама просто приятная и дама приятная во всех отношениях. У города этого есть и сад, где деревья не выше тростника, но в газетах, однако, о нем сказано было по случаю иллюминации, что он состоит из тенистых, широковетвистых дерев, дающих прохладу в знойный день... Город разъезжает в своих особенных экипажах, из которых замечательны дребезжалки и колесосвистки. Нравом он предобрый, гостеприимный и самый простодушный; беседы у него носят печать какой-то особенной короткости; все семейственно, все запанибрата и так, между собою. В карты ли город играет, у него на всякую масть и на всякую карту есть свои особенные поговорки и выражения. Между собою ли разговаривает, у него ко всякому имени свое присловьице, которым никто и не обижается. Если хотите иметь понятие об особенном языке этого города,— прислушайтесь к знаменитому рассказу почтмейстера, первого оратора города, о капитане Копейкине. Все официальные дела происходят также в быту семейном: взятки, какой-то домашний, исстари принятый обычай, которому никто и не изумляется. Иные обвиняли автора в неверности за то, что Коробочка из деревни послала доверенность на имя отца Протопопа; что Плюшкин дал такую же доверенность из деревни же на имя того самого Председателя палаты, который и совершает купчую; что купчие крепости на все мертвые души окончены чудесным образом в один и тот же день. Говорят обвинители, что это не естественно, потому что противозаконно. Мы совершенно согласны в том с обвинителями автора, что оно противозаконно; но как же не видят они, что все это в нравах того фантастического города, который создан автором, где все на домашнюю, особенную ногу и семейный быт совершенно осилил быт официальный? При всем том, что этот город не есть ни один из наших известных юродов губернских и создан насмешливою, игривою фантазиею поэта,— при всем том город так жив и естествен, что мы понимаем, как только в нем, а не в каком ином городе, Чичиков мог привести в исполнение часть своего необыкновенного отважного замысла.

Вот материалы, которые поэт взял из жизни и перенес в свою поэму! Мы, излагая содержание, умышленно обнажили всю эту жизнь от прелестей искусства, чтобы удобнее дать заметить ее значение. И вот слышим вокруг себя раздающиеся вопросы: что же в этой жизни? Чем она привлекательна? Что занимательного в ней? Что за выбор предмета, героя и лиц?

Что за выбор предмета, героя и лиц? Но знаете ли вы, что ваши осуждения несправедливы, что поэт сам не волен в избрании предмета, который одушевил его? Как объясните вы мне, почему Рафаэлю все снились Мадонны? Почему Теньер* так охотно писал пьяных? Почему кисть Поля Поттера* изображала только зверей и забывала человека?..— Поэт истинный, поэт по призванию почти так же не властен в выборе своих героев и сюжетов как история.— При решении вопроса о выборе предмета трудно бывает отделить то, что проистекает от внутренних, тайных, неисследимых наклонностей самого поэта, как человека от того, что внушают ему самый век и взгляд на жизнь, его окружающую...

Но как мы ни оправдывай поэта, все вокруг нас раздаются еще вопросы: что нам за дело до ваших кошмаров поэтических? Довольно того, что раз в действительности существуют Ноздревы, Чичиковы и Собакевичи: к чему же в другой раз повторять их и давать им посредством искусства бытие долговечное, нескончаемое? Согласитесь, что если бы вам случилось наперед узнать, что вы в таком-то месте непременно встретите одно из этих трех лиц, то, конечно, вы лучше поедете в объезд и сделаете тридцать верст крюку, чтобы только не встретить какого-нибудь Ноздрева или Собакевича. Какая же охота знакомиться с ними в вашей поэме?

Мы согласимся с тем только, что замечание ваше чрезвычайно остроумно и метко, но извините нас, если не согласимся с ним в его сущности. В нем те же две стороны, какие и во всем вопросе, нами решаемом: сторона жизни и искусства. Разделим их порознь, чтобы лучше разобрать, в чем дело.

Сначала о жизни. Вы говорите: довольно того, что весь этот мир существует на деле; к чему еще переводить его в мир искусства? Но без поэта знали ли бы вы, что он точно существует на деле? А если бы и знали, понятно ли б было для вас все его глубокое значение, вся его тайная, невидимая, с первого взгляда незаметная связь с миром, вас окружающим? Разве не любопытно, даже не необходимо вам знать, что Собакевичи, Ноздревы, Чичиковы, Коробочки — ваши соотечественники, ваши земляки, члены того же народа и государства, к которому вы принадлежите; что вы с ними составляете одно слитное, нераздельное целое; что они необходимые действующие звенья в огромной цепи Русского царства, что их сила электрически действует непременно и на вас? Что за странное, не только не христианское, даже не русское чувство, заключающее вас в вашем спокойном и самодовольном одиночестве, в тесноте вашего светлого и избранного круга, который вы себе идеально и по вашему вкусу составили!..

Из сказанного прежде нами ясно, почему неправы те, которые или величаво и гордо брезгуют содержанием поэмы Гоголя, стороною жизни действительной, или cчитают за ненужное обращать внимание на содержание его поэмы, восхищаясь отвлеченно одним только его искусством. Мы совершенно не разделяем этих мнений: весь этот странный мир сельских и губернских героев, открытый фантазиею Гоголя, мир, о котором мы имели какое-то смутное понятие, как во сне, но который теперь так ясно и живо, как будто наяву, совершается в очах наших,— по нашему образу мыслей, имеет весьма глубокое и великое современное значение. Обратите внимание даже на яркую противоположность этого мира с тем, который вас так великолепно, так пленительно окружает. Собакевичи, Ноздревы, город N., наши деревни, яркие картины внутреннего быта России, представ вам ясно среди вашего пышного сна, разрушат много светлых очарований, низведут вас из мира мечтаний высоких в мир голой существенности и направят внимание ваше на такие вопросы, которые без того не раздались бы, может быть, в уме вашем!

Вникайте далее. Сделка, соединяющая Чичикова с лицами поэмы и составляющая главное содержание, главное действие в ней развиваемое, подает повод ко многим комическим сценам, в которых неистощимый талант автора сумел так искусно представить один и тот же мотив, разнообразя его по характерам тех лиц, с коими сходится Чичиков. Предмет сделки весьма затейливо придуман комическою фантазиею поэта: в нем ничего нет такого, что бы наружно с первого взгляда нас отвращало — это было бы и противно самим требованиям искусства,— но по мере того, как вы сквозь смех и игру фантазии проникаете в глубь существенной жизни, вам становится грустно и смех ваш переходит в тяжкую задумчивость, и в душе вашей возникают важные мысли о существенных основах русской жизни.

Обратите внимание также на все эти села, которые по очереди предстают перед вами со всеми их помещиками: как в каждом из них отражается всеми чертами характер хозяина! А размышления Чичикова над купленными душами! Сколько в них глубоких наблюдений над русскою жизнию! А вся пустая бессмыслица в действиях города N.! И в ней немало значительной правды...

Да, чем глубже вглядитесь вы в эту поэму, тем важнее предстанет вам ее с виду забавное содержание — и вы последуете совету, который автор предлагает вам на одной из последних страниц своей поэмы: исчезнет смех, утомивший уста ваши, и глубокая, внутренняя дума смежит их, и оправдаются над вами другие слова автора, сказанные им в другом месте: «веселое мигом обратится в печальное, если только долго застоишься перед ним, и тогда бог знает, что взбредет в голову».

Пора, пора уже нам от блестящей жизни внешней, которая нас слишком увлекает, возвращаться ко внутреннему бытию, к действительности собственно русской, как бы ни казалась она ничтожна и отвратительна нам, увлекаемым незаслуженною гордостью чужого просвещения,— и потому каждое значительное произведение русской словесности, напоминающее нам о тяжелой существенности нашего внутреннего быта, открывающее те захолустья, которые лежат около нас, а нам кажутся за горами потому только, что мы на них не смотрим, каждое такое произведение, заглядывающее в глубь нашей жизни, кроме своего достоинства художественного, может по всем правам иметь достоинство и благородного подвига на пользу отечества. Русская словесность никогда не чуждалась этого практического назначения, а всегда призывала народ к сознанию своей внутренней жизни,— и правительство наше (честь и хвала ему) никогда не скрывало от нас таких сознаний, если только совершались они талантами истинными, с искренним чувством любви к России и с уверенностью в ее высоком назначении. В пышном веке Екатерины Фонвизин вывел перед нами семейство Простаковых и раскрыл одну из глубоких ран тогдашней России в семейном быту и воспитании. В наше время тот же подвиг совершен был Гоголем в «Ревизоре», и совершается теперь в другой раз в «Мертвых душах». От самых времен Кантемира до наших словесность связывала свои произведения с существенностью русской жизни, и только одни кроты в современной критике, не постигающие в слепом бреду своем ни России, ни ее литературного развития, не видят той глубокой, внутренней связи, какая была искони у нас между жизнью и словесностью.

Заключим же: наша русская жизнь своею грубою, животною, материальною стороною глубоко лежит в содержании этой первой части поэмы и дает ей весьма важное, современное, с виду смешное, в глубине грустное значение. Поэт обещает нам представить и другую сторону той же нашей жизни, разоблачить перед нами сокровища русской души: конец его поэмы исполнен благородного, высокого предчувствия этой иной, светлой половины нашего бытия. С нетерпением ожидаем его грядущих вдохновений: да низойдут они на него скорее, но и теперь благодарим его за вскрытие многих внутренних тайн, которые лежат в основе русского бытия и доступны только проницательному взгляду поэта, одаренного могучим ясновидением жизни.

Загрузка...