Михаил Гиголашвили Забытый адрес

Старые записные книжки… Кладбища надежд, желаний, порывов, кои со временем так же дряхлеют, как и бумага, где записаны адреса и телефоны виновников твоих тогдашних эмоций…

Прежде чем выбросить старую книжку, её следует переписать… Нелёгкая работа — отбирать людей: один телефон — перенести под новую обложку, а другой — уже не надо, этот адрес — необходим, а тот — вовсе не нужен, ибо адресат выбыл в мир иной, куда письма не доходят и где никто не отвечает на звонки…

Особенно щемящи записи, раскиданные по полям и обложкам, — знаки тех душ, о которых были сомнения: стоит ли на них тратить место главных страничек?.. А ведь иные из этих косых и кривых записей меняют твою жизнь…

Я разглядываю старую, почти стёртую запись, забытый адрес: город, улица, имени не прочесть, короткий телефон — а чёрная дыра памяти уже засасывает напропалую…

Лето. Начало 1970-х. Окончив первый курс тбилисского филфака, я впервые уехал на море один, без родителей.

Мельком осмотрев турбазу (каких много на черноморском побережье), бросив чемодан в комнате у маминой подруги (чьим заботам был поручен), я важно закурил сигарету и уселся на главной аллее, закинув ногу на ногу, косясь на мир из-под чёрных очков и поправляя отросшие а-ля хиппи волосы. Сигарета, очки и новая рубашка «Лакоста» должны были убедить всех, что перед ними не какой-то там полушкольник, а серьёзный человек. Ну а что делает серьёзный человек на море?.. Ищет женщину, что же ещё?

Я выбрал скамейку, откуда просматривалась аллея к столовой. Ощущая в кармане заветные сто рублей, я с некоторым презрительным превосходством разглядываю столовую: настоящие мужчины едят только в ресторанах, ездят на чёрных «Волгах» и носят «фирму» — и никак не иначе.

Наблюдение за аллеей настроило на печальный лад: отовсюду стекались туристы, в глазах рябило от женских выпуклых шорт и обтянутых маечек, но все уже были с кем-то!.. Шли вместе, шутили, обнимались. Это было очень плохо и не обещало ничего хорошего: все заняты!

Через время, наглядевшись до одури и опоздав в столовую, я отправился в закусочную возле турбазы. Два шашлыка и бутылка вина (всё — за три рубля) вернули хорошее расположение духа. Оставив буфетчику на чай и купив у него за рубль пачку «Кента», я не спеша двинулся к пляжу, поигрывая платком и стараясь ступать степенно и размеренно. А на пляже, не раздеваясь, сел на камень, с треском распечатал белую душистую коробочку и стал поглядывать вокруг. Мне казалось, что сидеть на пляже одетым — более достойно настоящего мужчины, и даже знойное солнце и липкий пот не могли переубедить меня.


…Сижу основательно, взмок, от шашлыка жжёт в желудке, от вина тошнит, от сигарет кружится голова, но ничего интересного не происходит. Я двигаю плечами и поправляю воротник батника, ощупывая заветные пуговицы, пришитые за час до отъезда. Конечно, я втайне завидую тем, кто гурьбой валит к воде, но сохраняю равнодушный вид. А что делать?

Потом плетусь в тир.

— Как дела, брат?.. Когда приехал? — говорит кто-то рядом и протягивает крепкую жёсткую ладонь. — Я — Аслан, инструктор турбазы. Полная путёвка?.. Отлично. У нас вечером танцы, кино, днём — пляж, море! Вместе в походы ходить будем! — Услышав, что я в походы ходить не намерен, он дружелюбно смеётся, отдавая ружьё хозяину. — Ничего, научу!.. Там, в горах, хорошо!.. На гитаре играть будем, костёр соберём.

Я что-то вяло мямлю в ответ.

— Вот, смотри, барышня какая! — вдруг тычет он в окно. — Фифочка! Тоже сегодня приехала, я бумаги подписывал… Ещё, значит, долго тут будет… Когда баб будешь кадрить, сначала всегда узнай, когда они уезжают, понял? А то ребята их клеят, шьют, по ресторанам водят, а они потом раз — и с концами, «спасибо за всё, курсовка кончилась, завтра домой»! Понял? А лучше всего — у меня спроси, я всё знаю, через меня все бумаги идут. За стрельбу заплатишь, а то у меня мелких нет?.. И часы сними, спрячь, чтоб у баб спрашивать, который час, — какая-нибудь да ответит.

— Откуда она? — насторожённо волнуясь, я выглядываю из тира, как пес из будки.

— Э, не всё ли равно?.. Все они оттуда! — Аслан выразительно машет рукой куда-то вверх. — То ли Урал-орал, то ли Воронеж-хрен-догонишь… Ну ладно, у меня дела, стариков на морскую прогулку везти. А ты не скучай, увидимся на танцах, — хлопает он меня по плечу и, попросив до вечера пять рублей, пылит к волейбольной площадке — чёрен, мускулист и ловок, отчего завидно, ведь сам я — бел, дрябл и не очень уклюж.

Выползаю из тира. Она маячит впереди. Мельком увиденное лицо кажется мне очень симпатичным, и я иду следом, а мысли шипят и лопаются, как пена в гальке, оставляя в голове пустоту, а в душе волнение.

Вдруг она, остановившись, начинает что-то искать в сеточке. Я чуть не налетаю на неё и неожиданно для себя произношу:

— Вы не скажете, который час?

— Что, простите? — хмурит она брови, но серые глаза спокойно-приветливы.

Я тупо повторяю:

— Который час, не скажете?

— Полпятого. — Потом, взглянув ещё раз на часы, она как бы про себя замечает: — Ой, я же не перевела их в самолёте!.. Какая разница между местным и Москвой?.. Час, два?..

— Час, час! — радостно подтверждаю я и по-юродски вытягиваю указательный палец, кручу им в воздухе. — Один час!

Она ищет глазами, куда бы поставить сеточку.

— Давайте подержу! — как зомби, говорю я, подхватывая этим негнущимся от волнения пальцем сеточку за одно ушко. Поднимаю выпавшую помаду и, отирая лоб, бессмысленно произношу: — А стюардесса разве не говорила «переведите часы»?

— Говорила, наверное, — смеётся она, — только шумно было в самолёте…

— Скажите пожалуйста! А отчего было шумно?

— А ребята выпили и шухарили…

Так, беседуя, мы движемся по аллее. Я ликую.


Вечером мы сидели на скамейке за танцплощадкой. Я говорил, она помалкивала.

Тогда твёрдо верилось, что всех женщин на свете можно обольстить тремя способами и, соответственно, всю слабую половину можно поделить на столько же разрядов.

К беседам в первой, «интеллектуальной» группе принадлежали разговоры о сюрреализме, свободе личности, декадентском искусстве, мистике, сомнамбулизме, франкмасонстве, лунатизме, столоверчении, чёрной магии, парапсихологии, экстрасенсах, биополях, кармах, атманах, йогах под аккомпанемент имен Ницше, Штайнера, Камю, Хайдеггера, Аполлинера, Дали, Гессе, Пруста, Матисса, Кафки, и кто ещё кого где вычитает, лишь бы имя было покрасивее, в ход шли даже Фламмарион и Плантагенеты, хотя точно не было известны, кто они такие, но какая разница?.. Главное — звучно и красиво! Основным и несомненным козырем был Зигмунд Фрейд, с которого легко сползать на фривольности и двусмысленности, прощупывая нравственную броню жертвы.

Во второй, «земной» группе рекомендовались беседы о кино, курортах, заграницах, машинах, поп-группах, ночных барах, стриптизах и тратах денег; всё — вперемешку с разными суперменскими приключениями из своей жизни. Но если в первой группе следовало играть роль интеллектуала-отрешенца (позиция, не требующая особых морально-физических затрат), то во второй полагалось на деле подтверждать сказанное, что требовало гораздо больше того, что я имел (и умел).

Поэтому я сразу склонился к третьей, «низшей» группе, которая требовала всего лишь отдельного номера, бутылки водки, двух шашлыков и магнитофона (фрейдовскую роль тут играли сальные анекдоты).


Но выясняется, что водку она не пьёт, анекдоты вызывают сдержанное недовольство, а из беглых разговоров о курортах и заграницах становится ясно, что она много ездила и повидала (отец был директором крупного завода). Тут ловить нечего. Считая себя сильным в деле обольщения интеллектуалок, двигаю вперёд ферзя — Жан-Поля Сартра, облачённого в мантию экзистенциализма.

Она слушает внимательно, не перебивая, но я почему-то мешаюсь под её проницательным взглядом. К тому же приходится всё время отводить глаза от её заманчивых коленей, не смотреть в магический вырез сарафана, скрывать трепет ноздрей и держать «в руках» свои руки, которые так стремятся к её пахучему плечу, но никак не решаются на последний шаг — на первое касание…

К счастью, сизоносый массовик в парусиновых брюках растягивает мехи аккордеона.

— Какой кошмар! — начинаю я томно злословить, стараясь вызвать её улыбку, но она мягко-твёрдо прерывает:

— Зачем, не надо! Людям же весело!.. — И я сконфуженно умолкаю.

В довершение позора у скамейки вырастает мамина подруга и принимается отчитывать меня:

— А, вот ты где!.. С барышнями уже сидишь!.. А я ищу тебя, с ума схожу, бегаю, думала, ты в город один пошёл, боялась, что заблудишься. И пьяных много… Им побить такого доходягу, как ты, — пара пустяков! Ты почему свитер не надел? Иди надень сейчас же, холодно! Иди-иди, никуда твоя барышня не убежит! Иди, а то простудишься — возись потом с тобой!..

Проклиная в уме настырную женщину, я замечаю недоумение в глазах «барышни» — она встаёт:

— И правда — холодно, пойду, спокойной ночи! — и быстрыми шагами, говорящими о том, что о провожаниях и думать нечего, удаляется.

Я вскакиваю со скамейки, рвусь куда-то сквозь кусты, а в ушах всё стоит мерзейшее: «Иди свитер надень, никуда твоя барышня не убежит… иди, а то простудишься… заблудишься… заболеешь… пьяных много… побьют… доходяга…»

— Чтоб ты сама заболела, проклятая, чтоб тебя чёрт побрал, сволочь! Чтоб тебя пьяные избили до полусмерти, дура набитая! — крою я в голос опозорившую меня женщину, распугивая парочки в кустах.


Я твёрдо решил не идти ночевать в комнату грубой бабы, но куда податься?.. В тоске бродил к мрачному и чёрному морю, а кругом шуршало и шелестело, отовсюду неслись смешки, шёпоты, стоны и поцелуи, бульканье и звон стаканов, белыми пятнами светились силуэты, а луч прожектора с военного корабля оглядывал своим презрительно-холодным оком пляж в поисках диверсантов. Вдруг появился Аслан с фонариком. Он обходил турбазу. Узнав, в чём дело, повёл меня к себе, достал раскладушку, вынул из тумбочки портвейн и предложил отпраздновать знакомство. Потом попросил взаймы пятёрку («Утром отдам, мамой клянусь»), долго прислушивался в открытое окно и, уловив какие-то ему одному ведомые знаки, ушёл ловить «ночных бабочек», а я, восхищённый его дерзостью и самостоятельностью, лёг на косую раскладушку и, вновь и вновь проворачивая в уме события дня, сбросив на пол мокрую от пота простыню, погрузился в горестные размышления. И таинственно-загадочное слово «ЖЖЖЕНЩЩИНА» летало во тьме, как огромный настырный шмель, и жужжало в ушах. Я уже был влюблён.

Утром долго караулю возле корпусов. Завидев её, делаю вид, что случайно иду мимо по своим делам.

— Доброе утро! — как ни в чём не бывало отвечает она.

— На пляж? Нам не по пути? — развязно интересуюсь я, немея в ожидании отказа.

— Конечно на пляж, а куда ещё? Пойдём! Я пока одна — друзья ещё не приехали…

«Их только не хватало!» — пугаюсь я, но лицемерно сочувствую:

— Да? А почему?

— Билетов нет, пляжный сезон… А ты тут один или как?

— Мои тоже запаздывают… — (Хотел добавить «переэкзаменовку сдают», но вовремя опомнился: это очков мне не добавит — где Фламмарион и где переэкзаменовка?!) — У них дела пока…

Молчание в пути я прерываю только раз, щурясь на солнце и бормоча:

— Мы идём, как Христы на Голгофу! — И потом долго возмущаюсь собой за эту нелепость.

Пляж полон. Мы ложимся. Перекинувшись словами, замолкаем, затихаем. Печёт. Она утыкается в согнутый веснушчатый локоть, а я насторожённо поглядываю на кончики её коричневых волос на моей руке… И вдруг с замиранием сердца ощущаю, как её пальцы касаются моих!..

«Нечаянно или нарочно?» — раскидывается вопрос величиной со вселенную, самый главный вопрос. И я принимаюсь — ни с того ни с сего — пересказывать статью о Сальвадоре Дали, вороша песок и тихой сапой приближаясь к её руке. Руку она не отдёргивает. И даже смеётся словам Дали о том, что он так богат, потому что вокруг столько дураков.

Вскоре начинаются пляжные развлечения: мы лепим пирожки, роем траншеи, я засыпаю её бессильно лежащую ладонь, исподтишка касаясь мягких пальцев и вдохновенно рассказывая о великом Иерониме Босхе. Вскоре, однако, до меня доходит, что нам хорошо и без Босха.

Потом, в воде, я несколько раз робко и как бы невзначай касаюсь её плеч. И счастлив. А когда мы покидаем пляж, то встречаем у входа стайку местных парней. Под их наглыми взглядами у меня корёжится сердце, но я выпячиваю грудь, твёрдо беру девушку под руку и, проходя мимо них, говорю громко в никуда по-грузински:

— Аслан пригласил сегодня на ужин!

Парни по-шакальи провожают нас глазами, но вслед ничего не произносят. Зато она ласково посматривает и руки не отнимает. Так идём мы до самой турбазы, и мне кажется, что я несу кусок живого хрупкого хрусталя.


Она оказалась приветливой, спокойной и обязательной девушкой: утром делала со всеми зарядку, не опаздывала на завтрак, не перегревалась на солнце, отдыхала после обеда, часто звонила родителям (училась она где-то в Институте культуры и была лет на пять старше меня). Я сопровождал её повсюду. На меня её присутствие действовало умиротворяюще, я как-то незаметно стал меньше молоть чепухи, стал более спокойно смотреть вокруг, хотя причин для взрывов было предостаточно — чего стоила одна мамина подруга, считавшая своим долгом оберегать меня от всего на свете?!

Так, завидев нас, но не рискуя подходить сама, она подсылала свою вялую и худую дочь, и та, в качестве подруги детства, бесцеремонно подсаживалась и гнусавила:

— Мама просила тебе передать, чтобы ты её не злил и пришёл бы ночевать. Ты понял? Где ты вообще спишь? Что делаешь? Где твои вещи? Чем ты занимаешься? Смотри не зли мою маму, а то она позвонит твоей маме и всё расскажет! И твоя мама сильно тебя накажет и никуда больше не пустит одного! Ты же знаешь мою маму! Она это сделает!

Сама мама выглядывала из-за пальмы и делала кому-то тайные знаки, и через мгновения из-за другой пальмы степенно выходил старичок в круглой панаме и прогуливался мимо нашей скамейки, кося, как лошадь, прожилчатым глазом в нашу сторону. Продефилировав таким образом, старичок скрывался за пальмой, где, очевидно, и давал отчёт о своих впечатлениях, потому что оттуда неслись охи-ахи и гневный шёпот.

Один раз этот старичок даже выловил меня возле корпусов, взял за пуговицу и завёл пространный разговор о разврате, легкомысленности, хитрости и коварстве женщин, о мужском достоинстве, о падении нравов и даже о группенсексе, а закончил скорбной повестью о пагубном триппере, страшном сифилисе и последующем неизбежном простатите. Но всё это было воспринято мной хладнокровно, ибо я был влюблён и отрешён от всего земного. «Блей себе дальше, старый козёл», — думал я, глядя с презрением на его пожелтевшую, словно залитую мочой, панаму и от всей души желая, чтобы он провалился сквозь землю или онемел.


Она во время этих осад вела себя стоически, не подавала виду, что всё это смешит и коробит её, вела себя со мной на равных, и мы весело общались, несмотря на то что я, конечно же, успел сделать неуклюже-безуспешную попытку: улучив момент, когда Аслан уехал в город, я завлёк её в комнату, раскупорил бутылку вина, стал неловко угощать, затем так же неловко попытался обнять её, но, наткнувшись на вытянутые руки и немного поборовшись с ними (руки были чугунные), чуть не обезумев от стыда и отчаяния, выкрикнул по-идиотски:

— Но могу ли я надеяться? — на что получил щелчок захлопнувшейся двери.

После её ухода я выпил с горя всю бутылку, добавил с Асланом; потом была поездка за выпивкой, какие-то дикие танцы в неизвестном санатории, ссора с местными, драка, так что до постели я доплёлся утром — без памяти, босиком и в синяках.

Но времени на отчаяние не было — на турбазе объявили о походе.

Аслан, попросив у меня очередную пятёрку, пообещал отдельную палатку, многозначительно добавив при этом:

— Горы, костёр, река… Там и оформишь свою любовь… Понял? Они все вначале «нет-нет» говорят, а потом «да-да, ещё-ещё, давай-давай» кричат, так что не бойся, всё будет правильно!

Несколько дней прошло в сборах и суете.

Вечером перед походом мы сидим на пляже. Над нами движется клочковатая темнота. Откуда-то слышны голоса, смех, треньканье гитары. Шуршит галька. Я тянусь к её лицу, словно под гипнозом целую его, хотя внутри всё рушится, переворачивается: обнять бы её десятью руками, зарыться в неё или растворить в себе!..

Прожектор с далёкого поста чертит белую линию по пляжу.

Она что-то шепчет, отвечая на поцелуй.

И опять белый луч беззвучно подводит черту.

«Неужели?» — по-глупому не верится мне в счастье.

Я пытаюсь обнять её крепче, но она мягко отстраняется:

— Не сейчас. Я так не могу, я постепенно чувствую зерно человека…

Над этой странной фразой я думаю полночи, наблюдая за тенями на потолке и представляя себе поход, и что-то жутковато-мучительное чудится мне… Она только постепенно чувствует зерно человека… Что это значит?.. И будет ли она в горах уже чувствовать?.. Или ещё нет?..

Утром я тайком перекладываю из её рюкзака к себе тушёнку, картошку и термос с чаем. Она замечает манёвр, улыбается и, приложив пальцы к губам и глазам — это какой-то знак, — отходит.

Я понимаю, что нечего всё время вертеться возле неё, и сажусь в другом конце кузова. Горланю вместе с остальными песню, ору вовсю, размахивая руками и ловя её взгляды. Вдруг думаю: «Я люблю её!..» — и замолкаю, порабощённый этой мыслью.


Ухабистая дорога шла в гору. Иногда под колёса попадали большие камни, грузовик трясло и встряхивало, открытый кузов был полон пыли, и я в душе стеснялся перед ней за эти неудобства. Позавтракали на ходу и через пять часов добрались до цели.

Тёмный дом с пустыми рамами (но с крышей) стоял неподалёку от реки. Перед ним — вытоптанная площадка. Кто хотел — мог размещаться в доме, остальные начали ставить палатки.

Аслан, выбрав место на пригорке, помог вбить колья, укрепить столбы, растянуть брезент.

— Спи тут один. Или вдвоём. Никого не касается. Понял?.. — И подмигнул.

Она устроилась с пожилой москвичкой в доме, шепнув на мои просьбы поселиться со мной в палатке:

— Не надо, так лучше, поверь. Ты же один? Ну и всё, посмотрим, — опять задав загадку этими словами, ибо «ну и всё» — это хорошо, а «посмотрим» — это плохо…

Но, несмотря на это, я был полон энергии. Радость заставляла совать нос во все лагерные дела. И я не задумывался над тем, как должен вести себя настоящий мужчина в походе, и был сразу всюду: где собирали хворост, выкорчёвывали камни для очага, мыли котлы для риса, прилаживали к дубу лампочку, ставили движок. Я суетился и сновал взад-вперёд, стараясь не очень часто сталкиваться с ней, но странно: куда бы ни несли ноги — всюду она!.. Несколько раз порывался услышать окончательное «да», но в последние секунды, страшась, не рисковал и только мучительно сновал где-то возле неё, как на невидимой цепи.

Приближался вечер. Было жарко. Все отправились перед ужином на речку.


Я ищу её глазами. Вот она, выше по течению, одна, входит в воду. Тихо бреду туда, насвистывая какой-то мотивчик, а потом появляюсь из кустов и прыгаю в реку.

Вода холодна. Стоит визг. Изрядно продрогший, я не считаю возможным выйти на берег раньше её. А она с безмятежным лицом плещется и плавает. Наконец растираю ей спину тяжёлым махровым полотенцем и вдруг, волнуясь и не выдержав, несмело целую её в плечо. Она поворачивает голову и проводит ладонью по моей щеке. А я почему-то не осмеливаюсь вторично поцеловать её и только шепчу в мокрые волосы, пахнущие водой:

— Я в палатке один… Придёшь ночью?.. — На что она, чуть помедлив, кивает.

И этот кивок запоминается на всю жизнь.

В лагере собирают деньги на водку. В стороне на камне сидит сухая чёрная старуха и чертит палкой на земле.

— Что за ведьма? — вполголоса спрашиваю у Аслана.

— Водку продаёт. Тут, на горе, живёт. Мы всегда в походе у неё берём — хорошая водка, домашняя чача. Эй, ребята, кто пойдёт с ней?.. Ладно, иди, — разрешил он мне, — только смотри ничего не пей там, понял?! Парня крепкого возьми, вон Иван без дела сидит! Пусть он бочонок несёт… сюда десять литров идёт, тут тридцать рублей. И сразу обратно — скоро ужин, понял? Люди пить хотят!

Старуха, заметив, что деньги собраны, молча поднимается, машет рукой, подбирает подол и движется к лесистой горе. Мы с Иваном спешим следом.


Тропинка, багрово-сизая от прели, шла вверх. Старуха не сбавляла шаг и всё больше отрывалась вперёд. Наконец села ждать нас. Красные и взмокшие, мы с трудом достигли опушки. Глаза у старухи были очень странные — как будто не от старого и морщинистого, а от молодого и свежего лица.

Тропинка вилась всё дальше. С трудом тащились мы по ней, в душе моля чёрный подол хотя бы замедлить ход, если не остановиться. Но подол, издеваясь, удалялся всё дальше.

Вскоре я увидел просветы в деревьях. Это означало конец подъёма.

Так и оказалось. Рывком, на одном дыхании одолев последние метры, мы вылезли на кукурузное поле. За полем — двухэтажный дом на сваях. На балконе можно разглядеть сидящих у перил двух парней и седого старика.

Мы вежливо поздоровались. Старик ответил на непонятном наречии, парни молча подали ладони-лопаты. Горбоносая девушка в чёрном балахоне и косынке неслышно шмыгала в кухню и обратно, принося вилки, стаканы, соль, блюдо с помидорами и огурцами, дымящееся мясо. Казалось, что нас давно уже ждут.

Коренастый Иван хотел отдать деньги и отправиться с водкой назад, но старуха быстрыми жестами дала понять, что это успеется, а вначале надо к столу. Сама она с канистрой юркнула в комнату. Двигалась она с такой быстротой, будто в ней сидел дьявол, и я видел, как светились её глаза из тёмной комнаты.

Мы попытались отказаться, но наша решимость исчезла в душистом паре от фаршированных овощей.

— Посидим немного — и пойдём!

— Конечно, чего рассиживаться…

Неизвестно, как в руках у старика появился графин. И скоро возник ещё один. Водка была мягка, пахуча, мы выпили несколько стаканчиков. Где-то в небе, треща, вспучился и подал голос молодой летний гром. За балконом закрапало, словно напоминая нам о поручении, но мы пили, не чувствуя, как пьётся, и ели как волки.

— Первая — колом, вторая — соколом, а дальше — небесными пташечками!.. Идёт, как домой, и ног не чует под собой! — приговаривал Иван, старик говорил тосты, а я как мог поддерживал беседу.

Когда чёрная девушка, словно стесняясь, принесла четвёртый графин, оказалось, что трудно сидеть: внутри всё плавилось, голову заволакивало. Оба парня мало интересовались нами, ели как волки и пили до дна все тосты, кивая и тихо переговариваясь между собой.


Иван начинает отодвигаться от стола. Я сижу, уставясь в пол и сглатывая слюну. Ком подкатывает к горлу, я пытаюсь его задавить. Ком в горле, рай в голове, чугун в теле — и ничего больше.

Старик выволакивает фотографию бородатого мужчины в папахе, берёт из рук дочери тарелку с пятью полными гранёными стопарями, начинает что-то возбуждённо говорить. Из его беспокойных жестов становится ясным, что он предлагает выпить за память погибшего брата. Видя, что мы мнёмся перед такой чудовищной дозой, он первым опрокидывает свой стакан.

— Надо пить, — вполголоса бормочет Иван. — Гляди, как они зырят!..

Парни, набычившись, мрачно смотрят на нас. Мы с трудом вливаем в себя водку.

Сколько мы сидим — неясно.

Вдруг начинает как-то быстро темнеть. Невидимый дождичек усиливается. На балкон с цокотом бьют увесистые капли. Такие же мерные удары в затылке, в висках, откуда-то изнутри, куда-то в бок…

— Который час? — вдруг ворочается Иван. — Где мы?

— Который час? Где мы? — тупо повторяю я, вглядываясь в ртутное пузырящееся небо, но никто не отвечает.

Тогда я встаю. Меня качает. Я двигаюсь к лестнице, обхватываю руками мокрые перила и, нащупав ступеньку, делаю шаг. Но лестница резко выскальзывает из-под ног, я ухаю в темноту — мокрая грязь с размаху лепит мне мокрую и сильную пощёчину. Следом рухает Иван и сразу начинает страшно, с рёвом и слезами, блевать. Бочонок, вылетевший у него из рук, булькнул где-то в стороне. На балконе охают, кричат, суетятся, старуха с неимоверной быстротой слетает по ступеням и несётся к нам, я вижу её чёрные крылья, отчего тошнота изливается наружу…

Сквозь слёзы и дождь вижу, как в калитку врывается Аслан, с руганью идёт на старуху. С балкона сползает один из сыновей и, нагнув голову, движется ему навстречу. Парни, пришедшие с Асланом, встают между ними. Наконец группа распадается, и туристы с кряхтением и руганью начинают нас поднимать:

— Вот мерзавцы, надрались как сапожники!..

— Мальчишки, пацаны шалавые!..

— И надо было таких слабаков посылать?..

— Вот суки, неси их теперь!..

Злые и грубые руки дёргают и хватают меня, тащат. Сквозь тяжелеющую пелену я понимаю, что происходит, но не могу ни говорить, ни шевелиться. Язык не мой, подбородок бьётся о грудь, вместо глаз — пустота, в голове — водовороты. Вокруг зло хлещет ливень и утробно чавкает земля.

Открывая глаза, я урывками замечаю, что несколько мокрых парней волокут меня по узкой скользкой тропе, а впереди другая группа несёт на плечах, как покойника, Ивана. В конце концов обмякаю совершенно и перестаю даже пытаться шевелиться: волны звуков и толчков волочат меня куда-то в пропасть…

Последнее, что улавливаю, — это женские охи и ахи, суровые мужские голоса:

— Вот сопляки, нализались как свиньи, водку разлили, гады!.. — И длинный мат, под который меня зашвыривают в палатку, как куль с мусором.


Очнулся я перед рассветом, но голову поднять не смог и лежал, глядя в черноту над собой и вдыхая кислый смрад блевотины. Ломило в затылке, ногах, спине. Трещала голова. Я лежал до тех пор, пока неимоверная жажда не заставила меня начать шарить в кромешной тьме. Но рука натыкалась лишь на что-то скользкое под лежанкой, окуналась в лужи, натёкшие снаружи, хватала грязь и слякоть…

Я выполз из палатки и замер на четвереньках. Мрак. Шатаясь и не решаясь двинуться дальше, я стоял, как дикий зверь, пока крупная дрожь не пробила меня. Тогда ощупью, цепляясь за землю, пополз обратно в палатку и попытался выпить воду из натёкшей лужи, отчего был тотчас вывернут наизнанку пустой и больной рвотой. Потом впал в оцепенение.

Наутро, придя в себя от суеты снаружи, лёжа с закрытыми глазами и не решаясь очнуться, я чутко прислушивался к разговорам. Теперь начиналось самое тяжкое: укрытие тьмы кончилось, надо выходить на стыд света, смотреть людям в глаза…

Противные, гадостные мысли пугливо переползали друг через друга, как кролики в клетке. Блевотина, нагревшись, смердела. Жизнь не имела смысла. С таким позором надо кончать.

Туристы смеялись у реки, а мне казалось, что все они говорят о нас:

— Мальчишки, надрались как сапожники!.. Водку разлили. Фраера македонские! Выгнать гнид с похода!..

«Позор!.. Позор!.. — думал я. — Как сейчас выйти к ним?.. Нет, невозможно, надо лежать… А она?.. Она?.. Она ведь сказала, что придёт!.. Она ждала меня, а я?.. Стыд!..»


Кто-то влезает в палатку. Иван.

— Ну что?.. — сипит он, облизывая разбитые губы.

— Принеси воды! — прошу я, не меняя позы.

Он возвращается с кружкой.

— Что говорят? — выпив, отдышавшись и в изнеможении откинувшись на матрас, спрашиваю я.

— Что они могут говорить?.. Ругаются…

Он долго и тупо смотрит в одну точку, молчит, потом исчезает. А я в который раз ужасаюсь: «Как она теперь должна смотреть на меня? Мальчишка, хам, пижон, слабак — правильно, всё правильно! Болтаю о всякой ерунде, а водкой накачался как свинья! А она ждала меня… всё, надо кончать!»

Уже в который раз приходит мысль о самоубийстве. Я почти уверен, что иного выхода у меня нет. Настоящий мужчина, после всего, что случилось, просто обязан покончить все счёты с жизнью. Вот и всё.


Эти мысли прервал хмуро-небритый Аслан; немногословно отчитав меня, он добавил напоследок, что нам с Иваном объявлен строгий выговор:

— И себя подвёл, и меня, и людей — без выпивки оставил, понял? Полбочонка вылилось! Я же предупреждал — не пейте!.. Она, старая ведьма, всегда так!.. Её идиотам-сыновьям скучно там, на горе, в одиночку пить, так она и ловит кого попало. Я же предупреждал!

— Кто они вообще такие? Я их речи не понимал.

— А чёрт их знает! То ли крымские татары, то ли турки-месхетинцы…

— Аслан, извини меня за всё! Я поступил как свинья! — неожиданно перебил я его, и сразу стало спокойно на душе, и сомнения по поводу того, пристало ли мужчине извиняться, враз оставили меня.

— Ладно, чего там! — смутился он. — С кем не бывает!.. Главное — никто не в милиции, не в больнице и не в морге… Это я виноват, я!.. Надо было самому идти, да они костёр не могли разжечь без меня! Ладно, вставай, чего лежишь, пошли на речку. Хуже бывает, — сказал он, подмигивая и вытаскивая чекушку. — На вот, опохмелись, а то башка трещит стопроцентно. И в палатке убери бардак! Да, и гони червонец, а ещё лучше — два, на выпивку ребятам… Они как герои вас тащили! А вы как трупы были, клянусь мамой! Мёртвые! — Пряча в карман тут же выданные две десятки, он заговорщицки сообщил: — А твоя весь вечер одна сидела, скучная, тихая! Понял?..

Я, кивнув, с отвращением к себе выпил. В голове завертелась мешанина звуков и слов. Потом в палатку прилез Иван с миской холодного плова и ведром воды:

— Ведро Аслан дал — палатку помыть… А хавку какая-то баба прислала.

— Какая баба?.. В чёрных джинсах?.. С серыми глазами?.. — забеспокоился я.

— Точно. Твоя тёлка?.. Ништяк бикса!..

После еды мы вычистили палатку, я выкупался в реке и уснул до вечера. Потом в щёлку следил, как разжигают костёр, рассаживаются, едят и пьют. Обо мне никто не вспомнил.


Мысли опять бегут по привычному кругу. Безысходность. Я чувствую себя изъятым из жизни изгоем. Я почти плачу. Мне и жаль своей никчёмной судьбы, и стыдно за неё. Я и злюсь на себя, и тут же ругаю старуху за то, что она напоила нас. Я вижу себя в гробу и в то же время вспоминаю её кивок и запах волос. Я вытираю грязным брезентом лицо, а новые приливы унижения заставляют страдать, как от боли.

Потом я затихаю и до глубокой ночи думаю о своём позоре, о невозможности загубленной жизни. Кому я нужен — слабый, безвольный, нелепый, глупый и навсегда опозоренный?

Внезапно возле палатки что-то шуршит!

Меня бросает в дрожь. Сажусь, оцепенело вперившись в полог.

В просвете возникает фигура. Я от неожиданности отшатываюсь, но что-то тяжёлое уже опускается рядом со мной на лежанку. И вдруг — слабый запах духов!.. И её голос:

— Можно к тебе?


Наутро я сидел возле палатки, ощущая себя царем вселенной, с умилением вслушиваясь в птичий гомон, в бульканье речонки, в далёкие голоса, и строил планы дальнейшей жизни на турбазе, досадовал на малое количество денег и голодно поглядывал в сторону навеса, где готовился завтрак — тушёнка с гречкой. Я ощущал любовь ко всему сущему и пытался не смотреть на речку, где, знал, среди других женщин она мыла котлы. И удивлялся тому, как, оказывается, за одну только ночь можно так крепко породниться с человеком!.. Воистину, только человек — лекарство для другого человека!

Загрузка...