Детом 1991 года, приехав в Москву в очередной отпуск, я зашел в Советский фонд культуры, к заместителю председателя правления Борису Владимировичу Егорову. Познакомились мы с ним примерно за год до этого, в Египте. Егоров и его жена, художница Наталья Маркова, совершали вместе с большой группой советских деятелей культуры и искусства «круиз мира» на теплоходе по Средиземному морю. Три дня стоял теплоход в Александрии. Случилось так, что за несколько дней до начала круиза в «Правде» был опубликован мой материал об иконах Билибина. Они-то и интересовали Бориса Владимировича в первую очередь. Я привез супругов в Каир, в греческую госпитальную церковь в квартале Аббасия. Гости восхитились творениями мастера. Затем Егоров провел предварительные переговоры с владельцами икон, правлением греческой общины Каира, насчет возможности выкупить их или каким-то другим образом сделать достоянием советского народа. Дальнейшие контакты с греками Советский фонд культуры поручил вести от его имени мне, так что сейчас предстояло рассказать Егорову о ходе довольно сложных переговоров и обсудить с ним, что делать дальше.
После обстоятельной беседы Борис Владимирович спросил:
— А вы никогда не бывали в нашем архиве? — и, загадочно улыбнувшись, добавил: — Там вы сможете найти для себя любопытные вещи!
В старинном особняке на Гоголевском бульваре, где разместилось правление Советского фонда культуры, я вообще был впервые, а об архиве даже не подозревал. Егоров повел меня на третий этаж, в небольшую комнату, заставленную стеллажами с книгами и журналами. Представил заведующему архивом, Виктору Владимировичу Леонидову, а потом попросил его достать для меня из сейфа одну коробочку…
Когда я читал надпись на крышке картонной коробки, то испытывал, вероятно, такое же чувство, какое испытывает охотничья собака, которая, давно потеряв след, вдруг сталкивается нос к носу с желанным зверем. «Советскому фонду культуры в подарок от Л. Е. Чириковой. Послан в 1991 году. Письма художника И. Я. Билибина к Л. Е. Чириковой с 1920 года по 1923 год. Египет, Каир».
— Значит, Чирикова еще жива? — стараясь подавить волнение, спросил я Леонидова.
— Да, — ответил он, — и живет в Соединенных Штатах, во Флориде. Возраста, как вы сами понимаете, весьма преклонного.
В тот день у меня не было возможности сразу же засесть за разбор писем великого художника. Но я сделал это так скоро, как только смог, отодвинув на «потом» другие дела. Написанные то чернилами, а то и просто карандашом, слегка пожелтевшие от времени, очень обстоятельные, эти послания содержали массу интересного. Размышления о любви и искусстве, рассказ о своей жизни и работе в Каире, о русской колонии в Египте, о путешествиях по этой стране… Тщательно изучив письма и сделав оттуда немало выписок, я задумался: как же построить из них главу? Может, поместить рядом выдержки на одну и ту же тему? Поразмыслив, решил: нет, лучше цитировать письма в хронологическом порядке, так, как они и были в свое время написаны. Это будет и естественнее, и интереснее. Но, прежде чем предложить выдержки из писем читателю, хотел бы сказать несколько слов об их предыстории.
Людмила Евгеньевна Чирикова — дочь друга Билибина, известного в свое время русского писателя Евгения Николаевича Чирикова (1864–1932). Иван Яковлевич знал ее еще в Петербурге девочкой. Судьба вновь свела Билибина и Чирикову после революции 1917 года в крымском поселке Батилиман. Там Людмила Евгеньевна брала у Ивана Яковлевича уроки живописи. Симпатичная, способная, неленивая девушка пленила одинокого, разведенного маэстро, которому уже перевалило за сорок. Но объясниться с ней он решился не сразу, да к тому же письмом. Уехав в октябре 1918 года на выставку в Ялту, где демонстрировались и его картины, и работы его ученицы, Билибин писал оттуда Чириковой в Батилиман: «Из ложного стыда перед всякими возможностями я уже долго боялся сказать Вам это слово из пяти букв, слово с двумя буквами «ю», милое, волнующее слово… Если б Вы знали, какое я переживаю хорошее время! Не выставка (это вздор), а нечто совершенно иное превратило все мои нервы в струны какого-то инструмента, и на душе у меня сплошная музыка. Возраста нет. Я молод, как мальчишка…
Теперь я буду рисовать Вас. Я вложу в эту работу всю мою жизнь и все мое умение, а так как я Вас очень люблю, то это будет хорошо сделано».
Портрет Чириковой Билибин действительно написал и долго возил его повсюду с собой. Стоял этот портрет и в мастерской художника на улице Антикхана в Каире. Впрочем, и сама Людмилица, как нередко называл свою возлюбленную Иван Яковлевич, следовала некоторое время вместе с ним по жизни. Вместе они приплыли в Александрию на пароходе «Саратов», вместе были отправлены оттуда в лагерь русских беженцев в Телль аль-Кебире. Из лагеря, где жили отдельно мужчины, женщины и семейные, Билибин выбрался раньше своей возлюбленной, а затем позаботился и о ней. Но в Каире Чирикова прожила лишь до апреля 1922 года, а затем уехала в Европу. Туда-то и адресованы в основном письма Ивана Яковлевича, переданные Чириковой в Москву в картонной коробке.
Итак, читатель, спешу познакомить тебя с отрывками из писем влюбленного маэстро. Обещаю вставлять свои комментарии только там, где это действительно необходимо.
«6 августа 1920 года.
Перечитывал Ваше милое, глубоко оскорбленное, огорченное и бесконечно доброе письмо. Но знаете, моя добрая подруга, что Вы все-таки не все там продумали до конца. Вы говорите, что Вы меня любите, но что ни Вы моей женой, ни я Вашим мужем быть не можем; Вы говорите, что тем не менее, если у Вас будет муж, а у меня жена, то наши отношения (нечто большее, чем дружба) все же останутся прежними.
Вот тут-то Вы и попадаете на Вами самою невыясненные для себя же места, на слова «не от жизни», а от «поэзии и литературы», словом, на то, на чем главным образом люди и ошибаются, веря в вымышленное, а не существующее.
Давайте для начала говорить не о себе, а вообще о людях, о людских чувствах. Еще Толстой говорил, и, по-моему, совершенно правильно, что слово «дружба» между женщиной и мужчиной (если, конечно, они не старцы) — обман. Жаль расстаться с таким красивым, старинным, поэтическим словом, но это так.
Могут быть легкие приятельские отношения и любовь. Любовь может быть выявленная, получившая полный расцвет, и любовь заглушенная, не выявленная по тем или иным причинам. Конечно, я говорю про настоящую любовь, духовную и культурную, а не о грубом тяготении одного пола к другому. Несомненно, что чисто абстрактной любви недостаточно, но только одно другое слишком низменно и звероподобно.
Зверь в каждом человеке есть, и иногда хочется быть зверем, но на зверя же у человека есть узда и плеть, и зверя можно заставить замолчать. Я допускаю, что мужчина может сидеть в тюрьме, пламенно любить, а женщина, любя его так же, будет ждать его; и — наоборот.
Если Вы кому-нибудь говорите, что Вы никуда не уйдете из жизни этого человека, то что же это такое? Это есть то высокое влечение друг к другу, несмотря ни на что. Как это называется? «Дружба»? Полноте, это — больше.
Вы говорите, при наличии этого, о каком-то возможном муже. Что же за существо такое, этот «муж»? Тоже «друг»? Я не вижу его духовной роли. Или это просто отец детей, какой-то охранитель? Если же муж будет, по Вашей терминологии, «другом», высшим «другом», то тогда естественно увянет первая дружба, ибо, по моей терминологии, «муж» (если это в высшем смысле) есть любовь осуществленная, а то первое — любовь неосуществленная, а я не верю в двоелюбие. Любовь одна.
Значит, два возможных выхода.
Первый: Вы любите высшей любовью Вашего мужа и тогда память о том старом «друге» развеется, как детское увлечение.
Второй: Вы и действительно любите Вашего друга, не хотите «уйти из его жизни», тогда, рано или поздно, «муж» этот будет Вашей гирей, Вашими кандалами. Жизнь с ним станет для Вас невыносимой, и Вы будете глубоко несчастны.
Вот, по-моему, спокойное и здравое рассуждение, а не прятанье страусом своей головы под крыло, чтобы сейчас не видеть. А как мучительно все-таки увидеть, но когда уже поздно.
Любовь — вещь крепкая и сильная. Восклицание же «ах, дружба!» — малиновая вода или сентиментальное стихотворение, но не жизнь».
Да, читатель, тут есть над чем поразмыслить…
«1920 год (число не указано. — В. Б.). Воскресенье. 7 часов утра.
Дивное утро. Встал и открыл окна (ночью из-за комаров приходится закрывать). В мою хоромину (Ноев ковчег такой) ворвалось чириканье птиц, косой лучик солнца на подоконнике, а за окнами показались пальмы.
Сейчас, лежа еще в кровати, раздумывал, где что развешу. Сейчас мой араб мне что-то принесет для утреннего подкрепления. Я стараюсь думать только о предстоящей работе, а то я утомился и измучился от постоянно мучающих дум; но вот опять-таки сны. Они врываются в вас, непрошеные, и насильно рисуют вам то, на что, бодрствуя, вы всячески закрываете глаза; и я видел этой ночью сон, очаровательный сон, после которого я проснулся и сперва долго улыбался, а потом понял, что это — лишь сон, и впал в мрачное состояние; но после снова заснул; снов не видел, а когда увидел солнце и зелень, и они этим утром какие-то особенно радостные, то я даже непроизвольно что-то засвистал; я же давно не пел про себя и не свистал.
А сон был такой; буду краток.
В Африке, в пустыне, в одном лагере, обнесенном колючей проволокой (Билибин определенно имеет в виду Телль аль-Кебир, где все еще находилась Чирикова. — В. Б.), я вхожу в палатку. Во входе в нее врываются яркие лучи солнца. В ней много народа, потому что палатка большая. Стоят ряды кроватей, и на одной из них я вижу одну милую девушку, а вид у нее какой-то особенно просветленный. Рядом с ней лежит грудка каких-то небольших белых цветов, очень хорошо пахнущих, связанных пучками. Она улыбается и протягивает мне один пучок, сказавши: «Вденьте себе в петлицу». Тогда окружающие говорят: «Куда же так много? Ведь в петлицу и одного достаточно!» Она же еще раз улыбается, берет всю груду обеими руками и отдает мне все цветы и говорит: «Пускай берет все; ведь это мой жених». Вот и все…»
«Понедельник, 9 августа 1921 года.
Сейчас утро; чайник закипает; боаба (привратника. — В. Б.) еще не было. Встал, умылся, оделся. Кажется, мой старый корабль хотя и с поломкой снастей, но продолжает нести свой флаг по волнам житейского моря. Итак, пока что плывем. То, что я сейчас напишу (до рисования), можете не читать. Это, если хотите, тоже отчасти философия, но, чтобы Вы знали, в чем дело, напишу заголовок этой главе.
Дерево стремится к свету, ребенок — к матери, человек — к счастью. Это он делает для себя, и потому счастье есть высший эгоизм. Но человек грубый, французский буржуа, стремится очень грубо и примитивно. Он думает только об очень быстром удовлетворении своих стремлений, ошибается в расчете и, в конце концов, получает несчастную, мелкую жизнь или же вовсе тупеет и тогда ничего уже не чувствует. Счастье — взаимная встреча двух эгоизмов, но встреча гармоничная. Как грубое слово — расчет, так и поэтичное — гармония, в сущности, родственны, ибо оба основаны на счете, на математике. Любовь к счету или ритму заложена, как естественный закон, в нашу природу, но только расчет есть счет явный (напр., бухгалтерия), а ритм и гармония — счет скрытый (тонкость духа и, конечно, всякого рода искусство).
В глубине же все то же и то же: «Я хочу для себя!» Месье Гарнье или Дюпон (это фамилии этих почтенных буржуа) делает на свою же голову плохой расчет. Он говорит: «Я хочу для себя» и начинает всякие хитрости. Оставаясь грубым животным, он притворяется утонченным, нежным, мечтательным, пламенно-бескорыстным и пр. и пр., словом, как охотник, «заманивает», и, наконец, это ему удается. Но он даже не поинтересовался проанализировать, хотят ли по-настоящему его с другой стороны, и вот через некоторое время и получает то житейское буржуазное несчастье, о котором я и сказал выше.
Но есть эгоизм другой, эгоизм тонкого человека. Этот человек тоже ищет встречи, но иначе, чем Гарнье или Дюпон. Иногда и он ошибается. Вдруг он встретит мадемуазель Гарнье или Дюпон. Но ему покажется, что это кто-то иной, та же ласково прикинется, и тогда опять-таки в результате выйдет еще нечто более трагичное, чем только что отмеченная буржуазная трагедия. Но вот человек этот действительно встретил. Он все увидел и понял, но с той стороны, несмотря на полное присутствие духовного ритма и гармонии, масса перегородок, построенных на почве неправильной и априорной веры в разные несуществующие и нежизненные понятия. Там верят в то, что прочитано, что наговорено (такими же людьми с перегородками), что намечтано (простите за несуществующее слово) и что порой наплакано. И человек этот должен будить другого; будить, а не заманивать. Он должен кричать ему: «Не гляди же как-то сбоку, а смотри прямо и просто, просто. Да есть да, а нет есть нет. Что искать, когда уже найдено?! Ведь надо только долго посмотреть друг другу в глаза, и ты поймешь, что встреча есть».
Тогда, если все же ты не понимаешь или не решаешься согласиться, подумай о дикарях. Дикарь, любящий дикарь, не пошл. Пошл Гарнье. Когда этот любящий дикарь срывает последний плод с дерева и, гогоча, передает его своей подруге, то в этом поступке столько же эгоистичной любви отдать любимому существу все самое лучшее и самое дорогое, как когда какой-нибудь хороший художник вдруг не удержался и решил подарить тоже любимому существу свое лучшее художественное произведение. Так же можно подарить жизнь, охотно и радостно, в порыве восторга, и все это будет эгоизм, а не альтруизм (словцо, которое не мешало бы тоже проверить и проанализировать).
И если оттуда, с другой стороны, был бы такой же порыв отдать последний плод с дерева, то до какой головокружительной вершины счастья можно было бы подняться!»
«24 августа 1921 года.
Когда пишите этюды, не думайте о том, выходят они плохо или хорошо. Правьте основными красками и отношениями, как тройкой лошадей: смотрите на пристяжных, но не упускайте из вида коренника.
Повторю еще и еще раз: если и существует воспетое поэтами вдохновение, то только тогда оно превратится во что-то ценное, когда оно пройдет через горнило большого труда. Голое вдохновение — ноль, дилетантство».
«28 августа 1921 года.
Милая Людмилица.
Воскресенье прошло, как и прочие дни: нудно и нудно. Жарища сегодня была особенная, парная и какая-то безнадежная. Тем не менее работаем, насколько можем. Архангелы (и большие, и акварельные) неустанно подвигаются вперед. Будут, кажется мне, очень красивыми».
Архангелы, Михаил и Гавриил, — иконы для греческой госпитальной церкви в Аббасии, они упоминаются в главе о жизни Билибина в Египте.
«2 сентября (1921 года. — В. Б.).
Лукьяновы Вам очень кланяются; я снял его у его стелы, а он смотрел мечтательно куда-то вверх».
Знакомая фамилия! Это те самые профессор-египтолог Григорий Лукьянов и его жена Елизавета, о которых рассказывал мне месье Дебоно, персонажи главы «Шпага Кутузова». С Лукьяновыми Билибин встречался регулярно, о чем говорит их многократное упоминание в письмах. Иван Яковлевич иной раз даже называет профессора по-дружески просто «Лукьяша». Хорошо был знаком художник и с Голенищевым. В одном из писем он рассказывает, как обсуждал с Владимиром Семеновичем свои творческие планы за мороженым в популярной кондитерской «Гроппи».
«9 сентября (тоже 1921 год. — В. Б.).
Собаки — прелесть. Сейчас они, несмотря на первый час ночи, бурно носятся друг за дружкой по мастерской, наталкиваются на стулья, рычат, визжат, тявкают и иногда шлепаются. Рвут бумажки и грызут ножки стульев. Пускай себе! Мебель не ампирная! Я не протестую. Хеопсик в два раза меньше Кутьки-Клеопатры. Начинают лаять на чужих и сопровождать мать в набегах на кошек. Часто спят под моим стулом и во время сна иногда тявкают, когда видят собачьи сны. Интересно бы увидеть такой сон! И ерунда же, вероятно, им снится. Я их нежно люблю».
Спасаясь от одиночества, Билибин приютил в своей Антикхании дворняжку, а она принесла ему вскоре двух щенков. Новорожденные были неказисты, зато получили звучные имена. Хеопс — легендарный фараон, построивший в XXVI веке до нашей эры самую грандиозную пирамиду. Блистательную царицу Клеопатру — она жила в I веке до нашей эры — воспевали поэты разных времен и народов.
«5 мая (1922 года. — В. Б.), пятница.
… Только не бросайте работы. Только, только и только в работе найдете счастье. «Жизнь», отдельная от работы, — мираж. Если бы я не был забронирован работой, то сейчас я бы подох от тоски, грусти и пр.».
«21 мая 1922 года, воскресенье.
Вчера мы остались в кинема, когда уже все кончилось, по приглашению Юрицына, на просмотре его фильмы, т. е. не его, а которую он раздобыл из Германии и, кажется, сильно потратился. Юрицын уже давно рассказывал мне о ней. Говорил, что это настоящая, совершенно реальная жизненная драма русского художника, что это кусочек жизни такой, какая она есть, без американских трюков, детективов, аэропланов и крушений поездов. В Каире мы-де не видали еще таких постановок…
Бедный Юрицын! До чего невыносима эта его пресловутая «русская» фильма под названием «Черная пантера».
Вся игра основана на неестественной и напряженной до последнего градуса истеричности. Художник (я бы повесил этого актера на первом дереве!) все время смотрит сумасшедшими глазами, то крадется, как тигр, то как-то дико каменеет. Работает с деланым «надрывом». Есть там и страшная красавица, футуристическая эстетка, сталкивающая художника с пути его семейной жизни, и, наконец, жена художника, эта самая актриса Полевицкая, верх истерики и невыносимого мелодраматизма, который Юрицын рекомендовал чуть ли не как гениальную «русскую» игру.
Как немногим это, очевидно, понятно, и как трудно это, по-видимому, понять, что искусство спокойно. Искусство порою может дойти до высочайшего нарастания своих основных элементов, будь то линии, краски или звуки, но истерики все же нет. Ведь так же и в природе. Удары волн и пены в прибрежные скалы могут достигнуть во время бури необычной ярости и силы, рев может стоять оглушительный, но все же тут нет места экзальтации».
В письме этом меня привлекли не только рассуждения выдающегося художника об искусстве. Дело в том, что журналист Сергей Юрицын — один из персонажей главы «Неудавшийся побег». Напомню, что он эмигрировал из России после поражения революции 1905–1907 годов и был представителем русских политэмигрантов в Египте, спасавшихся от преследований царских властей. Билибин же относился к другой волне эмиграции. Казалось бы, ну что общего может быть у двух этих людей, придерживающихся столь разных политических взглядов? Тем не менее они стали друзьями, и Юрицын не раз еще упоминается в письмах Билибина. Думаю, сблизили их чисто человеческие качества, общность Родины и судьбы. Они оказались сильнее политических разногласий.
«20 июня (1922 года. — В. Б.).
Милая и дорогая Людмилица, пишите мне и не сердитесь на мои излияния. Ведь Вы же их и так прекрасно знаете. Разве ново то, что я люблю Вас до отдачи за Вас своей жизни, а Вы меня не любите; и я это знаю».
«4/VII (1922 года. — В. Б.), вторник.
В литературе есть два течения, возвышающее и растлевающее душу. Это очень элементарно, и, может быть, сказано языком приготовишек, но это так. И то, и другое может быть ярко и талантливо, как может быть ярок и талантлив, и остроумен Отец Лжи — Диавол.
Я помню, однажды, в Питере, на одной ассамблее у моей матери, приятель гр. Алексея Н. Толстого и моего брата, проф. Ярцев, обрушивался на мужчин и женщин в произведениях Тургенева, называя их безвольными тряпками, бессильными и моральными калеками. Он с увлечением говорил, что мужчина должен быть отважным самцом, брать женщину, когда загорится его кровь. И это нравилось.
Но все же это глубоко неверно. Поцелуй прекрасен, но поцелуй в великой любви, которая может заставить человека принести себя в жертву другому, пойти за ним в сибирские рудники или ждать его возвращения до седых волос. А у этих растлителей поцелуй есть символ завоевания плотью плоти, а потом слова и трескучие фразы, которые забирают очень много жертв в свои ловушки, а еще дальше — мрак.
Нет, не надо их, и верьте, что ангел лучше черта».
«23/VII, воскресенье. Полночь.
Дорогая Людмилица.
Вчера вечером я был в храме и слушал музыку небесных сфер…
Несколько времени тому назад я познакомился здесь с одним милым швейцарским доктором, имя ему Форкарт. Еще раньше я познакомился с его приятелем, голландским доктором Лоцци, но только он уехал на лето в Голландию. Оба эти доктора, помимо своей медицины, страстные натуралисты и часто предпринимают поездки в автомобиле на ночь с субботы на воскресенье и на воскресные утра в пустыню. Теперь же, вместо отсутствующего Лоцци, поехал я. Я взял с собой краски и фотографию, а Форкарт захватил целую гору вещей; тут были и палатка, и надуваемые воздухом матрацы, и ружье, и ящик с целым рестораном провизии, вообще уйма вещей.
Есть старая караванная дорога из Каира в Суэц через Гелиополис. По ней мы и покатили. Выехали в субботу в 6 ч. вечера. Вдоль дороги, на холмах пустыни, приблизительно на расстоянии 15 километров одна от другой, стоят старинные высокие восьмигранные каменные башни. В старину, когда по этой дороге ходили караваны, они ориентировались по этим башням, т. к. от одной еле-еле видна вдали следующая. Солнце только что село, когда мы докатили до третьей башни, т. е. проехали километров сорок в глубину пустыни. Башня стоит в полуверсте от дороги, а у самой дороги — стены некогда бывшего здесь караван-сарая, т. е. постоялого двора. Тут мы и остановились. Доктор со своим автомехаником-итальянцем стали разбивать палатку, а я пошел к башне, которая высится на хребте невысокой гряды, увенчанной темными каменными глыбами. Великолепный вид на пустынные дали открывается оттуда, но главное, что поражает после крикливого Каира, — это молчание, тишина. Когда стемнело, я пошел к нашей стоянке. Палатка была готова. Мы надули мехами наши матрацы, получается великолепно. Зажгли фонарищи-глаза автомобиля и сели ужинать. Поели основательно, побеседовали и выпили чаю. Где-то вдали лаяли шакалы и изредка попискивала какая-то ночная птичка.
Потом мы потушили огни, и тут я увидел звезды. Я давно не видал одного неба, только неба и больше ничего, и Боже, что это был за восторг! Внизу ничего нет, какая-то пустота и чернота на месте пустыни, а наверху горели бесчисленные светочи, и такие яркие и крупные, что казалось, они как-то обступили нас со всех сторон, и будто раньше я никогда их такими не видел.
И при этом тишина. Храм.
И начинает казаться, что времени нет. Кажется, надо сделать еще маленькое усилие воли и фантазии, и начнешь верить, что там, за темнотою пустыни, стоит людный и большой Мемфис, что сейчас там царствует XIX династия и что это существует и еще живо.
Потом мы пошли в палатку. Засыпая, я видел в открытый треугольник входа в палатку все те же чудные звезды. Ночь о звездах… Я буду ее долго помнить. Ночь с Богом, а не с людьми.
Проснулись мы от острого холода. Было около четырех часов утра. Было еще темно. Небо было какое-то сероватое и все в тучах. Храма больше не было. Доктор взял ружье и пошел куда-то в темноту караулить зверей, а я стал дожидаться света, чтобы сделать набросок с башни. Когда настало время, я отправился и нечто намазал. Пустыня при восходе солнца тоже великолепна, но только все же самое большое впечатление на меня оставили звезды.
Потом мы пили чай, совершили маленькую променаду по пустыне, а в 10 ч. утра я уже мылся и переодевался у себя в мастерской, а затем пошел в музей…
Да хранят Вас яркие светила.
Ваш И. Б.»
«18/Х 1922.
Милая и дорогая и единственная моя Людмилица.
Я много писал Вам в эти дни писем, но все рвал. Иногда мне кажется, что я неимоверно запутался и попал в непроходимый тупик, а иногда мне кажется, что я поступил правильно.
Когда от Вас долго не бывало писем, я всегда находился в тревожном состоянии. Так было и тут. Два вторника прошли без писем, на третий приходит почтальон и приносит мне небольшое письмецо от Шурочки Щекотихиной, написанное самыми нежными словами. Через час приходит другой почтальон и приносит открытку от Вас, где Вы пишите о возобновлении Вашей дружбы с Дроздовым. У меня просто замерло сердце, и я решился, что вообще, кончено дело…
Я и решился. Это — судьба, это не простое совпадение, что пришли одновременно два письма. В Берлине моя большая настоящая любовь, но, может быть, и мои долгие и безрезультатные страдания; если Людмилица опять полюбит Дроздова, которого я считаю недостойным ее, то мне смотреть на это будет невыносимо, а, значит, меня не должно там быть; а с другой стороны, уже не пустота, а очень милый и нравящийся мне дружок Шурочка, которая, не видав меня пять лет и не зная, что я за это время делал, все же пишет мне нежное и теплое письмо. Людмилица мне как-то писала: приезжайте, мы Вам найдем невесту…
Я и ахнул в Россию телеграмму:
«Будьте моей женой, жду ответа».
А через два или три дня получил ответ:
«Согласна при условии не разлучаться с сыном».
Вот и все…»
В начале 1923 года другая ученица Ивана Яковлевича, художница Александра Васильевна Щекотихина-Потоцкая, перебралась вместе с сыном из Петрограда в Каир и стала женой и помощником своего маэстро. А Людмилица долгие семьдесят лет, несмотря ни на какие драматические повороты своей судьбы, бережно хранила билибинские письма как самую драгоценную реликвию, и лишь у последней жизненной черты решилась на трудный, но единственно верный шаг: передать картонную коробку на родину свою и того человека, кто так нежно и безнадежно ее любил.