Молоканская «Русская гора», или часть «одноэтажной Америки»

Одна из самых первых русских общин Сан-Франциско появилась в начале XX века на горе Потреро (Potrero Hill) или Скотч-Хилл, которая вскоре стала известна также как Русская гора. Там поселились молокане, приехавшие с Гавайских островов и из Лос-Анджелеса после 1906 г. «На склоне голой горы приютилось с дюжину палаток и небольших хаток. Хатки эти были сбиты из самого разного материала. В промежутках между этими домиками стояли самые простые уборные, как в русских деревнях — ямы, обведенные с четырех сторон досками. Кое-где были выстроены печки для выпекания хлеба. Один водопроводный кран обслуживал весь поселок. Не было ни газа, ни электричества, ни улиц, ни канализации. Но… пахло русским борщом и свежевыпеченным хлебом».[25] Эта деревня находилась в районе улицы Род-Айленд (Rhode Island), около 18-й улицы. В то время власти не препятствовали самостоятельному заселению, так как после землетрясения 1906 г. жилья не хватало, а рабочие руки были очень нужны. Молоканское поселение отличалось большими семьями, которые жили исключительно дружно, и взаимопомощью. Если кто-то хотел выписать родственников из России, то деньги собирали по всей Русской горе. В воскресенье устраивались общие религиозные собрания.

Молокане были заняты в основном на тяжелых физических работах: на строительных площадках, в порту, доках. Они жили очень замкнуто и совершенно не принимали участия в общественно-политической жизни. Они даже не подозревали о необходимости регистрировать браки и рождения детей, из-за чего впоследствии происходили недоразумения. Но сами они вызывали повышенный интерес. Власти организовали для русских большую школу с двумя учителями, она размещалась на углу Теннеси-стрит и 22-й улицы. Сначала в нее ходило много учеников, но постепенно их становилось все меньше и меньше — русские учились всему, в том числе и английскому языку, очень быстро и, освоившись с новым языком, бросали обучение и находили работу. Была организована для молокан и английская школа, которая размещалась недалеко от Оливетской пресвитерианской церкви (Olivet Presbyterian Church). При ней имелся хороший спортивный зал, работала вечерняя школа.

Постепенно деревня разрасталась, и после 1909–1910 гг. русские стали покупать или строить добротные дома на улицах Род-Айленд и Де Харо. На Русскую гору зачастили чиновники и агенты, которые уговаривали молокан обустроить свой район: подвести газ, электричество и прочие услуги, но те отнекивались, продолжая вести привычный образ жизни. В конце концов, терпение властей кончилось, и жителей деревни обязали сделать все работы за свой счет. Но и после этого у многих остались парные бани.

Жизнь молокан была очень трудной из-за плохого знания английского языка и местных условий, нежелания отказываться от старых традиций и следовать требованиям властей. Генеральный консул России в Сан-Франциско, решив им помочь, обратился к Приамурскому генерал-губернатору В. Е. Флуту: «Будучи с ними в довольно частых сношениях, я пришел к заключению, что молокане составляют очень хороший элемент, и очень жаль, что Россия лишилась этого элемента. Придя к такому заключению, я стал, с одной стороны, прилагать самые осторожные старания, чтобы навести молокан на мысль об обратном переселении в Россию, а с другой стороны, старался разъяснить нашим властям истинное положение вопроса с целью заручиться их содействием к обратному переселению молокан в Россию».[26] Начало Первой мировой войны помешало осуществить этот проект. Тогда многие молокане уехали в Аризону, где купили землю и стали заниматься хлопководством. По окончании войны, когда цены на хлопок упали, они вернулись в Сан-Франциско.

Большое участие в жизни молокан на Русской горе принимала и баптистская община, устраивая курсы английского языка, организуя благотворительные сборы и пр. В основном молоканам были чужды религиозные трения, хотя миссионер В. Демидов, приехавший из Китая, и пытался вернуть их к православию.

После массового приезда эмигрантов с Дальнего Востока жизнь обитателей Русской горы претерпела изменения. Молокане стали приглашать в свои школы русских преподавателей, а молоканская молодежь с удовольствием принимала участие в развлекательных мероприятиях. По предложению Е. Н. Глазгова в 1922 г. построили Местный дом (Neighborhood House), в котором проходили собрания, благотворительные мероприятия, работали вечерние курсы английского и русского языков, имелся небольшой спортзал, открытый в доме № 841 по ул. Каролины (Carolina). После окончания Гражданской войны некоторая часть молокан решила репатриироваться в Россию, где они получили участок земли. С собой они повезли сельскохозяйственные машины. Но большая часть молокан, несмотря на ассимиляцию и демографические изменения, оставалась жить на прежнем месте. К 1942 г. на восьми участках этого района проживали около четырех тысяч русских.

Во время Второй мировой войны молокане развернули большую благотворительную деятельность, создав Молоканское общество помощи Русскому народу (председатель В. П. Шубин). В нем регулярно проводили сбор средств, организовывали благотворительные вечера и обеды. Большое число молодых молокан отправились в армию, на военной службе также были сотни молодых людей из общин прыгунов, баптистов и пятидесятников. Протокольный секретарь молоканской общины Т. Хозин писал: «Мы можем гордиться нашими детьми, что в тяжелый и решительный час борьбы Америки и ее союзников они доблестно сражаются за честь американского флага и оружия».[27]

Помимо молокан на горе Потреро имелся и небольшой молельный дом секты прыгунов (Holy Jumpers). В Сан-Франциско также жили и русские баптисты, которые имели свою церковь (First Russian Baptist Church или Hillside Baptist Church). Она располагалась на ул. Род-Айленд на Потреро-хилл в доме № 904.

В середине 1930-х гг. в Сан-Франциско побывали известные советские писатели Илья Ильф и Евгений Петров, оставившие в своей книге любопытное наблюдение о молоканах:[28]«В это время раздался стук в дверь, и в комнату вошел человек огромного роста, с широкими круглыми плечами и большой круглой головой, на которой сидела маленькая кепка с пуговкой. Человек этот, очевидно чувствуя величину своего тела, старался делать совсем маленькие шажки и при этом ступать как можно тише. Тем не менее паркет под ним затрещал, как будто в комнату вкатили рояль. Остановившись, незнакомец сказал тонким певучим голосом на превосходном русском языке:

— Здравствуйте. Я к вам от нашей молоканской общины. Вы уж, пожалуйста. Это уж у нас такой порядок, если кто из России приезжает… Просим пожаловать на наше молоканское чаепитие. У меня и автомобиль с собой, так что вы не беспокойтесь.

Мы много слышали о русских молоканах в Сан-Франциско, оторванных от родины, но, подобно индейцам, сохранивших язык, свои нравы и обычаи.

Через пять минут мистер Адамс и посланец молоканской общины были друзьями. Мистер Адамс показал хорошее знание предмета и ни разу не спутал молокан с духоборами или субботниками.

По пути на Русскую горку, где живут сан-францисские молокане, наш проводник рассказывал историю их переселения. Когда-то, давным-давно, молокане жили на Волге. Их притесняло царское правительство, подсылало к ним попов и миссионеров. Молокане не поддавались. Тогда их переселили на Кавказ, куда-то в район Карса. Они и там, в новых местах, принялись делать то, что делали веками, — сеять хлеб. Но жить становилось все труднее, преследования делались ожесточеннее, и молокане решили покинуть родную страну, оборотившуюся к ним мачехой. Куда ехать? Люди едут в Америку. Поехали в Америку и они — пятьсот семейств. Было это в тысяча девятьсот втором году. Как они попали в Сан-Франциско? Да так как-то.

Люди ехали в Сан-Франциско. Поехали в Сан-Франциско и они. Нашему гиганту-провожатому было на вид лет сорок. Значит, попал он в Америку шестилетним мальчиком. Но это был такой русский человек, что даже не верилось, будто он умеет говорить по-английски. В Америке молокане хотели по-прежнему заняться хлебопашеством, но на покупку земли не было денег. И они пошли работать в порт. С тех пор сан-францисские молокане — грузчики. В городе молокане поселились отдельно на горке, постепенно настроили домиков, выстроили небольшую молельню, которую торжественно называют Молокан-черч, устроили русскую школу, и горка стала называться Русской горкой. Октябрьскую революцию молокане встретили не по-молокански, а по-пролетарски. Прежде всего в них заговорили грузчики, а уж потом молокане. Впервые за свою жизнь люди почувствовали, что у них есть родина, что она перестала быть для них мачехой. Во время коллективизации один из уважаемых молоканских старцев получил от своих племянников из СССР письмо, в котором они спрашивали у него совета — входить им в колхоз или не входить. Они писали, что другой молоканский старец в СССР отговаривает их от вступления в колхоз. И старый человек, не столько старый молоканский проповедник, сколько старый сан-францисский грузчик, ответил им — вступать. Этот старик с гордостью говорил нам, что теперь часто получает от племянников благодарственные письма. Когда в Сан-Франциско приезжал Трояновский, а потом Шмидт, молокане встречали их цветами.

Мы долго ехали по городу, подымаясь с горки на горку. Кажется, проехали китайский квартал.

— А вот и Русская горка, — сказал наш могучий драйвер, переводя рычаг на вторую скорость. Машина зажужжала и принялась карабкаться по булыжной мостовой вверх. Нет, тут ничего не напоминало Сан-Франциско! Эта уличка походила скорей на окраину старой Тулы или Калуги. Мы остановились возле небольшого дома с крыльцом и вошли внутрь. В первой комнате, где на стене висели старинные фотографии и вырезанные из журналов картинки, было полно народу. Тут были бородатые, пожилые люди в очках. Были люди и помоложе, в пиджаках, из-под которых виднелись русские рубашки. Точно такую одежду надевали русские дореволюционные рабочие в праздничный день. Но самое сильное впечатление произвели женщины. Хотелось даже провести рукой по глазам, чтобы удостовериться, что такие женщины могут быть в тысяча девятьсот тридцать шестом году, и не где-нибудь в старорусской глуши, а в бензиново-электрическом Сан-Франциско, на другом конце света. Среди них мы увидели русских крестьянок, белолицых и румяных, в хороших праздничных кофтах с буфами и широких юбках, покрой которых был когда-то увезен из России да так и застыл в Сан-Франциско без всяких изменений; увидели рослых старух с вещими глазами. Старухи были в ситцевых платочках. Это бы еще ничего. Но откуда взялся ситец в самую настоящую цинделевскую горошинку!

Женщины говорили мягко и кругло, певучими окающими голосами и, как водится, подавали руку лопаточкой. Многие из них совсем не умели говорить по-английски, хотя и прожили в Сан-Франциско почти всю свою жизнь. Собрание напоминало старую деревенскую свадьбу: когда все уже в сборе, а веселье еще не начиналось. Почти все мужчины были высокие и плечистые, как тот первый, который за нами заехал. У них были громадные руки — руки грузчиков.

Нас пригласили вниз. Внизу было довольно просторное подвальное помещение. Там стоял узкий длинный стол, уставленный пирожками, солеными огурцами, сладким хлебом, яблоками. На стене висели портреты Сталина, Калинина и Ворошилова. Все расселись за столом, и началась беседа. Нас расспрашивали о колхозах, заводах, о Москве. Подали чай в стаканах, и вдруг самый огромный из молокан, довольно пожилой человек в стальных очках и с седоватой бородкой, глубоко набрал воздух и запел необычайно громким голосом, сначала показалось даже — не запел, а закричал:

Извела меня кручина,

Подколодная змея.

Догорай, моя лучина,

Догорю с тобой и я.

Песню подхватили все мужчины и женщины. Они пели так же, как и запевала, — во весь голос. В этом пении не было никаких нюансов. Пели фортиссимо, только фортиссимо, изо всех сил, стараясь перекричать друг друга. Странное, немного неприятное вначале, пение становилось все слаженнее. Ухо быстро привыкло к нему. Несмотря на громкость, в нем было что-то грустное. В особенности хороши были бабьи голоса, исступленно выводившие высокие ноты. Такие вот пронзительные и печальные голоса неслись куда-то над полями, в сумерки, после сенокоса, неустанно звенели, медленно затихая и смешиваясь наконец со звоном сверчков. Люди пели эту песню на Волге, потом среди курдов и армян, возле Карса. Теперь поют ее в Сан-Франциско, штат Калифорния. Если погнать их в Австралию, в Патагонию, на острова Фиджи, они и там будут петь эту песню.

Песня — вот все, что осталось у них от России. Потом человек в очках подмигнул нам и запел:

Вышли мы все из народа,

Дети семьи трудовой,

Братский союз и свобода —

Вот наш девиз боевой.

Мистер Адамс, который уже несколько раз вытирал глаза и был растроган еще больше, чем во время разговора с бывшим миссионером о мужественных индейцах наваго, не выдержал и запел вместе с молоканами. Но тут нас ожидал сюрприз. В словах: "Черные дни миновали, час искупленья настал" молокане сделали свою идеологическую поправку. Они спели так: "Черные дни миновали, путь нам Христос указал". Мистер Адамс, старый безбожник и материалист, не разобрал слов и бодро продолжал петь, широко раскрывая рот. Когда песня окончилась, мы спросили, что означает это изменение текста. Запевала снова значительно подмигнул нам и сказал:

— У нас песенник есть. Мы поем по песеннику. Только это — баптистская песня. Мы ее так специально для вас спели.

Он показал сильно потрепанную книжицу. В предисловии сообщалось: "Песни бывают торжественные, унывные и средние". "Путь нам Христос указал" — очевидно, считается средней.

Для того чтобы доставить нам удовольствие, молокане с большим воодушевлением спели песню "Как родная меня мать провожала", спели полностью, строчка в строчку, а затем долго еще пели русские песни.

Потом опять была беседа. Разговаривали друг с другом о разных разностях. Расспрашивали нас, нельзя ли устроить возвращение молокан на родину. Рядом с нами заспорили два старика:

— Вся рабства под солнцем произошла от попов, — сказал один старик.

Другой старик согласился с этим, но согласился в тоне спора.

— Мы двести лет попам не платили! — воскликнул первый.

Второй с этим тоже согласился и опять в тоне спора. Мы в эту двухсотлетнюю распрю не вмешивались.

Пора было уходить. Мы распрощались с нашими радушными хозяевами. Напоследок, уже стоя, молокане повторили "Как родная меня мать провожала", — и мы вышли на улицу.

С Русской горки хорошо был виден светящийся город. Он распространился далеко во все стороны. Внизу кипели американские, итальянские, китайские и просто мирские страсти, строились чудесные мосты, на острове в федеральной тюрьме сидел Аль-Капонэ, а здесь в какой-то добровольной тюрьме сидели люди со своими русскими песнями и русским чаем, сидели со своей тоской огромные люди, почти великаны, потерявшие родину, но помнящие о ней ежеминутно…»


Загрузка...