НОЧНОЙ РАЗГОВОР

В сумерках раннего январского вечера Михаил Афанасьевич на попутной грузовой машине добрался со станции железной дороги до своего села. В окнах изб уже вспыхнули огни, но колхозный день продолжался: слышался глухой шум сортировальной машины, в стороне, на стройке гаража, звонко постукивали топоры плотников, к ферме по узкой дороге медленно двигались высокие возы с сеном.

Жена встретила Михаила Афанасьевича молча, ни о чем не спросила, как будто он никуда не отлучался, не ответила даже на короткое и сухое: «Как живете?» и по привычке стала неторопливо собирать ужин.

Михаил Афанасьевич осмотрелся в избе, словно ожидал увидеть в доме значительные перемены за месяц «бегов». Громоздкий платяной шкаф полированного дерева, застекленная высокая горка для посуды, большой диван и два мягких кресла стояли на своих местах. Эти дорогие вещи, купленные женой в разное время и по разным «счастливым» случаям, загромождали тесную горницу и сейчас были особенно немилы сердцу хозяина.

Жена нарезала хлеб. Полные розовые руки ее двигались медленно. Платок, повязанный по-старушечьи, низко спускался на лоб, с лица ее не сходило выражение холодного равнодушия.

— Что же ни о чем не спросишь? — сказал Михаил Афанасьевич. — Или и ребят забыла?

— Напишут, если мать помнят.

— А самой неинтересно?

— Пусть тебя твоя краля спрашивает, — и она со стуком поставила на стол чугунок. — Или не впустила, пронюхала? Зачем ей такой нужен? Кто ты ей теперь? Раньше начальство, а теперь…

У Михаила Афанасьевича гневно сверкнули глаза и пальцы сжались в кулаки, но он сдержал себя и молча пошел к рукомойнику.

Он смотрел на жену и думал: «Прожили двадцать два года, а чужие… Где ты была, когда я отдавал все силы колхозу, вытягивал его, налаживал. Не было у меня за эти двенадцать лет председательской жизни, пожалуй, дня спокойного. И никогда ты не была мне помощницей, не была. Краснеть за тебя приходилось, упреки от баб часто выслушивать, что в колхозе за моей спиной хоронишься от работы. От тебя же и одного доброго слова не слышал. Только попреки, а больше молчком жили. Равнодушна ты была к делам моим. Вот и дожили: сына и дочь вырастили, а семьи нет. И сейчас ты мне ничего не скажешь — ни хорошего, ни плохого. В радостях ты меня не понимала, а в горе и вовсе не поймешь. А чем я виноват перед тобой? Жил не так, как тебе хотелось! Зачем я вернулся? Не лучше ли разом порвать все — дома и в колхозе?»

Дело решенное, что больше не быть ему председателем колхоза. Его место займет Андрей Руднов. Он кончил школу председателей колхозов, набрался знаний, полон сил, горит у него сердце к настоящему большому делу. Так ни правильнее было бы, не ожидая собрания, сдать Руднову дела и уехать из села. Попытаться устроиться на тихую и спокойную службу.

Крутился он тут чуть не круглые сутки, а там — отработал восемь часов и отдыхай до следующего дня. Можно вспомнить, что когда-то немало часов проводил на рыбалке, держал в доме охотничью собаку…

После ужина Михаил Афанасьевич прилег отдохнуть. Но горькие и беспокойные мысли не отступали, мешали уснуть. Далеко отодвигается от него все то, что раньше составляло его жизнь. В прошлые времена, даже после коротких отлучек, заскочив домой на полчаса-час, он торопился в контору колхоза. Да люди и сами искали его. Не успевал Михаил Афанасьевич перешагнуть через порог дома, как часто начинала хлопать дверь — заходили с нуждами и неотложными делами правленцы, бригадиры, колхозники.

Он еще председатель, но уже все дела решают без него. Тихо в избе: никто не заходит, да и он никого не ждет. Вот как сложилось! А ведь могло быть по-иному.

Михаил Афанасьевич поднялся, оделся и, не сказав ни слова жене, которая даже не подняла головы от шитья, вышел на улицу. Он глубоко вздохнул, расстегнул ворот полушубка и медленно двинулся по накатанной дороге.

Темный вечер обступил со всех сторон село, светлела только улица желтыми квадратиками окон. Поднималась метель, ветер начинал посвистывать, снег то летел под ноги, распахивая полы полушубка, то взвихривался и кидался колючим песком в лицо. Заметно крепчал мороз, небо было темное, тускло светили звезды. Михаил Афанасьевич, охваченный тяжелыми думами, ничего не замечал.

На перекрестке он остановился, подумал и, решившись, свернул вправо, в гору, на боковую улицу. Теперь снежный ветер летел в лицо, ознабливая щеки, вызывая слезы в глазах.

Михаил Афанасьевич дошел до середины улицы и остановился возле дома с тремя окошками и низенькими воротами, занесенными снегом. К маленькой закрытой калитке вела узенькая, как окопная траншея, тропка среди высоких сугробов, с гребней которых ветер сдувал снег.

Однако свернуть на эту знакомую узенькую тропку Михаил Афанасьевич не решился. Закрытая калитка не пугала его: можно постучать в окно. Остановило другое: что он ей скажет, чем оправдает свое месячное молчание.

Не рассказывать же ей, какой разговор гуляет о них в районе? Секретарь райкома партии в последней памятной беседе обронил фразу: «Два у тебя недостатка, Михаил Афанасьевич, — в делах на месте толчешься и частенько в чужие ворота стучишь». Намек был ясен. Ее имени секретарь райкома не назвал, наверное, не хотел порочить добрую славу секретаря партийной организации и лучшего животновода района.

Он, председатель колхоза, лучше других знает, какое скверное хозяйство на ферме приняла Устинья Григорьевна, как спасала в первые годы коров от падежа, воевала за каждый клочок сена, мешок картошки, ходила по дворам, уговаривала колхозников разбирать солому с крыш, как собирала вокруг себя преданных делу доярок. Теперь у них на ферме автопоилки, электродойка, кормокухня, рационы, племенные книги, точный учет надоев.

Образцовое хозяйство!

А рядом с этими колхозными делами Устинья Григорьевна не забывала о доме, растила троих детей, билась, чтобы они получили образование, билась одна, ни разу по-бабьи не пожаловавшись на вдовье одиночество, приняв гибель мужа, как частицу общего народного бедствия от войны.

Сильный характер! Вышла в первые люди, завоевала у всех уважение. Да и его сын и дочь ей обязаны: Устинья Григорьевна настояла, чтобы они, закончив школу, учились дальше.

Он, Михаил Афанасьевич, помнит, с каким волнением вступала Устинья Григорьевна в кандидаты партии. Шла трудная зима. Устинья Григорьевна наводила на ферме порядок, почти не выходя оттуда. На бюро райкома спросили ее, будет ли порядок на ферме? И она ответила твердо, как и перед коммунистами села: будет! В члены партии она вступала уже знатным животноводом района — сдержала слово.

В общих заботах о колхозных делах и узнали они близко друг друга. Разве виноват он, что в ее доме ему было лучше, чем в собственном?

Тут он находил совет в сложном деле, слово ободрения в тяжелую минуту; тут понимали его во всех радостях и разделяли их. В этих встречах родилось молодое и неожиданное чувство.

А как это много, когда есть рядом любящий человек, которому ты дорог в дни крутых испытаний, неожиданных радостей, внезапных напастей, во всех легких и трудных жизненных обстоятельствах. Легче работается, дышится легче, живется шире, свободнее. Такого спутника не хватало ему долгие годы.

«Не буду стучать, — остановил себя Михаил Афанасьевич. — Закрыта мне сюда дорога. Не уберегли своего счастья, которому и расцвесть не дали, не укрыли от глаз…»

Он вернулся обратной дорогой, миновал свой дом, где светилось только кухонное окно, затянутое морозным узором, контору колхоза, с потушенными в этот час огнями. Возле избы, где высокая елка опустила на крышу тяжелые мохнатые ветви, Михаил Афанасьевич замедлил шаги: запыхался.

Он медленно еще раз прошел мимо этой избы с освещенными окнами, вернулся и увидел мужскую тень, которая на минуту заслонила свет в окне, и подумал: «Не спится будущему председателю…»

Кто-то в темноте прошел мимо Михаила Афанасьевича, и он услышал, как женский голос назвал его имя.

— С приездом, Михаил Афанасьевич!

Он рассеянно ответил, вглядываясь в освещенные окна:

— Здравствуйте, здравствуйте…

«Ты еще дел не сдавал», — упрекнул себя за мнительность Михаил Афанасьевич и свернул к дому Андрея Руднова, нащупал в темноте кольцо калитки, прошел по чисто подметенному двору к крыльцу и без стука раскрыл дверь в избу.

В кухне никого не было. На столе стояли сковорода с яичницей, стеклянная банка молока, тарелка с хлебом. Услышав сквозь приотворенную в горницу дверь негромкий голос Руднова, Михаил Афанасьевич покосился на этот накрытый стол и чуть усмехнулся в рыжеватые пушистые усы: «Знакомое дело, поужинать не дали…»

Распахнул дверь в горницу и, растерянный, остановился.

Спиной к двери, у стола, заваленного бумагами, сидела Устинья Григорьевна, в светлозеленом знакомом платье, с гребешком, поблескивавшем камешками в темных волосах, собранных в тяжелый узел, с белым платком, наброшенным на полные плечи.

Отступать было поздно. Андрей Руднов, худенький, в рубашке с расстегнутым воротом, уже увидел председателя.

— О! Легок на помине! Приехал!.. В самый раз, — несколько смущенно проговорил Андрей Руднов и поднялся.

Устинья Григорьевна оглянулась через плечо, что-то дрогнуло в ее разом зардевшемся лице, глаза радостно залучились, и вся она порывисто потянулась навстречу Михаилу Афанасьевичу.

За ситцевым пологом заплакал ребенок, и сонный женский голос тихо запел:

— Баю… баю… бай!..

— Раздевайся, — засуетился Андрей.

Михаил Афанасьевич, еще не зная, как отнестись к этой неожиданной встрече, снял на кухне полушубок и, приглаживая короткие волосы, вернулся в комнату.

Устинья Григорьевна уже справилась с волнением и встретила его спокойно, только, когда она внимательно вглядывалась в его лицо, в карих глазах теплился притушенный тревожный огонек. Здороваясь, Михаил Афанасьевич ощутил, как в его широкой ладони дрогнула рука женщины.

— Как хозяевали? — спросил Михаил Афанасьевич, усаживаясь на стуле между Устиньей Григорьевной и Рудновым.

— Как отдыхалось? — в свою очередь спросил Руднов.

— Мед, пиво пил и усы лишь обмочил, — наигранно пошутил Михаил Афанасьевич.

— Оно и видно, что знатно отдохнул, — тихо и с упреком сказала Устинья Григорьевна. — С лица-то опал. Камни, что ли, на тебе возили, Михаил Афанасьевич?

— Да вроде до камней не дошло…

— Детей видел?

— У них и жил. Так, как хозяевали, начальники? — отводя лишние вопросы, опять спросил Михаил Афанасьевич.

— Убытки подсчитываем, — нахмурив жиденькие брови, ответил Руднов и потянулся за каким-то листком, исписанным цифрами.

Михаил Афанасьевич насупился и буркнул:

— А вы прибыль сначала подсчитайте. Так хорошие хозяева делают.

— Прибыль никуда не денется. А вот худые места, куда деньги проваливаются, заштопать надо, — вступилась за Руднова Устинья Григорьевна.

Опять заплакал ребенок, и снова женский голос дремотно запел:

— Баю… баю… бай!..

Все помолчали, прислушиваясь к затихающему плачу ребенка.

Михаил Афанасьевич достал папиросы, но закуривать не стал. В пальцах его захрустел спичечный коробок.

— Что же оробели? — глухо спросил Михаил Афанасьевич, разминая в мелкие щепки спичечный коробок и просыпая на пол спички. — Бейте! Я — не из слабых, удары на ногах переношу. Хозяйничал плохо, колхоз раздел, разул… Гнать надо в шею!..

— Не выдуривайся, Михаил Афанасьевич, — попросила Устинья Григорьевна. — Нам серьезное надо решать.

— Был я в райкоме, разговаривал… Тебе буду сдавать дела, — посмотрел Михаил Афанасьевич в лицо Руднова.

Он смело встретил этот взгляд, не отвел глаз.

— И со мной говорили, — тихо ответил Руднов. — Не скрываю: дал согласие. Теперь дело за колхозниками: кого они изберут.

Михаил Афанасьевич медленно и грузно поднялся.

— Вот и объяснились… Славно!.. А теперь слушай внимательно, Андрей, ты помоложе, кое-чему имею право поучить. Так у нас иногда бывает — сегодня у тебя пост и поднимают за тебя тост, а завтра тебя с ног и тебя же чуть не на погост. У меня грехов много, не баклуши бил, а работал. Так ты мне лишних не прибавляй. Понял? Не приму!

— Да что тебе прибавляют, Михаил Афанасьевич? — обиженно спросил Руднов.

— А ты сядь, — мягко и настойчиво сказала Устинья Григорьевна и властно потянула за руку Михаила Афанасьевича. — Сядь и послушай. Тебе скоро перед колхозниками отчитываться, а ты, ишь, в отпуск на месяц укатил.

Михаил Афанасьевич посмотрел на женщину и сел, подчинившись ее тону, и отвернулся от Андрея.

— Почти год с тобой воевал, — напомнил спокойно Андрей. — Все тебе казалось, что отлично идут дела. И где это ты увидел? Или ты один у нас зрячий остался? В полеводстве, что у нас делается? Собирали раньше приличные урожаи, помнишь, наверное? А теперь все меньше и меньше. Почему? За полями перестали ухаживать, замучили землю. Овощи и вовсе забросили. Растут доходы в колхозе, верно. Да ведь тебе их Устинья Григорьевна приносит. Она, не ты! Посмотри, сколько на полях и огородах теряем. Без перспективы ты живешь, Михаил Афанасьевич! Вот в чем беда твоя.

— Не привык ты горькие слова слушать, — тихо вставила Устинья Григорьевна, — они для тебя вроде сухаря с зеленинкой, а тебе бы все пряники медовые. Хоть теперь послушай. Что ты колхозникам на собрании скажешь? Вот о чем тебе подумать надо. С народом стал меньше советоваться. Уж совсем плохо.

Председатель слушал эти слова, камнями падавшие на его склоненную голову, покусывал ус. «Правильно, бей, Устинья Григорьевна, на то тебе и партийное доверие оказано, — думал он. — Круши, Андрей, теперь у тебя руки развязаны, школу с отличием закончил, на одну ногу с агрономами встал!»

Мысли вихрем кружились в голове. В чем-то они оба и правы, но сердце не сдавалось, бунтовало, мешало разобраться в случившемся.

Еще совсем недавно в районе его встречали с уважением, говорили: «Растет хозяйство у Михаила Афанасьевича, крепнет… Выводит колхоз в передовые». Правда, не очень-то много приходилось у них на трудодень, но соседи получали еще меньше. Зато обстраивались, обзаводились общественным хозяйством, поднимались постройки, скотные дворы. Почему же сейчас не находится доброго слова о делах его?

Он поднял голову и встретился с тревожным взглядом Устиньи Григорьевны.

— С кона долой? Так? Правильно…

— Вот ты о чем! — с досадой бросила Устинья Григорьевна. — Вон какие у тебя мысли шалые, уж извини меня, Михаил Афанасьевич, может, грубо сказала.

Строгими потемневшими глазами смотрела она на Михаила Афанасьевича. Такими они бывали у нее, когда на партийных собраниях Устинья Григорьевна брала слово, чтобы поправить коммуниста, сделать ему внушение, распутать клубок сложного вопроса. Михаил Афанасьевич иногда в такие минуты удивленно всматривался в родное каждой морщинкой лицо, которое вдруг становилось старше, и не узнавал его.

— Теперь можно любое слово бросить, — с обидой сказал он.

— Ну, понес, — с досадой повела плечами Устинья Григорьевна. — Ты сейчас, как на пожаре, заметался. Видно, не сразу поймешь. Вот хозяевам покой надо дать, — добавила она, прислушиваясь, как завозился и засопел ребенок, собираясь расплакаться.

Андрей сидел с чуть виноватым видом, словно он был причиной этого трудного и неприятного положения.

— Да, пора… — согласился Михаил Афанасьевич.

На кухне, одеваясь, он вдруг сказал Руднову:

— Не думай, нет у меня к тебе обиды. Я ведь не из таких, что теплого места держатся. Да председательское дело и не назовешь теплым местом. Работал, как мог… И поужинать тебе не дали, — показал он на стол.

Андрей мрачно посмотрел на стол и ничего не ответил.

Выйдя за ворота, Михаил Афанасьевич и Устинья Григорьевна остановились. Снег летел вдоль улицы, шумела непогода.

— Спасибо! — с вызовом поблагодарил Михаил Афанасьевич. — Большое спасибо! — Думал, ты поймешь, найдется для меня доброе слово.

— Не нашла? — спросила спокойно женщина.

— Не слышал… Говорила, как со всеми говоришь.

— Со всеми? — иронически переспросила Устинья Григорьевна. — Ничего ты не понимаешь. Думаешь, легко мне? Может быть, мне тяжелее, чем тебе. Разве тебе не говорили — иди, Михаил, учиться! Сколько за это время людей учиться отправили, всех и не сосчитаешь. Только ты сиднем просидел.

— Упрекнула!.. Зря в колхозе сидел?

— Замену нашли бы. Не поэтому ты от курсов отмахивался. Жена тебя не пустила, а ты ссоры с ней страшился. Слабым тогда оказался. А теперь и отсталым.

— Спасибо на добром слове.

— А сам этого не видишь? В школу председателей тебя посылали, а ты Андрею место уступил. А поставь-ка вас теперь рядом? Не поставишь. А может, тебе и не поздно поехать?

— Где уж…

— Тогда и говорить не о чем.

Она замолчала и пошла по дороге, закрыв от ветра и снега лицо пуховым платком.

— Уеду я, — шагая рядом, подставив ветру разгоряченное лицо, даже не застегнув воротника полушубка, говорил Михаил Афанасьевич. — Уеду, все брошу… Не хочу тут бывшим председателем жить… В шоферы пойду, в агенты или в совхоз поступлю…

— Решай, не маленький, — еле слышно сквозь платок ответила женщина, когда Михаил Афанасьевич замолчал. — А мой совет, видать, тебе не нужен.

— Какой уж тут совет. Резанула ты меня словами, как косой по ногам. Отсталый…

— Послушай, — громче заговорила женщина, замедляя шаги и повернувшись лицом к Михаилу Афанасьевичу, — какой я случай подходящий для нашего разговора вспомнила. Может быть, разговор наш последний. Пригодится. Помнишь, был у нас секретарем райкома партии Верхоланцев. Голосистый, как петух. Никому за малый проступок спуска не давал. Боялись его все, уж такой строгий, такой в делах требовательный, просто беда. А на конференции заявили ему коммунисты отвод, и скис человек.

Она тихо рассмеялась.

— На другой день сразу другим стал, кинулся на спокойную и выгодную должность, вот как и ты собираешься, от всех дел в районе отошел, хозяйством обзавелся, толстеть начал. То у всех на виду был, а тут исчез человек — не видно и не слышно. На партийных активах, на сессиях нет Верхоланцева, говорят — болен. А через год этого самого Верхоланцева за темные делишки из партии исключили. Вот тогда и открылись у всех глаза, каким он коммунистом пустым был.

— Со мной сравниваешь?

— Подумай… К слову пришлось. А то пугаешь — уеду, в агенты поступлю…

— Устя! Да ведь я тебя ославил? — громко, отчаянно сказал Михаил Афанасьевич.

Женщина резко остановилась, откинула с лица платок. Блеснули ее глаза.

— Знаю! — твердо и спокойно сказала она. — Эта сплетка и меня не обошла. В чужие ворота стучишься? Не боюсь я этих разговоров. Моя совесть перед всеми чиста. А ты моей любви испугался? Не потому ли бежать хочешь?

— Что я тебе принес? Радостью хотел осыпать, а вот… — развел он руками. — Теперь и думай.

— Ох, Михаил, не надо бы сейчас этого разговора. И без него тошно.

Снежный вихрь пронесся по улице и скрыл фигуры мужчины и женщины. Когда снег рассеялся, они все еще стояли рядом.

— На руках бы тебя унес, — порывисто сказал Михаил Афанасьевич, до боли тронутый прямотой и откровенностью женщины. — А что я теперь за человек? Когда-то гордилась мной, вместе о колхозных делах болели. А теперь все рассыпалось в моей жизни…

— Что же рассыпалось, Михаил? Для меня-то ты человеком остался, где бы ни был, что бы ни делал. Эх, какой же ты глупый у меня, — шепнула женщина.

И она, торопливо кутая платком лицо, пошла дальше по дороге. Михаилу Афанасьевичу показалось, что слезы блеснули у нее в глазах. Но, может, и ошибся.

— Устя! — позвал Михаил Афанасьевич и шагнул за женщиной.

Устинья Григорьевна остановилась и сказала твердо, отделяя каждое слово:

— Домой иди, Михаил Афанасьевич. Не провожай меня, — не девушка, да и волков у нас не водится. Подумай обо всем, а дом мой открыт для тебя.

Михаил Афанасьевич остановился, повинуясь, и долго смотрел вслед, пока тень женщины не растаяла в белесом вихре зимней ночи.


С колхозного отчетно-выборного собрания Михаил Афанасьевич вышел почти последним, в конторе оставались только новый председатель Андрей Руднов и бухгалтер.

Высоко над селом среди облаков катился круглый диск луны. На земле то возникали черные тени домов, деревьев среди ослепительного сияния снегов, то пропадали, и снег тускнел.

Михаил Афанасьевич курил папиросу, всматриваясь в зыбкую игру теней, думая о своей жизни. Вся жизнь в родном селе проходила сейчас перед его глазами — с того самого дня, когда его, растерянного, немного напуганного, избрали председателем колхоза, до последнего ночного откровенного разговора на улице.

Он вспоминал подробности собрания, уже не испытывая гнетущего и тяжелого чувства, с которым шел на него. Правы люди: не стало у него сил вести такое большое и сложное хозяйство, перестал он замечать свои промахи, не видел, как росли рядом с ним новые работники. Не давал он ходу и Руднову, не потому, что хотел сознательно помешать ему, боялся нового, а просто не понимал его. Люди вели хозяйство, а ему казалось, что это дело только его рук, и невольно подминал он других, не давая им развернуться.

Он оглянулся на ярко освещенные широкие окна конторы правления колхоза. Хозяйничай, Андрей Руднов, вон с какими большими планами ты сегодня выступил! Верно сказала Устинья Григорьевна — рядом нас теперь не поставишь… Вот только где теперь мое место?

В конторе потухли огни, и на крыльцо вышли Андрей Руднов и бухгалтер… Яркий лунный свет залил село, видное сейчас до самых крайних домов, заголубели снежные поля.

— Эх, красота какая! — сказал громко Андрей. — Просторы у нас какие! — Он помолчал и спросил: — Не решил, Михаил Афанасьевич? Завтра бы пораньше нам и выехать. Ждут шефы, теплицу надо строить. Дня нельзя терять.

— Подумаю…

— Чего же думать? В правление избрали — работать надо.

— Рано ли выезжаешь?

— Часика в четыре.

Они распрощались. Председатель и бухгалтер пошли по дороге, и длинные тени их двигались рядом по снегу. Они скрылись за поворотом, а в морозном тихом воздухе еще слышался дружный скрип снега под валенками.

Сойдя с крыльца, Михаил Афанасьевич постоял немного и тихо пошел по дороге. Он шел медленно и неторопливо, охваченный сомнениями и раздумьями, опять припоминая каждое слово из ночного разговора на улице и подробности сегодняшнего колхозного собрания.

В его доме было темно, только холодно сверкали лунным отражением стекла окон. Михаил Афанасьевич не заметил своего дома и остановился уже на повороте в гору на боковую улицу. Постояв, он решительно свернул в гору.

«Зачем иду? — думал он. — Сказан был совет. На того не хочу быть похожим. А разве похож?»

Он подошел к знакомому дому с тремя окошками и низенькими воротами. Окна были ярко освещены, узенькая дорожка лежала черной тропкой, а в раскрытую калитку виднелся ярко освещенный лунный светом двор.

«Ждет!» — с радостным и облегчающим все разом волнением подумал Михаил Афанасьевич и свернул на тропинку.


1954 г.

Загрузка...