Весь день мы шли пешком по берегу Чусовой от камня Ермак, где осматривали остатки старинного Строгановского железного рудника. Вода стояла еще высокая, сплавщики «зачищали» обмелевшие берега, на которых застрял от весеннего сплава молевой лес, сбрасывали его в воду. Там, где каменные скалы, выступая из воды, не давали пройти берегом, мы сворачивали на горные лесные тропинки.
Хороши эти лесные тропки на Чусовой. Поднимаешься ложком от реки и вступаешь в просторы зеленого океана. Гремит в мшистых камнях ручей, бежит звонкая прозрачная вода, сверкающая под солнцем; трава высокая, сочная, руками раздвигаешь могучие заросли резных папоротников. Пахнет цветущим шиповником и рябиной. По склонам лога встают густые сосняки со стволами цвета темной бронзы, перемежаемые лиственными породами. Не смолкают птичьи голоса. Лесные поляны вспыхивают желтыми лютиками, лиловыми колокольчиками, белыми ромашками.
К вечеру мы добрались до села Мартыновки, две улицы которого вытянулись по правому берегу Чусовой; высокий левый берег остро срезан. На серой отвесной стене зеленели только мох и лишайники, из-за гребешка горы чернели ровные силуэты верхушек елей. Солнце склонялось за гору, а на реку уже упала тень горы.
В конторе правления колхоза в этот час было пустынно, только в соседней комнате счетовод разговаривал с женщиной. Басовито и громко звучал в пустой комнате голос женщины, толковавшей что-то об удобрениях, которые ей обещают третий день. Счетовод тихо и кротко отвечал ей, женщина возражала, и голос ее гудел сердито, раздраженно.
Вскоре они замолчали, и через комнату быстро, сильно стуча сапогами, прошла высокая, крупная женщина. Платье сидело на ней, как влитое. Все черты лица были крупны и чуть грубоваты.
Мы спросили счетовода, где можно остановиться на несколько дней. Он подумал.
— Ступайте к тете Даше, отсюда через три дома. Изба просторная — их трое.
Дом тети Даши выделялся среди других березками перед окнами. Во дворе, поставленном по обычаю этих мест под одну крышу с избой, горьковато пахло черемуховым соком.
В избе, наклонившись над раскрытым сундуком, спиной к двери, стояла женщина. Она выпрямилась, повернулась и оказалась той самой женщиной, которую мы только что встретили в правлении. Из-под платка выбивались пряди седых волос.
— Можно у вас переночевать?
— На улицу вас не прогонишь… Что ж поделаешь, ночуйте, — сказала равнодушно тетя Даша и опять наклонилась над сундуком, перебирая какую-то одежду.
Через некоторое время, выполняя долг хозяйки, она спросила:
— Квас пить будете?
Принесла большую стеклянную банку холодного квасу, приятного вкусом и запахом какой-то травы. На похвалу квасу равнодушно отозвалась:
— Все хвалят…
Я скоро лег спать.
Утром сквозь открытую в сени дверь услышал уже знакомый резкий голос тети Даши:
— Витькя! Витькя!.. Вставай!..
И через некоторое время опять:
— Витькя! Витькя!.. Вставай!..
В избе появился заспанный парнишка лет шестнадцати-семнадцати, худенький, но росту, видать материнского. Оказалось, что ночью он пас табун коней, а сейчас мать торопила его к ветеринару.
Во дворе работал хозяин — невысокого роста, худой, чернявый, как-то странно державший маленькую голову, словно боялся ее поднять или повернуть. Разговаривая, он поднимался, поворачивался всем корпусом и отвечал тихим голосом. Горьковатый черемуховый запах исходил от виц, сваленных в кучу.
Гибкие хлысты он сначала перегибал темными узловатыми пальцами у себя на коленях, потом вплетал их в начатый короб. Работа, очевидно, увлекала его. Он с удовольствием оглядывал наполовину сделанный короб и не сразу вплетал очередной хлыст, соблюдая пропорции, подчиненные его замыслу. Готовые короба лежали в углу двора, они имели разные формы и размеры и, как потом рассказал хозяин, предназначались для различных хозяйственных надобностей.
Не сразу удалось разобраться в отношениях между членами этой небольшой семьи. Сын почти не показывался в доме, ночью уезжал с табуном, а утром исчезал по другим колхозным делам. Хозяин весь день тихо и неторопливо работал во дворе. Тетя Даша уходила на огород, появлялась дома днем часа на два-три, а потом опять работала на огороде до вечера.
С ее появлением в доме становилось тесно и шумновато. На улице было слышно, как разговаривала она с соседками, заходившими в избу, с мужем, с сыном, как ворчала во дворе, усаживаясь доить корову.
Молчаливый, тихий супруг любил посидеть вечерами у открытого окошка, покурить махорочную кручонку. Он ни словом не отзывался на громкий голос тети Даши, казалось, совсем не слыша его.
В семье она была полной хозяйкой, несколько деспотичной. Повелительные нотки частенько прорывались у нее.
На второй или третий день моей жизни в этом доме тетя Даша появилась в неурочное время с ватагой звонкоголосых загорелых девушек, одетых в спортивные костюмы.
— Ой, девки, в таких штанах всю дорогу и плывете? — басила тетя Даша, с непритворным ужасом, но и с какой-то любовью оглядывая всю эту ватагу. — Ой, девки! Стыд-то какой…
Девушки держались с ней свободно, лукаво переглядывались, пересмеивались, и в общем их мало беспокоило это негодование тети Даши. Так не обращают внимания на чудачества любимой матери.
Девушки — они были студентками-медичками, спускавшимися на лодках по Чусовой, — прошли за тетей Дашей в соседнюю комнату и закрылись там. По репликам можно было догадаться, что происходило за дверью.
— На-кось нитки, зашивай, зашивай, — гудел голос тети Даши. — Ах, срамницы, оборвались-то, поругать вас некому.
В избе, под градом негодующих слов тети Даши, девушки пробыли часа три, ушли веселые, довольные, унося с собой на дорогу большую бутыль квасу и буханку свежего хлеба.
Тетя Даша, проводив студенток, постояла в задумчивости.
— Ой, девки! — грозно сказала она и добавила торопливо: — Посмотреть, пойти, как в лодку сядут…
Председатель колхоза Аверин, узнав, что я поселился у тети Даши, тихо рассмеялся и спросил:
— Не оглушила она вас? Самая голосистая в колхозе. Я помню еще по детству, как мужики тети Даши боялись. Наградил ее бог силой, только сейчас сдавать начала. Так бывало: выпьют мужики в праздник, ну и сейчас счеты кулаками сводить. Бабы за тетей Дашей. Придет, живо всех расшвыряет, утихомирит. Ну и боялись ее! Услышат, что тетя Даша идет, кто куда — в окно, в дверь, унеси ноги.
Он помолчал, чему-то усмехаясь.
— Но колобродница неукротимая. Намучились мы с ней. Два года назад бросила работать в колхозе, остались мы без овощевода. Просили, уговаривали, грозили — не помогает. Меня, говорит, муж колхозным трудом кормит, я ему огородом подсоблю. А копейки ваши мне не нужны. Словом, сама не работает и других на такой же путь толкает. Ничего с ней поделать не могли. Придет на собрание, шум поднимет, голос-то ее знаете, кого хочешь перегаркает. Шумит: какие у вас порядки — работа за копеечку! Раз было так: заболела она. Кажется, можно спокойно собрание провести. Даже на два дня раньше его назначили, честное слово, так всем напекла. Начали собрание, все идет хорошо, без колобродства. Распахивается дверь — тетя Даша!.. Лицо красное, глаза воспаленные, видать, прямо из постели. Села, слушает. Ну, думаем, хоть сегодня-то помолчи, помолчи. Куда там! Поднимается — и на сцену. «У меня градусник! — говорит. Расстегивает кофточку, достает из подмышки градусник. — Сорок… Посмотрите, кто не верит. Лежать надо, а я пришла, не могу спокойно на беспорядки ваши смотреть…» И пошла нас костылять… Вот она какая тетя Даша!
Тете Даше перевалило уже… Впрочем, что даст читателю точная цифра возраста?
Вся жизнь ее прошла в этом селе, с Чусовой сплелись ранние воспоминания детства, девичьи хороводы, потом семейная жизнь. Помнила тетя Даша еще те времена, когда по Чусовой на барках сплавляли железо и медь.
Она красочно рассказывала, как издали по первой барке, так называемой «казенке», жители узнавали, какого завода караван показался на Чусовой. «Хватчики», люди отважной профессии, хорошо знавшие особенности капризной реки, помогавшие баркам приставать на ночь к берегу, ехали на «казенке» с приказчиком. Вот по одежде этих хватчиков и различали караваны Шайтанского, Ревдинского, Билимбаевского, Уткинского и других заводов. Если хватчик, к примеру, был в красной рубашке, синей опояске и с красной лентой на шляпе — шел караван Уткинского завода. Только уткинцы носили красные рубашки.
Немало таких рассказов довелось услышать от тети Даши. Душа у нее была добрейшая, любила она быть на людях, любила веселье, смех, шутки и прибаутки. Но видно, что в прошлом на ее долю всего пришлось, отсюда и седые волосы, и внезапные вспышки раздражения.
Мне пришлось еще несколько раз побывать в Мартыновке, и всегда я останавливался в доме тети Даши.
Однажды она сидела вечером на крылечке и как-то вдруг разговорилась. Не помню, что послужило поводом для этого разговора, но тетя Даша начала рассказывать, как они вступали в колхоз.
Она сидела, подперев рукой седую голову, засмотревшись усталыми серыми глазами на Чусовую. Голос звучал неожиданно тихо, без резких переходов, рассказ тек плавно, спокойно, словно женщина самой себе рассказывала эту повесть о жизни, раздумывая над нею.
— Очень я с мужиком спорила. Видели, тихий он у меня, голоса не слышно. Я кричу — он молчит. А тут, как начали у нас колхозы складывать, уперся на своем; я кричу, плачу, на другом конце села слышно, а он то молчит, то одно твердит: вступаем. Я говорю: «Егор, куда ты нас тянешь? Уж мало ли ты толокся, еще попробовать хочешь?» А уж что он ни делал, как от нужды ни отбивался: уголь палил, на шахтах кайлил, плоты по Чусовой гонял, лес валил, золото мыл, в поле робил, дома ставил. В наших местах люди все умеют делать — заводское, лесное и сельское. Припасет Егор копейку, а нужда из дома рубль уводит.
Вот так и бились мы с ним!..
А по селу идут разные разговоры, одни за колхоз, другие — против. И все чаще моего мужа поминают, вроде он у них там главный, от него вся смута. Спрошу его дома, он ответит, что, дескать, не в нем причина, не он смуту ведет, а мутят воду те, кому колхоз хуже смертного часа. Прошу — отступись, Егор, может, они и успокоятся. Что тебе о всех болеть? О своем доме думай — вон какой у нас ребят табун, их на ноги ставить надо. Молчит, но вижу, что слова мои, вроде дыма, мимо летят — не послушает, присох он к колхозу.
Жили у нас братья Рогачевы. Три брата. Видели нашу двухэтажную школу? В этом доме и жили. Отец у них раньше «казенки» по Чусовой водил, в селе лавку держал. Приказчик на «казенке» — в караване главный: кто поглянется ему — получит место в барке, кто ершится — на берегу останется. А в селе тоже — кому кредит, а кому вредит. Все село Рогачев обхомутал.
К тому времени старика Рогачева в живых не было, а волчий выводок остался. Всем в селе заправляли. Вижу, прижимают они Егора, прохода не дают, мне глаза им колют. На улице встретишь — зубы щерят: «Голосиста! Пригодится, как выть придется…»
Женщина вздохнула.
— Ох, темное время было. Голова кружилась: кто так говорит, кто этак, не знаешь, кого слушать…
Долго рассказываю, поди, наскучила? Сколотился у нас колхоз, землю ему отрезали, орудия дали. Вся колхозная жизнь в новину была. Кабы опытные люди за дело взялись, а то все такие, как Егор мой: там упустят, там недосмотрят, там что-то не так сделают. Народ хороший эти ошибки понимает, а другие лаются. Рогачевым свары на руку, свежих дровец в этот костер подбрасывают, дескать, пеките друг друга до золы, а мы дунем — нет вас.
Прошло с год, как колхоз организовался, а дело-то еще плохо подвигается, беда у нас за бедой — то рига сгорит, то овцы вдруг от мора падать начнут, однажды кто-то в поле овес повытоптал…
Новые разговоры пошли — надо Рогачевых из села удалить, вывести волчье племя. Опять мой Егор вроде тут всему причина. Говорю ему, прошу по-хорошему, плачу — отступись ты, Егор, не сносить тебе головы. Свою не жалеешь, о нас подумай. Молчит!..
Весной это было… Дрова у нас кончались. Егору за чужими делами все некогда было по зимнему пути в лес съездить. Я последние поленья в печь кладу и каждый день ему в уши о дровах, как шмель.
Как-то вечером жду, жду его: нет Егора. А у меня баня стынет.
Пошла в правление: где Егор? А он, говорят, еще днем лошадь запрягал, по дрова собирался. Не вернулся? Нет, — говорю, а сердце бьется… Прихожу домой — нет Егора. Не сидится мне, беду чую…
Вышла я на крыльцо, постояла, послушала да в лес. Темно уж, страшно… А я бегу, словно Егор меня кличет. Места наши видели, знаете — гора к горе. В гору не успею отдышаться, а под гору опять бегом.
Прибегаю на нашу делянку, вижу нарубленных дров поленницу, и никого вроде нет. Потом в кустах лошадь всхрапнула, я к ней — стоит привязана, а Егора нет. Я — туда, сюда… Вдруг, как из-под земли, стоны.
Кинулась я к этому месту, впотьмах ничего не разберу. Нашла Егора, а что с ним, понять не могу. Нагнулась, спрашиваю — не отвечает. Я руками его ощупываю…
Женщина задохнулась и некоторое время молчала.
— Они, злодеи, бревном его придавили, голову, как на плаху, положили. Жив Егор, дышит, стонет а говорить не может, бревно на нем. И я ничего сделать не могу, не поднять мне того комля. Погибает мой мужик.
Помутилось все в голове. Побежала я к селу, ног не чую, земля подо мной колышется. Остановлюсь отдышаться, к дереву прислонившись, но как вспомню, какие муки Егор сейчас принимает — откуда силы берутся.
На полдороге о лошади вспомнила, вернуться хотела, да махнула рукой, и опять в бег ударилась.
Прибежала в правление, мужики еще там сидят, упала на пороге, совсем обессилела. Только и сказала, что убили Егора на делянке.
Запрягли коней, помчались.
Зажгли смолье. Лежит Егор под комлем, уж не стонет, лицо посинело, но еще дышит. Подвели мужики осторожна слеги, подняли бревно, взяли Егора на руки. Без памяти он.
Отвезли Егора в больницу, утром приехали следователи, опросили всех, забрали Рогачевых, еще двоих.
Мужик мой плох; всю грудь ему отдавило, шею попортило, кровью харкает, говорить не может.
Рогачевы отпираются. Получается так, что Егор, на себя сам по неосторожности бревно уронил. Выезжали следователи на делянку, осматривали там, прикидывали, как могло несчастье случиться. Рогачевых не выпускают, и судить их нельзя.
Я каждое воскресенье Егора навещаю.
Сижу у него однажды, он немного говорить начал, скажет слово, улыбнется мне, видно, и ему радостно, а я плачу.
Вынимает он из-под подушки рукавичку черной вязки с узорьем цветным.
— Чья? — спрашивает.
— Паньки Рогачева. Только он такие и носил в селе.
— Отдай, — говорит Егор, — следователю.
Отнесла я рукавичку следователю. Обрадовался он. «Теперь, говорит, посиди в приемной, пока я последний допрос Рогачева проведу».
Проходит так с час. Вызывает меня следователь. «Во всем, — говорит, — сознался, и протокол подписал».
— Как, спрашиваю, удалось вам?
Следователь рассказывает:
«Начал допрашивать Рогачева, отпирается он, говорит, что и на делянке-то никогда не бывал. А я достал рукавичку и говорю ему, что же ты, дескать, на делянке не бывал, а рукавичку потерял. Возьми, пригодится носить, еще новенькая. Он за ней и потянулся».
Так вот Панька Рогачев и сознался. Потом на суде сказал, что хотели они лютой смертью уморить Егора, чтобы другим пострашнее стало.
Вот, думаю, какие муки вы нам готовите, волчье племя. У нас на медведей иногда с петлями охотятся, так и то охотникам выговаривают, дескать, сердца у вас нет, зверье душите, с ружьем-то на него не решаетесь выйти. А вы людей не щадите! Страшны, значит, вам колхозы.
Махнула я тогда рукой на все свое домашнее хозяйство и ушла в колхоз. Думаю, пока нет Егора, я помогу миру всем, чем могу.
Приеду в больницу, рассказываю Егору о наших колхозных делах. Он улыбается, смотрит ласково.
— Так и надо, Дарья, — говорит мне.
А мне похвала его в те дни была слаще ласк.
Вернулся Егор из больницы, но еще долго работать не мог. Очень сильно шею ему повредили, головы ни поднять, ни повернуть. Боли его мучили, лежать не мог, спал сидя. Приспособили мы ему подушку на край постели, он сядет на пол, голову к подушке чуть прислонит, так и спит. Больше года в постель не ложился. Видели — головы и сейчас повернуть не может.
Эту рукавичку рогачевскую никогда я не забывала.
Говорят про меня, что баба я сумасбродная. Да нет, уж вы не качайте головой. Сумасбродничала я, что скрывать. Верно, Аверин, председатель наш, рассказывал вам? Бывало это у меня, бывало. Но как вспомню эту черную рукавичку, вышитую цветными нитками, так вся дурь с меня сходит.
Женщина опять замолчала, видимо, этим отступлением нарушив последовательность своих воспоминаний.
— Одиннадцать детей вырастила, а где они? — недоуменно спросила она. — Верно, одиннадцать. Двое на фронте погибли: один Иван, старший, в первые же месяцы, он на границе служил, другой Петр, четвертый, уж в самом конце войны. На немецкой земле его могила. В наш сельсовет из этого немецкого города письмо пришло, что, дескать, передайте его родным от немецкого народа — чтут они память советского солдата и следят за его могилой. И карточку могилы прислали, где Петя похоронен. Остальные? Разлетелись по всей стране. Каждому хотелось образование дать. Татьяна, младшая доченька, на химика выучилась, в Тагиле на заводе работает. Степан — агроном, уж ему, кажется, можно было домой приехать, и тот в каком-то институте остался, в котором овец разводят.
Неправильно ведь это было, что молодые из колхозов разъезжались? Я по-своему, простому, так думаю, что без молодых нам, старикам, с колхозным хозяйством не справиться.
Вот одно время пошатнулися дела в колхозе. Трудодень скудеть начал.
Почему так получилось? Мне разобраться трудно. Только видела я, что неправильно наше хозяйство идет, не думают руководители колхоза о народе. Да и менялись у нас председатели чуть не каждый год. Один придет, взглянет, все старые распоряжения отменит, все по-своему повернет, а через год в другое место переедет. Садится на его место новый председатель, и опять на свой вкус и манер все строит. Подходит год, опять за плохие дела спросить не у кого. Ведь как они подгадывали — перед отчетным собранием из колхоза уходили, не хотели перед колхозниками ответа держать.
Работала я на огороде, звено у меня подбилось хорошее — женщины пожилые, одногодки мои. Девчушки да парнишки подсобляли. В войну еще мы это дело начали, способно оно пошло. Город в овощах очень нуждался. Не успеем мы овощи собрать, а уж машины пылят из города — давайте грузите. Мы понимали: работаем, чтобы городскому народу легче жилось, без овоща ведь трудно.
Кончилась война, начало хиреть наше дело. Все меньше и меньше машин из города. Соберем овощи, они лежат, гниют. Председателю говорим — бери, вези сам. Он отнекивается. Говорит, что нет у него транспорта за восемьдесят километров огурцы возить. Он не знает, как ему хлеб вывезти досрочно, а мы к нему с огурцами пристаем.
Площадь огородную нам год от года все меньше дают. Людей поздоровее на другие работы забирают. Нам один ответ — обойдетесь. Весной придешь просить лошадь навоз под парники привезти, — говорят: обойдетесь. Стекла попросишь — обойдетесь…
До чего дело дошло… Помню, хорошую мы капусту вырастили, никогда такая не удавалась — кочаны руками не обнимешь, с земли не поднимешь, крепкие, как камень. А что толку? Так они у нас и остались. Зимой овцам и коровам скормили. Я аж ревела, когда узнала. Вот, думаю, где мои копейки гибнут, вот почему цена мне в светлый день четвертак.
Тогда-то я махнула на все рукой и вроде ушла из колхоза. Весной зовут меня на огород: «Тетя Даша, пора рассаду готовить». Нет уж, говорю, ищите другую дуру — тетю Дашу. Вот посмотрите осенью, что я на своем огороде получу. А это у меня с зимы была думка — своим огородом колхоз удивить.
Поработала я! Всю землю перетряхнула, как вот пуховую постель трясут, грядки по шнурочку выложила. Семена у меня хорошие были припасены. Парнички сделала. Старик смотрит на мои заботы, пыхтит только.
Поспели у меня огурцы рано.
Поехала я на базар. Продала все в один день и привезла домой столько денег, что в одну эту осень поправила наши домашние дела. Муж и сын в обновках ходят. Егор ворчит на меня, но от обновок не отказывается, новый костюм каждому приятно надеть. Баб, моих товарок, зависть одолела. Я им говорю: «Вам, бабочки, дорога на базар не заказана. Огородом никто не обижен». А сама вовсе озверела — о колхозных делах совсем не думаю.
Вдруг новость — объединились мы с соседними колхозами.
Появился и председатель новый — Аверин. Это мужик твердый. Пришел он ко мне, начал стыдить, уговаривать бросить базарные повадки, для колхоза постараться. А мне его слова, что дождь на крышу — только мокрит и стекает. Так мы с ним ни о чем и не договорились.
Оставил он меня. Приду на собрание, только глазом покосит. А меня бес обуял, шумлю на каждом собрании, ни одного промаха никому не прощаю. Аверин выступит, говорит: «У тех, кто работает, бывают, конечно, ошибки. Но плохо, когда о них говорят такие, которых и колхозниками назвать нельзя. Такие для нас хуже лодырей». Ладно, думаю, ты речист, да мне тоже слов не занимать.
А сама заметила, что меня он лодырем не назвал, язык не повернулся.
Прошлой осенью загудело наше село. Появились новые законы для колхозов. Потянулся из города народ в деревню. Все о переменах говорят. Приумолкла я. Сижу на собраниях, слушаю. Люди праздничные речи произносят, а я думаю, чем все это моему огороду может грозить.
К весне рано начали готовиться. Аверин собрал старушек, просил их помочь в огородных делах. Уговаривал каждую взять себе участок по силам, следить за ним, отвечать за урожай с него.
Начали новое дело — торфоперегнойные горшочки готовить. Стекло для парников привезли. Шефы за строительство теплицы взялись.
Ко мне не идут. Аверин молчит. Женщины забегут, рассказывают, новостями делятся. Вижу, что верят они в большие перемены.
Вот тут я эту рукавичку рогачевскую и вспомнила опять. Думаю, муж за колхоз пострадал, инвалидом стал, но всю жизнь колхозу отдал, никогда в стороне от общих дел не стоял. Что же я-то делаю, бедовая моя голова? Партия к народу обратилась с призывом поднять сельское хозяйство, всякие льготы предоставила, с колхозов недоимки сняла. С наших-то уральских колхозов поставки зерна вдвое уменьшены. Весь народ на призывы партии откликнулся. А я в стороне, меня уговаривать надо? Для меня это разве чужое? С Рогачевыми мы разве напрасно бились?
От этих дум голова у меня кружится. Ночами заснуть не могу.
Пришла в правление, там правленцы сидят. Накинулась я на них.
Аверин входит, послушал, спрашивает:
— Что шумишь?
— Какие вы, говорю, руководители? Почему позволяете дома сидеть? Людьми разбогатели? — протянула ему свои руки. — В этих руках не нуждаетесь.
Он спокойно говорит:
— Что ты шумишь? Шла бы лучше на свой огородный участок. Запустили вы его за эти годы. Кто поправлять-то будет? Сами портили — сами поправляйте. Парники пора набивать, а огородницы никак не раскачаются.
А я как будто и ждала этих слов — из конторы и сразу на огородный участок.
Вот так и вернулась в колхоз, — закончила тетя Даша смущенно. — Верно, непутевая баба?
Тетя Даша поправила седые волосы, глаза ее сверкнули задорно, по-боевому.
— Урожай соберем с огорода. Пусть только попробуют нам его попортить. Я не посмотрю и на Аверина, дойду до властей.
Я подумал, что, наверное, Аверину и трудно и хорошо работать с ней. Такими людьми, бескорыстными, полными внутренней силы, богаты наши колхозы.
Кажется, через неделю я опять зашел в Мартыновку.
К правлению как раз подъехала бричка, с нее сошли Аверин и тетя Даша.
— Захотелось ваш квас еще попробовать, — сказал я тете Даше, здороваясь.
— Что квас, — махнула она рукой. — Иди-ка в правление, другим тебя угостим.
Вошли в правление. Тетя Даша поставила на стол председателя корзину, закрытую сверху лопухами, и начала доставать из нее огурцы, приговаривая:
— Вот они, первые, самые свежие, самые вкусные. Пробуйте!
Оглядела всех торжествующими глазами и спросила:
— Кто в нашем районе уже имеет огурцы?
Мы съели эти первые, еще пахнувшие весной, огурцы в торжественном молчании.
Первые огурцы, правда, самые вкусные.
1954 г.