— Железка, говорите? И трактор — железка, и кран — железка, и турбина — железка. Теперь на железках вся Россия держится.
Жил у нас в колхозе Юрка по прозвищу Мужик, молодой парень, почти мальчишка. Отец и братья ушли на войну, а он по малолетству остался жить при матери и сестре, а в колхозе исполнял мужскую работу.
Колхоз был невелик, дворов под сорок. Колхозов таких было превеликое множество по нечерноземному краю. Все крохотно, на виду. Десяток коров, пяток лошадей. Овец пересчитаешь по пальцам, а колхозные угодья просматривались насквозь, от межи до межи. И если бригадир, созывая людей на работу, ударял куском железа о плужный отвал, заменяющий колокол, звуки металла были слышны в каждой избе, и не услышать их мог разве самый ленивый или оглохший от старости человек.
Но это, по нынешним меркам, игрушечное хозяйство работало что было сил, а чаще через силу, обеспечивая общий достаток большой страны. Оно получало твердое задание на хлеб, на картошку и прочие необходимые трудящемуся народу продукты питания, и люди пахали, сеяли, косили, а по осени снаряжали в район подводы, украшенные праздничным кумачом. Оставалось кое-что и на выдачу по трудодням.
С уходом отца Юрка заменил его в кузне, закопченном сарае, утонувшем в зарослях крапивы и пыльных лопухов. Вокруг громоздились в ожидании починки бороны, конные грабли, телеги без передков. У входа в кузницу белел треснутый мельничный жернов, наполовину вросший в землю.
Кузнечной работы хватало: то надо готовиться к пахоте, то к посевной, то ковать лошадей — все важно и спешно.
Числилась за Юркой и другая обязанность: созревала рожь — он выкатывал из-под навеса лафетную жатку, стоявшую там с прошлого года, запрягал в нее пару лошадей и выезжал в поле зажинать хлеб. До сей поры, как закроешь глаза, — среди спелых хлебов, на горбатом холме, откуда отчетливо просматриваются и ближние деревеньки, и грачиные гнезда на церковных липах, и покосившийся крест на колокольне, — как закроешь глаза, видишь пару лошадей, крылья жатки, видишь Юрку, высоко сидящего на железном сиденье. А ножи все режут и режут, и если долго смотреть на крылья, закружится голова.
Помню, тогда же, как начинал стрекотать лафет, моя мать, как и остальные колхозницы, доставала из сеней из-под пыльной застрехи узкое лезвие зубреного серпа с отполированным до глянца деревянным черенком и тоже снаряжалась в поле. Что-то праздничное было в этих коротких сборах. И белая, чтобы не напекало голову, косынка, и длинная юбка, и цветастая, широкого покроя кофта из истончившегося от многократных стирок полотна — все источало тот редкостный вкусный аромат, который одежда приобретает только накануне праздников.
В самом деле, что может сравниться с радостью человека, идущего убирать хлеб свежего урожая! Люди, познавшие старую единоличную жизнь крестьянина, особенно остро это сознавали: дождались жатвы, значит, год, худо ли бедно, прожит, значит, и очередной безбедно проживем, голодать не придется: нива выколосилась и созрела.
Правда, будучи детьми, мы не можем подняться до обобщений и все, что подмечаем вокруг, воспринимаем как единожды и навсегда данное, заведенное кем-то давным-давно, не задумываясь о корнях. Я тоже видел лишь внешнюю сторону событий, гораздо позже догадавшись, что мать готовилась для нелегкой работы, по-своему считая ее для себя светлой и дорогой — необходимой.
Уходила она рано — утреннее солнце било низким желтым светом, а тени лежали длинные и сырые. На ходу, уже почти с улицы, через порог давала наказ, что необходимо в ее отсутствие исполнить.
Особое — и самое приятное — задание отнести в полдень на ниву обед и холодную, из родника воду.
Сразу же за картофельными огородами вставала высокая стена хлебов, из которых тянуло густым сытным жаром и духотой. От дороги справа укладывала рожь в валки Юркина жатка. Налево, в низине, ближе к болоту, тянулись неровной цепочкой снопы, уложенные в копны. За каждой жницей — своя цепочка. Женщины ревниво следили, у кого получится больше. К вечеру придет бригадир и запишет в тетрадку, кто сколько сжал за день.
Когда усталые жницы отдыхали, они осторожно и медленно разгибались в пояснице, пили воду, растирали ладонями исколотые до красноты икры ног и между разговорами, чтобы не тратить впустую время, вили соломенные свясла — перевязки для снопов. Женщины часто поглядывали на бугор и соглашались, что бог дал им в помощь умелого мужичка, пусть еще почти мальчишку, зато руки у него золотые, он и механику отладил, и на редкость ловко с ней управляется. Не будь его — сколько бы им, бабам, пришлось отбивать земле добавочных поклонов. Между прочим, и серпы для них тоже оттачивал Юрка.
— Нет, что и говорить, — согласно повторяли они, — мужик есть мужик, от него бабе всегда облегчение.
Так родилось Юркино прозвище: Мужик. Это было как дань уважения к нему, как признание его силы. Но откуда — откуда и как? — проснулась в нем эта способность и знание взрослого труда? От отца, который ушел воевать и с которым он совсем немного успел вместе поработать? От деда ли, которого он вовсе не знал? Откуда?
Много позже под Владимиром в селе Городищи меня введут в семью — пятеро детей, и все они отличались редким даром любить и понимать природу. Я долго не мог понять, кто наделил их такой бескорыстной добротой и силой любви к живому: отец, кроме трактора, ничего не хотел признавать, а матери, совхозной доярке, было не до того, чтобы знакомить детей с таинствами природы. Но однажды, пытаясь что-то объяснить, мать рассказала про деда Филимона. Был он, оказалось, по-своему личностью примечательной. Различал травы и цветы по имени и скрытым признакам, знал повадки зверей и птиц. Был у него сад, пчелиная пасека. Мед считался у Филимона лучшим в округе. И конюхом был он отменным.
— А когда ослаб и не мог работать, он нянчил ребятишек, а они у меня часто родились. Водил он их на покос, на рыбалку, любил с ними возиться. Он и дал им залог.
«Залог оставил». Сказала мать два слова и выразила всю суть. Филимон умер — многое прахом рассыпалось. Но все ли? Да, была солидная пасека — дай бог улья три сохранилось. Медогонка без пользы стоит, ржавеет. Отец не допускает почему-то детей до пчел, хотя они и с дымарем умеют работать, и залетный рой собрать. А сад, ухоженный дедом, зарос, одичал. Даже ружье, которое осталось от Филимона, и то давным-давно уплыло из отцовских рук.
Словом, все, что окружало деда, составляя его вещный, предметный мир, — все исчезло или дотлевают остатки. Кто знает, может, в этом и есть мудрость жизни — не отпущено долгого веку ничему, что можно купить, найти или выменять. Не вещи вечны. Не они делают человека богатым и сильным. Главное — то понимание мира, какое мы получаем в наследство. Это единственное, что нетленно и не имеет цены. Дед Филимон оставил внукам «залог» — и в них сам жить остался. Вот так, наверное, и к Юрке по невидимым глазу капиллярам времени пришло умение и мастерство, ответственность за окружающий мир.
Мы не с неба свалились, не с облака. Позади у нас лес поколений, отцы и прадеды, воины-сторожевики и ведуны — хранители таинств и обычаев, чаще безвестные, они отливали характер народа. И каждое поколение пропалывало, как поле от сорняка, все, что мешало жить по-людски, что оскверняло человеческую природу. Много бесчестья, вражды и розни, много зла и несправедливости перемололось. Только жерновами были не каменные плиты — живые люди. Их страсти и судьбы. Бились с ордынцами и прочей татью. Пахали землю. Растили детей.
А те обелиски на центральных полянах сел и околицах деревень с перечнем погибших в последней войне с фашизмом? Это уже совсем живая и близкая нам история… Трудно, с болями рождается жизнь, но крепнет душа. «Русский народ за свою историю отобрал, сохранил, возвел в степень уважения такие человеческие качества, которые не подлежат пересмотру: честность, трудолюбие, совестливость, доброту…» Слова эти принадлежат человеку, который до конца сознавал, откуда и на какой почве взросли эти черты, — Василий Шукшин и сам сполна обладал ими.
Каждый по-своему приобщается к общенародным судьбам, по-разному приходит к пониманию родства и ценности жизни. Но момент открытия неизбежен. И чаще всего он происходит в семье. Так, должно быть, случилось и с Юркой, которого в колхозе стали звать Мужиком. Мужик да Мужик. Как приклеилось. И Юрка поначалу смущался. Но председательница полушутя-полусерьезно разъясняла:
— Ты, Юра, слушай да понимай: это вроде генеральского чина такого.
…Немало воды утекло с тех дней! Забываешь имена, расплываются лица. Журнальная и газетная работа увела на другие поля, к другим людям. И каково же было мое удивление, когда едва ли не в первую командировку — надо было готовить очерк о передовом директоре совхоза, — я приехал в Мещеру и услышал давным-давно знакомую историю.
Поначалу директор казался сухим и официальным. Он говорил о горючих песках, на которых, не положи в них навозу, ничего не вырастет, о надоях молока, о покосах, о новых машинах и тракторах. Цифры звучали убедительно и красиво. И легко было догадаться, как много они значат для директора, для него они музыка и смысл жизни, а тем не менее личность его будто растворилась в тех гектарах пашни и центнерах урожая, недоставало какой-то малости, чтобы директор ожил.
И вдруг — то ли он хотел показать, что для деревни он человек неслучайный, то ли надоело все о делах и делах — на планерке дела, в район вызывают по делам, дела ночью, дела днем, а иногда ведь хочется и о душевном.
— А вы знаете, — неожиданно сказал он, и лицо его стало задумчивым и домашним, — хотите верьте, хотите нет, у меня диплом за техникум, диплом за институт, награжден от правительства орденом и медалью, а вот как самое дорогое, чем горжусь до сих пор, это что меня на деревне когда-то звали Мужиком. Вот как это было…
И все, что он следом рассказывал, было точь-в-точь повторением Юркиной истории. Да и только ли Юркиной? В те военные годы, да и немало спустя, его сверстники, пока взрослые воевали и залечивали раны, ходили за плугом, берегли и множили и силу земли, и колхозное богатство. И не надо судить, чей подвиг весомей, чья ноша тяжелей, главное, что в каждой деревне отыскались свои мальчишки, которым рано пришлось повзрослеть, чтобы постичь науку, как выращивать хлеб, а в конечном счете, как приблизить победу. Их ранний труд не пропал…
…Догорела война. Редко, а все же возвращались домой солдаты. Цел и невредим вернулся и Юркин отец, удивив деревню необычностью наряда: его армейские штаны были по заду и на коленках обшиты добротным черным хромом. «Это для экономии, — объяснил он, — чтобы сносу им не было. Я же кузнец, мне нужны портки, какие огня не боятся».
Раз в очередной август притащили из МТС прицепную машину с непривычным для слуха названием — «комбайн». За один прогон комбайн скашивал ржи столько, сколько женщинам удавалось за день. А из бункера сыпалось — успевай подставлять мешки — чистое, уже обмолоченное зерно — просуши, провей и вези в амбар. Позади агрегата оставался лишь ровный ежик стерни да копны хрустящей соломы. Но в машине что-то постоянно портилось, и она чаще простаивала на ремонте, чем работала. Приезжий механик ползал под ее брюхом грязный и злой: едва успеет ее починить — опять остановка.
Юрка по-прежнему ходил в передовиках — эмтээсовская машина не сумела за ним угнаться. И тем не менее приезжий комбайнер, вытирая сбитые в кровь руки, на прощание сказал Юрке при всех:
— Мирово ты, парень, работаешь. Только пора тебе расставаться со своей махалкой. Я один буду убирать ваш хлеб. Через год приеду и комбайном запросто уберу его весь без твоей жатки.
Так начиналась новая эра на хлебной ниве, хотя в хвастливую речь приезжего комбайнера, как мне показалось, никто тогда не поверил. А что сам Юрка?
Крестьянин бережлив. И это понять легко: все необходимое для жизни добывалось тяжким трудом, и бездумно транжирить добытое было рискованно. Не экономить — хлеба не хватит и до весны, и тогда посылай детей христарадничать. Овес придерживай, но и лошадь голодом не мори, иначе зазвенят ручьи, начнется пахота, а она, бессильная, ляжет в борозду, и никаким кнутом ее не подымешь. Бережливый, то есть заботливый, расчетливый, хозяйственный, умелый. И каждое из этих слов без малейшей скидки приложимо к Юрке Мужику.
Особо бережно относились к орудиям труда, без которых нивку не вспашешь, сена не накосишь, ржи не нажнешь. Завелась в хозяйстве лишняя копейка — хотя откуда же ей быть лишней? — выбирай, то ли заказывать шорнику новый хомут и сбрую, то ли покупать железный плуг с бороной. А уж коли купил — за наличные, в кредит ли, — ни при каких обстоятельствах не оставит крестьянин без присмотра ни того хомута, ни той бороны: одно на гвоздик, другое под навес. Чуть шов разошелся — дратвой его. Зуб у бороны истерся — оттянуть его на наковальне. Инвентарь должен быть всегда исправным, в постоянной надежности.
Почти в каждой деревне могут вспомнить, что вот у кого-то имелась лучшая на всю округу коса, и легка-то она необыкновенно, и остра, травы сами под нее ложатся, а между тем ее стальное жало уже все источилось, однако продолжает служить, и выбрасывать косу никто не намерен. Не является ли это лучшим примером, как человек стремился сохранить и сберечь рабочий инструмент?
Но бурное развитие техники неизбежно приводит к тому, что простейшие понятия «инструмент», «инвентарь» вытесняются понятиями «машина», «механизм». Разумеется, отношение человека к «поумневшим» помощникам тоже не остается неизменным. Любовь и уважение к ним не исчезают — они в человеке неискоренимы, однако и оставаться прежними не могут. По крайней мере, необходимо время и, наверное, еще какие-то условия, чтобы после лошади привыкнуть к трактору, после косы и серпа — к сложному комбайну. Привыкнуть не в смысле наловчиться заводить мотор, а беречь и хранить, как ту же самую прославленную косу.
Я не имею возможности рассказать, как перестроился на новый лад Юрка Мужик. Он наверняка бы не оплошал, но, к сожалению, его сельская карьера оборвалась неожиданно и нелепо. Достигнув положенных лет, он ушел служить в армию. Провожала его невеста, дочь председательницы колхоза, обещала ждать, да обманула — вышла замуж за приезжего пожилого водителя трехтонного грузовика, присланного в колхоз на уборку. Юрка решил в деревню не возвращаться, а устроился после армии в областном центре.
А события шли своим чередом. Нашего колхоза больше нет. Где стояли конюшня, амбар, где дымила Юркина кузница, теперь рыжая плешь, перепаханный суглинок. Деревня вроде как ужалась, стала меньше занимать пространства, хотя по-прежнему, как синие флаги, поднимаются над ней высокие дымы из печных труб. Все так же горбится на холме поле. Те же грачиные гнезда на старинных липах. Тот же на колокольне крест. Есть и перемены. У подножия холма — асфальт дороги. Деревня повеселела. На крышах жесть и шифер. Наличники под краску. А над избами выросли кресты на новый фасон — размашистые жерди телеантенн. Но ничто так не трогает и не западает в душу, как плешь, оставшаяся от колхозного подворья.
Страшного нет, не пожар, не стихийное бедствие природы — карликовые колхозы стали убыточны, их укрупнили и на центральные усадьбы свезли все, что было возможно, и живность, и движимое, и недвижимое имущество. Казалось, все верно, возразить против укрупнения нечего. Однако те, кто начинал колхоз с первой борозды, кто по крохам копил ему достаток, те жалели, что колхоз перестает жить, его как каплю растворяют в многоотраслевом совхозе-гиганте.
От нас тоже все увезли, а что новые хозяева за ненадобностью не тронули, довершили дети: гнилушки пожгли на кострах, ржавое железо вокруг кузнечного места собрали на металлолом. Они и мельничный жернов, будь у них сила, могли в озорстве куда-нибудь укатить под горку, и не лежать бы ему на краю распаханной земли у дороги белым камнем.
Весной гвозди всходов проткнут изнутри пашню. Ударит над ними жаворонок. В хлебах у жернова поселится перепелиная семья, и в жаркие ясные дни куцые птицы будут всем выводком бегать на дорогу купаться в теплой пыли.
А потом ты отлучишься из дома на день, два, вернешься назад и не узнаешь окрестность. Где шелестел усатый колос, ухватистый скирдомет обряжет последний скирд соломы, а стриженый бугор точь-в-точь как лопоухая голова новобранца. И ты почти не удивишься, как сделалось все быстро, без суматохи, между тем коричневые комбайны уже пылят на ячменном поле за рекой, и там по всем признакам дело тоже подвигается к концу, хотя никакого рядом многолюдства и суеты.
Не успеешь оглядеться, в совхозе уже подводят итоги жатвы, а комбайны с остывшими моторами собраны на машинном дворе, как стадо коров в загоне.
Подобная скорость уборочной ни Юрке-кузнецу, ни престарелым колхозницам не могла даже сниться.
Однажды в такой же вот напряженный быстротечный август на рязанском поле вспыхнул трактор комсомольца Анатолия Мерзлова. Вскоре вся страна узнала про его подвиг — «Комсомольская правда» подробно и страстно рассказала о нем — имя Анатолия Мерзлова посмертно занесено в книгу Почета ЦК ВЛКСМ. Спасая колхозный трактор и хлеб, он не убоялся огня. Я знаю семью Мерзловых: отец, мать, сестренка, брат. Простые, добрые люди. Они сами всю жизнь работают на земле, они знают; их сын и брат не мог поступить иначе.
— В тот день с утра, — рассказывает мать Нина Петровна, — мы с ним договорились, что, как управлюсь с дойкой на ферме, принесу ему горячий обед прямо в поле, чтобы он не отлучался надолго от работы, потому что время на жатве короткое и дорогое. Я уже все собрала в сумку, когда под окнами слышу мотор. Выглядываю — сын. У них там вышла какая-то поломка, и он приехал за топором. Усадила я его за стол и, накормив, проводила до трактора. Он включил газ и потом, с дороги, через открытую дверцу кабины помахал мне рукой, как простился. Это было в полдень, а в пять часов вечера полыхнул огонь…
Анатолий мог бросить трактор и уйти на обочину. Он мог не рисковать — кто бы упрекнул? — достаточно было спрыгнуть на землю и отбежать на безопасное расстояние. Но, спасая себя, он оставил бы на погибель и трактор, и хлебное поле, и свое доброе имя. Совесть и долг сильней оказались.
— Анатолий был бережлив и аккуратен, — рассказывает мать. — Попадется при дороге гайка — обязательно подымет. Я даже расстраивалась, уж не жадным ли человеком растет мой сын. Даже в свадебном костюме я обнаружила позже завернутые в носовой платок болты и гайки. Если кому что для ремонта понадобится, у него в мастерской всегда нужная железка отыщется. Мне, говорит, нагнуться не лень, а бесполезных предметов не бывает.
А когда мать дежурила у постели умирающего сына, он, придя в сознание, первое, что спросил: жив ли его трактор, велика ли порча. Не о себе думал — о тракторе. Видно, есть это и будет — ни при каких обстоятельствах крестьянин не может смириться с потерей или поломкой «инструмента», иначе не выстоять один на один перед лицом природы и хлебного колоса без подручных средств не вырастить.
Сотни писем получила семья Мерзловых, не меньше — «Комсомольская правда». Их авторов можно разделить на две категории. Одни спрашивали: а надо ли и гуманно ли вообще в наш век рисковать ради бездушного металла, ведь железку сделают на заводе новую, а человека не вернешь?
Авторы других писем смотрели на случившееся совсем иначе. Разделяя скорбь по поводу трагической кончины комсомольца, они видели в его поступке глубокий смысл. «Наш колхоз, — писал военнослужащий А. Мазуров, — соседствовал с колхозом, где жил и работал Анатолий. Как и он, я тоже знаю, что такое уборочная страда, — работал до армии в поле и знаю, что значит для колхозника трактор: это его первый помощник».
Причина двойственного отношения к поступку Мерзлова, думается, ясна и прозрачна. Рассуждать абстрактно, безотносительно к реальной жизни — возникнет иллюзия, что вопрос — стоит ли рисковать или не стоит? — звучит исключительно уместно и заботливо. Вроде бы и не стоит. Для тех, кто так считал, машина всего лишь «железка». Но в том-то и упрятана вся закавыка, что для других она «первый помощник». Разница в отношениях несомненна.
Писатель Константин Симонов приехал на родину Мерзлова, чтобы рассказать стране о его подвиге. В очерке «В свои восемнадцать лет» он приведет слова колхозного бригадира: «Железка, говорите? И трактор — железка, и кран — железка, и турбина — железка. Теперь на железке вся Россия держится. Отсюда и считать надо — стоило или не стоило…»
Но то, что подобный вопрос возник, само по себе симптоматично. Становится понятнее, откуда начинается завидное терпение и упорство человека на ниве, почему он до конца остается верен себе, верен долгу. Он как тот солдат, которому отступать некуда и нельзя: он не защитит — кто защитит? Он не накормит — кто накормит?
Понятнее и другое: при технической населенности деревни — куда ни повернись, уткнешься в машину — не то чтобы нравственная цена ей упала, а, пожалуй, наоборот, она еще не оценена по достоинству. Возможно, потому, что ни за трактор, ни за комбайн не приходится платить из собственного кармана. К тому же в недавнем прошлом (да и поныне не изжита эта система) усиленно внедрялась сдельная оплата труда, стиралась зависимость труженика от урожайности в поле. И люди бывалые недоумевали: по их наблюдениям урожаи падают, а благосостояние сельчан растет.
— А коли человек получает больше, чем дает, — сердился один мой знакомый председатель колхоза, — он становится рвачом, хапугой! Для него все, что лично ему не принадлежит, обесценивается. Ему ничего не жаль. Он на жатве солидный куш отхватил, а подготовить комбайн на зимнее хранение не желает. Так и заявляет, что это не его печаль. Вот ведь зараза какая завелась. Приказ, что ли, какой на него придумать?
— Впрочем, на приказе далеко не уедешь, — сокрушался председатель. — Много их было, один строже другого. А что толку? Живое дело по-казенному не исправишь.
— А как не по-казенному?
— А так, через хозрасчет. Материальный интерес снизу доверху. Хлопотно его вводить, а все равно придется.
Тому разговору уже несколько лет. Хозрасчет становится основой экономики. Где созданы хозрасчетные безнарядные звенья, там возрождается не только, как принято говорить, чувство хозяина земли, но и хозяйское отношение к механизмам.
Однако вспомним еще раз о косе. За что ей хвала? Почему ее берегут? Или владелец настолько беден, что новую не способен купить? Ничуть не бывало. Металл — бруском тронешь — острее бритвы, в работе — легкая, спорая, а от другой руки сохнут, тяжелая, тупая, ее и выбросить не грех. Замечали? В рассказах о хорошем инструменте всегда слышна гордость, у косца — за косу, у плотника — за топор. А можно ли петь славу современному комбайну?
…В приокском совхозе «Сергиевский» случай свел меня с Шамилем Алеевым. Шамиль слесарь, его специальность — чинить грузовики, а в уборочную он, как когда-то давний знакомый Юрка Мужик, всегда перебирается в поле. Он имеет персональный комбайн, любит его и бережет.
Дни у нас начинались одинаково. Перед выездом, прежде чем заводить мотор, перво-наперво подтягивает болты и гайки. В обед, вместо того чтобы хоть четверть часа отдохнуть, Шамиль доставал из запаски ключ «на семнадцать», лез в нутро копнителя, что-то там, на его взгляд, «разболталось».
Даже в движении — кажется, никаких отклонений от нормы! — Шамиль кивком головы показывает, чтобы я принял у него штурвал, и опять лезет к копнителю.
Что он там мог расслышать?
Мы двигаемся, отгороженные от всего мира заслонкой грохота и шума. Даже тяжелый транспортный самолет — его огромная тень наискосок проутюжила поле — беззвучен. А Шамиль каким-то чудом уловил посторонний звук и хочет удостовериться, не ослышался ли.
Так и есть: неисправность. Стоп машина. Оно вроде незаметно, а время бежит. Минута к минуте — солнце к закату, а мы еще не убрали того, что намечали утром. Шамиль не скрывает ни раздражения, ни усталости.
— Ты о чем будешь писать? — спрашивает он между прочим. — Хвалить меня будешь? Да? Меня все хвалят: гайку затягиваю, зерно не теряю.
Что правда, то правда: комбайн у Шамиля ухоженный, не то что у других: не знаешь, в чем душа держится, все на живую нитку.
— Всегда так пишут, — почему-то с сожалением продолжает Шамиль. — Хотят полезное сказать, а получается ерунда. Я слесарь, в железе понимаю: мы же неумно делаем работу.
Оказывается, существует простейшая вещь, известная любому юному технику из кружка «Умелые руки». Если под гайку подложить рифленую шайбу, то никакой подкрутки не потребуется до полного износа комбайна.
— Почему на заводе таких шайб не ставят? — спрашивает Шамиль, будто я директор завода. — Разве там грамотных инженеров не хватает? Зачем мне в поле дорогое время терять?
Он задавал вопросы и не ждал ответов — он нашел слушателя и хотел выговориться. Вот простое: пыль. Чего-чего, а пыли на жатве хватает. Мы ею окутаны, мы плывем в ней как в облаке. Она попадает за шиворот, в глаза, в уши, от нее першит в горле. И Шамиль говорит: хлеб хлебом, а надо беречь и здоровье человека — без кабины нельзя.
Всех претензий не перечислить — лопаются резиновые шланги, молотилка не осиливает увлажненную рожь, портятся сегменты косилки, много отверстий, через которые утекает зерно. Много претензий к комбайну. А беречь его надо. Беречь необходимо. Расчетная продолжительность жизни комбайна семь лет. За сезон он работает дней двадцать пять. Умножьте на семь. Получается: машина служит человеку всего полгода. Даже звучит несерьезно: полгода. Вроде бабочки-сезонницы.
Старый комбайн марки СК-4 давно снят с производства. На смену пришли в европейской половине страны «Нива» и «Колос», в Зауралье — «Сибиряк». Внешне они посимпатичнее, и производительность у них выше. Впрочем, не будем торопиться с окончательным выводом. Помню, «Комсомольская правда» опубликовала письмо знатных механизаторов-целинников: «Сибиряк» не успел поступить на вооружение, а они уже нашли в нем кучу недостатков, и красноярские комбайностроители со всеми их претензиями согласились. Неужели машины новые, а песни о них будут старые?
Строго говоря, конструкторская мысль пока не может предложить тип комбайна, который бы удовлетворял запросы хлебороба, который бы служил долго, без износа, как служила когда-то крестьянину коса. И сельские умельцы вынуждены — кто во что горазд — приспосабливать машину заводского производства, доводить ее «до ума». Известно, например, приспособление алтайских механизаторов, позволяющее убирать полегшие хлеба.
Бережливость и экономия — это, наверно, вечная тема. Но в связи с освоением Нечерноземья она обретает особую значимость и смысл. Когда в кармане разъединственный рубль, и так и сяк прикинешь, как лучше и надежней его в дело употребить. А когда их много звенит? Когда цифры капиталовложений в нечерноземный гектар исчисляются миллиардами рублей? Тогда как? Небывалые суммы, весь этот поток тракторов и комбайнов, который пущен в нечерноземную деревню, могут создать представление, что государство неистощимо, что но щедрости своей оно, если понадобится, еще «отвалит» капиталу. Да нет, «не отвалит». Не зря говорится, что денежки счет любят. А тем миллиардам, что выданы Нечерноземью, дубля не будет. Потому и придется беречь и комбайны, и тракторы, и каждую пядь земли, потому что это наше богатство. Наше, не чье-нибудь…
И коли уж зашел разговор о бережном отношении к технике, то необходимо, видимо, особо подчеркнуть, что начинается оно, может быть, даже не с борозды, не с хлебной нивы, а от конструкторского стола. Будет машина крепкой, в работе спорой, удобной — к ней отношение одно. Не будет — отношение другое. Тот, кто поставляет земледельцу заведомо недоделанную машину, высевает семена неуважительного к ней отношения. От этого никуда не деться.
Есть ли криминал? Мы с Шамилем подбирали и обмолачивали рожь. А днем раньше такой же комбайн косил ее и укладывал в валки. Вроде обычная последовательность при раздельном способе уборки. Но Шамиль никакой «обычности» признавать не желает.
— Косить просто. Да? Молотить сложно. Да? Зачем оба раза надо посылать комбайн? Ты не знаешь? И я не знаю. Надо для простой работы и машину иметь простую. Машину жалеть надо.
…Бесчисленное число раз вспоминал я позднее Шамиля. Кулунда, Заволжье, Центральное Черноземье и Нечерноземье тоже, Нечерноземье особенно, — всюду мнение сходно: для уборки хлебов недостаточно иметь в арсенале средств только комбайны, пусть даже самые совершенные. В любом варианте — это тяжелый, дорогой агрегат, оснащенный режущим аппаратом, молотильным устройством, мотором, не уступающим по мощности трактору. Выпускать такую махину на косовицу все равно что, допустим, паровоз гонять по магистрали с одним вагоном.
— Так ведь надо же чем-то косить? — разводят руками руководители хозяйств. — Не серпами же воевать, их и в помине не осталось, да и людей теперь в деревне столько не соберешь, сколько раньше выходило на жатву.
Необходимость в легкой навесной жатке диктуется и другим весьма серьезным обстоятельством. Как-то в печати промелькнуло любопытное сообщение: энергоресурсы всех имеющихся в стране комбайнов равны мощности гиганта энергетики — Братской ГЭС Но в отличие от последней сила полевых богатырей пропадает напрасно, самое большее месяца полтора в году они впряжены в работу, остальные одиннадцать — на приколе.
Невозможно представить последствия, если огромная ГЭС вдруг на неделю остановит турбины, — убытки будет трудно подсчитать. Видимо, комбайновые простои тоже слишком ощутимое для народной казны расточительство. И не только в измерении материальном…
Речь не о том, чтобы приспособить комбайны для работ, не связанных с жатвой, — их не «заставишь» возить сено, пахать зябь — они не для этого приспособлены. Но разнообразить комбайновый парк навесными жатками, прицепными комбайнами можно, реально и необходимо. А это опять под силу только конструкторам.
Когда весной, в апреле, солнце сгонит с полей последние остатки почерневшего снега и особенно когда прольются первые весенние дожди, среди робких озимых светло и умыто вспыхнет меловое пятно схваченного железным обручем мельничного круга. Бел-горюч камень во ржи. И будет долго он светиться, пока хлеба, войдя в силу, не подымутся и его не укроют…