Когда исчезла Саммер, Коко, Алексия и Джил, казалось, переехали к нам. Они собирались у подноса с напитками, курили или ходили рука об руку по саду и смотрели вдаль — как больные на поправке, которым прописали ежедневный променад. Стояли на траве вокруг кованого стола или вставали кружком вокруг матери, и только по смене нарядов удавалось понять, что время идет (хотя Джил не хотела переодеваться и носила свое монашеское платье; одна мысль о том, чтобы выбрать другую одежду, казалась ей предательством, невыносимым показателем тщеславия).
Часто они замирали, повернувшись лицом к озеру, будто ждали, что оттуда прилетит какая-нибудь весть. Вяло играли в настольный теннис, медленно перебрасывая шарик. Ложились рядом на траву и смотрели в небо, а их неподвижные тела напоминали исполнение какого-то мистического ритуала или захоронение.
Осиротевшие подруги выглядели усталыми, щеки у них впали, они закусывали губы от волнения. Они напоминали маленьких заблудившихся девочек, постоянно готовых залиться слезами, они и правда могли разрыдаться без предупреждения, а потом убегали и прятались в доме.
Эти несколько дней, длинных и ленивых, как само лето, они общались со мной как с равным. Нас объединяла мысль о допущенном нами промахе, случайно совершенной ошибке, и ощущение собственной неправоты окутывало всех четверых, как облако пепла, как чернота. Они обнимали меня, рассеянно проводили рукой по моей щеке, и я — впервые в жизни — чувствовал, что стал частью чего-то цельного и прочного.
Навещавшие нас друзья родителей старались найти подход к девочкам, но те избегали разговоров, ускользали при первой возможности и держались вдали от вновь прибывших; они просто были в курсе происходящего. В саду собиралось все больше и больше народа, и маму, которая не снимала солнечные очки, постоянно окружали люди.
Она стояла среди всех этих загорелых женщин, которые обращались к ней шепотом, размахивая руками со сверкающими рядами браслетов, и оставалась бледна и безучастна. Адресованные нам, рассеянным и погруженным в себя, слова участия, доходили до нашего сознания искаженными, будто их приносил ветер. Люди казались точками на горизонте, муравьями, шныряющими по своим дорожкам в мире, к которому мы принадлежали лишь в те краткие минуты, когда случайно обретали надежду и уверяли себя, что все это — дурацкое недоразумение. Скоро мы станем подтрунивать друг над другом под удивленным взглядом Саммер, которая крикнет: «А вы и правда подумали, что я не вернусь?! Это ж ужас какой-то!» Она тряхнет волосами, она не поверит и, наверное, огорчится.
Отец с друзьями, которые казались еще сильнее и мускулистее, чем обычно, садились в свои машины — дверцы хлопали, моторы ревели; казалось, банда идет на банду. Мы не слышали, как они возвращались, но они неожиданно появлялись на кухне или на мостике, смотрели на заходящее солнце, и в их силуэтах было что-то безнадежное, свидетельствующее о поражении.
Девушки часами торчали у телефона, забравшись без обуви на диван или сидя на ковре и вытянув ноги. Иногда они опускали шторы и замолкали, их окружали прохлада и темнота. Коко или Алексия поднимали трубку, как будто ответ на наши вопросы был спрятан внутри. Может, они надеялись услышать голос Саммер, которая сказала бы им, что находится в Кадакесе,[12] что уехала из прихоти, мы бы расслышали играющую вдали музыку и шумные разговоры. Но телефонная линия гудела, потом что-то шуршало, трещало, и наступала тишина, в которую можно было нырнуть с головой.
Дни, долгие и душные, сменялись другими, такими же. Иногда мы забывали о том, что случилось там, в саду, и смотрели на озеро, такое же неподвижное, как и мы. Нежно-голубое, оно казалось точным жидким отражением неба. Воздух и вода находились в некоем совершенном равновесии, отражая друг друга, как две стерильные безбрежности. Редкие облака пробегали по небу и сразу исчезали, растворяясь под напором жары.
Как-то после полудня девушки разделись, забрались на невысокую стену, идущую вдоль озера, и отправились куда-то вдаль. Я видел, как они, в одном нижнем белье, шли по скользким камням; внизу на пляже валялись небольшие кучки разноцветной ткани. На Джил были белые хлопчатобумажные трусики, она первая бросилась в пенную темно-зеленую воду — туда, где никто никогда не купался. Коко и Алексия, одновременно осторожные и полные решимости, последовали за ней. Даже издалека я чувствовал их энергию и что-то, что неудержимо влекло их туда, подобно мелодичному напеву, зову из глубины.
Девушки плавали медленно, скользили навстречу друг другу, объединялись, и их окружали солнечные лучи — мне почудилось, что они парят в воде вместе с планктоном и сейчас тоже исчезнут навсегда. Я ужаснулся.
А они все плавали и плавали, и каждое их движение было полно грации. Они удалялись от берега, и я сжимал кулаки, быстро торгуясь про себя, чтобы мне вернули Джил: «Возьмите Коко и Алексию, но не Джил, умоляю». В этот момент что-то во мне враз надломилось.
Они еще долго оставались там, между нашим светом и тем, более притягательным, у самого горизонта, а я торчал на стенке, на которую залез незаметно для себя, и старался унять сердцебиение. Я видел их вытянутые тела, когда они лежали на спине и били бледными ногами по воде, но стоило им исчезнуть в глубине, и сердце мое начинало колотиться с новыми силами. Потом солнце зашло, на воду легли тени. На небе, приобретшем цвет тусклого металла, то там, то тут стали появляться распухавшие на глазах облака. Неожиданно разразилась гроза, и серая пелена дождя обрушилась на землю; по воде оглушительно застучали капли. Девушки казались черными точками в темной с осколками света воде, и плыли к берегу. Издалека казалось, что их поглощает расплавленная сталь.
Но вот они хватаются за камни, дрожат от холода, их мокрые волосы липнут к плечам… Меня наполнило бесконечное чувство благодарности к высшим силам — я был уверен, что они услышали меня.
Коко и Алексия неслись прочь, крича и прикрывая руками головы, чтобы защититься от потопа, а Джил почти залезла на каменный вал, когда на меня нашло. Я бросился по ограде к ней и, не раздумывая, пока она удивленно, почти с опаской, смотрела на меня, схватил ее за руку с удивившей меня самого силой и поцеловал так, как никогда потом никого не целовал. Я помню запах водорослей, шедший от ее волос, и запах дождя, который пробивал наши тела до самых костей. То была первая и последняя гроза этого лета.
Я внезапно ощутил, что сам стал дождем, травой, озером. Я никогда больше не испытал это чувство принадлежности к миру так, как в мгновение, когда ее губы касались моих, а мое сердце, вынырнувшее из неведомых глубин, билось в унисон ее сердцу, и их разделяла только моя намокшая футболка. Потом Джил отстранилась. Побежала в ночи к дому. За спиной у меня осталось озеро; мне казалось, что оно набухало, как легкое или как огромное сердце.
Дома меня ждала мать, она держала в руке фен и направила его на меня молча и с удивительной нежностью. Девочки пили пиво на кухне, до меня доносился их смех. Когда я присоединился к ним, то с удивлением обнаружил, что мой отец стоял возле них и напряженно улыбался. Лицо его светилось, как на юношеских фотографиях, как будто он забылся.
Девушки сидели в свитерах, которые обычно носила мать. Коко обернула волосы зеленым полотенцем наподобие тюрбана и оживленно рассказывала что-то, подкрепляя повествование жестами; в руке ее дымилась сигарета. Я видел лица Джил и Алексии; их влажные волосы тускло отсвечивали в ярком свете лампы. Оказывается, Коко ездила автостопом к парню в Берлин; водители машин, которые ее подвозили, большей частью были психами, извращенцами, пьяными или обдолбанными, а когда она добралась до места выяснилось, что ее парень уже встречается с другой. Пока Джил и Алексия хихикали от волнения, отец сильно удивил меня — он не курил, хотя пробовал, но, как гласила семейная легенда, отказался от этого вонючего дела после стажировки в адвокатском бюро — деликатно забрал сигарету у Коко (она немного подняла руку, помогая ему, как будто так поступала всегда) и затянулся. Он сделал это так яростно, что кончик сигареты покраснел, и мне показалось, что я услышал треск табака. У меня возникло странное ощущение, что мне внезапно приоткрылась тайная сторона личности собственного отца, мягкая и одновременно непристойная, сторона, которую никто не должен был видеть и которая обнажилась по недосмотру. В тот вечер в мире что-то изменилось, сдвинулось на самую малость, но с этого момента мы оказались будто в другом измерении; с прежним оно соотносилось так, как если бы мы совершенно перестали себя контролировать, стали спонтанными до такой степени, что это вселяло бы ужас.
Джил перехватила мой взгляд и заговорщицки улыбнулась, подняв брови, а потом протянула стакан с пивом, и меня охватила такая неудержимая радость, какую чувствуют, наверное, тайные влюбленные.
Девочки остались спать в комнате для гостей — улеглись втроем на большой кровати. Мы называли эту комнату «Георг V», потому что родители собрали в ней предметы, которые наворовали в этом парижском гранд-отеле: халат, тапки, пепельницу, ключ. Я ощущал присутствие гостий из своей комнаты в противоположном конце коридора. Перед сном Алексия, в короткой футболке, еле прикрывающей бедра, явилась ко мне за зубной пастой. Она прошла за мной в ванную и без привычных тонального крема и густой туши оказалась совсем юной, утратившей всегдашний провокационный вид. Ее небольшие глаза смотрели спокойно, без вызова. В блеклости ресниц было даже что-то беззащитное. Когда она приблизилась, я впервые заметил веснушки на ее щеках. Алексия долго разглядывала меня, потом задумчиво опустила глаза на тюбик зубной пасты, который я держал в руке. Мне показалось, что она вот-вот расплачется, но пока я задавался этим вопросом, девушка исчезла в пятне света, лившегося из коридора.
В ту ночь я не спал. Темнота рисовала на стенах и на полу загадочные тени. Комнату наполнял влажный воздух, в ней царил дух озера, он забирался ко мне в легкие и выстилал их коврами из одуряющих трав.
Мне казалось, что я слышу шушуканье девочек или их шаги на лестнице, скрип открывающейся двери. Меня лихорадило, я находился на грани реальности и сновидений. То в комнату заходила Джил, проскальзывала ко мне в постель — полностью обнаженная, длинные темные волосы рассыпаны по белой груди — и молча прижималась ко мне. То они все трое приближались ко мне в прозрачных ночных рубашках, держась за руки.
Мне являлись картины из прошлого, похожие на выцветшие слайды на белой простыне. Я видел, как девочка Джил с аппетитом ест персик — без спросу цапнув его из корзинки, стоявшей на нашем кухонном столе, — и теперь сок стекает по ее подбородку. Я вспоминал, что был потрясен ее невинным нахальством, а мать пребывала в шоке. Другая картинка: она, вместе со смеющейся Саммер, стоит в приспущенных штанишках в ванной, обе прикрывают ладошками рты, лет им восемь или девять. Потом, намного позже, сестра призналась мне, что они хотели посмотреть, «что будет, если туда засунуть зубную пасту», и показала на трусики.
Лицо Джил крупным планом — темные глаза, в которых всегда читается что-то, похожее на спокойное безразличие. Правильная, удивительно серьезная, даже степенная, она казалась мне прямой противоположностью сестры. Но в последние годы Джил постоянно оказывалась на каких-то подпольных тусовках, в подвалах, на вечеринках, которые плохо заканчивались и где объявлялась полиция, — казалось, вопреки созданному образу, от нее самой исходила опасность, словно она изначально была создана для ночи и теней, но не отдавала себе в этом отчета. Я помню, как она, пятнадцатилетняя, единственная из компании Саммер, загорает в мужских трусах и без лифчика в купальнях Паки, не обращая внимания на посторонние взгляды, и читает какой-то роман о Древней Греции.
Всю ночь она провела у меня в комнате, шепча сокровенные слова, гладя меня по лицу. Четыре года, что нас разделяли, ничего не значили, они обернулись мостом над пропастью, и, пройдя по нему, я добрался до нее на той стороне — там, в сияющих джунглях, она ждала меня, благоухая ароматом воды, будто ее вытащили за волосы из водопада.
На следующий день небо вновь обрело свою бледную синеву. Я проснулся с противным комком пыли и перьев в горле, спустился в кухню, предчувствуя катастрофу — нечто неотвратимое и угрожающее, — и обнаружил там мать в ее неизменных солнечных очках RayBan из черного пластика.
— Они ушли? — поинтересовался я.
Мать подняла голову: выражение ее лица могло означать все что угодно.
Может, она не помнила ни прошлую ночь, ни даже того, кто я и что делаю тут, у нее на кухне, а просто рассматривала кофейную гущу на дне чашки, чтобы прочесть в ней свое будущее. А может, прошлых ночи и дня не случилось вовсе, а был лишь сон, из тех смутных снов, что оставляют в душе и сердце след более глубокий, чем сама жизнь?
Или мой вопрос пронзил ее, как стрела, впивающаяся в летящую птицу? Кто ушел? О ком я говорю? О девочках из плоти и крови, аромат духов которых витал над свитерами, висящими на спинках стульев, чьи чашки остались вот тут, в раковине, о девочках, которых можно было коснуться, позвать и услышать ответ? Или о другой? О той, чье лицо внезапно всплывало перед глазами и сразу исчезало, о той, чьи черты потеряли четкость, о той, чей голос почти истерся из памяти?
В это мгновение, когда я стоял перед матерью — с ее непроницаемым лицом и укрытыми за очками глазами, — я ощутил стыд, мучительный стыд, а потом наступили забвение и апатия. Я запретил себе думать о прошлой ночи — она осталась трещиной в пространстве и времени, червоточиной, оказавшись в которой я имел наглость испытывать неприличное счастье, как будто Саммер никуда не делась или ее никогда не существовало. Теперь мне хотелось, чтобы скорее вернулась гроза — она обрушилась бы на нас с неба, и низвергающаяся вода поглотила бы и дом, и мать, и отца, и меня, оставив только надувной матрас, на котором растянулась бы тогда моя сестра, и ее кожа лоснилась бы от солнцезащитного крема.