8. Как не сдаваться, когда все идет не так: «Один день Ивана Денисовича» Александра Солженицына (Или: «Не забудьте взять в тюрьму ложку»)

Молитва должна быть неотступна! И если будете веру иметь и скажете этой горе — перейди! — перейдет [113].

В «Одном дне Ивана Денисовича» есть фраза, которая звучит странно, но сразу понятна: «На чужое добро брюха не распяливай». В книге речь идет о посылке, полученной другим заключенным. Это совет не желать того, что не может быть твоим. Не стремиться слишком сильно в Москву. Тут снова можно вспомнить самопровозглашенного не-клоуна, который был дрессировщиком, но выглядел как клоун. Не обманывай себя. Не становись тотальным ежом, как сделала когда-то я. Не зацикливайся на одной-единственной идее так, чтобы утратить связь с реальностью.

В тот безумный год в России я так старалась быть кем-то другим, что стала чужой самой себе. (Можно я скажу так: я стала немного колючей, полюбила есть ягоды и «шнырять в подлеске русского языка»? Простите.) Думаю, что люди вокруг меня относились ко мне так же, как к клоуну, одетому в клоунский костюм и поэтому не способному быть никем кроме клоуна. В глубине души я отдавала себе отчет, что я никакая не русская, не могу остаться в России навсегда и не могу выйти замуж за своего украинского бойфренда, которому я даже не особенно нравилась. Мне просто отчаянно хотелось сбежать, принять вызов своей фамилии и наконец испытать чувство принадлежности хоть к чему-нибудь. Несколько недель я вела себя как истеричка, убеждая саму себя в том, что не буду заканчивать университет и навсегда останусь в России. Но я знала, что все это глупости. Я попрощалась с друзьями, вернулась домой и стала жить дальше.

Следующие несколько лет я занималась своей новой писательской карьерой в Лондоне и часто ездила в Россию. Дар Господень, сын Дара Господня, отошел на задний план. В конце концов я устроилась внештатным редактором в российский журнал, что дало мне возможность ездить в Россию сколько заблагорассудится. Я познакомилась со своим будущим мужем, который оказался вовсе не выходцем из русскоязычной страны, а англичанином из города в сорока двух милях от места, где я выросла. Отчасти я все еще считала себя немного русской. И, чтобы это доказать, я, уже успокоившись и будучи беременной первенцем, закончила магистратуру. То есть я вроде бы сдалась, но хотела показать обратное. Какое-то время казалось, что мне удалось разрешить парадокс «Трех сестер»: я взяла себе лучшее из обоих миров. Мне не нужно было делать выбор.

Ко времени получения нами письма, которое открыло тайну моего происхождения, я уже давно перестала думать о своей фамилии. Мне больше не нужно было о ней думать, потому что я поверила в то, в чем убедила себя сама. Я всегда игнорировала тот факт, что фамилия Гроскоп не показалась знакомой ни одному из людей, с которыми я встречалась в России. Вместо этого я обращала все свое внимание на тех, кто с удовольствием замечал во мне явно русскую душу. Не то чтобы я твердила каждому встречному, что я русская. Мне этого было не нужно. В жизни, которую я себе устроила, все указывало на то, что я по крайней мере немного русская.

И вот — мне тогда было чуть меньше тридцати — отец получил электронное письмо от дальнего родственника из Канады, о котором мы не знали. Мы крайне редко получали какую-либо корреспонденцию от людей по фамилии Гроскоп. Мы были единственными Гроскопами. Кроме нас были только Гроскопы через «с», но это, как уже обсуждалось выше, было совсем не то. И вот обнаружился еще один Гроскоп — через «k». Мы ничего о нем не знали. Зато он, как оказалось, знал о нас очень много.

Я сейчас не помню точно, когда мы получили письмо — скорее всего, в самом конце 1990-х или чуть позже. Дед умер весной 2001-го, а это было незадолго до его смерти. Родственник восстановил нашу родословную и прислал нам несколько документов с именами всех родных моего деда, записанными царапающей бумагу перьевой ручкой, — в основном эти имена были нам известны. Все это явно было настоящим и похожим на правду. Тут были дяди, братья и прочие родственники деда, которых он сразу узнал, хотя и не вспоминал о них много лет. Он всех их знал. Там было несколько имен, неизвестных большинству членов нашей семьи, но дед немедленно вспомнил, кто они такие и кому кем приходятся. Бабушка, хотя она и не принадлежала к нашему роду, тоже узнала эти «новые» имена и начала рассказывать истории о людях, с которыми она мельком встречалась в 1940-е. Это точно было наше семейное древо, никаких сомнений быть не могло.

Родственнику удалось восстановить родословную до моего прапрадеда. Его звали Гершон, он приехал в Стоктон-он-Тиc в 1861 году. В документах были названы все его дети и их потомки, вплоть до моего поколения. Все имена и географические названия были указаны верно. Гроскопы были сначала рыночными торговцами в Стоктоне, позже многие из мужчин стали котельщиками. Когда работы стало мало, часть Гроскопов переехала в Берри-Айленд в Уэльсе, где они тоже работали котельщиками. Все это было похоже на правду: дед родился в Берри-Айленде. Наконец, в документах было указано место рождения Гершона — место, откуда он перебрался в Англию: Лодзь, Польша. То есть он был поляком. А судя по всем именам, он был также евреем. Я почти угадала. Ну то есть как — промахнулась на несколько сотен миль. Выучила не тот язык и присвоила не ту национальность. Я не была русской. Я просто распялила брюхо на чужое добро. Это было не очень приятно.

Сцена с «брюхом» происходит ближе к концу «Одного дня Ивана Денисовича». Заключенные в советском исправительном лагере готовятся к вечерней проверке перед отбоем. День Ивана Денисовича

был наполнен событиями — и мелкими неудачами, и маленькими личными победами, из которых состоит лагерная жизнь. Тем вечером становится понятно, что Цезарь, один из соседей Ивана Денисовича по бараку, получил посылку. Теоретически заключенным было позволено получать посылки время от времени, но завладеть ими на самом деле было не так просто. Нужно было задобрить надзирателя сигаретами, чтобы он разрешил тебе ее забрать, еще одного — чтобы получить право донести ее до своей койки. После этого жди со всех сторон предложений по бартеру и обмену. И если ничего не украдут — этот день можно считать очень удачным.

В этой сцене посылка, полученная Цезарем, полна самых желанных для всех, в том числе для Ивана Денисовича, вещей, заполучить которые удавалось очень редко: Цезарю прислали «колбасу, сгущенное молоко, толстую копченую рыбу, сало, сухарики с запахом, печенье еще с другим запахом, сахар пиленый килограмма два и еще, похоже, сливочное масло, потом сигареты, табак трубочный». Ивану Денисовичу не нужно даже видеть содержимое посылки — ему достаточно один раз втянуть носом воздух, чтобы узнать, что в ней.

Для Солженицына этот момент немедленно становится возможностью показать важность самоотречения — и не просто из-за аскетического желания быть лучше других и противиться искушению. (Хотя Солженицын был настоящим аскетом. Он даже выглядел как Бог.) Нет, сопротивление искушению — это не самоконтроль. Это возможность выказать свою человечность. Будь терпелив. Жди своей очереди. Не переживай от того, что другим досталось больше, чем тебе. Такое поведение в конечном счете сделает тебя лучше. Твоя человечность — это твоя личность. Не пытайся быть кем-то другим. Все это становится очевидно из поведения Ивана Денисовича. Он ничего не просит, ничего не ждет. Он видит, что обретение всех этих замечательных земных благ как будто опьянило Цезаря. Но Иван Денисович способен спокойно отойти, испытывая благодарность к Цезарю за лишний кусок хлеба, которым тот с ним поделился. «На чужое добро брюха не распяливай».

Упоминание «брюха» — олицетворяющего голод, желание и инстинкт, все то, что делает нас людьми, но должно подавляться в тюрьме, — не случайно. Многие из мыслей Ивана Денисовича вращаются вокруг еды и того, удастся ли ему съесть больше или меньше в каждый конкретный день. В конце дня Иван Денисович отмечает, что тот прошел хорошо — ему удалось съесть добавку каши. А еще у него есть собственная ложка, которой он всегда ест. Ложка Ивана Денисовича — предмет его гордости и радости. Она олицетворяет для него личную свободу и дает почувствовать собственную индивидуальность. У него есть что-то, чего нет больше ни у кого, — его собственная ложка. Ему, конечно, приходится ее прятать, потому что никто не должен знать о том, что он сохранил кусочек личности. Он прячет ее в валенке. Пока он не вылизывает миску языком, он все еще человек. Как не сдаваться в самой худшей из возможных ситуации? Оставаться тем, кто ты есть.

Еще один запоминающийся аспект «Одного дня Ивана Денисовича» — это то, как Солженицын пишет о запахах и обонянии. Он не просто описывает запахи, хотя и это делает довольно часто. Конечно, не обязательно иметь какое-то особенное воображение, чтобы понять, как чувствует себя человек в тюрьме, лишенный самых маленьких радостей жизни, таких как запах свежеиспеченного хлеба или скошенной травы, — повседневного обонятельного опыта, который делает нас людьми, хотя мы этого даже не замечаем. Сила каждого запаха многократно увеличивается, и нос Ивана Денисовича воспринимает малейшие их оттенки. Но дело не только в самом обонянии. Дело в том, что окружающее водит тебя — в буквальном смысле — за нос. Боковое зрение больше никого не интересует. Ты все время смотришь вниз. Это имеет два значения. Во-первых, это показывает ограниченность мира Ивана Денисовича, но, во-вторых, это и путь к спасению. Как еще не сдаваться перед лицом разочарования во всем? Иди на запах правды. Тяни носом воздух в направлении надежды.

Вышедшая в 1962 году, повесть «Один день Ивана Денисовича» была единственным произведением Солженицына, опубликованным в СССР. 95-тысячный тираж был немедленно раскуплен, и книга продавалась на черном рынке за неслыханные по тем временам 10 долларов. Все остальное, написанное Солженицыным («Раковый корпус», «Август Четырнадцатого», «Архипелаг ГУЛАГ»), было опубликовано на Западе. В 1970 году ему присудили Нобелевскую премию; он решил не ехать на церемонию в Стокгольм, опасаясь, что его не впустят обратно в Россию. Впрочем, в 1974-м его все равно выслали, когда советская власть больше не готова была его терпеть.

В первой рецензии на «Один день Ивана Денисовича», вышедшей в «Нью-Йорк Таймс» в 1964 году («Короткая, написанная скупым языком, выразительная, яркая… Для публикации повести потребовалось личное разрешение Хрущева»), Солженицына охарактеризовали как «сорокачетырехлетнего учителя математики из древнерусского города Рязань». Это позволяет понять, как поначалу был воспринят его голос: речь шла не об открытии талантливого нового писателя — в нем видели обычного гражданина, добившегося, чтобы его услышали. Это был не новый Пастернак, явный выходец из мира литературы. Голос Солженицына воспринимался как истинный голос инакомыслия, доносящийся прямо из тюремной камеры. Его воспринимали как совесть России, человека, который вынес правду о лагерях «шкурой своей» [114].

Мощь «Одного дня Ивана Денисовича» заключается в том, что книга сразу переносит читателя в мир зэка, с Алешей-баптистом и бывшим кавторанга Иваном Буйновским на соседних койках. Стиль почти документален, он напоминает дневник, полный подробностей. Поскольку в повести описан один день — чтобы показать, что дни в лагере мало отличаются друг от друга, — автор может позволить себе изобразить крупным планом мельчайшие детали лагерной жизни: «затасканный» лоскут с пришитым номером на штанах, чуть выше левого колена; молочно-белый термометр, который, кажется, никогда не опускается ниже минус сорока одного градуса (температура, при которой лагерные работы отменялись); «разварки тленной мелкой рыбешки» под листьями вареной черной капусты. Это взгляд, противоположный взгляду с высоты птичьего полета. Иван Денисович видит только то, что находится непосредственно рядом с ним. В идеале — внизу. Это рассказ человека, чья голова постоянно опущена.

Однако дух его не сломлен: он нашел способ выжить в этих подавляющих личность условиях. Есть персональные правила (хранить обувь в определенном месте, не съедать пайку хлеба раньше времени) и внешние правила (снимать шапку за пять шагов до того, как пройдешь мимо охранника, и надевать обратно через два шага после). В образе Ивана Денисовича Солженицын открывает перед нами мир зэка (политического заключенного). Иван Денисович находится в лагере незаслуженно. Он знает это и подозревает, что это известно и тем, кто его посадил. Он воевал во Второй мировой войне и попал в плен к немцам. Он признает, а не скрывает этот факт. Его осуждают как немецкого шпиона и приговаривают к десяти годам лагерей. (Солженицына посадили при похожих обстоятельствах, он отбывал наказание с 1945 по 1953 год — правда, его «преступление» состояло в негативном отзыве о Сталине в личной переписке. Его осудили за «антисоветскую пропаганду».)

Издание «Одного дня Ивана Денисовича» было лично одобрено Хрущевым, который сказал: «В каждом из вас есть сталинист. Даже во мне есть сталинист. Мы должны выкорчевать это зло». С этого момента судьба Солженицына оказалась привязана к судьбе Хрущева, что означает, что после 1964 года, когда Хрущев был смещен, ничего хорошего ожидать не приходилось. Солженицын снова оказался «вне закона» в 1965-м, когда КГБ конфисковал у него многие рукописи. Солженицын, как и многие другие русские писатели, был с юности убежден в том, что свидетельствование о нравственном положении родины — его «судьба»; у таких как он никогда не возникало «проблем первого мира» в виде творческого кризиса или низкой самооценки. Это по-своему удивительно: по идее, перспектива появления на пороге сотрудников КГБ может действовать по-разному. Ты можешь считать так: «То, что я хочу сказать, настолько важно, что я готов за это умереть». (Лично я — моральная трусиха и не думаю, что могла бы продолжать писать в таких условиях.) Или ты можешь сказать: «Вообще-то я так себе писатель, товарищи. Пожалуй, брошу я это дело». (По-моему, очень соблазнительный предлог.) Судя по всему, последнее происходило по всему Советскому Союзу на протяжении многих десятилетий, потому что после распада СССР никаких огромных залежей блестящей подпольной литературы так и не обнаружилось. К счастью для Солженицына, он думал об этом так: «[Художник] знает над собой силу высшую и радостно работает маленьким подмастерьем под небом Бога» [115]. КГБ пытался отравить его с помощью биологического оружия (видимо, рицина) в 1971 году, в результате чего он сильно болел, но выжил. В 1974-м его выслали.

Однажды в газете «Нью-Йорк Таймс» Солженицына назвали фигурой «почти библейской нравственной требовательности». Достаточно взглянуть на одну из его фотографий — и вы убедитесь, что эта гипербола, возможно, слишком недооценивает фигуру Солженицына. Он был сама мрачная решительность. Несмотря на многие претензии к советской системе, которая преследовала его много лет, как писатель он очень даже соответствовал одному из важных советских образов — он был стахановцем, в какой бы стране ни работал. (Стаханов был шахтером, перевыполнившим в 1935 году свою дневную норму по выработке угля в четырнадцать раз. Он стал олицетворением борьбы за повышение производительности труда.) Метод Солженицына для борьбы с неблагоприятными обстоятельствами был прост: зарыться носом и писать. Он написал огромное количество страниц и продолжал писать до самой смерти в 2008 году, в возрасте восьмидесяти девяти лет. Одна из моих любимых историй относится ко времени, когда он жил в Америке и каждый день удалялся в свой домик, чтобы писать часами без перерыва. В то время он был крайне слаб. Его жена рассказывала: «Он пять лет не уезжал из дома. У него не хватает одного позвонка… Но каждый день он сидит и работает». Это все, что нужно знать о Солженицыне. У него не хватает одного позвонка. Но каждый день он сидит и работает.

Давайте, впрочем, кое в чем признаемся. Солженицын — литературный гигант. Один из великих. Ни одно из обсуждений русской литературы двадцатого столетия не обходится без Солженицына. Если выбирать одну фигуру, олицетворяющую советский период русской литературы, то это он. Но никто — и я хочу сказать, никто-никто — не читает его ради удовольствия, даже, подозреваю, сам он этого не делал. Судя по всему, он не был человеком, предававшимся каким-либо развлечениям. Я допускаю, что где-то есть книга об этой стороне его личности («Тайными грехами Солженицына были пристрастие к мятным леденцам и многочасовые просмотры всех серий “Тома и Джерри” подряд»), но я ее пока не нашла. Он далеко не Роальд Даль от советской литературы. Своим накалом он повергает читателя в священный ужас. Если Достоевский — еж, а я в своей обсессивной фазе была дикобразом, то Солженицын — это гигантский африканский дикобраз. Как и большинство людей, впервые я прочла Солженицына по необходимости, а не по собственному выбору. Многие читают его из чувства долга — и правильно делают. Аудитория писателя продолжает расти даже сейчас, через несколько лет после его смерти и через много лет после того, как его произведения непосредственно указывали на происходящее и были более чем своевременны. Его наследие живо, потому что мы хотим понимать тоталитаризм, а на более личном и близком уровне — почувствовать то, что чувствовали жертвы тоталитаризма. А это, давайте не будем кривить душой, удобнее делать с помощью чьих-то книг, чем на собственном опыте. В любом случае: если вы хоть немного интересуетесь Россией, как можно не прочесть произведений человека, которого Брежнев назвал автором «грубого антисоветского пасквиля»? Брежнев назвал так «Архипелаг ГУЛАГ» до того, как он или кто-либо из его окружения прочел книгу — зачем читать книгу, прежде чем выносить ей приговор? «Пока что этой книги еще никто не читал, но содержание ее уже известно», — сказал Брежнев [116]. Жалко, что он не пишет обзоры на «Амазоне».

Среди прочего у меня были свои практические причины торжественно кивать, читая «Один день Ивана Денисовича». Это, кстати, лучший вариант для первого знакомства с творчеством Солженицына, который вполне доступен любому подростку — такому как я в то время. (Это происходило за десять лет до того, как я выяснила, что я вовсе не русская, а более-менее еврейка. Наверное, если бы я знала об этом с самого начала, то радовалась бы жизни и читала Вуди Аллена вместо того, чтобы пытаться понять устройство ГУЛАГа. Не то чтобы я сожалею, впрочем.) Готовясь к университетскому собеседованию, я знала, что преподаватель русского отделения скорее всего спросит меня, (а) что я знаю о советской власти (честный ответ: очень мало, кроме того, что у Горбачева родимое пятно на голове) и (б) какую русскую литературу двадцатого столетия я читала. Я много знала о Толстом, Достоевском и Чехове, но понимала, что это будет скорее минимальным требованием и ни на кого не произведет впечатления. Нужно прочесть что-то более современное. Причем быстро. И тут появляется Солженицын и его книга, очень короткий (чуть больше ста страниц), легко читающийся и доступный для восприятия путеводитель по самым темным сторонам жизни в советской России. Идеальный набор. Я взяла ее с собой в первую поездку в университет и читала в своей комнате вечером накануне собеседования, дрожа от холода под одеялом — я не знала, как включить обогреватель, — и, как идиотка, мелодраматично представляя себе, что это напоминает условия, в которых приходилось жить в лагере Ивану Денисовичу Шухову.

Мой план сработал на все сто. В начале собеседования мы говорили об «Анне Карениной», «Войне и мире», рассказах Чехова. Я произносила какие-то глубокомысленные фразы о натурализме и символизме, которые на самом деле не понимала. И тут пришло время того самого вопроса. Меня собеседовала тьютор русского отделения, выдающаяся и немного пугающая женщина — мне пришло в голову, что она была первой русской, с которой я встретилась лицом к лицу. Она была похожа на персонажа «Гарри Поттера»: что-то среднее между Мэгги Смит в роли профессора Макгонагалл и мадам Максим, директрисой французской школы для девочек, в исполнении гигантской версии Фрэнсис де ла Тур. Теперь представьте этого персонажа в виде русской императрицы, занявшейся преподаванием в балетной школе, — и вы получите примерно четверть представления о масштабе преподавательницы, проводившей со мной собеседование. Во время нашего разговора зазвонил телефон; она сняла трубку и сказала что-то отрывистыми, устрашающими русскими фразами. Я смотрела на все это с отвисшей челюстью. Никогда я не чувствовала себя больше похожей на героиню фильма про Джеймса Бонда.

Она положила трубку, натянуто улыбнулась и задала вопрос, которого я ждала: «А что еще вы читали из современной литературы?» Это был зашифрованный вопрос, который на самом деле означал: «Ну а Солженицына-то вы читали?» «Да, — радостно выпалила я, зная правильный ответ, — Солженицына». У меня получилось «Солзи-ни- цин», как будто это какое-то лекарство от кашля вроде пертуссина, — я тогда не умела произносить звук «ж». Я не корю себя за это и не испытываю чувства вины. Кому из людей, чей родной язык английский, легко произносить слово «Солженицын»? (Газета «Дейли Миррор», рассказывая об одном из его антизападных выступлений в середине 1970-х, назвала писателя «Солженитвит».) «И что же из Солженицына вы читали?» — мягко уточнила она, произнеся его фамилию правильно и со значением, чтобы помочь мне вспомнить. Она уставилась в пол, как бы заранее понимая, что я многовато на себя беру. «Э-э-э… “Один день Ивана…”», — я не знала, как правильно поставить ударение в слове «Денисович». «Ивана Денисовича, — улыбнулась она. — И что же вы думаете об этой книге?»

Это был непростой вопрос. Следуя вдохновляющему примеру Брежнева в том, что касается формирования твердых мнений о книгах, которые ты не читал, я успела прочесть только первые десять страниц. Я знала, что в повести рассказывается о человеке, попавшем в ГУЛАГ. Я довольно туманно представляла себе, что такое ГУЛАГ. Я также знала, что Солженицын был важным писателем, что он вызывал споры и что он был антисоветчиком. Внезапно я стала беспокоиться о том, что женщина, проводившая собеседование, могла не быть антисоветчицей, и мое внимание к этой стороне творчества Солженицына может быть оценено негативно. Мне нужно было сказать что-то такое, что не выдало бы моего невежества и показало бы, что я способна думать на ходу. Каким-то чудом я нашла ответ, идя, впрочем, на большой риск, так как он мог оказаться фактически неверным: «Это выдающееся литературное произведение, так как на протяжении целого романа описывается всего лишь один день из жизни одного человека».

Я произнесла это медленно и со значением, как будто высказывая очень глубокую мысль. В тот момент я искренне верила в нее — да и до сих пор считаю авторский замысел довольно смелым и оригинальным: «Напишу-ка я роман о ГУЛАГе. Только весь роман будет об одном дне в жизни одного человека. Просто растяну действие. Зачем кому-то знать, что происходит после этих двадцати четырех часов? Вон с “Миссис Дэллоуэй” [117] же все получилось…» Но все же это было глупейшее утверждение с моей стороны — хотя бы потому, что оно было настолько очевидно. А главное, поскольку книгу я не прочла, у меня не было никакой уверенности в том, что она действительно ограничивается одним днем (сюжет вполне мог развиваться на протяжении хоть тысячи лет, а «один день» из названия — относиться к какому-нибудь флешбэку). Так или иначе, я сказала то, что надо, и прошла собеседование. Первый человек по фамилии Гроскоп в университете. Через сто тридцать лет после того, как мой прапрадед приехал в Англию, будучи польским евреем, чьи потомки потом отказывались признать — ну, или просто как-то забыли, — что он был польским евреем. В тот момент я, конечно, ничего об этом не знала. В противном случае я могла бы и не оказаться в той комнате, делая вид, что знаю что-то о Солженицыне.

Я не возвращалась к Солженицыну много лет — студенткой мне было очень трудно заставить себя его читать. Один из главных уроков его произведений состоит в том, что надо продолжать упорно цепляться за жизнь, какими бы неблагоприятными ни были обстоятельства. Забавно, что этот урок очень важно усвоить, чтобы прочесть любую из его книг. С этим соглашаются даже его соотечественники. Солженицын занимает странное, сложное и иногда отвергаемое место в сознании русских. Его творчество было не совсем литературным — и в то же время его считают величайшей (а может быть, даже единственной настоящей) литературой советского периода. Но и историком его не назовешь, потому что он писатель. Не облегчил он свое положение, и вернувшись уже в очень пожилом возрасте в Россию. Он исповедовал сочетание крайне прогрессивных и крайне реакционных взглядов — многие из них коренились, в толстовском стиле, в духовности, морали и православной церкви. Как и Толстому, ему бы, наверное, больше подошла жизнь монаха, чем жизнь писателя, вынужденного занимать позицию по текущим вопросам.

Один из эпизодов, отлично иллюстрирующих эту проблему с Солженицыным, — это тема речи, с которой он выступил перед выпускниками Гарвардского университета в 1978 году, когда уже пару лет жил в Соединенных Штатах. Учитывая, что он на тот момент был изгнанником из Советского Союза и считался одним из величайших писателей мира, признаем, что выбрать тему, которая бы увлекла и взволновала аудиторию, ему вряд ли было просто. На чем же он останавливает свой выбор? «Антропоцентризм в современной западной культуре». Это наукообразная формулировка высказывания о том, что нас больше волнуют люди, чем природа и наша планета (тут он, безусловно, во многом прав). Эта история кажется мне типичной солженицынской провокацией. Солженицын не может заставить себя выступить в качестве антисоветчика. Большинство других людей в этой ситуации выступили бы с критикой режима своей страны. И высказались бы лестно в адрес страны, их принявшей (США). Они говорили бы не о недостатках Запада, а о пороках Советского Союза. Солженицын органически не способен на такое и находит способ вместо этого напасть на Запад: «Думаете, вы самые умные? Да вы помешаны на себе самих!» И преподносит это аудитории под наукообразным, раздражающим названием. Наверное, это было смело. Но мне это кажется невероятно напыщенным и эгоистичным — одна из причин того, что я долго не могла проникнуться уважением к Солженицыну как к человеку.

Со временем я тем не менее полюбила Солженицына благодаря его репутации экстремального и бескомпромиссного человека. Если вкратце, то Солженицын заслуживает всеобщей любви, потому что он — настоящий хардкор. Помните отсутствующий позвонок? Он не просто писал о том, как выжить в неблагоприятных условиях, — он так и жил, даже когда условия стали для него менее неблагоприятными. Никто не слышал о том, чтобы у него был хоть один выходной, не говоря уж об отпуске. Показательны истории о его жизни в Америке. Местные всеми силами защищали его частную жизнь, которая имела для него огромное значение. В ближайшем продуктовом магазине Джо Аллена висело знаменитое написанное от руки объявление: «Справок о Солженицыных не даем». После смерти Солженицына в 2008 году его бывшие соседи говорили, что он был «довольно загадочным». В годы жизни в США он почти не давал интервью. Его мнение стало всех интересовать в конце 1980-х, в период перестройки и гласности, но он просто пожимал плечами и говорил, что не видит смысла что-то говорить — события развиваются так быстро, что любое мнение быстро устареет. В единственном его интервью местному журналу «Вермонт Лайф» утверждалось, что он работает 24 часа в сутки семь дней в неделю и что свет в его домике никогда не гаснет. Местный врач, лечивший его детей, говорил: «Как бы поздно ни было, он, судя по всему, работал». (Мне нравится это «судя по всему». Было бы здорово, если бы на самом деле он смотрел мультфильмы. К сожалению, это маловероятно. Более вероятно, что он пытался лишить себя еще одного позвонка.) Как сообщал российский журналист Виталий Витальев, Солженицын соблюдал строгий распорядок дня и делал это с религиозным рвением: он работал с 8 до 22 часов каждый день, на протяжении семнадцати лет, как считается, без единого выходного. Иногда он выходил размяться на расположенный по соседству теннисный корт. Мощно.

Такой режим сложно выдерживать без поддержки супруги. Отношение Солженицына к женщинам можно понять по одной из моих любимых строк в «Одном дне Ивана Денисовича» — оно типично для его времени, хотя, возможно, тут есть и определенная доля рефлексии. (Возможно. Я проявляю свою щедрость.) Описывая, как он заправляет кровать, как старается держать постель в чистоте, как зашивает кусок хлеба в матрас, чтобы его никто не украл, Иван Денисович задумывается о том, как бессмысленно усложнено все это на воле. Зачем все это нужно, если можно просто положить одеяло на матрас? Солженицын пишет: «…Ему чудно даже, зачем бабы простынями занимаются, стирка лишняя». (Бабы! Совершенно безумные создания! Заставляют стелить простыню!) Конечно, на воле именно бабы обо всем думают, ухаживают за тобой и обеспечивают течение жизни. Помню интервью с его второй женой, которая уехала вместе с ним в США: она объясняла, что Солженицын никогда не подходил к телефону — к телефону вместо него всегда подходила она. Вот так и удается настоящим писателям писать свои великие произведения.

Первая жена Солженицына давала удивительные интервью об их совместной жизни до того, как Александр Исаевич стал знаменитым. Она также с неловкостью говорила о его втором браке, замечая, что по крайней мере ему несложно запомнить, как зовут его вторую жену, — их обеих звали Наталья. (Понимаю, что нехорошо смеяться над такими вещами. Но это смешно.) Я испытываю большое сочувствие ко всем действующим лицам, их жизнь должна была быть настоящим кошмаром: КГБ «спонсировал» несколько книг с «развенчанием» Солженицына; одной из них были мемуары, вышедшие под именем его первой жены. Он и его близкие постоянно подвергались запугиванию.

Думаю, что, глубоко прячась за всем этим, Солженицын был добрым человеком. Он заплатил непредставимо огромную личную цену за то, чтобы продолжать писать. Он постоянно что-то черкал в каких-то блокнотиках, расшифровывал собственные записи и сжигал части рукописей на костре в саду, чтобы КГБ их не нашел. Каким человеком вы бы стали в такой ситуации? Когда Дэвид Ремник из журнала «Нью-Йоркер» спросил писательницу Лидию Чуковскую о ее дружбе с Солженицыным в начале 1970-х, она рассказала, как они работали в одно и то же время, и он очень внимательно относился к тому, чтобы не отвлекать ее. Он оставлял на холодильнике записки с таким содержанием: «Если Вы освободитесь к девяти, послушаем вместе радио». Это настоящее упорство. Мне оно было очень нужно, чтобы преодолеть свое раздражение от того факта, что я оказалась не русской. Я чувствовала себя так, как будто у меня удалили позвонок. Но, в отличие от Солженицына, боль не мотивировала меня. Вместо того чтобы стиснуть зубы, я чувствовала, что разваливаюсь.

Загрузка...