6. Как преодолеть внутренний конфликт: «Преступление и наказание» Федора Достоевского (Или: «Не стоит убивать старушек ради денег»)

Соврать по-своему — ведь это почти лучше, чем правда по одному по-чужому [76].

Что бы ни происходило в вашей жизни, вряд ли это настолько ужасно, как то, что случилось с Раскольниковым — студентом, считавшим себя способным к великим свершениям и попытавшимся… э-э… доказать это себе, убив топором старуху-процентщицу Алену Ивановну и заодно прикончив ее сводную сестру. Эта книга о том, как легко убедить себя в том, что происходящее (а) не вполне соответствует действительности и (б) совершенно безумно. Если Евгению Онегину присуще преувеличенное самомнение, то Раскольников чувствует себя настолько неуверенно и униженно, что готов на все ради самоутверждения. Герой главного произведения Пушкина беспечно лишает себя возможности счастья. Роман Достоевского — о тех моментах в жизни, когда ты понимаешь, что сейчас совершишь неправильный и непоправимый поступок — и все равно его совершаешь. «Преступление и наказание» — также во многом предупреждение об опасности недостаточного питания. Раскольникову всегда особенно сложно совладать с внутренним конфликтом, когда ему не удается съесть достаточное количество пирожков.

В свой петербургский год я часто вспоминала Раскольникова — я жила недалеко от мест, которые упоминает в романе Достоевский. Мой путь к английской школе, где я преподавала, проходил через Сенную площадь — один из ключевых адресов в романе. Именно здесь находилась съемная комната Раскольникова, в которой его преследуют мысли об убийстве и из которой он выходит, чтобы его наконец совершить. По совпадению неподалеку я тогда завела себе постоянного поставщика вкуснейших пирожков с капустой — старушку, которая торговала у метро; пирожки она доставала из металлического ведра, согреваемого горячими углями. Я часто покупала по нескольку штук и задумчиво жевала их, бредя вдоль тех же каналов, вдоль которых когда-то ходил Раскольников. В то время я сама имела дело с внутренним конфликтом: как мне стать более русской, оставаясь в то же время англичанкой? Чем дольше я жила в России и чем глубже я в нее погружалась, тем больше я ощущала раздвоение личности. Нет, на тех улицах у меня не возникало мыслей о совершении убийства. (Хотя периодически я была близка к этому, когда рядом со мной притормаживали машины с разными неприятными мужчинами — в то время это было очень распространено, как будто став модным хобби.) Меня преследовали навязчивые идеи о «русскости», достигавшие почти раскольниковского уровня безумия. Я все больше укреплялась в идее о том, что у меня «русская душа». В оправдание могу сказать, что я была опьянена экзотикой своей новой временной родины и, будучи молодой и наивной, неспособна к самоанализу. В конце концов я смогла преодолеть свою одержимость, выражавшуюся, в частности, в том, что на протяжении нескольких месяцев я говорила исключительно по- русски (я считала, что таким образом смогу добиться «чистоты» своего русского языка — какая же я была балда), — я решила, что было бы неплохо получить опыт работы в англоязычной газете St. Petersburg Press. Я подумала, что так смогу соединить обе свои половины: я буду брать интервью по-русски и публиковать их по-английски. То есть смогу быть одновременно старой и новой собой. Я проработала в газете несколько весенних месяцев перед летом, когда случился злополучный заплыв голышом.

Газета была любопытным местом, притягивавшим к себе задержавшихся в городе экспатов и молодых людей, считавших, что они хотят быть журналистами, — вроде меня. Я писала статьи о рок- группах (включая группу Дара Господня, сына Дара Господня). Делала обзоры ресторанов, в которых часто бывала ужасная стряпня. В «обзорах» об этом не говорилось прямо — нам хотелось показать Санкт-Петербург отличным местом для жизни (частично потому, что мы пытались убедить в этом самих себя). Самой большой сенсацией в мое время стала эксклюзивная фотография молодого американского фотографа, которому удалось снять политика-ультранационалиста Владимира Жириновского, на котором не было ничего, кроме майки (грязно-белой и помятой, как сам политик) и роликов. Фотография вызвала в редакции большой скандал; не помню, опубликовали мы ее или нет. Но у меня есть ужасное подозрение, что опубликовали.

Так получилось, что мое первое редакционное задание стало иллюстрацией главной идеи Достоевского, кошмарного самообмана, и этюдом на тему внутреннего конфликта. Мне поручили взять интервью у одного из главных клоунов в цирке. Это был печальный, симпатичный человек с настоящими клоунскими кудряшками и скорбным, выразительным лицом. Цирк играл в городе важную роль: он был туристической достопримечательностью круглый год, но иногда устраивал специальные шоу новых артистов. Одним из них был мой герой. У него было важное сообщение, которое он хотел передать миру через меня, интервьюера, которого он так долго ждал. Дело в том, что он не был клоуном. Он был чем-то гораздо бóльшим.

У него было уникальное шоу, первое в своем роде: шоу дрессированных ежей. Он объездил со своими ежами весь мир («Лас- Вегас, Токио…») и очень хотел объяснить мне, что он «больше не клоун». Это объяснялось его огромным международным успехом в качестве знаменитого дрессировщика — что, вероятно, считается шагом вперед по сравнению с карьерой обычного клоуна. На протяжении всего интервью он как будто бы выступал с публичным заявлением о прекращении своей прежней карьеры. Я отнеслась к этому очень серьезно. До сих пор вижу перед собой, как он настойчиво машет головой, поправляя меня.

— Итак, когда вы начали выступать в качестве клоуна…

— Я не клоун.

— Ой, да, ради бога извините… Итак, когда вы стали клоуном…

— Я не клоун.

Шоу было потрясающим. Ежи приходили и уходили по его команде. Ежей он ловил сам в дикой природе и по нескольку месяцев приручал. Ежи умели бегать кругами и перепрыгивать друг через друга (с помощью различных стратегически размещенных рамп). В финале шоу он помещал ежа в трубу с одной стороны, и тот выходил с другой уже в виде дикобраза. Одна из самых больших проблем в его жизни, со вздохом рассказывал этот человек, состояла в том, чтобы заставить дикобраза оставаться в трубе во время шоу. Для этого требовалась серьезная дрессировка. Не-клоун был удивительным персонажем. Ежи были тоже удивительные. И я была крайне довольна своим эксклюзивом. (И своим владением русским языком, которое, как можно понять из содержания моего диалога о ежах, значительно продвинулось.)

Когда я вернулась в редакцию и записала интервью, меня вызвали в кабинет главного редактора. Редактор: «Зачем вы постоянно пишете, что он не клоун?» Я: «Потому что он всеми силами убеждал меня, что он не клоун. Он всемирно известный дрессировщик. Он бы страшно обиделся, если бы я не указала специально, что он не клоун». Редактор: «А вы видели фотографию?» Из цирка нам прислали фотографию героя, позирующего на фоне своих ежей и укрощенного дикобраза. На нем был огромный парик и костюм Пьеро; на полностью загримированном лице хорошо смотрелся красный нос. Я помолчала. «Да, пожалуй, он довольно сильно похож на клоуна». Редактор: «В общем, надо будет выкинуть про то, что он не клоун».

Я с неохотой кивнула. В его словах была логика. История не может противоречить тому, что находится у читателя прямо перед глазами. С другой стороны, в глазах моего героя он не был клоуном. Мораль этой истории такова: если ты не клоун, не одевайся как клоун. Иными словами, иногда другие гораздо лучше тебя видят, кто ты такой. Ты можешь притворяться кем-то другим, но даже если тебе это мешает увидеть самого себя, другие люди отлично могут это сделать. Можешь сколько угодно твердить им, что ты не клоун, но, если ты выглядишь как клоун, они будут считать тебя клоуном. Это один из самых болезненных уроков, которые преподносит нам жизнь. Все мы думаем о себе какие-то вещи, которые не соответствуют действительности. Обычно они отражают неразрешенный внутренний конфликт. Часто мы не отдаем себе в них отчета. Но другие видят их за километр.

Когда случались вещи вроде той моей встречи с клоуном, мне казалось, что Россия специально выставляет напоказ свое безумие. Еще один из таких случаев произошел рядом с огромным книжным

магазином «Дом книги» — местом, которое само по себе было довольно безумным. Магазин был предметом шуток среди студентов, изучавших русский язык, из-за того, что назывался «Дом книги», а не «Дом книг». Никто так и не смог объяснить мне причину такого выбора названия, но мы воображали, что магазин назвали так в советское время на тот случай, если там будет продаваться всего одна книга. Тогда покупателей ждало приятное удивление всякий раз, когда на полках оказывалось больше одного издания. То есть название «Дом книги» было дано в целях управления ожиданиями. Забавно, что на самом деле ассортимент магазина был обычно крайне обширным, и многие замечательные вещи можно было купить там в начале 1990-х за сущие копейки — пока копейки не отменили. Например, там продавались открытки с безумными советскими карикатурами. На одной из них был изображен вылезающий из матрешки медведь с плакатом: НЕОЖИДАННАЯ РОССИЯ. В тот год Россия стала местом, где я наблюдала самые ужасные и безумные вещи, часто едва обращая на них внимание или считая их совершенно нормальными. Если кто-то говорил мне, что он не клоун, даже будучи одетым в клоунский костюм, я просто кивала и соглашалась. Однажды, проходя мимо «Дома книги» по пути на работу, я увидела небольшого медведя на пассажирском сиденье «Лады». Клянусь, он был пристегнут! Единственным объяснением могло быть то, что это был цирковой медведь. Может быть, он просто отдыхал от общества дикобраза и его друзей.

В самом Санкт-Петербурге было что-то такое, что можно назвать «неожиданным» и время от времени зловещим. Со временем ты впитываешь это настроение и привыкаешь к нему. Никому не удавалось передать это ощущение угрозы и колдовства лучше, чем Достоевскому, который использовал городское пространство как фон для своих идей, предвосхитивших все психологические теории двадцатого столетия о бессознательном и подсознательном. В его романах не встречаются медведи на переднем сиденье «Лады», но в них попадается немало странных вещей там, где их быть не должно, и людей, фантазирующих о том, чего никогда не было и не будет. Достоевский отлично понимает людей, ведущих жизнь клоунов и яростно отрицающих, что они клоуны. Главный герой «Преступления и наказания» Раскольников — выдающийся пример неразрешенного внутреннего конфликта. Он не отрицает, что он клоун. Он отрицает, что он жалкий и слабый человек, неспособный и не желающий взять на себя ответственность за собственную жизнь. Раскольников — это предупреждение: если ты не готов сразиться со своими демонами, в конце концов ты разрушишь себя, а может быть, и других. Если Евгений Онегин страдает от чрезмерной самоуверенности, которая не дает ему признаться в собственных слабостях, то Раскольников мучается чувством собственной неполноценности, которое стремится компенсировать. За многие десятилетия до того, как был придуман психологический термин «отыгрывание» (направленное вовне деструктивное поведение, замещающее обращение к своим сложным чувствам), Раскольников был его воплощением.

Достоевский приступил к работе над «Преступлением и наказанием» в 1865 году, и роман наполнен политическими проблемами того времени. Точнее, теми из них, которые волновали Достоевского, такими как «Почему люди превращаются в таких безбожников?». Будучи ветераном азартных игр и невероятно психологически сложной и противоречивой личностью (это меня в нем очень привлекает), Достоевский был славянофилом и религиозным человеком. Он был глубоко консервативен. Персонаж Раскольникова представляет собой предостережение об опасности атеизма и символизирует опасения Достоевского относительно того, что Россию вот-вот захватят рационалисты-нигилисты (настроенные против Бога) и утописты-социалисты (идеологию которых он считает эгоистичной и наивной). Мучительная история Раскольникова — это призыв к России держаться своих корней, верить в Бога и благо славянофильского пути развития.

С точки зрения Достоевского свобода, которую представляет Раскольников, опасна и эгоистична. Можно не соглашаться ни с одним из указанных выше взглядов Достоевского, но их можно понять. Они очень близки взглядам среднестатистического реакционера: «Мы не хотим, чтобы что-то менялось, все и так хорошо, а всякий, кто думает, что знает, как сделать жизнь справедливее, — безумец». Я не согласна. Но я понимаю.

Герой романа Родион Романович Раскольников (отличная фамилия и замечательные имя с отчеством) — бывший студент, ищущий свой путь в жизни. Он хорош собой и самоуверен. Он страдает манией величия и мечтает совершить что-то выдающееся, что изменит судьбу его семьи. Эти мечты, однако, не назовешь бескорыстными. На самом деле он стремится достичь величия. Для Раскольникова скучные, обычные люди «сохраняют мир и приумножают его численно», а необыкновенные «двигают мир и ведут его к цели» [77]. Я часто думаю о том, что, если бы у Раскольникова был «Твиттер», ему бы не нужно было никого убивать. Он мог бы просто выплеснуть все свои маниакальные фантазии онлайн, строча твиты и комментарии. Зачем преодолевать свой внутренний конфликт, когда можно троллить других с помощью издевательских хэштегов? Не говоря уж о том, что это гораздо проще, чем выслеживать процентщиц с целью убийства.

Вместо этого Раскольников вынужден справляться со своими проблемами. Его мать и незамужняя сестра живут в стесненных обстоятельствах. Раскольников, как настоящий мужчина, хочет их «спасти». Именно письмо матери становится катализатором его преступления — или по крайней мере его предлогом. Как именно Достоевскому удается убедить читателя в том, что нет ничего особенного в решении Раскольникова избавиться от всех своих проблем с помощью убийства старухи-процентщицы… Да, это, пожалуй, больше всего впечатляет в «Преступлении и наказании». Потому что это, по сути, искусный трюк, который удается автору. У Раскольникова навязчивый «наполеоновский» комплекс, как его называет Достоевский. Он считает, что стоит выше принятых в обществе законов и способен к великим свершениям. Чтобы доказать это, Раскольников решает совершить преступление.

Когда Достоевский создал Раскольникова, Ницше было всего одиннадцать, но в персонаже Достоевского воплотились многие из позднейших идей философа о сверхчеловеке (человеке, который считает себя выше обывателей и обычных этических представлений). Кроме того, Достоевский использует Раскольникова, чтобы показать, какими сумасшедшими эгоистами становятся люди, отвернувшиеся от Бога. Они начинают верить, что могут достичь чего угодно и что все находится в их руках — нет никакой необходимости ждать указаний от Бога. Забавно, что это напоминает некоторые идеи тренингов по самореализации, так популярных в наши дни. (Я не утверждаю, что книги по саморазвитию призывают читателя к убийствам, но они убеждают нас в том, что мы способны на великие свершения, а это не так уж далеко от представлений Раскольникова.) Думаю, Достоевский не одобрил бы нынешнюю безбожную моду на подобные книги, и ему уж точно бы не понравился хит Р. Келли «Я верю, что могу взлететь» (I Believe I Can Fly). Верить, что можешь коснуться небес, что можешь парить и выбежать через открытую дверь… в этом и была проблема Раскольникова. И для него это плохо кончилось.

Раскольников бродит по улицам Петербурга, раздираемый противоречивыми мыслями. С одной стороны, он понимает, что может убить старуху, но потом будет сожалеть об этом (он надеется, что этого не случится, но заранее этого боится), а с другой — опасается, что не сможет ее убить и потом будет проклинать себя за слабость (он уже чувствует свое поражение и не может выносить этого чувства). Наконец он добирается до дома старухи-процентщицы. Он убивает ее, а также ее сводную сестру, ставшую случайной свидетельницей убийства. После этого он впадает в такое состояние (будучи далеко не сверхчеловеком), что с трудом заставляет себя украсть какую-то ерунду. То есть он лишает жизни двух человек ни за что. Оставшаяся часть романа посвящена его трудному пути к самоосуждению, признанию своей вины и в конечном счете искуплению.

Тут я вижу один недостаток. У Достоевского получился бы совсем другой роман, если бы Раскольников «успешно» убил старуху и чего- то «достиг», а не провалил бы во многом дело. Он мог бы расплатиться с семейными долгами, помочь сестре избежать брака с одним из похотливых старикашек, выстроившихся за ней в очередь, и найти какое-то место в жизни. Да, конечно, в какой-то момент его настигли бы муки совести. Возможно, Достоевскому просто не хватило терпения. Ему хочется наказать Раскольникова еще до того, как тот совершил преступление. С точки зрения Достоевского, у Раскольникова вообще не должно было возникнуть желания убить старушку. Но роман в итоге удался потому, что у Достоевского больше общего с Раскольниковым, чем он готов признать. Он знает, что такое не иметь ни гроша за душой. (Достоевский умер должником, несмотря на всю свою славу и достигнутый к тому времени успех.) Он знает, что такое гнев, вызывающий желание кого-то убить (думаю, он наверняка убил бы Тургенева, представься ему хоть малейшая возможность). Ему слишком близок Раскольников, чтобы спокойно к нему относиться. Так что вполне возможно, что Достоевский боялся изобразить преступление Раскольникова как успех, потому что это могло бы вынести на поверхность его собственное, не составлявшее особой тайны стремление к богатству, мести и успеху. (Если уж говорить о самосознании, то самосознание Достоевского было спрятано под многочисленными слоями самоосуждения. Никто не был так мучим внутренним конфликтом, как Достоевский.)

Здесь можно проследить параллель с отношением Толстого к Анне Карениной — мы имеем дело с той же проблемой, подсознательными желаниями. На сознательном уровне Толстой хотел использовать образ Анны для демонстрации аморальности, которая должна быть наказана. Но этот план не вполне сработал, потому что автор слишком сильно сочувствовал ей на подсознательном уровне. Аналогичным образом Достоевский хочет использовать образ Раскольникова как пример презренного негодяя. Но он вживается в своего персонажа, как будто прекрасно знает, каково это — быть Раскольниковым. Оба романа достигают своей цели благодаря невероятной сложности — и не в последнюю очередь потому, что оба автора заходят в своем обличительном пафосе слишком далеко. Пожалуй, больше внешней странности Раскольникова читателя беспокоит его нормальность. Раскольников далек от образа непонятного затворника с приветом — как его, возможно, задумывал Достоевский; он до боли похож на всех нас. Он устает. Он переживает. Он испытывает голод. У него даже есть свой способ справляться с приступами гнева: ему нужно что-то съесть, чтобы справиться со своим безумием. «Один какой-нибудь стакан пива, кусок сухаря — и вот, в один миг крепнет ум, яснеет мысль, твердеют намерения! Тьфу, какое всё это ничтожество!» [78] Он любит выпить водки и закусить пирожком, а потом ему надо полежать. Бедняга, никакой он не убийца, он просто устал и голоден.

Как и «Анна Каренина», «Преступление и наказание» появилось благодаря истории из жизни. У Толстого была Анна Пирогова, а у Достоевского — Герасим Чистов. В августе 1865 года в Москве Чистов, купеческий сын и старообрядец, убил двух пожилых женщин, когда грабил их домохозяйку. Это случилось в то же время дня, что и убийство Раскольникова, а орудием убийства тоже был топор. Подобно Толстому, позаимствовавшему имя Анны Пироговой для своей героини, Достоевский использовал альтернативную версию термина «старообрядец», «раскольник», в фамилии своего героя. Он начал писать роман в тот же месяц.

Достоевский задумывал свой роман прежде всего как манифест против нигилизма. Как пишет историк Рональд Хингли, Достоевский постоянно размышлял об историческом пути России. Его идеи не всегда были разумными. Хингли относится к Достоевскому с симпатией и любовью, будучи на стороне своего героя. При этом он описывает писателя как «невротичного, крайне чувствительного, постоянно неадекватно реагирующего, никогда не расслабляющегося человека». Если так отзываются о Достоевском его друзья, я не уверена, что хотела бы услышать его врагов.

Прежде чем решить стать писателем, Достоевский вел довольно необычный образ жизни. Его достаточно небедная семья происходила из литовских дворян. (Что довольно забавно, учитывая его последующую зацикленность на русскости. И как же я его понимаю!) Его отец был военным врачом, который изо всех сил пытался сохранить видимость своей принадлежности к среднему классу. Семейство владело поместьем, но с трудом могло позволить себе его содержать. К поместью прилагалась сотня крепостных, а титул отца был наследственным. Достоевский всегда относился болезненно к своей принадлежности к более «низкому» классу в сравнении с Толстым и Тургеневым. Думаю, было бы также справедливо предположить, что отношения между его родителями не всегда были радужными. Мать однажды написала письмо отцу с целью убедить его, что именно он был отцом их последнего ребенка: «Клянусь также, что и теперешняя моя беременность есть седьмой крепчайший узел взаимной любви нашей, со стороны моей — любви чистой, священной, непорочной и страстной, неизменяемой от самого брака нашего» [79]. Довольно необычное письмо мужчине, от которого ты уже родила шестерых детей.

Отец писателя был, судя по всему, колоритным персонажем, не пользовавшимся особой любовью своих крепостных. Дочь Достоевского писала значительно позже, что ее дед был убит собственными крепостными, которые «задушили его подушками из его собственного экипажа». Есть несколько различных версий его гибели: что он «задохнулся от насильно влитой в него водки»; что его «линчевала дюжина крестьян»; что он был «задушен, а его половые органы были при этом раздавлены между двумя камнями». (О боже. За такое преступление точно не придумали достаточного наказания. Ауч!) Ни одна из этих версий не принадлежит самому Достоевскому, которому на момент гибели отца было восемнадцать лет, — но до него, надо полагать, дошли эти слухи. Честно говоря, им вполне могло бы найтись место в его романах. По сравнению с ними неумелые удары раскольниковского топора кажутся милосердным способом убийства.

В возрасте шестнадцати лет Достоевского отправили учиться в Главное инженерное училище, военное учебное заведение. Этот опыт, по мнению писателя, испортил ему жизнь. За «недостаточное прилежание» он был оставлен на второй год, что подогрело его паранойю и навязчивые мысли о том, что он обречен на более низкое по сравнению с другими положение. Это все больше стало выражаться в своего рода ксенофобии. Не достигнув и двадцатилетнего возраста, Достоевский уже выражал «сильную и неконтролируемую неприязнь к нерусским вообще». Достоевский умолял своего приятеля «оставить всякую попытку к сближению его с иностранцами: “Чего доброго, женят меня еще на какой-нибудь француженке, и тогда придется проститься навсегда с русской литературой”» [80]. К счастью для всех француженок мира, Достоевский был известен тем, что с ним случался обморок или припадок всякий раз, когда он встречал красивую женщину, так что риск стать жертвой его «чар» сводился к нулю.

Между тем Достоевский убедил себя в том, что будет профессиональным писателем. Его первый роман, «Бедные люди», имел мгновенный успех, открыв перед ним двери в петербургские литературные круги, где его приветствовали как «нового Гоголя». Это, однако, стало для Достоевского отравленной чашей: довольный поначалу вниманием к своей персоне, он вскоре начал ссориться с любым, кто в чем-то ему перечил, — то есть примерно со всеми. Его следующим романом был «Двойник». Это удивительная книга о чиновнике по фамилии Голядкин, случайно встречающемся со своим двойником. Сначала они поддерживают дружеские отношения, но вскоре двойник начинает отнимать у Голядкина его жизнь. Очевидно, что в романе описан распад личности. «Двойник» вызвал разные реакции. Вообще, чем больше известности приобретали произведения Достоевского, тем больше он становился предметом насмешек, в частности, со стороны Тургенева, что в конечном счете привело к их стычке за рубежом.

Появляются грубоватые эпиграммы с намеками на то, что Достоевский страшно завидует Гоголю. У писателя быстро складывается репутация эксцентричного персонажа, известного своими тиками: он дергает и закручивает бороду, закусывает усы и сквернословит. Ведутся ученые беседы о том, что это — эпилепсия, синдром Туретта или пляска святого Витта, а много лет спустя сам Фрейд написал о нем целое психологическое исследование. Достоевский явно страдал эпилепсией и писал брату о своих «самых разных припадках». Фрейд считал, что все это было у Достоевского в голове — как реакция на смерть отца.

Мне нравится мрачный тон и черный юмор в романах Достоевского, но их почти физически больно читать, если ты знаешь хоть что-то о жизни автора. Хотя они не автобиографичны, душевные муки писателя видны в каждом персонаже. Я не могу даже представить себе все те страдания, которые ему пришлось перенести за свою странную жизнь. Вскоре после приобретения писательской известности Достоевского арестовали за участие в политическом заговоре. В возрасте двадцати восьми лет он пережил инсценировку расстрела, где каждый из осужденных стоял перед взводом солдат в белом балахоне с длинными рукавами и колпаком на голове. Хуже того, человек, зачитывавший смертный приговор, заикался. В последнюю минуту вмешался царь, и приговор был заменен на четырехлетнюю сибирскую каторгу. Не забывайте, что все это происходит с человеком, страдающим тяжелой формой эпилепсии и, возможно, психически нестабильным — или как минимум крайне чувствительным и ранимым [81].

Через Раскольникова Достоевский хотел показать, что Россия больна и что ей нужно вернуться к своим корням. Его ранние высказывания о своей стране готовят нас к тому, что последует позже. Проведя четыре года на каторге в Сибири и отслужив довольно длительное время в армии (которую он ненавидел), он женился на раздражительной женщине, которая с трудом мирилась с его приступами эпилепсии. Позже он писал о ней: «Мы были с ней положительно несчастны вместе (по ее странному, мнительному и болезненно фантастическому характеру)» [82].

Это, конечно, вряд ли способствовало улучшению его настроения. А ведь Достоевский уже тогда был рассерженным молодым человеком. Вскоре после переезда в Санкт-Петербург он стал писать статьи для журнала, который издавал вместе со своим братом. И по тону, и по содержанию эти статьи были ультранационалистическими. Русские никогда не обижаются, как другие народы, — писал он. Русские говорят на всех языках. И они никогда не хвастаются, — добавлял Достоевский. (Я могу авторитетно заявить, что ни одно из этих утверждений не является правдивым по отношению к русским — как, впрочем, и к людям любой другой национальности. Возможно, они правдивы по отношению к каким-нибудь существам из «Стар Трека». Но фраза «никогда не обижаются» особенно несправедлива к русским. Если мой опыт научил меня хоть чему-нибудь, так это тому, что русские обожают обижаться. Но Достоевского, наверное, следует похвалить за патриотизм.) В этих отчаянных протестах Достоевского есть что-то очень грустное: они напоминают мне мое упорное стремление читать стихи как Ахматова и отказаться от использования английского на протяжении нескольких месяцев, чтобы почувствовать себя «настоящей русской». Такие вещи всегда показывают человека, отказывающегося заняться своим внутренним конфликтом. В жилах Достоевского текла татарская, литовская, белорусская и польская кровь, но он считал себя «самым русским из русских». Понимаете теперь, что я имела в виду, говоря о находящихся во власти самообмана клоунах, которые не желают быть тем, чем являются?

Во всех биографиях Достоевского встречаются эпизоды, заставляющие тебя думать: «Ох, Федя, что же ты опять натворил?» Этот человек написал роман под названием «Идиот» — и постоянно, хотя и ненамеренно, совершал идиотские поступки себе во вред. Да, он любил Россию, но любовь эта не распространялась на русских, попадавшихся на его пути в Западной Европе. Встретив Герцена, он написал другу: «С нашими умниками противно и встретиться. О бедные, о ничтожные, о дрянь, распухшая от самолюбия, о говно!» [83] В Лондоне джин, копоть и проститутки вызывают у него омерзение. Особенно он возненавидел Хрустальный дворец. В отвращении он сбегает в Париж, который, впрочем, ненавидит еще больше: «Французы, ей-богу, такой народ, от которого тошнит» [84]. Думаю, он получал определенное удовольствие от своей любви к женщинам, хотя ему явно сложно давались положительные эмоции. После свадьбы с первой женой у него четыре дня не прекращались эпилептические припадки. Вторая жена, Анна Григорьевна Сниткина, оказалась, однако, настоящей находкой. На момент знакомства с Достоевским она была стенографисткой. Он диктовал ей роман «Игрок». После первой встречи она описала его как «странного, измученного, изможденного, больного» мужчину, одетого в поношенный жакет. (Хм-м. Идеальное первое свидание.) Благодаря ее стенографическим навыкам роман был написан за двадцать шесть дней. В день, когда книга была закончена, она пришла к Достоевскому в «шелковом лиловом платье», которое он нашел столь очаровательным, что покраснел. Через три месяца они поженились.

Но он не мог перестать быть Достоевским. Никто не должен был с ним разговаривать по утрам до того, как он выпьет две чашки кофе. (Это, впрочем, было одной из самых его безобидных привычек.) Его второй жене казалось, что ей приходится одеваться «как женщине вдвое старшей», потому что Достоевский ревновал, когда на нее смотрели другие мужчины. У них были постоянные финансовые проблемы — частично оттого, что Достоевский помогал родственникам, а частично оттого, что он постоянно играл. Муж с женой неоднократно ссорились в связи с тем, что его пальто часто оказывалось в ломбарде, даже зимой. Они путешествовали по Европе, чтобы скрыться от кредиторов Достоевского (и чтобы он мог поругаться с Тургеневым). Рассказы об их жизни за границей полны поражающих своим масштабом деталей о саморазрушительном поведении Достоевского. В какой-то момент он вынужден был заложить легендарное лиловое платье вместе с украшениями жены: «Броши, сережки, обручальное кольцо, шуба, шаль». Он утверждал, что их жизнь в Европе была для него «хуже Сибири».

Но даже у Достоевского в эти времена бывали моменты радости. Когда ему случалось выиграть в казино, он покупал жене цветы и фрукты, а однажды вернулся домой со всеми ее любимыми лакомствами: «Икрой, черникой, французской горчицей и даже грибами-рыжиками — русским деликатесом, который, по ее словам, не смог бы найти на этом богом забытом немецком курорте никакой другой муж в мире».

Время, проведенное ими в Европе, было омрачено ужасным событием, случившимся в Женеве, — смертью дочери Сони. Она умерла от воспаления легких в трехмесячном возрасте, через год после свадьбы. Достоевский был безутешен: «И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива?» [85] Позже у них родились еще трое детей, хотя сын Алексей страдал эпилепсией, как отец, и умер в трехлетнем возрасте после двухчасовой судороги. И все же семейная жизнь приносила Достоевскому хоть какое-то утешение: он любил покупать детям подарки и ухаживал за ними, когда те болели.

Существует много теорий относительно отношений Достоевского с женщинами; согласно некоторым, в глубине души он их ненавидел и подсознательно возлагал на них всю вину за свои несчастья. Он по- настоящему любил вторую жену — ну, разве что не в те моменты, когда закладывал в ломбарде ее любимое платье. Однажды, будучи на водах в Германии, он написал ей письмо о том, что видел ее во сне в «соблазнительной форме», что привело к «ночным последствиям». Я иногда думаю, что проблема Достоевского состояла в том, что он не позволял себе особенно наслаждаться жизнью и, возможно, не имел достаточного количества ночных последствий. Для разрешения своих внутренних конфликтов всем нам нужны ночные последствия — как минимум.

Достоевский обожал мать. Он носил с собой миниатюру, которая когда-то принадлежала ей, — ангела с крыльями, на котором было написано: J’ai le cœur tout plein d’amour. / Quand l’aurez-vous à votre tour? («Мое сердце полно любви. / Когда ты почувствуешь то же?») В детстве у него случались счастливые моменты. Однажды семья Достоевских видела представление акробата, изображавшего «бразильскую обезьяну». (Не знаю, из чего было понятно, что обезьяна была именно бразильской. Возможно, обезьяна потягивала кайпиринью.) Маленький Федя после этого «был обезьяной несколько недель». (Я бы дорого заплатила, чтобы на это посмотреть.) Да, отец его был жестоким человеком, но в матери он всегда находил утешение.

Отношение Достоевского к женщинам считывается не столько из эпизодов его биографии, сколько из женских персонажей его книг. Он пишет о женщинах совсем иначе, чем Толстой. В то время как у Толстого женщины обладают внутренним миром, чувствами и мыслями подобно мужчинам, героини Достоевского существуют только во взаимоотношениях с мужчинами, а все его раздираемые мучительными чувствами протагонисты — мужчины. В «Преступлении и наказании» женщины становятся основной причиной проблем Раскольникова: он хочет спасти свою мать и сестру от позора. Его, в свою очередь, «спасает» женщина, его «исповедница» Соня Мармеладова. Она становится его утешением, хотя лично знала одну из погибших (Лизавету, сводную сестру старухи-процентщицы). Литературоведы описывают Соню как героиню, которая существует исключительно в роли «терапевта» для Раскольникова, дав ему возможность исповедаться и выразить свое раскаяние. Достоевский в своих произведениях редко показывает какие-либо способы исправления ситуации, но один из них он использует снова и снова: разговор с «исповедником» (чаще «исповедницей») позволяет его героям облегчить свои внутренние мучения. Если бы Достоевский дожил до времен «Дорогой Дейрдре» [86], он бы, наверное, был счастливее.

В то время как Толстого интересует в личности возможность выражения универсального опыта, Достоевский в значительно большей степени погружен в самого себя. Это не обязательно плохо. Оба подхода к жизни заслуживают внимания: эпический охват, взгляд с высоты птичьего полета — и крайняя форма рефлексии. Существует мнение, что все люди делятся на тип Толстого и тип Достоевского. Однажды я встречалась с писателем Борисом Акуниным, который пишет детективы в стиле Шерлока Холмса о русском сыщике девятнадцатого века. Первый вопрос, который он мне задал, был таким: «Вы из партии Толстого или партии Достоевского?» Я не знала, что ответить, потому что люблю их обоих, хоть и по разным причинам, но испугалась, что могу показаться нерешительным человеком. «Из партии Достоевского, — сказала я, добавив не слишком остроумно: — Хотя я в принципе не откажусь ни от какой вечеринки» [87]. Он был из партии Толстого.

Похожим вопросом задался в своем эссе «Еж и лиса» Исайя Берлин. Его вскоре стали задавать себе многие люди: «Я еж или лиса?» Берлин писал об этом не очень серьезно. Но люди обожают классификацию и обязательно должны выяснить, к какой группе они принадлежат. Достоевский — еж, человек, определяющий весь мир через единственную идею или имеющий одно большое послание. (Никому, включая Берлина, пока не удалось определить, в чем же состоит это послание у Достоевского, но я подозреваю, что оно звучит примерно так: «Верьте в Бога (и Россию), иначе вы все умрете, язычники».) «Лис знает много секретов, а еж — один, но самый главный», — писал Берлин, цитируя древнегреческого поэта Архилоха. Лис признает, что жизнь полна разных противоречивых аспектов и пересекающихся множеств. Нет никакого основного принципа, жизнь слишком многообразна. Из этого Берлин делает любопытный вывод: ближе к концу своей жизни Толстой так мучился потому, что отчаянно хотел быть ежом, но в глубине души оставался лисой. Его религиозные убеждения кричали «еж», а его инстинкты — «лиса». Он прикончил лису, потому что та противоречила его религиозным убеждениям. Бедная лиса. Я сейчас заплачу. (Кстати, не знаю, что на все это сказал бы клоун-который-не-был-клоуном. Подозреваю, что он всегда оставался бы в команде ежей, невзирая ни на какие философские соображения.)

Что все это значит? Думаю, речь здесь о том, насколько ты готов принимать противоречия в самом себе и в мире. Способен ли ты за своими внутренними конфликтами разглядеть мир за пределами себя. Если ты можешь его принять или хотя бы увидеть — ты лиса. Если ты не можешь принять его и хочешь верить в одну главную вещь (например, «Мы должны служить Господу»), — ты еж. По мнению Берлина, ежи обречены страдать гораздо больше, чем лисы, потому что они хотят, чтобы всë (и все) укладывалось в одни и те же рамки. Это хорошо иллюстрируется навязчивой идеей Достоевского о том, что Россия должна идти по особому пути — и это путь, который выбрал он, Достоевский. Толстой, напротив, наблюдает тот путь, по которому идет Россия, и подробно его изучает. В конечном счете, я думаю, это сводится к разнице между оценочным, предубежденным подходом и широким, открытым взглядом на мир. К разнице между способностью жить в согласии со своим внутренним конфликтом — и неспособностью выносить какой-либо внутренний конфликт, в результате играя в азартные игры, постоянно дергаясь и закладывая в ломбарде любимое лиловое платье жены.

Выбор кажется очевидным. Ясно, что открытый человек счастливее человека предубежденного. Но все не так просто. Вера в единственный общий принцип (еж) вместо принятия мира с его неопределенностью и противоречиями (лиса) очень притягательна. Толстой попытался стать как Достоевский — стать ежом. Он попытался критиковать всё, включая себя самого, постоянно самосовершенствоваться и стремился соответствовать требованиям определенной системы (и осуждающего Бога). Но это не сделало его счастливым, потому что в глубине души он оставался плюралистом, который понимал, что — как он показал в «Анне Карениной» и «Войне и мире» — мир состоит из множества людей с различными идеями. Лиса эмпатична (возможно, это удивит настоящих лис) и осознаёт, что у других тоже есть мысли и чувства. Еж же недоумевает: «Почему все остальные не думают так, как я?»

«Преступление и наказание» — нервная, мрачная и увлекательная книга, но в ней есть что-то глубоко печальное. Наверное, потому что, как пишет Берлин, такому ежу, как Достоевский, никогда не удается до конца убедить нас, что мир так прост, как ему хочется показать. Раскольников — не воплощение зла. Возможно, он вообще не зло, а просто безумен. Мы сочувствуем ему. Мы не должны отождествлять себя с Раскольниковым, но все же делаем это: «Дойдешь до такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь — может, еще несчастнее будешь» [88]. Это в полной мере относится к преступлению Раскольникова. Он чувствует, что должен сделать это, чтобы достичь целостности, даже зная, что будет проклят навеки. А если он этого не сделает, спасения ему все равно не видать, потому что он все равно не будет счастлив. В жизни часто такое случается — не только в связи с принятием решения о том, убивать ли старуху- процентщицу. Мы проникаемся любовью к Раскольникову, убийце, потому что мы сопереживаем его страданию.

В одном из писем 1879 года Достоевский кратко формулирует всю грустную сущность своего мировоззрения: «Жизнь полна комизма и только величественна лишь в внутреннем смысле ее» [89]. Да, бывает, что это действительно так. Но жизнь приобретает смысл, только когда мы отворачиваемся от «внутреннего смысла» и смотрим на себя через призму восприятия других людей. В то время как Достоевский способен глубоко, иногда слишком глубоко, проникнуть в человеческий разум, Толстой способен сопереживать положению человека в мире. Для нас, читателей, секрет здесь состоит в том, чтобы совместить оба этих подхода — чего так и не удалось достичь ни тому, ни другому писателю, несмотря на все их мучения.

Когда я оказалась погружена в свой собственный русский мирок, я была слишком занята самой собой, чтобы заметить, что, подобно Раскольникову, теряю себя. Острая поглощенность самим собой в ежовом стиле мало кому идет — и вряд ли полезна для здоровья. В тот год в Петербурге я убедила себя, что мне суждено быть русской, выйти замуж за своего украинского бойфренда и принять судьбу, заключавшуюся в моем имени. За этот год я стала местной. Положительным последствием стал мой отличный уровень владения русским языком. Отрицательным — то, что я стала другим человеком. Иногда я с трудом могла узнать саму себя. Меня раздирал внутренний конфликт. Тогда я, конечно, этого не понимала.

Однажды я ехала домой со своих уроков на трамвае. Обычно я ходила пешком — трамвая нужно было слишком долго ждать. Но в тот день я устала и решила его дождаться. Когда я наконец в него зашла, я села на сиденье напротив женщины среднего возраста; она была болезненно бледной и показалась мне возбужденной. Трамвай был полупустым, но рядом с нами было около десятка пассажиров, и я стала смотреть на них, чтобы понять, заметили ли они женщину. Они заметили. Но никто ничего не предпринимал. Все мы ждали, что будет дальше. Когда мы остановились на светофоре, женщина стала биться в судорогах, изо рта у нее пошла пена. Время остановилось. Мне до этого советовали не показывать посторонним, что я иностранка, — это может привести к проблемам для меня и для других людей. В те времена иностранцев в России было мало, и мы старались привлекать к себе как можно меньше внимания. Я подумала, что пытаться что-то сделать было бы слишком рискованной проверкой моего владения русским языком. Да и что я могла сделать, чтобы помочь этой женщине? Она продолжала трястись и пускать слюни. Ее глаза закатились, было видно только белки. Все это происходило в течение нескольких секунд — но они показались мне часами. Загорелся зеленый свет, и трамвай поехал дальше. На помощь женщине пришли двое мужчин, они сообщили водителю и вытащили ее из трамвая. Я все так же сидела на своем месте, ничего не сказав и не сделав. Уверена, что она умерла. Я вышла на следующей остановке и забыла обо всем этом.

Я стала местной. Нет, все было хуже. Я настолько увлеклась своим внутренним конфликтом, стремясь казаться русской в любое время и в любом месте, что больше вообще не понимала, кто я такая. Я утратила свою личность — и свою человечность. Я была не просто ежом с одной главной идеей. И не просто клоуном, делающим вид, что он вовсе не клоун. Я стала совершеннейшим дикобразом. Застрявшим посреди туннеля.

Загрузка...