Часть вторая Семейные портреты (темпера, масло, дагерротипы, студийные фотографии, полароидные снимки)

1


Из аэропорта Доноры Аду забрала Лауретта, приехавшая на внедорожнике своего мужа, чтобы кое-что обсудить до встречи с дядей.

На «Вилле Гранде» кузина больше не жила. После смерти бабушки Ады она выразила было желание вернуться туда с мужем и двумя детьми (по её словам, чтобы не оставлять дядю Тана одного), но Джакомо отказался жить вместе со старым доктором и теми, кого называл «его рабами». У Лауретты был также унаследованный от матери, Инес, домик в центре города, одна из трёх «Малых вилл» в стиле либерти, купленных дедушкой Гаддо перед смертью в подарок трём его дочерям. В двух других жили со своими семьями тётки Санча и Консуэло: они родились и выросли на «Вилле Гранде», но после свадьбы уехали оттуда и не испытывали желания вернуться. Печальные воспоминания о детстве и ранней юности, принесённых в жертву суровости матери, говорили они. И потом, все эти лестницы!

Так что в большом доме теперь обитали только доктор Танкреди, Армеллина, горничные, Виттория и Аурелия, и пятидесятилетний Костантино, который служил у Бертран-Ферреллов ещё со времён донны Ады, совмещая должности сторожа, водителя, садовника и истопника, заодно отвечая за мелкий ремонт, а потому звавшийся «разнорабочим». Третий этаж был закрыт, туда годами не ступала ничья нога.

Тем не менее Лауретта ежедневно посещала виллу, чтобы, по её словам, «следить и направлять» («надзирать и наказывать», иронически прокомментировала Ада, цитируя Фуко[26]), а на самом деле демонстрируя Армеллине, что именно она, внучка донны Ады, здесь настоящая хозяйка. Они поддерживали вооружённый нейтралитет, нередко срывавшийся в яростную перепалку из-за самых незначительных мелочей. Дядя Танкреди, смеясь, пытался их примирить, но никогда не принимал сторону племянницы против старой экономки.

– Меня саму чуть удар не хватил от твоей телеграммы! – возмутилась Ада, обнимая кузину в аэропорту.

– Представь, как я перепугалась, увидев, что его рука дрожит так сильно, что не может удержать чашки кофе, а из перекошенного рта доносятся невнятные звуки...

– Но вчера по телефону он говорил со мной совершенно отчётливо, во всяком случае, не хуже обычного.

– К счастью, через несколько часов речь к нему вернулась. Это был лёгкий приступ, ТИА[27], как говорит Креспи. Я не хотела отпускать его из кабинета, собиралась вызвать неотложку, чтобы отвезти в больницу, но Армеллина словно обезумела. Какое она имеет право, а? Прислуга! Думает, долгая служба даёт ей право творить все, что вздумается? Чуть в волосы мне не вцепилась! «Только через мой труп», – вопит. Ты были это слышала! Не понимаю, почему дядя позволяет этой древней мегере жить с ним, почему не заставит её съехать. Она была стара уже лет сто назад!

Ада вздохнула:

– Ты же знаешь, что Армеллине некуда идти. Мы – единственная семья, которую она когда-либо знала. Куда ты хочешь её отправить? Обратно в Воспитательный дом, к подкидышам?

– Это не повод вести себя так, будто она хозяйка, а дядя Тан – её собственность.

– Да брось, Лауретта! Армеллина всего лишь исполняет указания дяди. Ты же помнишь, мы все тогда подписали обязательство не увозить его в больницу даже ради спасения жизни.

– Но это абсурд! Всего лишь несколько лет назад он сам ежедневно ходил в эту больницу...

– Как врач, а не как пациент!

– И что? Это все старческие капризы.

– Слушай, такое же обязательство давала дяде Тану и бабушка Ада сразу после смерти дедушки Гаддо. А он тогда был молодым доктором, только получившим диплом.

– В любом случае это какое-то безумие. И именно мне всегда приходится с этим возиться – тебя никогда нет рядом, когда ты нужна.

– Прости, но он имеет право поступать так, как хочет.

– Ты говоришь совсем как доктор Креспи. Спрашиваю: «Вы берете на себя ответственность?» А он отвечает, что дядя – не маленький мальчик и может сам решить.

Это была вечная история: кузины ещё в раннем детстве знали об «экстравагантности» дяди. «Упрям как мул, – говорила донна Ада. – Возможно, он дурного мнения о коллегах. Но почему мы должны ему в этом потакать?»

Сказать по правде, если кто-то в семье серьёзно заболевал, доктор без всяких сантиментов отправлял его в больницу. Но сам всегда лечился дома.

По этому поводу у Армеллины, как обычно, была своя теория, даже две: «Тогда, на Арно, Танкреди тоже должен был утонуть, но смерть этого не пожелала, и теперь он думает, что бессмертен. Или, может, полагает, что, когда придёт время, его судьба всё равно свершится, не важно, в больнице или в другом месте».

А вот Санча, старшая из тёток, утверждала: мол, у её брата остались такие тяжёлые воспоминания о трёх годах Великой войны, проведённых в туберкулёзном санатории, что саму мысль о госпитализации он считал невыносимой.

Танкреди Бертран не имел проблем со здоровьем с самого возвращения в Донору в 1946 году, не было с ним и несчастных случаев, так что его отказ от госпитализации долгое время воспринимался как чисто теоретический – ещё и потому, как правильно заметила Лауретта, что он посещал больницу ежедневно, не считая праздников и отпуска. А отпуска проводил в Тоскане у своего лучшего друга, окружного врача Лудовико Колонны. Когда же тот скончался, Танкреди, которому было уже за шестьдесят, почувствовав лёгкое недомогание, выбрал личным врачом одного из двух самых молодых специалистов своей бригады. «Акушера! Он что же, считает, что акушер способен вылечить люмбаго?» – возмущалась донна Ада.


2


Вот так и вышло, что доктор Креспи стал единственным, кому было разрешено измерять давление своего старого наставника, касаться его живота, осматривать язык, а при необходимости брать кровь на анализ. Ему единственному позволялось «налагать руки», как говорил доктор Танкреди. И он тоже подписал знаменитое обязательство. С течением времени между ними зародилась крепкая дружба: старший коллега даже сделался крестным отцом первенца младшего.

Теперь уже и доктору Креспи перевалило за пятьдесят, но энергия в нём кипела по-прежнему. Он обожал споры, иронические шутки и парадоксы, чем и нравился Аде. Особенно она ценила тот факт, что Креспи уважал экстравагантность старика.

Когда в конце 60-х дядя Тан вышел на пенсию, он отказался также и от частной практики, которой занимался в трёх комнатах на первом этаже «Виллы Гранде», передав все дела более молодому врачу, так что в тот злополучный день помощь прибыла немедленно. Если, конечно, это можно назвать помощью. Бившуюся в истерике Лауретту отправили в её старую комнату на втором этаже, где она тут же припала к телефону, чтобы продиктовать уже знакомую нам телеграмму Аде. При содействии Армеллины больного раздели и уложили в постель. Креспи, измерив давление, уселся рядом с ним, чтобы пощупать пульс. Поскольку сердцебиение казалось нормальным, он, посидев так некоторое время, решил слегка вздремнуть. А проснувшись, внезапно различил в сумраке, как в дверь ванной проскользнул силуэт в пижаме.

– Понимаешь? Двух часов не прошло, а он уже на ногах. Доктор сказал, что приступ был очень лёгким, так что сейчас дядя ходит и говорит как ни в чем ни бывало. Но... в общем, эта самая ТИА могла быть сигналом. Креспи сказал, что в течение года возможен второй, более серьёзный удар. И что тогда делать, Ада? Я такой ответственности не хочу. Ты должна убедить его порвать это проклятое обязательство. Вы с ним куда ближе, чем я. И да, я должна рассказать тебе ещё кое-что, пока вы не встретились. Доктор сказал, что лучше бы ему в этом году не ездить в деревню. Нужно избегать поездок, перемены мест, распорядка дня, всех этих крутых спусков к реке... Если он останется в Доноре, мы сможем за ним проследить. Ты должна сказать ему, что остаёшься в городе, что не можешь его сопровождать, и умолять его не ездить. Убеди его, придумай что-нибудь, ты же умеешь, ты его любимица. А я никогда не находила с ним общего языка.


3


Аде не составило труда убедить дядю остаться в городе. Со своей стороны она решила отменить все дела в Болонье и провести июль в Доноре, чтобы быть с ним рядом. С физической точки зрения старый доктор полностью оправился, но она хорошо его знала и понимала, что удар, каким бы лёгким он ни был, не прошёл бесследно. В дяде проявилась какая-то хрупкость, неуверенность, он вдруг начал интересоваться мнением окружающих, словно нуждался в их одобрении; движения стали медленными, опасливыми. Раньше никто не верил, что ему вот-вот стукнет восемьдесят, но сейчас Танкреди Бертран выглядел на свой возраст.

Обнимая дядю, Ада была потрясена видом его длинных бледных рук с темными пигментными пятнами, его исхудавшей шеи под свежеподстриженными снежно-белыми волосами – гладко выбритой, как ей всегда нравилось. Напрашивалось сравнение с Дитером Хорландером, с ветхой, распадающейся телесной оболочкой, которую носил и с такой непринуждённостью публично демонстрировал немецкий профессор. Но физические признаки дядиной старости не вызывали отвращения – разве что нежность, нечто сродни материнскому инстинкту. Всю свою жизнь она восхищалась, уважала, хотя и слегка побаивалась его, подчинялась (в тех немногих случаях, когда он настаивал) по собственному желанию, а не по принуждению. Ада всегда была уверена в том, что дядя знает, как для неё лучше. Но теперь они будто поменялись местами, и сам этот факт вызвал такую панику, словно земля ушла из-под ног. Доктор Креспи предупреждал: «Только не переусердствуй, Адита. Мы все перепугались, и твой дядя не меньше других. Эта слабость, которая тебя так волнует, – логичное последствие шока. Вот увидишь, через пару недель он вновь станет прежним».

И, будто подтверждая эти слова, стоило Лауретте вновь заговорить о необходимости уничтожить «антибольничное обязательство», дядя Танкреди отреагировал с былой твёрдостью и напором: «Даже и не мечтай! Наоборот, специально для вас мы сделаем дополненную, ещё более строгую версию этой бумаги, и все вы подпишете её снова, с новой датой, чтобы никто не говорил, будто я мог передумать или старое обязательство не так уж и важно». Он хотел, чтобы документ подписали и сестры, и племянники, и даже все внучатые племянники, каких только можно было застать в городе.

Прошло уже несколько лет с тех пор, как Ада последний раз навещала тёток Санчу и Консуэло, давно превратившихся в двух старушек, ужасно похожих друг на друга и на бабушку Аду. А вот с кузинами и их детьми она виделась каждое лето, когда приезжала с дядей в деревню, а те заходили в гости. «Чтобы не забыли, когда будут наследство отписывать», – ворчала острая на язык Армеллина.


4


С некоторых пор у дяди Танкреди появилась привычка проводить несколько часов после обеда в постели, и пока они были в деревне, Ада обычно составляла ему компанию: читала что-нибудь вслух или рассказывала о том о сём – книги и фильмы, знакомые и политика... В первые годы своей жизни в Болонье она частенько обсуждала с ним студенческие собрания, новых друзей, рок-группу, в которой играла по субботам, электрогитару, дорогущий Fender Telecaster, который стоил целое состояние, так что пришлось платить в рассрочку, создание экспериментального факультета под названием DAMS[28], где изучали музыку и театр, жаловалась на университетские неурядицы и конфликты с деканатом, делилась успехами крохотных независимых театров, которым время от времени помогала с андеграундными постановками «переосмысленного» Еврипида, феминистской группы, в которой состояла, а потом – «столичных индейцев»[29] и пиратского радио.

Позже, когда кое-кто из ровесников, товарищей по борьбе начала 70-х, уже вместе с её собственными студентами стал воспевать насилие или даже совершать вооружённые нападения, доктор разделял смятение Ады: головой она понимала, что такой подход достоин лишь осуждения, но в глубине души и сама склонялась к восстанию. А как ещё избавишь мир от несправедливости? Альенде, выигравший демократические выборы в Чили мирным путём благодаря альянсу между левыми и умеренными, был жестоко устранён, а западные демократии пели осанну Пиночету. Может, наивно и надеяться, что благодаря статьям Берлингуэра в «Возрождении» исторический компромисс[30] в Италии возможен?

– По крайней мере, у вас, женщин, теперь есть право на развод и даже на аборт, – говорил ей дядя годом раньше.

– Да, но когда мои студенты устроили пикеты на съезде «Общения и освобождения»[31], в университет ворвались карабинеры, застрелили одного из наших ребят, а министр внутренних дел вывел на улицы города бронетранспортеры и танки. Танки, совсем как в Праге, дядя!

Ада плакала от злости, а дядя только ласково гладил её по руке. В отличие от Джулиано, вечно обвинявшего подругу в заигрывании с экстремистами и советовавшего следить за языком, чтобы не попасть в переделку, Танкреди никогда с ней не спорил.

Но дядя и племянница обсуждали не только серьёзные вопросы: им хватало времени и на пересказ последних сплетен, вроде истории об общем знакомом, Лео Кампизи, том самом «Патрокле», который, получив диплом историка, несколько лет подрабатывал в лицее, а теперь выиграл конкурс на должность директора городского архива.

Они обсуждали статьи, которые Лео писал в местную газету «L’Indipendente» всякий раз, когда сталкивался с любопытным документом о «неизвестной истории» города. Он обладал даром говорить о далёком прошлом легко и саркастично, чтобы эти рассказы не выглядели скучным перечислением заплесневелых фактов в исполнении заучки-эрудита. Дядя Тан вырезал его статьи и хранил их для Ады, которая, со своей стороны, тоже не теряла контакта с былым возлюбленным. Время от времени они где-нибудь вместе обедали, Ада даже познакомила его с Джулиано. Лео, имевший славу местного донжуана, часто представлял ей девушек, с которыми в данный момент встречался (ни одна из этих историй не продлилась более двух лет, что частенько служило поводом для шуток). Последней, кому удалось воспламенить в нём страсть, была молодая исследовательница истории искусств, присланная министерством описывать росписи XIV-XV веков в Ордале и окрестных церквях и по этой причине прошлой весной снявшая комнату в доме его родителей, который после отъезда сына в Донору стал для них одних слишком большим. Заехав, как обычно по субботам, в гости, Лео познакомился с ней и начал ухаживать. Звали её Чечилия Маино.

«Кажется умной и симпатичной, а этот ирландский рыжий ей очень идёт, – прокомментировала Ада. – Будем надеяться, она продержится долго».

От Лео она узнала, что Чечилия не только занимается инвентаризацией картин, но и пытается раскрыть загадку таинственного «мастера из Ордале», неизвестного художника ломбардской школы, в XVI веке около десяти лет проработавшего в этом регионе, о чём свидетельствовали многочисленные росписи как в больших церквях, так и в крохотных деревенских часовнях. Его кисти принадлежал и соборный алтарь конца ХVI века с изображением супругов Феррелл. Художник уделил особое внимание лицам своих персонажей, использовав яркие оттенки – синие, зелёные, розовые – в совершенно ненатуральной гамме.

Чечилия хотела знать о мастере всё: как его звали, где родился, у кого учился. Поэтому она попросила Лео поискать в архиве, особенно в приходских книгах – вдруг найдутся какие-то документы. Сама она тем временем с помощью лупы исследовала каждый дюйм холстов и досок кисти мастера в поисках если не подписи, то хотя бы характерных мазков или красок – в общем, старалась описать все сходства и различия.

– Нравится мне её упорство, – сказала Ада дяде, а потом, задумавшись, то ли в шутку, то ли по привычке не упускать повода шокировать конформистскую интеллигенцию Доноры добавила: – А представь, дядя, что будет, если Чечилия в конце концов обнаружит, что «мастер из Ордале» на самом деле мастерица!

Дяде Тану игра понравилась. Он куда лучше Ады знал старые росписи: в молодости, гостя в Казентино у своего друга Колонны, частенько ездил в Ареццо, чтобы полюбоваться работами Пьеро делла Франческа, или во Флоренцию, где обошёл все музеи. У них с Колонной даже была привычка посвящать целый день одному-единственному залу Уффици или палаццо Питти.

– Мастерица, говоришь... ну а почему нет? – задумчиво кивнул он. – Конец XVI века был богат на художниц. На ум, конечно, сразу же приходит Артемизия Джентилески, хотя она жила немного позже.

– И которая заслуживает того, чтобы быть известной своим художественным талантом, а не в качестве жертвы изнасилования, – выпалила Ада: феминистская группа, в которой она участвовала в первые годы жизни в Болонье, называлась «Артемизия».

– Я предпочитаю Софонисбу Ангвиссолу, – ответил дядя. – Вспомни, из какой она семьи, всех этих сестёр-художниц: отец ведь обучал их, как мужчин, хотя у него был сын, и не боялся посылать посмотреть свет. Сколько за свою полную приключений жизнь она написала портретов сильных мира сего – но в то же время сколько запечатлела юных испанок! А ещё Софонисба много путешествовала, была женой вице-короля Сицилии, а потом моряка-судовладельца. Почему бы ей было не навестить Ордале, чтобы запечатлеть твоих предков?

– Да брось, дядя Тан, какое там «навестить»! Маэстро работал здесь целых десять лет, так Чечилия говорит.

– Ну хорошо, а как насчёт Лавинии Фонтана? Или моей любимой Мариетты Робусти, дочери Тинторетто? Эта ваша экзальтированная гуру феминизма, Жермен Как-её-там, авторша «Женщины-евнуха»[32], которую ты заставила меня прочитать в прошлом году по-английски, утверждает, что Якопо Робусти разрешал дочери дорисовывать лишь пуговицы на своих картинах, не признавая за ней никакого таланта, – возмутился дядя. – Но знаешь ли ты, что пишет биограф Мариетты, Карло Ридольфи, который собрал информацию о ней из первых рук, опросив братьев, сестёр и ближайших родственников? Что отец считал её «драгоценнейшим плодом своего гения, так точно воспринявшей от него и рисунок, и колорит, что когда она писала свои картины, люди восхищались живостью её таланта. Будучи невысокого роста, она одевалась в мужское платье, и отец водил её туда, куда ходил сам, и все принимали её за мальчика».

Ада расхохоталась, представив, сколько всего он хранит в памяти:

– Дядя, и как ты только запоминаешь эти цитаты? «Будучи невысокого роста, она одевалась в мужское платье», – вот уж не думаю, что тебе приходилось сдавать экзамен по биографии Мариетты! Или всё-таки приходилось?

Потом, уже забыв о гипотезе происхождения «мастера из Ордале» и о художницах, достойных этого гордого звания, она рассказала, что Дария взялась за ум, вышла замуж за банковского клерка и открыла мастерскую, где печатала trompe-l'œi, небольшие фотографии-обманки, которые затем увеличивала и переносила на стены богатых домов, как в городе, так и за его пределами.

Дядя в ответ пожаловался, что старшие дети Грации, близнецы, совсем не хотят учиться, а Лукреция и вовсе устроила скандал, отправившись в поход вдвоём со своим парнем, из-за чего бабушку Санчу почти что хватил удар.

– Очень способная девушка, – заявил он. – Не представляешь, сколько потов с меня сошло, пока я обыграл её в шахматы. Но вместо того, чтобы поступить в университет, эта вертихвостка, подумать только, после лицея пошла работать в «Луизу Спаньоли»!

Потом он рассказывал о Джулио Артузи, вечно просившем денег, чтобы вложить их в какие-то безнадёжные предприятия, и о младшем сыне Лауретты, Якопо, странном существе, которому категорически не нравилось всё, что, как считалось, должно привлекать семилетнего мальчишку: например, в цирке, всегда приезжавшем в Донору на Рождество, он плакал, мультиков по телевизору пугался, рекламируемые повсюду игрушки оставляли его равнодушным, гамбургеры в только что открывшемся на проспекте Мадзини «Макдоналдсе» не нравились, как, впрочем, и пицца. Зато он мог часами неподвижно сидеть на земле в саду «Виллы Гранде», следя за перемещениями муравьёв или слушая вместе с дядей Моцарта, а к пяти годам самостоятельно научился читать, но детских книжек своей сестры Ады-Марии никогда и в руки не брал, предпочитая журналы по садоводству и каталоги «Товары почтой». В отличие от этой оторвы, своей сестрицы, он так и не научился стоять на роликах, зато в два счета мог починить заевший замок или текущий кран. Странный ребёнок, совсем не похож на сверстников, говорила Лауретта, отчасти стыдясь, отчасти предполагая у сына умственную отсталость.

– Отсталость, надо же! – смеялся дядя Тан. – Да парень не отстаёт, а опережает. Представляешь, на днях поинтересовался у меня, почему говорят «я чувствую неловкость», а не «я чувствую ловкость». «Может, – спрашивает, – это потому, что люди, например, мама, очень не любят ловкачей, вот и не признаются, что это они?»

Рассказал дядя и о собраниях Астрономического общества, в которое вступил после ухода на пенсию, о ночах, проведённых вместе с другими любителями у телескопа на балконе зала «Масканьи» за изучением неба, о прочитанных им книгах, о фильмах, которые видел зимой. К кино он питал особую страсть ещё с юности: посещал кинотеатр почти каждый вечер, стараясь успеть на предпоследний сеанс, сразу после работы. Если фильм ему нравился, он ходил на него два или три раза, время от времени прихватывая с собой доктора Креспи, который, конечно, предпочёл бы отправиться домой ужинать, но не смел отказать своему былому начальнику в подобной мелочи.


5


Такие послеобеденные разговоры часто случались в деревенском доме, но прошло уже больше десяти лет с тех пор, как Ада последний раз переступала порог дядиной комнаты на «Вилле Гранде». И когда в первый день своего пребывания в Доноре она помогала ему подняться наверх после обеда, сразу заметила кое-какие изменения: новую книжную полку и, разумеется, новые книги.

Выйдя на пенсию, дядя стал проводить за чтением куда больше времени – ещё и потому, что, в отличие от сестёр, целыми днями просиживавших перед телевизором, включал его только чтобы узнать новости. В своё время он отдавал предпочтение классике, но теперь читал и новые, экспериментальные книги, как итальянские, так и зарубежные, частенько рекомендуя что-то племянникам-подросткам. Это он заразил Аду страстью к Вирджинии Вульф. Они нередко спорили (ей больше нравилась «На маяк», ему – «Орландо»), но оба сходились на «Трёх гинеях» и «Своей комнате». Теперь его главным литературным «консультантом» стала Джиневра, девятнадцатилетняя дочка Грации, которая регулярно забегала в гости, чтобы не оставлять доктора наедине с Армеллиной: по воскресеньям и четвергам после обеда горничным и водителю предоставлялось полдня отдыха. Джиневра увлекалась научной фантастикой и познакомила дядю с роботами Азимова, романами Брэдбери и еженедельными карманными томиками «Урании», которые покупала в газетном киоске. Любопытство восьмидесятипятилетнего доктора казалось безграничным: так, например, покорённый романом 1969 года «Левая рука тьмы» американской писательницы-фантаста Урсулы К. Ле Гуин, он старался не пропускать ни одного нового перевода её книг на итальянский. Ада, а позже и Джиневра, находили книгу, в которой инопланетяне с планеты Зима в течение жизни не раз меняли пол, становясь, таким образом, матерями одних существ и отцами других, холодной, затянутой и довольно-таки неровной. Как бы то ни было, дядя Тан считал «Левую руку тьмы» шедевром. (А вот кто категорически не принимал рекомендаций Джиневры, так это Армеллина: в молодости большая поклонница Каролины Инверницио, Делли[33] и Лиалы[34], теперь она тоннами поглощала «любовную прозу» Барбары Картленд и сентиментальные новеллы издательства Sonzogno, которые, правда, по её словам, в последнее время стали совершенно бесстыдными.)

А ещё в дядиной спальне появилось множество фотографий в рамках. Они были повсюду: на стенах, на полках. «Современные», уже знакомые Аде, – например, сделанные в Турине и Париже во время их знаменитого путешествия 1961 года: Лауретта в парике от Нино Бальдана, она сама с букетом в руках у входа на Пер-Лашез... Вот она в лавровом венке в день окончания университета, вот снимки всех племянников и племянниц в день свадьбы, а дальше их дети...

Но были и другие, заинтересовавшие Аду: она не припоминала, чтобы когда-нибудь видела их в дядином ящике. Одна, совсем старая, почти выцветшая, изображала годовалых близнецов на коленях у матери. Ада знала, что это дедушкина первая жена, которую звали Лукреция Малинверни. На фотографии они сидели на фоне декорации, фантастического пейзажа с тропическими растениями и попугаями: мать – в платье с оборками и двумя рядами пуговиц на груди, босоногие дети – в белых кружевных рубашонках. Девочка была подписана как Клоринда – в 1894-м, когда она родилась, это имя не казалось таким уж экстравагантным. Отец близнецов, Адин дедушка Гаддо, страстный поклонник «Освобождённого Иерусалима» Тассо, настаивал: будут Танкреди и Клоринда – как знаменитая пара несчастных влюблённых, над судьбой которых читатели пролили столько слез. Жена тщетно противилась: ей не хотелось называть дочурку именем женщины, которую из-за доспехов и воинской доблести все принимают за мужчину – в том числе и возлюбленный, Танкреди, убивающий её в сражении, а после, открыв лицо, чтобы спросить имя, «и узнает, и нем, и неподвижен: О, страшный вид! О, роковая встреча!»[35]

«О, страшный вид! О, роковая встреча!» – повторяла про себя Ада, впервые прочтя поэму в университете. Подобные фразы, вроде гомеровского «И взаимно с тобой насладимся рыданием горьким!», любил иронически цитировать дядя Тан. Но произведение, в честь которого он получил имя, дядя никогда вслух не читал. А сестру, рассказывала Армеллина, дома всегда звали Линдой.

На другой фотографии, длинной и узкой («американского формата», как было подписано внизу), близнецы Бертран, уже лет пяти или шести, пытались уместиться на капители гипсовой колонны, прижимаясь друг к другу, чтобы не упасть. Сходство между ними казалось столь разительным, что не будь они мальчиком и девочкой, впору было принять их за двойняшек. Правда, одеждой они теперь различались: платье девочки сплошь состояло из кружев, оборок и воланов, так что, видимо, с учётом его размера и веса она действительно могла рухнуть с пьедестала.

Фото в овальной рамке, висевшее на стене, снова запечатлело двух детей рядом, в одном кресле с резными деревянными подлокотниками. Оба одеты в траур, у Линды на голове сложная конструкция из волос (сплошные локоны!), закреплённая над правым виском чёрным бантом.

На четвёртом незнакомом снимке близнецы, уже подростки, в почти одинаковых матросских костюмчиках, только подчёркивающих их необычайное сходство: не отличишь, если бы не водопад светлых кудрей Клоринды.

На пятом дяде Танкреди пятнадцать, он в неудобном костюме для путешествий, у ног баул, рядом кутается в плащ молодая женщина. Фото сделано явно не в студии, а на улице, на пирсе Ливорно, и потому несколько размыто. Вдали на заднем плане угадывается контур корабля, который отвезёт их в Донору.

Ада никогда раньше не видела Армеллину в молодости, хотя и здесь её черты лица были трудно различимы, а огромный, безразмерный плащ скрывал фигуру. Высокая, это да, и выглядит старше своих двадцати.

Наконец, на стене висела увеличенная фотография без рамки, вроде плакатов, которые Ада так любила в юности: портрет Линды почти в натуральную величину, одной, в возрасте лет девяти – видимо, до смерти матери, иначе она была бы в трауре. Исключительно резкое для своего времени фото: можно рассмотреть каждую ресничку, светлые, почти прозрачные глаза, ямочки на щеках, маленький медальон на темной ленте, висящий на шее, пуговки на груди...

Почему же дядя Танкреди, столько лет храня их в ящике, почувствовал необходимость воскресить образы своего далёкого прошлого?

– Я старею, Адита. А старикам приятно возвращаться в детство, – ответил он, доставая из комода и протягивая племяннице чёрную бархатную коробочку: – Эту я обрамил специально для тебя. Мне будет приятно, если ты её сохранишь.

В коробочке, в изящной овальной рамке, черепаховой с серебром, лежал оригинал выцветшей фотографии, увеличенную копию которой Ада первой заметила на стене. Уже здесь маленькая Линда смотрела в объектив с озорной улыбкой, словно поддразнивая глядящих на неё и заявляя: «У меня есть тайна, но вы её никогда не узнаете».

Дядя коснулся руки Ады, державшей фотографию, и заметил кольцо, которое она так и забыла снять.

– Обновка? Ты изменила отношение к драгоценностям? Правда, колечко – это мелочь, но на бижутерию вроде бы не похоже. Настоящий антиквариат – я бы сказал, вторая половина XIX века. Джулиано подарил?

– Нет, это Дария нацепила его мне на палец, чтобы я не забыла вернуть. Мы нашли его на столе в Кембридже, надо отправить обратно девушке, что его потеряла. Кстати, можно мне позвонить в Манчестер?

Телефон у дяди Тана вот уже десять лет стоял на тумбочке у кровати. Ада набрала номер международной телефонной станции и позвонила семейству Йодиче – вряд ли в такой час она могла кого-нибудь побеспокоить. Но и на этот раз никто не ответил.

В последующие дни она неоднократно пыталась дозвониться, но результат всегда был один и тот же. Конгресс в Кембридже давно закончился, Эстелла уже должна была вернуться домой. Может быть, они всей семьёй уехали в отпуск. Или, может, в Неаполь. Или тогда, в Кембридже, записывая номер в «молескине», она ошиблась в одной цифре, и Ада всё это время звонила не туда. В конце концов она решила подождать дней двадцать, а потом попробовать ещё раз.

Между тем колечко начало её беспокоить: кожа под ним иногда слегка зудела, заставляя потирать палец, оно цеплялось за одежду и за волосы при расчёсывании, к тому же напоминало о тех днях в Кембридже, которые Ада предпочла бы забыть. Поэтому она отправилась в ванную, с помощью мыла сняла кольцо и положила его в бархатную коробку с портретом Клоринды, а саму коробку – в чемодан, чтобы не забыть забрать в Болонью.


6


10 июля в Донору на неделю приехал Джулиано. Была бы жива донна Ада, его поселили бы в одной из многочисленных гостевых комнат. Но дядя Танкреди не возражал против того, чтобы он делил спальню с Адитой, хотя они и не были женаты.

Тут же явилась и Лауретта – посоветоваться насчёт законности «антибольничного обязательства». В конце концов, партнёр кузины (она уничижительным тоном бросила «твой любовник») – адвокат. Джулиано поговорил с доктором Креспи, а вечером за ужином в ресторане с Лауреттой и её мужем заявил:

– В этом доме все чокнутые, – и, помолчав, добавил: – Пока он в здравом уме, вам лучше с этим мириться. Сопротивление породит ненужный скандал. Но стоит ему лишиться чувств – потерять сознание или, например, впасть в кому, – можете без всяких сомнений вызывать скорую.

– Нет! Мы обещали ему ничего такого не делать, – нахмурилась Ада.

– Это как пообещать что-нибудь капризному ребёнку, лишь бы он вёл себя прилично. Но такие обязательства можно и не соблюдать. У вашего дяди старческие закидоны, чтобы не сказать маразм.

– Ну ты и скотина, – возмутилась Ада.

Джулиано расхохотался и подмигнул Лауретте.

– За нашего Дон Кихота! – воскликнул он, поднимая бокал.

Перед сном, когда Ада причёсывалась у туалетного столика, Джулиано обнял её за плечи. Прошел, должно быть, уже не один месяц с тех пор, как они в последний раз занимались любовью.

– Скучала по мне? – прошептал он, вдохнув аромат её волос и одновременно просунув руки под ночную рубашку, чтобы приласкать грудь.

Из полуприкрытого окна пахло жасмином. Было тепло, в небе сияли звезды. Но Ада, вдруг почувствовав приступ ярости, вскочила и оттолкнула его:

– Отвали! Отстань от меня! Иди спать!

Джулиано был не из тех, кто настаивает. Он отстранился и пошёл чистить зубы. В комнате стояли две односпальные кровати, так что ночью у него не было шансов на успех, как это случилось бы в Болонье.

Ада ещё долго не ложилась. Джулиано тихонько фыркал, удивляясь непропорциональной агрессивности её реакции. Их страсть и раньше нечасто бывала одинаково сильной, но тот из двоих, кто хотел меньше, всегда уступал другому – из желания сделать партнёру приятное, из чувства привязанности или просто по привычке. Ада никогда не отказывала ему даже под предлогом головной боли – почему же она оттолкнула его сейчас?

Всю неделю Джулиано ждал, что Ада сделает первый шаг: провожал её на пляж, на ужин с друзьями или кузенами, в офис Лео, всегда готового поделиться последними открытиями, был с ней нежен и забавен, а с дядей Таном – заботлив и внимателен. Ада прекрасно знала, что все эти манёвры адресованы ей, и старалась как-то отблагодарить партнёра. Днём физический контакт с Джулиано её не раздражал. Прогуливаясь после ужина по бульвару, она сама подставляла его объятиям плечи или талию, прижималась к нему на диване перед телевизором, тёрлась щекой о его плечо, брала за руку... В такие моменты она воображала, что между ними снова, как когда-то, нежная близость, и чувствовала благодарность за его терпеливое ожидание.

Но стоило им остаться в комнате наедине, как внутри неё что-то взрывалось. Ада не давала до себя дотронуться, словно была заключена в хрупкий стеклянный шар, готовый рассыпаться от малейшего контакта. Она не сомневалась, что её «нет» для него закон: насколько она знала, Джулиано никогда не прибегал к насилию.

– Прости, я, к сожалению, очень устала, – говорила она самым нежным тоном, на который только была способна.

Ада и правда совершенно выматывалась за день – больше, чем то можно было оправдать повседневной рутиной. Она чувствовала глубочайшую слабость во всех конечностях: даже поднять ногу, чтобы забраться на кровать, давно отметившую вековой юбилей, стоило ей больших усилий. Имело бы, конечно, смысл поговорить с доктором Креспи, но она боялась, что доктор расскажет дяде, а его не хотелось беспокоить до полного выздоровления.

Провожая Джулиано в аэропорт, уже перед выходом на посадку, Ада крепко обняла его, уткнувшись лицом в шею, и зашептала:

– Прости меня, прости, прости...

Джулиано нежно поглядел ей в затылок и пробормотал:

– Выздоравливай, Дон Кихот мой. Давай-ка отдохни и подлечи нервишки.

Не в его характере было затаить обиду: скорее всего, он уже думал о завтрашнем заседании суда в Болонье. Ада с грустью и облегчением смотрела, как он проходит посадочный контроль. «Какая же я свинья!» – думала она.


7


Приезжая в Донору, Ада всякий раз не уставала удивляться здоровью и живости Армеллины, которой к тому времени уже перевалило за девяносто. Прямая, как веретено, хотя и несколько располневшая за последние десять лет, частенько страдающая от приступов астмы старая экономка управляла домом с энергией, достойной донны Ады Бертран-Феррелл. (Я почти написала «своей прежней хозяйки», но Армеллина никогда не подчинялась приказам той, кого называла «юной синьорой».) Лет этак сто назад (судя по рассказам детей Грации и прочих младших Бертранов) ей, тогда ещё шестнадцатилетней девчонке, поручили заботу о двух сиротах, детях «сора» Гаддо, как говорят флорентийцы. Она приглядывала за ними, воспитывала, любила и ругала, пока их отец ездил по своим лесопромышленным делам. Она же их и утешала, когда вдовец отправился в Донору, этот дикий край, за новой женой. А пока Гаддо где-то там наслаждался долгим медовым месяцем со своей восемнадцатилетней невестой, именно Армеллина, юная гувернантка, стала свидетельницей ужасной трагедии и смерти Клоринды. Она обряжала её, расчёсывала и укладывала в гроб, она утешала её пережившего катастрофу брата-близнеца, она же сопровождала его в Донору для воссоединения с отцом и новой семьёй, с мачехой, уже беременной Диего.

Эту часть истории Ада и Лауретта тысячу раз слышали от самой Армеллины с тех пор, как им исполнилось лет шесть или семь. И всякий раз экономка добавляла новые подробности, чтобы показать («похвастаться», говорила Лауретта), насколько важна её роль в спасении выжившего сироты и его успехах во взрослой жизни. Она понимала, что девочки не упустят возможности попросить дядю подтвердить тот или иной случай:

– А правда, что во Флоренции?.. А в Павии?.. А в Генуе, в Неаполе, в Цюрихе?..

На что дядя не только подтверждал рассказ, но и привносил в него новые детали, всякий раз заканчивая одними и теми же словами:

– Уж и не знаю, как бы я справился без Армеллины. К счастью, она была рядом.

Семейная романтическая история утверждала, что по прибытии в Донору сор Гаддо (Армеллина продолжала именовать его так даже после рождения детей, хотя местный обычай предписывал говорить «дон» и добавлять вторую фамилию, Феррелл, словно он «заразился» голубой кровью жены-аристократки), так вот, сор Гаддо сразу же поселился с молодой невестой на «Вилле Гранде», действительно большом трёхэтажном здании с огромной столовой, бальным залом, множеством холлов, переходов и других помещений: спален, ванных комнат, мраморных парадных лестниц, комнат для слуг и прочих современных удобств.

Танкреди отвели спальню, гардеробную, ванную и личный кабинет, поскольку он уже учился в гимназии. Уход за комнатами и за ним самим (в том числе покупку одежды и питание) поручили Армеллине, которая спала в гардеробной, а не на первом этаже с другими горничными. Та сразу же дала понять донне Аде (и при каждом удобном случае напоминала), что единственным, кто имеет право ей приказывать, был и остаётся сор Гаддо, а единственным предметом её заботы – синьорино Танкреди. Остальное, включая юную невесту и отпрысков, её не касалось.

Несколько лет спустя Танкреди закончил лицей и поступил в университет – в Павии, а не во Флоренции, как все думали, хотя там жили тётки по материнской линии, которые могли бы его принять: слишком много болезненных воспоминаний. Медицинский факультет в Павии был тогда, наряду с падуанским, лучшим в королевстве. Но хотя, что прекрасная успеваемость сына давала ему право на комнату в одном из университетских общежитий, Гаддо Бертран предпочёл снять для Танкреди квартиру у Понте Веккио, и Армеллина (Ада подозревала, что к большой радости бабушки) переехала в Павию, чтобы «заботиться о мальчике» и поддерживать порядок в доме.

Оба они навещали Донору два раза в год, на летние и зимние каникулы. Отец гордился старшим сыном: тот прекрасно учился, имел отличные оценки по всем предметам и был на хорошем счету у профессоров. Танкреди, со своей стороны, старался не вмешиваться в ход семейной жизни. К мачехе он относился с уважением, а к младшему брату Диего, которого никогда не называл сводным, и трём родившимся позже сёстрам – с любовью и почти отцовской заботой.

Танкреди всегда сопровождал донну Аду на кладбище в Ордале, когда та ездила помолиться у могилы своих родителей и умерших в младенчестве детей. В те годы, несмотря на то, что её мужу было уже за семьдесят, мачеха вечно была в интересном положении или недавно родившей.

Иногда Ада задавалась вопросом, не смущала ли молодого студента мысль о столь активной сексуальной жизни отца. О нём самом, Бертране-младшем, в городе, как мы уже знаем, ходило множество слухов, но ни о каком конкретном любовном приключении или даже простой интрижке никто не знал. Казалось, что даже вернувшись из Швейцарии, уже взрослым, он жил в совершенном целомудрии или, скорее, умел скрывать свои тайны даже в таком переполненном сплетнями городе, как Донора.

Армеллина говорила, что будучи студентом-медиком в Павии, молодой Танкреди тоже жил, как монах, между домом и университетом. По словам экономки, из-за непрерывной работы, бессонных ночей над книгами и походов на вызов к роженицам в самую непогоду он даже подхватил ангину. Дома, рассказывала Армеллина, его всегда ждала вкусная и питательная еда, но он по большей части или попросту забывал пообедать, или перехватывал что-нибудь на ходу, уже выходя за дверь.

В 1914 году, когда отец, в дикой спешке примчавшийся за сыном, увёз его в Сондало и написал домой, что тот истощал хуже скелета и что врачи в санатории уже не чают его спасти, Армеллина осталась с ним в горах. В противном случае ей пришлось бы вернуться в Донору, потому что родителей у молодой женщины не было: её, как явствовало из фамилии, Диоталлеви[36], и как, много позже, не уставала повторять Лауретта, подкинули к Воспитательному дому, где она и выросла. Но Гаддо Бертран не желал ссориться с женой из-за «флорентийской бездельницы», поэтому заявил, что ему будет спокойнее, если с сыном останется кто-то, кому можно доверять. Он снял небольшое шале на опушке соснового леса, куда Танкреди, если бы ему стало лучше, мог приезжать по воскресеньям. Исцеление было медленным. Врачи, объяснял Гаддо, позволили молодому человеку покинуть горы только через три с половиной года. Танкреди хотел любой ценой закончить университет, но о том, чтобы жить в Павии, не могло быть и речи: слишком сыро для его болезненных лёгких. Пришлось выбрать Геную, куда недавно переехал профессор Венециани, высоко ценивший молодого человека и предлагавший ему в будущем место ассистента. А из Генуи, к тому же, легче было добираться в Донору на каникулы.

Диего и все три сестры уже подросли и радостно воспринимали приезды старшего брата, который всегда готов был поиграть с ними, пока они были детьми. Донна Ада и Армеллина, благодаря краткости этих визитов, обычно заключали вооружённое перемирие. Гаддо Бертран гордился сыном: тот, несмотря на пропущенное время, замечательно сдал экзамены и стал первым на своём курсе. Теперь отец относился к нему как к взрослому, советовался по деловым вопросам, обсуждал газетные статьи, спорил по поводу итальянских и мировых событий тех тревожных лет. Отец и сын с большим интересом и сочувствием следили за первыми шагами Октябрьской революции. Гаддо не раз посещал царскую Россию в поисках леса для своей компании. «Эх, не был бы я таким стариком, вернулся бы в Москву да принял бы участие во всем этом обновлении, – говорил он восторженно. – Но ты ещё можешь успеть. Подумай только, новый мир! Никаких больше королей, никаких царей, священников, некому командовать!»

Ада представляла, что бабушка в этот момент поджав губы выходила из комнаты (не хлопая, однако, дверью, потому что была настоящей синьорой) и, наверное, ворчала: «Слава Всевышнему, что после рождения Инес я не забеременела ещё раз», – муж как раз недавно сообщил ей, что пришла пора покончить с испанскими именами Ферреллов. Следующего ребёнка он хотел назвать Владимиром. Или Надей, Надежкой, если бы родилась девочка.


8


В мае 1921 года Гаддо Бертран скоропостижно скончался в возрасте семидесяти четырёх лет, оставив пятерых детей, четверо из которых были несовершеннолетними, и вдову чуть за тридцать. Из Генуи в Донору для похорон и вскрытия завещания приехал Танкреди, только что получивший диплом.

Выяснилось, что отец оставил в наследство старшему сыну «Виллу Гранде», отписав Аде и её детям прочую недвижимость равной ценности. Но Танкреди не позволил мачехе переехать в другое место, тем более что ему предстояло продолжить работу под руководством профессора Венециани, которому предложили новую кафедру в Неаполе. Он оставил за собой апартаменты на первом этаже с отдельным входом, куда и возвращался пару раз в год, сопровождаемый Армеллиной.

С установлением фашизма, рассказывала Армеллина, жизнь молодого доктора Бертрана стала труднее, хотя в Доноре, где все знатные семьи были связаны кровными узами, политических столкновений в первые годы не происходило – по крайней мере, для аристократов и богатых горожан обошлось без крови. Донна Ада фашистов презирала: не потому, что ей не нравилась их идеология, в которую она не сильно вникала, а потому, что считала их вульгарными, начисто лишёнными изящества хамами, о чём не раз говорила внукам. К отсутствию изящества относились черные рубашки, больше подходящие пастухам в горах, и жестокость фашистских бригад по отношению к противникам: джентльмены разрешают споры, не пачкая рук, – через суд или, в крайнем случае, на дуэли, при помощи шпаги или пистолета.

– Мы не в XIX веке живём! От красных этими зубочистками не защитишься, – возражала её кузина Долорес.

Среди Ферреллов было много сторонников нового режима, позже ставших партийными функционерами. Донна Ада никогда с ними не спорила, хотя, с другой стороны, политика вообще не женское дело. Ей хватало того, что её оставили в покое и не мешали воспитывать детей.

Визиты Танкреди, который окончательно выбрал своей специальностью акушерство и успешно практиковал в Неаполе, становились всё реже и короче. Донна Ада знала, что он, как, впрочем, и профессор Венециани, отказался вступить в партию, и опасалась, что это навлечёт на него неприятности. Но обоих врачей защищала слава настоящих волшебников в лечении бесплодия, сделавшая их любимцами высокопоставленных дам Неаполя, в основном жён или сестёр партийных шишек. В Доноре спрос на консультации молодого акушера был столь же высоким и столь же хорошо оплачивался. Поговаривали, что многие дети «лучших людей» города обязаны своим рождением его мастерству. Кроме того, Танкреди Бертран был богат, а в Доноре это значило больше, чем в Неаполе. С другой стороны, хоть он не соглашался сотрудничать с режимом, никто не мог сказать, что Танкреди как-то связан с оппозицией.

Через год после основания Национальной организации «Балилла» леди Аду Бертран-Феррелл вызвали в школу с требованием объяснить, почему её дети не посещают собраний и не носят форму: Диего – «авангардиста», а девочки – «маленьких итальянок».

Донна Ада никуда не пошла. Поползли слухи, что виновником этого пассивного протеста был не кто иной, как её пасынок. Поэтому как-то летней ночью молодой доктор Бертран, возвращавшийся с дружеского ужина, обнаружил, что у ворот его ждут три чернорубашечника с дубинками и кастетами, которые взяли его в кольцо и принялись избивать. К счастью, Армеллина, не ложившаяся в ожидании своего Танкреди, услышав шум, распахнула ворота и закричала, что спустит на нападавших собак. Те сбежали. Танкреди отделался двумя треснувшими рёбрами, гематомой на лбу и разодранным выходным костюмом, который надел на ужин. В больницу за помощью он, конечно, не обращался, несмотря на настояния мачехи. А Армеллина, поначалу такая смелая, ещё долго дрожала от страха. «Совсем потеряла голову, курица глупая, – рассказывала донна Ада внукам. – Можно подумать, худшее во всём этом деле – драный костюм. Будто Танкреди, с его-то деньгами, унаследованными от матери и от моего мужа, не мог тотчас же заказать сто или даже тысячу таких же!»


9


Наутро донна Ада позвонила одному из своих многочисленных дядюшек, высокопоставленному партийному функционеру Раймондо Ферреллу.

– Сделай так, чтобы это не повторилось, – приказала она. – И не смей говорить, как кое-кто из твоих коллег, что дело в женщине.

– Нет, мне кажется, дело в том, что твои дети не состоят в «Балилле».

– Я имею полное право не рядить детей в клоунов и не посылать их на эти абсурдные сборища! Тебе самому не смешно? Твой отец, небось, в гробу бы перевернулся! Уж он-то был человеком благородным!

– А я что же, по-твоему, недостаточно благороден, Ада?

– Поглядись-ка в зеркало, когда наденешь мундир, дядя, и ответь сам.

– Ну и характер у этой девчонки! – возмущённо, но с внутренней гордостью разорялся потом Раймондо Феррелл за семейным столом.

– Оставил бы ты в покое и её, и детей! – ворчала жена. – Бедняжка – вдова, да ещё такая молодая. Ей бы снова выйти замуж... Как только она со всем этим управляется?

Раймондо Феррелл был человеком могущественным, и его заступничество оградило Танкреди от дальнейших разборок с чернорубашечниками. Но теперь, стоило молодому врачу появиться в городе, обитатели «Виллы Гранде» не могли спать спокойно. А уж как там Танкреди жил в Неаполе, никто не знал.

Многие друзья и дети друзей старого Гаддо Бертрана уехали за границу. Армеллина настаивала, чтобы её «мальчик» тоже эмигрировал.

– В деньгах у тебя недостатка нет, – вздыхала она. – Не понимаю, зачем оставаться в стране, где заправляют буйнопомешанные.

– Ты права. Но такое безумие не может длиться долго, – отвечал Танкреди.


10


Донна Ада волновалась: Санча, которой скоро исполнялось девятнадцать, закрутила роман с Дино Аликандиа, а тот не только происходил из семьи разбогатевшего лавочника, но и активно поддерживал фашистский режим, сделавший его муниципальным чиновником. Санча была от него без ума и яростно оспаривала материнскую авторитарность: «Даже если ты мне запретишь, дождусь двадцати одного года и смогу делать всё, что захочу».

Дино Аликандиа участвовал во всех спортивных состязаниях и, что куда сильнее беспокоило его будущую тёщу, не упускал возможности показаться в трико, а то и вовсе с голым торсом, демонстрируя мышцы, которым позавидовал бы любой римский гладиатор. «Будто каменщик или какой другой работяга! Ужасная пошлость», – вспоминала донна Ада, чьё возмущение ничуть не улеглось после стольких лет.

Главная опасность заключалась в том, что Санча могла тайком продолжить эти отношения и, дав волю своей нетерпеливой натуре, забеременеть, втянув в разгоревшийся скандал младших сестёр, которым потом непросто было бы найти удачную партию. Поэтому донне Аде пришлось сделать хорошую мину при плохой игре и каждое воскресенье приглашать того, кого она в душе звала «варваром», обедать на «Виллу Гранде» в качестве официального жениха.

Армеллина частенько вспоминала тот летний день 1930 года, когда они с Танкреди приехали в Донору. После обеда всё семейство, как обычно, переместилось в сад, чтобы выпить кофе в увитой зеленью беседке, округлую крышу которой поддерживали горизонтальные стальные балки, что вдохновило жениха Санчи на гимнастические упражнения. Не в силах поверить происходящему и содрогаясь от брезгливости, будущая тёща увидела, как он снял пиджак и рубашку, вскинул вверх руки, продемонстрировав волосатые подмышки, высоко подпрыгнул и повис под куполом беседки, нимало не заботясь о том, что изрядно помял куст жимолости, обвившийся вокруг решётки.

Раскачавшись, он задрал ноги, согнув их под прямым углом, перехватился, развернулся на полный оборот и, быстро перебирая руками, перебрался (совсем как обезьяна!) на другой конец беседки, чуть не задев мысками туфель кофейник, который Армеллина только что поставила на вышитую скатерть из розового батиста. Санча и Инес восторженно захлопали в ладоши, Консуэло обеспокоенно взглянула на мать, так поджавшую губы, что те превратились в тонкую ниточку, а Танкреди смущённо уставился на серебряную миску в центре стола, в округлых боках которой, пересечённых гнутыми рёбрами, отражался искажённый контур его лица.

Наконец Дино Аликандиа соскочил со своего турника, приземлился, с грохотом опрокинув стул, и бесцеремонно схватил будущего шурина за лацкан льняного пиджака. Танкреди инстинктивно отступил на шаг, но тот держал его крепко.

– Ну-ка, скидывай эти тряпки, чемпион, давай посмотрим, на что ты способен! Я тебя вызываю! В ком есть хоть немного любви, не сможет отказаться, а? – и он начал расстёгивать воротник рубашки. – Давай! Что, стыдно? Недотрогу разыгрываешь, доктор? Дай нам поглядеть на твои бицепсы! –недолго думая, Дино ощупал их сквозь ткань, удивившись объёму и твёрдости: откуда ему было знать, что пару лет назад в Неаполе Танкреди начал брать уроки бокса.

Неожиданный удар пришёлся ему в правую челюсть и заставил потерять равновесие. Санча завизжала, а незадачливый жених рухнул навзничь – к счастью, прямо в колючий тисовый куст, чьи упругие ветви не дали парню упасть на землю.

– Хватит! Вам обоим должно быть стыдно, – ледяным тоном бросила донна Ада. Танкреди равнодушно отвернулся и налил себе кофе в чашку лиможского фарфора.

Рассказ Армеллины заканчивался красочным описанием того, как Дино Аликандиа, выбравшись из куста и прижав правую руку к уже начавшей опухать щеке, а левой крепко обняв Санчу, удивлённо, даже почти восхищённо произнёс:

– Черт возьми! Кто бы мог подумать, что у малыша доктора такой мощный джеб?

Армеллина вздохнула с облегчением. Но позже, выкладывая на кровать своего «мальчика» свежую ночную рубашку, самым серьёзным тоном заявила:

– В этот раз все кончилось хорошо. Но теперь нам действительно пора уезжать. И из Доноры, и из Италии.


11


Случай представился несколько месяцев спустя. После того, как в 1929 году от учителей начальной школы потребовали присягнуть на верность не только королю, но и режиму, если они не хотят лишиться работы, профессор Венециани понял, что скоро наступит и очередь всех прочих преподавателей, в том числе университетских. Он не желал становиться героем, а тем более мучеником. Его слава давно вышла за границы Италии. Во время конференции в Цюрихе профессор познакомился с директором клиники, предложившим ему работу, а теперь возобновил контакты, заодно поинтересовавшись, не найдётся ли места и для его лучшего ученика. Место нашлось. Они успели как раз вовремя: 28 августа 1931 года, когда положение о присяге распространилось на университетских профессоров, Венециани с семьёй и Танкреди Бертран с экономкой Армеллиной сошли с поезда на перрон цюрихского вокзала.

Танкреди и Армеллина не возвращались в Италию до 1946 года. А предусмотрительный профессор Венециани и вовсе перебрался в Соединённые Штаты за пару лет до того, как король Виктор Эммануил III под давлением Муссолини подписал «Закон о защите расы», вызвав тем самым исход итальянских евреев в великодушную и гостеприимную Швейцарию и затруднив жизнь эмигрантам предыдущей волны.

Все шестнадцать лет отсутствия пасынка донна Ада засучив рукава трудилась на благо семьи Бертран-Феррелл. Ей помогал Диего, который, приняв на себя заботы о доставшейся от отца лесопромышленной компании, старался не сотрудничать с режимом, но и в конфликт с фашистскими властями не вступал. Он пользовался всеобщим уважением, хотя больше не за свои личные заслуги, а из-за унаследованных богатств и голубой крови Ферреллов. Немало способствовал процветанию компании и управляющий Гаэтано Арреста, в прошлом воспитанник донны Ады, при поддержке которой ему, несмотря на скромное происхождение, удалось закончить экономический факультет в Альбесе, столице провинции, расположенной километрах в тридцати от Доноры.

По мере того, как её дочери выходили замуж, донна Ада, согласно завещанию их отца, отписывала каждой в приданое по маленькой вилле. Диего женился последним и, несмотря на уговоры матери поселиться вместе с женой на «Вилле Гранде», предпочёл купить квартиру в новом районе города: уж очень его жене не хотелось жить со свекровью. Несмотря на всю свою молодость, Маддалена Пратези привыкла к полной независимости. Обоих родителей она потеряла в пятилетнем возрасте во время эпидемии испанки, а братьев, дядюшек-тётушек, кузенов и прочих родственников не имела, если не считать престарелых бабушки с дедушкой, которые её и воспитывали, так что к двадцати одному году, получив скромное наследство, была вольна строить жизнь по собственному разумению.

«И потом, – часто повторял Диего, – "Вилла Гранде" не наша, она принадлежит Танкреди. Когда он вернётся, мама, тебе придётся её отдать».

Со временем родились внуки, как мальчики, так и девочки: трое у Санчи с Дино Аликандиа, один у Консуэло, одна, Лауретта, у Инес, и ещё одна, наша Ада, у Диего с Маддаленой. Потом наступили тяжёлые военные годы, омрачённые гибелью на фронте мужа Консуэло, Джорджо Артузи, и завершившиеся внезапным перемирием, когда донна Ада, до тех пор убеждённая монархистка, была столь разочарована бегством короля, что совсем потеряла доверие и уважение к савойскому дому.

На «Вилле Гранде» благодаря усилиям Гаэтано Арреста, чувствовавшего себя на чёрном рынке как рыба в воде и обеспечивавшего свою былую благодетельницу всем необходимым, от голода не страдали. Сестры Диего, как и их отец, управляющего презирали, считая человеком подозрительным и вульгарным, а встречая, едва удостаивали взгляда и никогда не принимали у себя дома. Впрочем, благодаря своей деловой хватке Арреста сразу после окончания университета смог удачно жениться: его супруга, принадлежавшая к одному из самых зажиточных семейств Доноры, была до фанатизма религиозна, прекрасно образованна и весьма заботилась о собственной репутации. Своих четырёх дочерей она воспитывала даже в большей строгости, чем донна Ада.

А пока где-то далеко занималась партизанская борьба, пока союзники бомбили соседние с Донорой города, которые собирались освободить, донна Ада, как мы уже знаем, столкнувшись с эвакуацией и гибелью под обломками Инес и Диего с их супругами, приютила под своей крышей двух маленьких сирот и начала то, что называла битвой за их воспитание и образование.


12


Обо всех этих событиях Танкреди узнавал лишь фрагментарно, да и то в основном самую мрачную часть. Из тех писем, что мачеха и Диего регулярно ему посылали, многие затерялись в хаосе того трагического времени.

Когда же осенью 1946 года Танкреди и Армеллина наконец вернулись, они обнаружили, что семья снова выросла. Санча и Дино только что крестили четвёртого ребёнка. Девочку назвали Умбертой в честь жалкого короля, ещё в мае удалившегося в изгнание: с падением фашизма Дино заявил, вызвав саркастический смех тёщи, что всегда поддерживал монархию. Консуэло только что повторно вышла замуж за Джироламо Дессарта и, к ревнивому разочарованию первенца, Джулио, была беременна вторым ребёнком – как потом выяснилось, даже двумя: сёстрами-близнецами Маризой и Миреллой, будущими несчастными жертвами издевательств Лауретты в наших играх на «Вилле Гранде».

Как и после смерти Гаддо, Танкреди не позволил мачехе покинуть виллу. Знакомство с двумя племянницами-сиротами тронуло его до глубины души. Ему казалось, что вернулись времена, когда отец лежал в гробу, а Санча, Консуэло и Инес наполняли эти комнаты наивным детским щебетаньем. Но у них, по крайней мере, была жива мать, Лауретта же с Адитой остались на свете совсем одни. (Сказать по правде, у Лауретты были ещё бабушка и дедушка Ланди, а также многочисленные родственники по отцовской линии, а у Адиты – прадедушка и прабабушка Пратези, но донна Ада считала немыслимым, чтобы два представителя семейства Феррелл пошли, как она говорила, «побираться по чужим домам».)

«Будем жить все вместе, как когда-то, – сказал Танкреди мачехе. – Места хватит. Раз уж ты решила стать им матерью, я стану отцом».

Вот так шестилетняя Лауретта, уже учившаяся в школе, и четырёхлетняя Ада незаметно обнаружили, что живут уже не в королевстве, а в республике, с пятидесятидвухлетним «отцом» и пятидесятишестилетней «матерью», требовавшей себе право голоса даже в тех вопросах, которыми не хотела или не собиралась заниматься. И ещё с Армеллиной, которой почти через сорок лет пришлось нянчится с ещё одной парой сироток Бертран, пусть даже на этот раз это были девочки, а Лауретта носила фамилию Ланди.

Донна Ада считала, что девочек и девушек следует воспитывать строже, чем мальчиков. Став матерью, она снисходительно относилась к проказам своего первенца Диего, а вот с тремя дочерьми, как жаловалась младшая, Инес, вела себя хуже армейского капрала. Со временем девушки вышли замуж и родили своих детей, чьим воспитанием бабушке не удавалось руководить так, как ей того хотелось – за исключением Ады и Лауретты, которые, бедняжечки, вздыхала Армеллина, из-за бомбардировок всё-таки угодили ей в лапы.

До середины пятидесятых девочки более-менее мирились с такой строгостью, потому что бабушка по-своему их любила и, следуя священному кодексу Ферреллов, посвящала им всё своё время. А ещё потому, что в семье хватало других людей, всегда готовых приласкать их и простить любые проступки – прежде всего, дядя Танкреди.

Всё изменилось в подростковом возрасте, особенно для Ады, которая, в отличие от кузины, не могла смолчать или сделать что-то тайком. Она смотрела телевизор, читала газеты, которые приносил дядя, и понимала, что мир вокруг изменился. Ей хотелось слушать современную музыку, гулять, танцевать, встречаться с людьми, которых бабушка не одобряла.

– Откуда она? Чья дочь? – приставала с расспросами донна Ада, когда её внучка приглашала одноклассницу позаниматься на «Вилле Гранде».

Ада злилась, не разделяя бабушкиной гордости за голубую кровь Ферреллов.

– Мне казалось, монархии больше нет, – говорила она с вызовом. – Помнишь, была такая Французская революция? Ah, ça ira, les aristocrates à la lanterne![37] И их всех-всех повесили прямо на уличных фонарях, вот так.

– Гильотинировали, – поправляла Лауретта, учившаяся на два класса старше.


13


Присутствие рядом с дядей Таном Армеллины казалось кузинам в детстве самой естественной в мире вещью. В любом приличном семействе можно было встретить хозяев и прислугу. А холостяк, каким их дядя был на протяжении стольких лет, да ещё и живущий вдали от семьи, без жены, которая бы о нём заботилась, нуждается в прислуге больше, чем кто-либо другой: должен же кто-то убираться, готовить, приводить в порядок гардероб. Для этого и нужна Армеллина.

Но когда Ада с Лауреттой стали подростками, едкие насмешки кузенов Аликандиа зародили в их душах подозрение, что в прошлом у хозяина с молодой горничной была любовная связь – или, может быть, только сексуальная. Они много лет жили вместе, под одной крышей – юная парочка в университетские годы Танкреди. И даже сейчас, спустя столько лет, связь между ними казалась очень сильной. Доктор относился к Армеллине с уважением и вниманием, которого другие служанки удостаивались редко, она же поклонялась ему, словно божеству, и защищала от любых нападок, как тигрица своего детёныша.

– И почему же они не поженились? – спросила как-то Ада кузенов.

– Потому что Бертран-Ферреллы не женятся на служанках, – презрительно бросили мальчишки. Сестры возмутились: они не могли поверить, что их кумир, дядя Тан, способен на столь низкий поступок.

И потом, разве могла бабушка Ада, сурово каравшая любые отступления от общепринятой сексуальной морали, позволить той, кого называла «интриганкой по хозяйству», подобную безнравственность в доме, где растут девочки? Романо и Витторио ухмыльнулись такой наивности и намекнули, что бабушка, вероятно, следовала традиции Ферреллов и прочих аристократических семей нанимать в служанки девушек здоровых, свежих и симпатичных, но бедных, из самых нищих деревень (выбором обычно ведала мать семейства), чтобы сыновья могли «выпустить пар», а если те, к несчастью, забеременеют, сразу же их уволить.

– Может, в девятнадцатом веке такое и бывало, – стояла на своём Ада.

– Да бабушка Ада и пальцем не шевельнёт, не посоветовавшись со своим духовником, – поддержала сестру Лауретта. – Она ведь каждый день причащается, а то, о чём вы говорите, – смертный грех, который дон Мугони ей никогда бы не отпустил.

– Ничего вы не понимаете, малявки, – убеждённо заявили мальчишки, с тех пор заимевшие привычку обзывать их «наивняшками» и получившие в ответ прозвище «негодяи» (ещё и потому, что оба, по их собственному выражению, «отрастили себе руки» и, оказавшись поблизости, при первой же возможности старались вдоволь полапать кузин).

К счастью, вмешавшаяся в перепалку Грация заткнула братьям рты, припомнив, что бабушка Ада Армеллину не выбирала и даже не принимала на службу: это её муж, оставшись вдовцом с двумя десятилетними близнецами, нашёл девушку где-то в Тоскане.

– И о каком выпускании пара вы после этого болтаете, злобные недомерки? Армеллина заменила им мать! Так что хватит говорить о ней гадости.

Ада чуть не расцеловала её в обе щеки. Грация была замечательной: умной, серьёзной, отзывчивой, ласковой, искренней... Совсем не похожа на дочь высокомерного выскочки и невыносимой зазнайки, то есть Дино Аликандиа и тёти Санчи, – настолько, что лучшей подругой с самого раннего детства, невзирая на неприязнь родителей, выбрала одну из дочерей Арресты, свою ровесницу Мириам. А когда после окончания гимназии девочку, к удивлению всех донорцев, отослали учиться к дяде на север Италии, Грация очень горевала.

Но главное, она была спокойной и предсказуемой, в отличие от этой чокнутой кобылы Лауретты, которая, поначалу поддержав Аду, потом долгие годы мучила её вопросами:

– Как считаешь, дядя с Армеллиной всё-таки были любовниками? А может, и сейчас ими остаются?

– В таком случае они бы обязательно поженились, – отвечала она кузине. Что, спрашивается, могло бы им помешать? Ведь дядя Тан никогда не разделял классовых предрассудков своих соседей-аристократов.

А теперь, когда она, спустившись в кухню, собралась вместе с девяностолетней Армеллиной приготовить дяде что-нибудь лёгкое, но вкусное, задавать подобный вопрос казалось абсурдным. Абсурдным и даже, пожалуй, несколько жестоким. Как бы ни обстояло дело, этот вопрос касался только их двоих.


14


Решив остаться в Доноре на целый месяц, Ада поселилась в своей старой спальне на втором этаже, которую занимала с самого детства и до отъезда в университет.

Впервые приехав на «Виллу Гранде», обе сиротки спали вместе в бабушкиной гардеробной, чтобы та могла их успокоить, если ночью они вдруг заплачут. Потом девочкам выделили одну из красивейших спален, огромную, с балконом, расписным потолком и дверью, выходившей в длинную галерею с колоннами; эту спальню они делили все детство. Перейдя в среднюю школу, Лауретта затребовала собственную комнату, которая и была ей предоставлена. Так что Ада осталась одна в расписной спальне, превратившейся за эти годы в «берлогу». Здесь её окружали книги, диски, портативный магнитофон Geloso, плакаты, любимая гитара, кульман, давно сменивший крохотный старинный секретер, и шерстяной плед с разноцветным индийским орнаментом.

Единственным антиквариатом, который у неё не хватило смелости выселить, были картины маслом и темперой, привезённые из Ордале. Портреты представителей древнего рода Ферреллов бабушка Ада забрала на «Виллу Гранде» из принадлежавшей её семье сельской усадьбы, чтобы, глядя на них, чувствовать себя защищённее в первые дни брака с этим странным приезжим. И, вероятно, чтобы каждый день напоминать мужу о своей аристократической родословной. Портретов было множество: они висели по всей вилле, в комнатах, ​​коридорах, и даже под лестницей. Девочек сызмальства учили узнавать изображённых персонажей: они знали каждое имя, титул, век, в котором те жили, и степень их родства с донной Адой, но, вопреки бабушкиным надеждам, не испытывали по отношению к этим благородным предкам ни восхищения, ни metus[38]. Более того, тайком от старушки они давали им смешные прозвища в зависимости от выражения лица, внешности или одежды: «толстуха с веером», «длинноносый», «яйцеголовая», «кружева и жабо», «уши летучей мыши», «косички», «косоглазый», «скромница», «вампирёныш»...

Во время ссор кузины бросались оскорблениями вроде: «Сразу видно, что ты потомок летучей мыши (или скромницы, или яйцеголовой)! Просто вылитая!» На самом же деле ни одна из них не походила на изображённых персонажей: плебейская кровь Бертранов, Пратези, Ланди или бог знает каких ещё неизвестных предков оказалась сильнее. Или просто художники в те времена не очень точно воспроизводили черты своих аристократических заказчиков.

В Адиной спальне висело три семейных портрета: молодая женщина, военный средних лет и старичок в парике – диковато смотревшиеся бок о бок с плакатами «Битлз», репродукциями Климта, Пикассо и Энди Уорхола, фотографиями Марии Кюри, Симоны де Бовуар, повзрослевшей Алисы Лидделл работы Джулии Кэмерон и листовкой с молодым Мао времён «Великого похода». Вернув портреты на место после реставрации, Ада больше о них не думала: просто помнила, кто там изображён и кем они ей приходятся. Недостаточно смешные, чтобы удостоиться прозвища, – вот и весь сказ.

За шестнадцать лет с тех пор, как она уехала в Болонский университет, ничего в комнате не изменилось. Бабушка Ада, вспоминала Лауретта, хотела здесь прибраться и выбросить весь этот «хлам» студентки-бунтарки, но дядя Тан возразил: «Пусть Адита сама это сделает, если захочет, когда вернётся. Эта комната всегда будет принадлежать ей».

Но Ада тогда так злилась на бабушку, что годами не возвращалась ни на «Виллу Гранде», ни в Донору. Позже, когда гнев остыл, а бабушка признала свои ошибки, Бертран-Ферреллы полюбили проводить лето в построенном старым Гаддо загородном доме на холме с видом на Ордале: приезжая провести месяц летних каникул с семьёй, Ада прямиком из аэропорта мчалась туда. На городскую виллу она вернулась только в 1973 году, после смерти бабушки, но воспоминаний о тех смутных и печальных днях у неё осталось немного.

Теперь ей казалось, что она снова подхватила так и не порвавшуюся нить. Лёжа в постели, Ада размышляла о том, насколько росписи на потолке, изображающие галантные сцены с сатирами и нимфами, в былые времена выглядели насмешкой над фанатичным бабушкиным морализаторством, и снова, как в пятнадцать, чувствовала себя частью этого большого дома.

Она оглядела портреты предков и впервые поняла, что связана с ними. Хотя теория, выдвинутая профессором Палевским в Кембридже, всё ещё казалась ей абсурдом, лишённым всякого основания бредом, время от времени, на досуге, она не могла не задаться вопросом, наблюдают ли те трое, в свою очередь, за ней, знают ли о ней что-нибудь, узнают ли в её лице или жестах что-то родное? А если их спросит человек, обладающий «даром» (Эстелла? или, может, старуха-предсказательница, за небольшую плату вызывающая духов в печально знаменитом переулке в старом городе?), заговорят ли они? Расскажут ли о своей жизни? Выразят ли эмоции, чувства и желания?

Ада вспомнила лекции по истории искусств, прослушанные в университете, особенно краткий курс, посвящённый портрету, функция которого, по словам преподавателя, изначально заключалась в том, чтобы «обозначить присутствие того, кого здесь нет». Представить отсутствующего, отдалённого в пространстве, вроде принцессы на выданье, чьи портреты путешествовали по Европе в багаже послов, ищущих для неё подходящего жениха. Или во времени, как юношеская красота давно увядшего старика, как живой взгляд глаз, навсегда запечатанных смертью.


15


Применив теорию и метод, которыми так хвастал Палевский, Ада, воспользовавшись портретами, могла бы собрать вокруг себя и расспросить всех предков-Ферреллов (в память о пятнадцати поколениях которых бабушка Ада скрупулёзно хранила документы), начиная с той точной даты, когда это имя из легенд и устной традиции перешло в историю. Иными словами, когда оно было записано в приходской книге крупнейшей церкви Ордале (тогда ещё не собора, а всего лишь коллегиаты).

Это случилось 16 ноября 1571 года, когда в благодарение Мадонне за исцеление их единственного потомка мужского пола, упавшего из седла и затоптанного бегущей лошадью, супруги Гарсия и Химена Феррелл-и-Аркер пожертвовали церкви сумму, достаточную для восстановления фасада и прохудившейся крыши, в обмен на титул, передаваемый по наследству. Испанией и всеми её владениями в то время правил el Rey don Felipe Segundo[39], прозванный el Prudente, Благоразумный, чей образ (в доспехах, коротких панталонах с буфами, белоснежных туфлях и чулках) увековечен в портрете, написанном великим Тицианом.

Но по словам донны Ады дворянство Ферреллов ещё старше, оно восходит ко времени войны с мусульманскими пиратами, проникшими в воды Майорки, войны, в которой Ферреллы выказали воинскую доблесть, получив взамен от короля дворянство. Так говорилось в семейных легендах, пусть даже эта версия не подтверждалась никакими доказательствами или историческими документами. С другой стороны, упрямо твердила донна Ада, не было и документа, говорящего об обратном.

Как же смеялись Ада с Лауреттой, будучи подростками, над этой бабушкиной зацикленностью на благородстве, над её непоколебимой убеждённостью, что в то самое мгновение, когда чернила на куске королевского пергамента под пером чиновника обратились в слова, человек, до тех пор абсолютно обычный, возможно даже грубый, неотёсанный, предававшийся самым вульгарным занятиям, вдруг стал другим, превосходящим остальных, уточнённым, особым, имеющим большие права: одним словом, «благородным»!

Они полагали, что, вопреки семейной легенде, Ферреллы, как и все прочие дворяне Доноры, вряд ли вели свой род от героических рыцарей – скорее, от разбогатевших фермеров и скотоводов, торговцев зерном, мелких судовладельцев, занимающихся промыслом тунца или омаров, которые заработали достаточно, чтобы иметь возможность пожертвовать часть своих денег Церкви, суверену или их представителям. Некоторые в буквальном смысле покупали титул, как покупают землю, лошадей или коров на скотном рынке.

И это ещё если забыть о самых последних «благородных», возведённых в дворянство Савойским домом: титул они получили за то, что посадили (вернее, сажали их крестьяне) по меньшей мере четыре тысячи оливковых деревьев. Этих, по правде сказать, бабушка Ада и другие Ферреллы глубоко презирали, не считая ни в чём себе равными.


16


Портрета первых Ферреллов, упомянутых в приходском пергаменте, на стенах «Виллы Гранде» не было – ни на холсте, ни на доске. Но Ада знала, что дон Гарсия и донна Химена увековечены художником ломбардской школы в конце XVI века на алтарном образе тогдашней Ордальской коллегиаты. Мужчина и женщина чуть за тридцать, одетые с присущей испанцам пышностью и повернувшиеся в три четверти (донаторы, как всегда, держат в руках макет всей церкви, хотя их деньги пошли только на восстановление фасада и крыши), преклонили колени перед троном, на котором сидит увенчанная короной Мадонна. У их ног герб рода Ферреллов: щит, разделённый на четверти, в которых помещены корабль, цветущее дерево, олень и латная перчатка. Каждое лето после начала каникул бабушка Ада привозила внуков воздать дань памяти прародителю и его супруге, урождённой Аркер, но дети отвлекались на соседний образ, сверкающую золотом заалтарную преграду XV века: та была разделена на квадраты, и в каждом открывалась новая сцена, полная любопытных подробностей, – совсем как в комиксах.

Алтарный образ был написан анонимным художником, известным как «мастер из Ордале», исследованием которого сейчас занималась молодая искусствовед Чечилия Маино, невеста Лео Кампизи. Подростком Ада обожала овал лица Химены, её полные губы, прямой взгляд карих глаз.

У детей, внуков, правнуков и прочих потомков этой пары были настоящие портреты, фанатично сохранявшиеся в семье. Бабушка читала список предков как молитву – сплошь испанские имена с несколькими повторами: «Диего, сын первого Гарсии, Джироламо, Мартино, Гарсия, Альфонсо, Феррандо, Джироламо, Джованни Элиа, Мартино, Гонсало, Гарсия, Раймондо, Диего, Феррандо – мой отец, а ваш прадед». Чтобы сохранить чистоту крови, объясняла донна Ада, первенец Ферреллов непременно женился на даме благородного происхождения, так что эти предки тоже включены в список и запечатлены на портретах.

На родословном древе было видно, что каждая из дам породила на свет невероятное количество детей. У Гарсии и Химены, основателей рода, к моменту пожертвования, помимо спасшегося от смерти первенца, было четыре дочери. Позже родился второй мальчик, Диего, который после смерти не оставившего потомства брата продолжил линию наследования, а затем ещё пятеро детей – всего одиннадцать.

С другой стороны, хихикали подростками Ада с Лауреттой, что вообще делать в Ордале долгими зимними вечерами в плохо отапливаемом и ещё хуже освещённом доме, в огромной кровати с высоким кованым изголовьем, под тяжёлыми домоткаными простынями в XVI, XVII и XVIII веках? Благородные дамы выходили замуж в восемнадцать после долгих межсемейных переговоров о приданом, объединении соседских земель или окончании древней вражды – в общем, о чём угодно, кроме, конечно, любви. Через девять месяцев на свет появлялся их первый ребёнок, а потом они продолжали непрерывно рожать на протяжении всего детородного возраста, который у некоторых мог длиться лет тридцать.

Мужчины не сидели дома: они устраивали охоты, объезжали кладовые, учитывали поголовье скота, посещали судебные заседания в Доноре, чтобы проследить за бесконечными разбирательствами с соседями, проводили вечера за игрой в карты в «дворянском собрании». Некоторые участвовали в местном самоуправлении. Многие коллекционировали охотничьих собак и парадное вооружение, а отдельные чудаки – даже старые книги или предметы искусства. Другие плодили внебрачных детей, брюхатя домашнюю прислугу или не имеющих возможности отказаться крестьянок в своих поместьях. Большинство впоследствии не проявляло к своим отпрыскам никакого интереса, даже когда в голодный год те буквально умирали от недостатка еды, хотя некоторые всё-таки материально обеспечивали их будущее. «Кто знает, со сколькими деревенскими и фермерскими семьями мы связаны, сами того не зная?» – много раз думала Ада.

А вот жёны домов не покидали. Им практически нечем было себя занять: по хозяйству работали слуги, они же приглядывали за детьми. Дамы вышивали, бормотали молитвы, перебирали чётки. Романов не читали: совсем уж неграмотные встречались редко, но мало кто продвигался дальше затёртого до дыр молитвенника. Церковь посещали только в компании пожилой служанки, в гости ходили всегда в сопровождении и только в отчий дом, а если родители жили далеко, ездили в карете. Гуляли редко. Вечно ходили с набухшим животом: едва кончалась одна беременность, начиналась другая. Рожали дома. Для вскармливания новорождённого привозили из деревни крестьянку: давать ребёнку грудь считалось недостойным дворянки.

И каждую ночь мужья, ни разу не видевшие их обнажёнными, проникали в них без особых прелюдий.

– Кто знает, вдруг им это нравилось? – спросила как-то восемнадцатилетняя Лауретта.

– Кто знает... – эхом ответила шестнадцатилетняя Ада.

А однажды, набравшись смелости, вызывающим тоном повторила этот вопрос бабушке.

– Наш долг – доставить удовольствие им, – сухо ответила та. И добавила: – Мне стыдно за тебя. Ты совершенно испорченная девчонка, раз о таком думаешь.


17


Впрочем, об одной представительнице древнего рода донна Ада никогда не говорила, а её портрет куда-то запропал. Но в старой книге об истории Ордале девочки обнаружили чёрно-белую репродукцию и рассказ о том, что в середине XVIII века одна из Ферреллов оказалась в центре скандала, эхо которого разнеслось далеко за границы региона. Клара Евгения, названная так в честь испанской инфанты, была замужем за Джироламо Ферреллом, которому подарила уже шестерых детей, когда новый вице-король, невзирая на неурожай и вызванный им мор, ввёл новые, ещё более тяжёлые налоги.

В окрестностях Ордале начались массовые волнения. Мужчины (в основном пастухи и крестьяне, но также многие торговцы, чиновники, священники и даже кое-кто из аристократов) уходили в леса. Вооружённые банды нападали на отряды королевских солдат, сопровождавших сборщиков налогов, и подстрекали население к неповиновению. Во главе мятежа встал жестокий Гонсало Оливарес, разбогатевший пастух, всюду разъезжавший со своей красавицей-женой Арканджелой, сестрой другого известного бандита. Арканджела стреляла не хуже мужчин, без промаха попадая в цель из седла скачущей галопом лошади. Это не помешало ей родить Гонсало пятерых детей, младшую из которых, совсем ещё младенца по имени Маттея, мать брала с собой в набеги, укутав в перину и уложив в перемётную сумку.

Легенда гласила, что однажды эта пара, преследуемая врагами, затаилась в дубовой рощице, как вдруг малышка Маттея, до того спокойно лежавшая на руках у матери, скривилась, словно собираясь захныкать. Её плач погубил бы всех троих. Отец схватил дочь за горло, готовый задушить, лишь бы заставить замолчать. Но Арканджела тотчас же достала из корсета грудь и сунула сосок в губы сразу замолчавшей малышке.

Это лишь один из многих рассказов о супругах Оливарес, передававшихся из уст в уста по всем окрестным деревням.

Как-то воскресным утром донна Клара Евгения, сославшись на недомогание из-за седьмой беременности, попросила свекровь сводить старших детей к мессе, для чего даже одолжила ей свою старую служанку. Пока младшие Ферреллы молились у алтаря с портретами предков, Клара Евгения надела сапоги для верховой езды, распахнула ворота конюшни, оседлала лучшего коня своего мужа и поскакала к дубовой роще, где её уже поджидали супруги Оливарес. Как, когда и где они сговорились, никто так никогда и не узнал.

Домой она больше не вернулась. Поговаривали, что отныне эти трое всюду появлялись вместе: они устраивали засады и набеги, не давая пощады королевским солдатам, освобождали попавших в плен друзей. Вскоре донна Клара Евгения научилась обращаться со шпагой и ружьём не хуже своей прекрасной сообщницы.

Несколько месяцев спустя какой-то пастух ночью оставил у крыльца Ферреллов сплетённую из стеблей асфодели корзину под льняной тряпицей, в которой лежала девочка, рождённая благородной дамой в бедной хижине в самой чаще леса – вероятно, с помощью Арканджелы. Дон Джироламо, усомнившись, что та крови Ферреллов, хотел отвезти ребёнка в монастырский приют. Но старушка-мать напомнила ему, что к моменту побега супруга уже была беременна, и показала родинку в форме полумесяца на плече девочки – такую же, как у её старших братьев. По этим приметам малышку приняли в семью, окрестив, по святцам, Кирикой. Выросла она без матери, а в семилетнем возрасте стала вместе с сёстрами, Катериной и Лоренцей, послушницей в том самом монастыре, куда отец хотел отправить её новорождённой. Три девочки, на которых никто не хотел жениться из-за позорной славы матери, приняли обеты затворничества, и с тех пор их не видели.

Донна Клара Евгения продолжала бок о бок с двумя бандитами сражаться против королевских солдат. Многие считали, что она стала любовницей Оливареса, но не могли объяснить, почему безжалостная Арканджела не только не ревновала, но и по-прежнему всюду появлялась вместе с ней.

В конце концов после пяти лет партизанской войны вице-король убедил суверена послать против повстанцев настоящую армию. Гонсало Оливарес был захвачен и повешен. Его отрубленная голова несколько месяцев торчала ​​на пике у городских ворот Альбеса, всё имущество семьи было конфисковано, дом сожжён, и только Арканджеле с детьми удалось бежать на Корсику. Донне Кларе Евгении, захваченной вместе с Гонсало, предстояло разделить его участь: разве что её, как дворянку, обезглавили бы не прилюдно, на площади, а под покровом ночи во дворе тюрьмы. Но легенда о ней, разлетевшись по стране, достигла ушей короля. Тот потребовал заковать Клару Евгению в цепи и доставить в столицу, где, по слухам, эта дама в разговоре с монархом столь красноречиво описала обязанности феодала по отношению даже к наиболее бедным своим вассалам, что король отменил смертный приговор, заменив его четырьмя годами заключения в крепости Казале, предназначенной для содержания дворян и высокопоставленных военных.

В Ордале донна Клара Евгения вернулась совершенно седой. Дон Джироламо к тому времени скончался от разбитого сердца, и главой семейства стал его первенец, Джованни Элиа. К большому разочарованию крестьян он приветствовал мать с распростёртыми объятиями и предложил проводить её домой. Но благородная дама предпочла воссоединиться с дочерьми в монастыре, где и оставалась несколько следующих лет. Потом она попросила у сына часть своего приданого, села на коня и направилась к берегу. Собиралась ли она вернуться в Испанию? Может, плыть на Корсику? Или воссоединиться с беглыми мятежниками в Париже, центре Просвещения? Никто в семье с тех пор о ней не слышал.

Много лет спустя сам Джованни Элиа, вдохновлённый идеями французских философов и революционеров, будучи дворянином, участвовал в антифеодальных волнениях 1796 года и погиб в бою. Детей у него не было, поэтому титул перешёл к его брату, дону Мартино.


18


Первым из предков, чей портрет донна Ада хранила в виде фотографии, а не картины маслом, был её дед Диего, который родился в Ордале в 1832 году и женился на местной дворянке, Виоланте де Сустис.

На университетских лекциях, посвящённых портрету, профессор объяснял Аде, что до изобретения фотографии возможность увековечить свой образ для потомков была привилегией людей богатых и могущественных. Но относительно низкая стоимость дагерротипов распространила её сперва на буржуазию, а затем постепенно и на более скромные кварталы. С наступлением нового века даже крестьянские пары могли себе позволить заскочить в фотостудию по случаю свадьбы, чтобы запечатлеться в праздничном наряде на фоне нарисованного пейзажа. Некоторые из первых фотопортретов были настоящими произведениями искусства, говорил профессор, выводя на экран работы Надара, Чарльза Доджсона и Джулии Маргарет Кэмерон, которую Ада так полюбила в Англии. Они требовали чувства композиции, выстроенного света, психологического понимания изображаемого объекта. Техника съёмки с длинной выдержкой и печать при помощи экспериментальных химикатов была недоступна любителям: этим должны были заниматься если не художники, то, по крайней мере, серьёзные учёные-профессионалы. Не случайно первые известные фотопортреты сделал в Америке около 1840 года весьма многогранный персонаж, Джон Уильям Дрейпер, химик, врач, астроном, историк и философ, помогавший Морзе создавать телеграфную азбуку. Пока во Франции Луи Дагер экспериментировал с первыми фотографиями зданий и неодушевлённых предметов на длинной выдержке, Дрейперу удалось получить портрет своей сестры, Дороти Кэтрин. Позирование длилось «всего» от 65 до 90 секунд. Но больше всего в этой истории Аду поразило то, что Дрейпер первым сфотографировал поверхность Луны с высоким разрешением. Она ещё долго держала на рабочем столе собственноручно напечатанные и оформленные в одну рамку суровое лицо Дороти Кэтрин в викторианском капоре с ниткой искусственных цветов и добродушный округлый лик ночного светила.

Донна Ада, в свою очередь, держала на инкрустированном столике в гостиной переплетённый в кожу семейный фотоальбом. Снимки старшего поколения Ферреллов были немногочисленны, куда чаще встречались их дети, снятые в разном возрасте, в студии и на свежем воздухе, одни или в компании друзей и кузенов во время весенних и летних пикников. Чтобы продемонстрировать демократичность фотографии, наряду с господами частенько увековечивали и слуг. Из этих фотографий можно было сделать вывод, что к середине XIX века образ жизни Ферреллов стал менее строгим: достаточно сказать, что они переехали в город, посещали театр и балы-маскарады, гуляли по усаженным деревьями бульварам, летом слушали музыку у фонтана в городском саду. Возможно, как предполагали Ада и Лауретта, какие-то из их браков теперь случались по причине, как тогда говорили, «взаимной склонности», после непродолжительного ухаживания (хотя о запретной любви, пламенной страсти, побеге из дома или похищении невесты речь, разумеется, не шла).

У прадедушки Феррандо было много братьев и сестёр, а вот бабушка Ада так и осталась единственным ребёнком из-за таинственной болезни, которая унесла её мать вскоре после родов. Возможно, именно поэтому она с детства купалась во всеобщем внимании и много фотографировалась. Девочкой донна Ада была некрасивой, худой, с глубоко посаженными подслеповатыми глазами, девушкой рядилась в пёстрые платья и шляпы невероятных размеров, украшенные цветами, искусственными фруктами, а иногда и чучелами птиц, что вызывало у её внучек приступы гомерического хохота.

В альбоме была фотография, сделанная примерно за год до свадьбы с Гаддо Бертраном. Ада Феррелл выглядела на ней гораздо моложе своих семнадцати: смущённая, не знающая, куда деть руки, девушка-подросток с только начавшей расти грудью, одетая в платье с завышенной талией. Её кузина Долорес говорила, что, увидев эту фотографию, приезжий вдовец и влюбился в тогда ещё не знакомую ему девушку.

Следующие страницы альбома были сплошь заполнены снимками дедушки Гаддо. Вот он в день свадьбы: шестидесятишестилетний усач, с самодовольным видом обнимающий молодую жену. Вот за рулём только что купленной машины, на коне возле недавно построенного загородного дома, вот склонился над сидящей в кресле с маленьким Диего на коленях женой, словно пытаясь защитить, – больше похож на деда, чем на отца ребёнка. Дальше более современные и более непринуждённые сюжеты: родители с Диего и Санчей, склонившиеся над колыбелью Консуэло, донна Ада с Инес в день крещения... Были и снимки трёх умерших детей, безмятежно, будто спящие, лежащих в своих колыбельках среди цветов. А вот портрета дедушки Гаддо на смертном одре, какие часто делали в те дни, не было, как и детских фотографий Танкреди.

«Это альбом семейства Феррелл, – резко заявляла бабушка Ада. – Попросите дядю показать вам фотографии Бертранов, которые он привёз из Флоренции. Они у него в спальне, в ящике комода».

Но дядя ни за что не соглашался открыть ящик. После долгих уговоров Аде и Лауретте удалось заставить его достать хотя бы одну выцветшую карточку с изображением матери, тогда ещё девочки, среди сестёр, потом другую, уже замужней дамы, рядом с неузнаваемым без усов серьёзным сорокалетним Гаддо в старомодной шляпе. Попавшиеся под руку фотографии близнецов дядя Тан быстро спрятал, словно видеть их ему было слишком больно – настолько, что племянницы не посмели настаивать на том, чтобы получше их рассмотреть. А портретов маслом с Бертранов не писали – или, может, они остались во Флоренции, в доме отца дедушки Гаддо, который позже был продан.


19


Через несколько дней после отъезда Джулиано Аде позвонил Лео.

– Как дела? Узнал от Лауретты о твоём приезде. Как насчёт съездить со мной в субботу в деревню? Чечилия хочет тебе кое-что показать.

Ада, вне себя от любопытства, тотчас же согласилась. В субботу в 9 утра Лео заехал за ней на своей R5, которую не менял уже двенадцать лет. Всю поездку, сидя рядом и разглядывая его профиль, Ада удивлялась: до чего же странно, что человек, столь небрежно относящийся к своей внешности, пользуется таким успехом у женщин! И речь ведь не только о старой колымаге: это касалось и одежды – не выбранного стиля в целом, а, скорее, небрежности, случайности этого выбора. Даже волосы у Лео всегда были или длинными и неопрятными, или слишком короткими, потому что он редко вспоминал, что неплохо бы сходить к парикмахеру, и считал, что если состричь их под ноль, они будут отрастать дольше. Зато он всегда выглядел подтянутым, мускулистым. А эти широко распахнутые глаза, строгий прямой нос, лёгкий румянец чисто выбритого лица без единой морщинки... Ада, с нежностью вспомнив, что в период их детской влюблённости щеки её Патрокла ещё были гладкими и пухлыми, как у младенца, почувствовала желание немедленно коснуться их губами и проверить, не осталось ли следов былой пухлости; желание воскликнуть «Притормози» и, как только машина остановится, откинуть сиденья, обнять его, раздеть, затянуть на себя, попробовать, каково это – заниматься с ним любовью, познать то, чего она в прошлом по незрелости или неопытности не могла и желать и что с тех пор познало так много других женщин. И в то же время Ада чувствовала себя виноватой – перед Чечилией, да и перед самим Лео: какое она имеет право бередить ему душу воспоминаниями о прошлом, таком далёком, что сейчас кажется другой геологической эпохой? Тем более что эта идея происходила скорее от любопытства, чем от физического желания. «Какая же ерунда лезет в голову!» – подумала она смущённо. К счастью, Лео не умел читать мысли. Особенно те, самые ехидные, зудевшие: «А вот Дария и думать бы не стала».

Но она, Ада, – не Дария, а потому заставила себя удержаться и не класть руку ему на колено, как бы призывая обратить внимание на пасущуюся в поле кобылу с новорождённым жеребёнком. Лео вёл машину, полностью сосредоточившись на дороге и не отвлекаясь на давно знакомый ему сельский пейзаж: свежую пшеничную стерню, сгрудившихся в тени одинокого дерева овец, тонущий в пурпурно-синей дымке горизонт.

Вот наконец и Ордале.

– Хочешь взглянуть, как там твой дом? Ключи взяла? – поинтересовался Лео, сворачивая на узкую главную улицу между старых каменных зданий.

– Нет. Пойдём лучше найдём Чечилию. Где она собиралась нас дожидаться?

Чечилия Маино с помощью специального объектива фотографировала росписи собора при скользящем освещении. В полутьме церкви рыжие волосы пылали, как факел.

Она поздоровалась с Адой, назвав её на «ты», словно они уже сто лет были знакомы, хотя до сих пор виделись лишь дважды, потом приподнялась на цыпочки, чтобы демонстративно, зная, что служка за ними наблюдает, поцеловать Лео в губы.

– Я так рада, – сказала она. – Думаю, в своих поисках «мастера» я наконец-то на верном пути.

– Почему ты так решила?

– Мне удалось найти множество необычных повторяющихся деталей, сейчас как раз их фотографирую, чтобы сравнить. И кстати, не похоже, что это художник ломбардской школы, как говорят, – скорее, Тоскана, влияние маньеризма или Северного Возрождения. Лица и шеи настолько вытянуты, что думаешь не о последователях Рафаэля, а о Понтормо, или, скорее, Пармиджанино.

Ада слушала, восхищаясь её энтузиазмом, но, поскольку не так хорошо знала живопись конца XVI века, не смогла уловить сути и подтвердить догадку, даже не попросила рассмотреть детали. Они с Лео обменялись снисходительными взглядами: пылкость Чечилии казалась им совершенно детской. Впрочем, оба знали, что она вполне компетентна, так почему бы не поверить? Всплывшее через столько лет имя «мастера из Ордале» помогло бы ей в карьере и не позволило бы критикам старой школы отвергнуть её теорию за отсутствием доказательств.

– Лео сказал, ты хочешь мне что-то показать, – сказала Ада, когда решила, что Чечилия выговорилась.

– Ах да, кое-что, связанное с Хименой Феррелл. Вроде бы она – твой предок.

– Во всяком случае, так говорила моя бабушка, а она была чистокровной Феррелл.

– Отлично, тогда тебя заинтересует то, что я обнаружила за последние несколько дней. Должна сказать, у «мастера из Ордале» был серьёзный интерес к Химене, почти одержимость.

– Ты имеешь в виду, он был в неё влюблён? – скептически переспросил Лео.

– Ну, можно и так сказать...

– Да брось! Как сейчас можно это узнать? – воскликнула Ада, которую насмешило столь романтическое предположение.

– Так ведь он непрерывно её рисовал, все женские образы написаны с неё!

– Ты уверена? Я знаю только один её портрет – на алтаре. Она, кстати, была донатором – той, кто вместе с мужем пригласил художника в Ордале, а потом оплатил его работу.

– А тебе не приходило в голову повнимательнее взглянуть на другие росписи? Пойдём!

Они прошли за девушкой в глубину нефа. Многое фрагменты, на которые указывала Чечилия – в боковых капеллах, в темных углах у входа – терялись в сумраке. Ада и Лео знали собор с детства, частенько сюда заходили (она во время каникул, его, выросшего по соседству, здесь крестили и причащали) и, скорее всего, именно поэтому никогда не уделяли особого внимания росписям. Возможно, когда-то их и интересовали сюжеты, истории, которые могла рассказать каждая их них, но лиц персонажей они точно ни разу пристально не рассматривали.

И только сейчас, руководствуясь указаниями Чечилии Маино, Ада сразу же безошибочно узнала в тщательно прорисованной «Мадонне Млекопитательнице» Химену Феррелл: её овал лица, полные губы, миндалевидные глаза с тяжёлыми веками... Два ангела держали над ней отрез дорогого штофа, напоминавший театральный занавес, расстёгнутое платье обнажало гордо выставленную правую грудь, высокую и плотную, а младенец вместо того, чтобы припасть к ней, свешивался с рук и протягивал одному из ангелов горсть вишен.

– Чистейшей воды маньеризм, – убеждённо бросила Чечилия.

Ада же вдруг с изумлением ощутила, как её перед этим образом охватывает острейшее чувство стыда: в то время Химена была хозяйкой всего этого края, замужней дамой и матерью пятерых детей. Эта обнажённая грудь юной девушки, успокаивала она себя, была, вероятно, плодом воображения художника, который, конечно же, никогда в жизни не видел настоящей груди. Но разве мог дон Гарсия не знать, что жители окрестных деревень восхищённо разглядывают этот портрет, считая, что перед ними его жена? И что сказала бы на это бабушка Ада?

Всего пара шагов – и снова лицо Химены, на этот раз у крестильной купели. Волосы закручены в пучок и частично прикрыты тюрбаном – это образ святой Чечилии у органа, обрамлённый пальмовыми ветвями.

Дальше – больше: на доске под куполом в виде святой Урсулы, сходящей с корабля во главе процессии из одиннадцати тысяч девственниц, в другом месте – в образе святой Екатерины Александрийской, образованной девы, всегда изображаемой с длинным гусиным пером и свитками пергамента.

В голове Ады сразу вспыхнул образ: ей лет пять, может шесть. Вместе с Лауреттой и кузинами они на вечерней заре водят хоровод на церковной площади, распевая: «Святая Катерина, ты дочка короля, ля-ля-ля, ты дочка короля». Далее следовали партия самой мученицы и эмоциональная сцена обезглавливания: «Отец её был в ярости, убил её мечом», – пели девочки, пока одна из них показывала, как поднимает меч, а затем опускает его на шею водящей. Та, закатив глаза, корчится на земле (матери и бабушки, позвав дочерей к ужину, вечно ругались из-за перепачканных платьев).

Но ни сама Ада, ни её кузины никогда не связывали отважную мученицу, образец для подражания всех бунтарок («Убей меня, отец мой, но я не отрекусь»), с портретом темперой в прохладном сумраке церкви и даже представить себе не могли, что это задумчивое лицо могло принадлежать их дальней родственнице.

– Согласен, модель везде одна и та же, – признался наконец Лео. – Но как из этого можно сделать вывод, что художник был в неё влюблён? Может, он просто хотел возвеличить жену своего покровителя?

– Пока ты не представишь мне письменные доказательства обратного, – стояла на своём Чечилия, – я буду верить в любовь. Когда художник сосредотачивается на одной модели, за этим всегда стоят чувства: вспомните хотя бы Филиппо Липпи и все эти портреты Лукреции Бути.

Ада усмехнулась: она мало что смыслила в истории искусства, но рассказ о художнике-расстриге, уговорившем юную монашку с тонкими чертами лица бежать из флорентийского монастыря, знала ещё со школьной скамьи.

– Мне кажется, Химена Феррелл ни за что не отказалась бы от дома и целого выводка детей (одиннадцати, если не ошибаюсь) ради приезжего живописца.

– А я и не говорю, что она изменяла мужу, – огрызнулась Чечилия.

– Тем более что дети этому не помеха, – улыбнулся Лео, словно пытаясь защитить невесту. – Род Ферреллов никогда не славился образцовыми матерями. Скольких детей бросила эта авантюристка Клара Евгения, сбежав с бандитами? Пятерых, шестерых?

– Да ты, похоже, знаешь историю моей семьи лучше меня, – расхохоталась Ада. – Но все же, будучи архивариусом, ты должен больше полагаться на документы. Покажешь мне пергамент, где рассказывается о страсти между таинственным художником и знатной дамой из Ордале – буду только гордиться.

Но Чечилия не теряла надежды. Он пригласила их забыть пока о соборе и дойти вместе с ней до небольшой часовенки в нескольких километрах от деревни. Дверь оказалась заперта, но девушка взяла с собой ключи. Воздух звенел от полуденного жара, а внутри полузаброшенного здания было прохладно, стены сочились влагой, попахивало плесенью.

– Знаете, в чем особенность этой церквушки? – спросила Чечилия. – Кто, например, писал эти фрески?


20


Это знали все в деревне, даже те, кто совсем не интересовался искусством. Часовню Сан-Панталео, Св. Пантелеймона, расписывал единственный добившийся известности местный художник – францисканец Панталео Гвальбес, уроженец Ордале, работавший также в трапезной камальдолийского монастыря и в одной из церквей Доноры. Он был современником неизвестного «мастера», хотя и куда менее талантливым: его фигуры выглядели грубыми, цвета – грязными, рука – неуверенной, перспектива – искажённой, а композиции – начисто лишёнными как равновесия, так и очарования наивности. Кроме того, Панталео был самоучкой, сыном фермера, никогда не пересекавшим моря и не учившимся у великих мастеров.

Тем не менее он был местной знаменитостью и жители Ордале им гордились. Рассказывали, что он трагически погиб, упав с лесов, когда писал огромный «Страшный Суд» в боковой капелле коллегиаты, поэтому из уважения к нему фреска так и осталась незавершённой.

– Эта часовня была ему особенно дорога, – объяснила Чечилия, – и не только потому, что она посвящена его святому тёзке.

Поймав взгляд Ады, Лео улыбнулся: его самого истово верующие родители тоже окрестили в честь этого святого мученика из Никомедии, врача и, следовательно, покровителя всех докторов и акушеров, столь чтимых в Ордале. «Лео» было сокращением от «Панталео», а не от «Леонардо» или «Леоне», как в пору его учительства считали лицеистки Доноры, которые пришли бы в ужас от столь грубого крестьянского имени. Кто знает, может, Чечилия тоже купилась на эту двусмысленность.

– Часовня, – продолжала юная исследовательница, – была построена на земле его отца. Гвальбес-старший заказывал здесь мессы в благодарность за хороший урожай и приплод скота, а также по случаю свадеб и крещений – этакая семейная капелла. Но формально она все-таки принадлежала Церкви, а сейчас, как вы видите, заброшена и полуразрушена.

Фрески были совершенно такими, какими они их помнили: тусклыми, грубыми, разве что чуть больше повреждёнными сыростью. Черти и адское пламя – видимо, фра Панталео не испытывал снисхождения к грешникам.

– Как-то я не думала, что они настолько драматичны, – сказала Ада. – Сразу вспоминаешь Савонаролу.

– Драматичны? – усмехнулся Лео. – Эти черти всегда меня смешили. Даже если не обращать внимания на их ужимки, разве ты не видишь, что все здесь изображённые – в трусах, включая проклятые души, которых прочие художники изображают голыми? Невероятный фанатизм для нашего с тобой земляка.

Чечилия рассмеялась:

– Сперва я думала, что это более позднее дополнение, вроде того, как Даниеле да Вольтерра от цензурировал фрески Микеланджело в Сикстинской капелле. Не забывайте, что всё происходило во времена Тридентского собора, строго осудившего наготу в религиозном искусстве. Но нет, фра Панталео с самого начала нарисовал им портки.

Выйдя на улицу, они увидели в задней части часовни ещё одну дверь, возле которой кто-то не так давно пристроил курятник. В щербатой ограде не хватало нескольких досок.

– Это я их оторвала, – сказала Чечилия. – Отошлю в Донору: подозреваю, что они могут оказаться старинными росписями, алтарными пределами или створками органа... Сама я не смогу снять поверхностный слой, не повредив краску. Я, конечно, изучала реставраторское мастерство, но потом сосредоточилась на искусствоведении. Хотя... – она заулыбалась, как нашкодивший ребёнок, избежавший порки.

– Хотя?..

– Первый подозрительный фрагмент я отскоблила перочинным ножом, а потом добавила растворитель. Думала, тут какая-то мазня начала века. Даже представить себе не могла, что найду... В общем, твоя древняя родственница просто преследует меня, Ада!

Отперев заднюю дверь (ключ от которой тоже оказался у неё в кармане), Чечилия провела их в пыльную ризницу и, открыв шкаф, достала прямоугольную дощечку, тщательно завёрнутую в ветхий алтарный покров, весь в пятнах ржавчины и плесени.

– Ничего другого не нашла, но должна же я была чем-то её прикрыть.

Она осторожно развернула свёрток. Несмотря на всё ещё остававшуюся по краям корку плесени и след от так и не прорубившего доску топора, даже после черновой расчистки было очевидно, что из-под слоя зелёной краски проявляется безошибочно узнаваемый овал лица Химены кисти «мастера из Ордале»: мадонна с младенцем на фоне пейзажа-леонардески. Младенец был рыжеволос и одет в прозрачную кисейную рубашку с золотой оторочкой, не скрывавшую худенького тельца.

– Глядите! – торжествующе воскликнула Чечилия, поднося портрет к окну, чтобы на него падал свет. Они послушно двинулись за ней и увидели, что на золотой тесьме написано: «Diego filius»[40]. – Если и нужны были доказательства того, что моделью послужила Химена Феррелл, теперь все сомнения отпали. Разве сына, родившегося у четы донаторов после создания алтаря, второго мальчика после чудом избежавшего смерти под копытами скачущей лошади первенца, звали не Диего? Видимо, наш мастер рисовал с натуры и младшего Феррелла.

– Я смотрю, ты тоже неплохо изучила историю этой семьи и этого края, – голос Лео звучал скорее восхищённо, нежели иронично.

– Не знаю только, был ли ребёнок настолько рыжим, – заметила Ада. – У его матери волосы каштановые, а отец, судя по алтарю, брюнет, как и большинство Ферреллов. Похож на тебя, Чечилия, – пожалуй, мог бы сойти за твоего сына.

– Увидев надпись, я аж подскочила, – продолжала девушка, не обращая внимания на намёк. –Надеялась, конечно, найти подпись мастера. Впрочем, имя «Диего» тоже важно. Но есть одна вещь, которой я не понимаю. Посмотрите на края: похоже, это следы топора, причём давние. Возможно, на портрете тогда ещё даже краска не высохла. Но зачем кому-то его рубить? Я жду результатов исследования: может, найдутся другие части того же большого образа с аналогичными следами.

– Ответ очевиден: человек хотел построить курятник, – пожала плечами Ада. – Тот, кто это сделал, не знал о ценности этой дощечки.

– А я думаю, что это было сделано гораздо раньше, не в утилитарных целях и, как мне кажется, с намерением испортить...

– У тебя слишком буйная фантазия, – к Лео вернулся его сарказм. – Поживём – увидим.

– И что ты будешь делать дальше? – поинтересовалась Ада. – Тебе же не разрешали её чистить. Что скажешь в министерстве?

– Скажу, что в таком виде её и нашла. Краску мог счистить кто угодно: она же была на улице, какой-нибудь любопытный прохожий мог увидеть под зелёным слоем что-то блестящее и расчистить кусочек, надеясь, что это золото. А потом бросить, поняв, что обнаружил только дерево. Какой-то невежда, не разбирающийся в живописи, откуда мне знать?

– Можешь оставить себе и никому не отдавать.

– Лео, ты что, с ума сошёл? Так нельзя! И это ты, архивариус по профессии, мне говоришь? Мне тогда придётся вечно её прятать, никому не показывая. Я же, напротив, думаю, что надпись «Diego filius» поможет нам узнать имя мастера.

Она аккуратно завернула дощечку в алтарный покров и убрала обратно в шкаф.

В деревне их ждал обед у Кампизи, родителей Лео: те были рады после стольких лет снова увидеть Аду и поболтать о жителях Ордале – как давно умерших, так и вполне живых.

Вернувшись в Донору, Ада бросилась рассказывать дяде Тану о фантастических предположениях Чечилии. Старика повеселила гипотеза о влюблённом художнике:

– Вполне логично, что имея под рукой такую красавицу, грех не использовать её в качестве модели. Думаю, она была польщена. А уж был художник влюблён или нет, нам уже никогда не узнать. И потом, в те времена любого, кто попытался бы приударить за женой местного синьора, в два счета отпинали бы и вышвырнули из города.

Ада согласно кивнула. Но прогнать мысли о профессоре Палевском и его шаманских бреднях ей никак не удавалось. Как ни старалась она рассматривать портреты Химены с иронической отстранённостью, многие образы глубоко поразили её, заставив задуматься о течении времени и о том, какими запомнят нас потомки, те, кто продолжит наш род. Но портреты не давали ответа.


21


Вживаясь в роль хозяйки дома, пусть даже сама она ночевала под другой крышей, каждое второе воскресенье Лауретта, следуя традиции, заложенной ещё бабушкой Адой, собирала всех Бертран-Ферреллов, какие только на тот момент были в городе, за обедом на «Вилле Гранде». Правда, в июле она пропустила пару недель, как из-за дядиной болезни, так и из-за приезда Джулиано, с которым тётки Санча и Консуэло встречаться отказывались – по крайней мере, до тех пор, пока они с Адой не поженятся. И, по возможности, в церкви.

Но раз уж Джулиано уехал, пришло время очередного воскресного приёма. Кое-кто из племянников уже отправился в отпуск, а Джулио Артузи вообще появлялся редко, поскольку был не в ладах со своими сводными сёстрами Дессарт. Так что вокруг большого обеденного стола собралось всего шестнадцать человек, по большей части женщин. Из всех детей Гаддо Бертрана в живых, помимо хозяина, оставались только его сестры (точнее, сводные сестры) Санча и Консуэло. Второе поколение представляли Лауретта (разумеется), Ада, Грация, Витторио и Умберта Аликандиа (последняя недавно вышла замуж и теперь была беременна), а также дочери Консуэло («от второй кровати», как с некоторым презрением отзывалась о них Армеллина), сестры-близнецы Мариза и Мирелла Дессарт со своим младшим братом Гаддо-Андреа. Практически все правнуки уехали на море, не считая детей Лауретты, Ады-Марии и Якопо, чья мать постаралась устроиться как можно ближе к дяде Тану, будучи уверенной (или по крайней мере надеясь), что он считает её своей любимицей, и младшей дочери Грации, Джиневры, задержавшейся в Доноре из-за выпускных экзаменов. Были также доктор Креспи и его жена Клементина, которые по воле Танкреди уже двадцать лет считались членами семьи.

Армеллина, за обедом обычно садившаяся за стол вместе с дядей Таном и всеми, кто гостил на вилле, в таких случаях удалялась в кухню. И не потому, что она не нравилась присутствующим, ни в коем случае! Она просто не выносила снобизма и высокомерного тона Санчи и Консуэло, в свои девяносто с лишним лет считая, что сидеть рядом с ними и передавать им соль, – слишком серьёзное для неё испытание.

Ада могла понять, почему сестры её отца столь старомодны. Воспитанные матерью в строгости, выросшие при фашизме, рано выскочившие замуж за весьма узко мыслящих мужчин, они никогда не покидали своего провинциального городка, за всю жизнь ни разу не имели денежных затруднений и никоим образом не были затронуты глобальными переменами 60-70-х. Единственным, что связывало их с миром вне Доноры, было телевидение, но она сомневалась, что тётки смогли бы отличить вымысел от реальности, а её собственную повседневную жизнь в Болонье – от фантастического фильма. Аду куда больше удивляло то, что их дети, её двоюродные братья и сестры, включая даже Лауретту (прошедшую, как и она сама, школу дяди Тана, и повидавшую мир), привержены тем же довоенным принципам. Они были непоколебимо уверены в своей принадлежности к высшему социальному слою, столь выгодно отличающемуся от «подлого сословия», в своём, если можно так выразиться, мелкобуржуазном «высокородстве» и отказывались принимать новое общество, словно жили в хрустальном гроте, над которым не властно время. Наверное, они были единственной ни на йоту не изменившейся семьёй в Доноре.

Ада, несмотря на возраст, чувствовала себя гораздо ближе к племянникам, чем к кузинам. Когда на сельских праздниках за обедом собиралось тринадцать человек, несчастливое число, младших отсаживали за второй стол, и Ада уходила вместе с ними. Они быстрее находили общие темы, смеялись над одними и теми же шутками, смотрели одни и те же телепрограммы, читали одни и те же журналы, слушали одни и те же песни и одинаково возмущались уловкам взрослых. Даже дяде Тану было комфортнее с внуками, чем с племянниками. Но что дозволялось вечной бунтарке Аде (пусть даже она и была единственной, кто защищал честь семьи на академической арене, преподавал в университете и даже собирался участвовать в конкурсе на должность профессора), не годилось для пожилого патриарха, которому приходилось сидеть за столом со старшими.

Но в тот день нужды разделяться не было: гостей собралось достаточно много, чтобы суеверия им не мешали, а места за столом из ореха хватало для всех.

Джиневра, сходившая с ума от беспокойства за предстоящий экзамен, постаралась сесть рядом с Адой и шёпотом спросила, не могла бы та помочь ей с греческим и латынью.

– Когда захочешь, в любое удобное время.

– Тогда сегодня же вечером.

– Договорились. А чем ты решила заниматься после экзаменов? – поинтересовалась в ответ Ада.

– Пока не знаю. У меня есть одна мысль, но боюсь, что это неосуществимо.

– Какая?

– Я с детства обожаю книги по этнографии и антропологии, читала «Печальные тропики»[41] и даже «Взросление на Самоа»[42]. Мне хотелось бы изучать первобытные народы, их обычаи, – вздохнула она, – но отец и бабушка Санча говорят, что я чокнутая и что для этих исследований придётся отправиться в дикие края, где женщин убивают...

– Ерунда. Месяц назад я познакомилась в Кембридже с одной итальянкой, которая учится на антрополога и сейчас пишет диплом.

– О чём?

– О родственных связях. В Италии, причём сегодняшней, а не прошлого века. Можешь с ней посоветоваться, у меня есть её номер.

– Кстати о родственниках, знаешь что, тётя Адита? – оживилась Джиневра. – Я тут сделала открытие. Помнишь эту американскую писательницу, которая так нравится дяде, Урсулу К. Ле Гуин?

– Конечно, помню. А что?

– Знаешь, что значит К. в её имени? Крёбер. Она дочь Альфреда Крёбера, одного из величайших американских антропологов, который изучал родственные связи индейцев племени хопи!..

– Как ты узнала? Вас что, этому в школе учат?

– Я делала доклад на эту тему. Папа говорит, что я помешалась, что нужно изучать математику или юриспруденцию, в крайнем случае философию, чтобы потом можно было преподавать её большим начальникам.

– Какой бы факультет ты ни выбрала, придётся уехать из Доноры. Они согласились?

– Вынуждены были. Что ещё делать после лицея, если не поступать в университет? А дядя Тан сказал, что поможет деньгами.

– Слушай, почему бы тебе в сентябре не приехать на несколько дней ко мне в Болонью? Город ты уже знаешь. Погуляешь по университету, осмотришься, узнаешь учебные планы, поговоришь с другими студентами. Сможешь даже посидеть на экзаменах во время осенней сессии. А потом, думаю, попробуешь сдать тесты в Институте психологии...

– Тётя Адита, ты чудо! Обязательно приеду! Дай только разделаться с экзаменами.

Не успела она отдышаться, как подключилась сидевшая напротив Ада-Мария:

– Тётя Адита, а правда, что ты в августе едешь в Грецию? – она услышала об этом от матери.

– Да, собиралась, но не знаю, стоит ли сейчас ехать в такую даль...

Она считала, что дядя Танкреди, сидящий на другом конце стола, не мог её услышать. Но старик тут же вмешался:

– Сейчас как раз прекрасный момент, Адита! И думать не стоит отменять поездку! Я совершенно здоров, так что не заставляй меня чувствовать себя виноватым. Я себе никогда не прощу, если из-за меня ты не выиграешь конкурс.

Именно дядя заразил её своей страстью к Древней Греции, именно он поддерживал её в войне против бабушки, которая отказывалась отправлять девушку-подростка в университет. Несмотря на помощь дяди, поступить Аде удалось только после того, как ей исполнился двадцать один год, и потерянное в ожидании этого возраста время все ещё её тяготило. Хотя, думала Ада время от времени, ей все-таки повезло застать 1968-й студенткой, иметь возможность делиться с младшими товарищами энтузиазмом, энергией, экспериментировать с неслыханными ранее новинками. Это была, как она все чаще убеждалась, лучшая пора её жизни.

Но даже тогда дядя Тан из своего далека поддерживал и вдохновлял её.

– Старый мир рушится! Самые смелые фантазии воплощаются в жизнь! Женщины отныне сами хозяйки своей судьбы! Эх, хотел бы я быть твоим ровесником! – говорил он, тайком от бабушки Ады приехав в Болонью.

Джиневра, в эпоху этой семейной распри только появившаяся на свет, но успевшая испытать бабушкину строгость на своей шкуре (та умерла, когда правнучке было тринадцать), никогда не удовлетворялась короткими рассказами: ей нужно было знать все подробности. Она не раз гостила у тёти и Джулиано в Болонье, посещала университетскую библиотеку и гордилась написанными Адой книгами, завидев их в витринах.

– А почему ты решила специализироваться на мифе об Орфее?

– Поначалу это был не мой выбор. Его мне предложил или, точнее сказать, навязал мой профессор, когда мы обсуждали тему диплома. Я согласилась в полной уверенности, что это такой же мифологический персонаж, как и все прочие, но вскоре поняла, что многое в его истории касается меня лично. Я ведь, знаешь ли, много лет играла рокешник.

Так Джулиано в шутку называл музыку самодеятельного ансамбля, с которым Ада выступала, когда они познакомились. Она играла на гитаре, а иногда и пела, деля вокальные партии с Дарией, обладательницей приятного (или, как все говорили, сексуального) хрипловатого голоса. Группа не придерживалась какого-то конкретного стиля: немного рока, немного фолка, немного джаза в зависимости от настроения музыкантов. По заявкам могли спеть что-нибудь из репертуара Inti-Illimani или Виктора Хары. Ада даже сочинила пару не особо запоминающихся текстов.

Но в любом случае это был приятный опыт, помимо всего прочего позволявший расслабляться после учёбы, иначе та поглотила бы её с головой. Кроме того, у неё были отношения с барабанщиком, активистом «Рабочей власти»[43], – загадочным юным красавцем-бунтарём, какие ей всегда нравились.


22


А ведь её дебют в качестве певицы и композитора состоялся гораздо раньше, иронично заявил дядя Тан, добавив: «И это моя заслуга». Он не только подарил племяннице первую гитару и первый магнитофон, портативный Geloso, на который Ада помимо музыки наговаривала, а после – до дыр заслушивала греческие неправильные глаголы, пытаясь затвердить их наизусть: на четырнадцатый день рождения дядя решил презентовать ей книгу «для больших», только что опубликованный издательством Einaudi чудесный зелёный томик китайской поэзии с предисловием Монтале.

– Такого ты в школе точно не проходила.

Кое-какие из этих стихов были незнакомы и самому дяде Тану, но он всегда любил узнавать что-то новое вместе с племянниками, из которых особенно выделял Аду. В то время она как раз училась играть на гитаре и была уверена в своих композиторских способностях, так что, прочтя книгу, решила положить какое-нибудь стихотворение на музыку.

– Какое тебе больше нравится, дядя?

– Попробуй балладу о Мулань, Магнолии. Мне кажется, она подойдёт лучше других, – предложил доктор.

Дядин выбор поразил Аду: это была история девушки, которая ушла на войну, переодевшись мужчиной (совсем как Клоринда у Тассо!). Много лет спустя она спросила у психоаналитика: неужели дядя пытался подтолкнуть её активнее защищать свои позиции и вне семьи, а не только в спорах со своей бабушкой? Или, может, он подсознательно хотел бы, чтобы она была мужчиной, наследником Бертранов, единственным, кто имеет право носить фамилию предков? Или все дело лишь в воспоминаниях о погибшей сестре? Правда, Мулань, в отличие от Клоринды, в конце концов отказывалась от публичных почестей, возвращалась домой и снова представала в традиционной женской роли.

Возможно, задумчиво сказала Ада Джиневре, её первые черновики до сих пор лежат в какой-нибудь жестяной коробке из-под печенья, куда раньше складывали катушки с лентой, чтобы защитить от размагничивания: пара неуверенных аккордов и три голоса (по такому случаю пришлось задействовать даже Лауретту) – высокие девичьи и хрипловатый взрослый баритон, которые по очереди пели куплеты баллады, сливаясь в финале:

Двенадцать лет мы прожили вместе,

но не узнали, что Мулань – девица!

Вот заяц роет коренья лапкой,

зайчиха дремлет, прикрыв глаза,

но если их ты увидишь рядом,

как отличишь ты самку от самца?

Джиневра с трудом могла перенестись на четырнадцать, а тем более на двадцать четыре года назад и представить тётю рокершей: в приличных семействах Доноры 60-х подобное было немыслимо. Но в кабинете дяди Танкреди на стене между окнами висела фотография той группы, свидетельствующая о том, что она на самом деле существовала, пусть и распалась через несколько лет, поскольку в глубине души никто из её участников не считал музыку своим истинным призванием. Но тогда играть в группе было модно, все так делали, чем мы хуже? Ада была в первых рядах, ещё и потому, что уже в то время всем прочим мифологическим персонажам предпочитала Орфея.

– Не стоит забывать, – продолжала Ада, – что Орфей был не только величайшим в античном мире музыкантом и певцом, но и персонажем, вдохновившим наибольшее число современных музыкальных произведений. Первая в истории опера, созданная в XVII веке, была посвящена именно ему, а пару лет назад здесь же, в Италии, поставили и рок-оперу об Орфее, одно из первых подобных произведений в мире.

– Да брось! Об Орфее? Том самом, который принимал участие в экспедиции аргонавтов? – удивилась Джиневра, в которой ещё свежи были воспоминания от подготовки к экзамену по греческому. – Тому, что потерял Эвридику, а потом был убит вакханками? Что у него общего с роком?

– А с бразильским фольклором, раз уж на то пошло? Но ты же знаешь песни Винисиуса ди Морайса и Жобима из фильма «Черный Орфей»? Что касается рока, слышала Тито Скипу-младшего?

– Автора-исполнителя из клуба «Piper», который перевёл на итальянский восемнадцать песен Боба Дилана и сделал из них бит-оперу «Then an Alley»?..

– Да, его. Я тут обнаружила, что в 1970-м, за пару лет до того, как я окончила университет, он написал и поставил в Риме, в Сикстинском театре, рок-оперу под названием «Орфей 9». Первую итальянскую рок-оперу! А девятка в честь битловской «Revolution 9».

Орфей и битлы! Боже!

– И это ещё не все. В 1973-м Скипа-младший снял для Rai телефильм по тому же сценарию и с тем же названием.

– Ты его видела?

– Конечно. Не представляешь, на что мне пришлось пойти, чтобы достать копию.

– Оно того стоило? Достойная работа?

– Интересная. И странная. Но некоторые моменты просто чудесны. Мой приятель Бруно говорит, что фанатеет от неё.

– Серьёзно?

– По его словам, в ней все замечательно – и музыка, и тексты, и аранжировки. А уж Бруно-то в музыке понимает. Он часто играл эти песни под гитару на Пьяцца Гранде в компании других «детей цветов».

– А тебе они нравятся?

– Пожалуй. Но я предпочитаю «Орфея» русского композитора Александра Журбина.

– Журбин?.. Я, кажется, никогда о нем не слышала.

– Ещё бы! Он живёт в Советском Союзе и ни разу не выезжал за границу. Зато там он звезда, его все знают, потому что регулярно показывают по телевизору. Он узбек, родился в Ташкенте, молодой, но уже знаменитый композитор, настоящий, ни на кого не похожий. И музыку пишет разную, от романтических симфоний до мюзиклов: эстрадные хиты, камерные сонаты, оперы, балеты, песни для фильмов, спектаклей...

– И как же ты о нем узнала?

– У меня целая сеть шпионов и осведомителей... Шучу! Моя подруга, одноклассница по лицею, работает атташе по культуре в посольстве Италии в Москве.

– Твоя подруга? Из Доноры? В Москве?

– Да, в Москве. Мы в классе С все были редкостными авантюристками, спроси хоть у мамы. Одна наша одноклассница, чтобы платить за учёбу, даже устроилась водителем к какой-то старой графине в Париже. А сегодня пишет об экономике в крупных международных журналах.

– В Париж я бы и сама поехала. Но Москва... там же коммунисты! Бабушка Санча говорит...

– Ты совсем не ешь. А они, между прочим, в будущем году принимают Олимпийские игры.

– Так что, говоришь, с твоей подругой из Москвы?..

– Она там живёт уже семь лет, мы время от времени переписываемся. Она знала о теме моих исследований, поэтому сообщила, что готовится постановка первой русской рок-оперы, написанной молодым композитором Журбиным, под названием, представь себе, «Орфей и Эвридика». Мариза организовала мне визу, жилье, и мы вместе сходили посмотреть. Русские были поражены: они никак не ожидали, что их любимец станет «подражать американцам». Но Журбин никому не подражал, постановка оказалась совершенно оригинальной и очень красивой. Она имела огромный успех и, хотя с тех пор прошло уже пять лет, постоянно идет по всему Советскому Союзу. А благодаря пластинке её знают и за границей.

– Держу пари, ты написала рецензию.

– Да, в одном музыкальном журнале. И ещё небольшое эссе для университета. Его опубликовали в 77-м.

– Для конкурса, похоже, публикаций мало не бывает.

– Комиссия считает, что мне нужно рассмотреть также «Рок-Орфея», которого Мимис Плессас собирается поставить в Греции, в античном театре Эпидавра. Говорят, эта рок-опера достойно завершит цикл, начатый ещё Полициано и Монтеверди. Надеюсь, они правы.

– Не знаю, кто такой этот Мимис Плессас, но дядя Тан прав, ехать тебе нужно обязательно.

– Боюсь, что так, хотя я бы предпочла сейчас не покидать Донору.


Но дядя, доктор Креспи и даже Армеллина все следующие дни так успокаивали Аду, настаивая на поездке, что когда Дария позвонила обговорить детали, её подруга не смогла найти причин для отказа. Они договорились встретиться в аэропорту Афин. Дария через агентство в Болонье забронировала автомобиль, чтобы добраться до Эпидавра и, может, в свободное время съездить на пляж или посетить какие-нибудь раскопки.


Загрузка...