Вторые сутки пароход «Маршал Чойбалсан» плыл на север по Селенге.
Строился он еще до революции — неуклюжий, плоский и широкий, как блюдо; он густо дымил на ослепительные сопки, старательно молотил скользкими плицами и в меру старческих сил воевал с мутной норовистой рекой.
Селенга берет начало в Монголии и является самой крупной из рек, впадающих я Байкал, а «Маршал Чойбалсан» — единственное пассажирское судно на ней и главное средство связи в этих малонаселенных местах.
Когда показывался какой-нибудь глухой бурят-монгольский аймак, начиналось радостное оживление. Еще издали, из-за поворота, пароход нетерпеливо трубил, как лошадка, зачуявшая конюшню; на мачте взрывался динамик и вдруг начинал голосить:
Ландыши, ландыши,
Светлого мая привет…
К берегу сбегались возбужденные буряты, ловили чалку, спешили в пароходный ресторан за пивом. Появлялись девушки в нарядных одеждах с множеством звякающих украшений и, став поодаль, чинно смотрели, как с палубы на землю летели ящики, корзины, сгружались зеркальный шкаф, обернутые бумагой новые стулья.
Мимо многих пристаней, обозначенных на карте и в расписании, проходили не задерживаясь: никто не сходил, никто не садился. Впрочем, и название «пристань» для них слишком громко. Большей частью это вытоптанные лысины над обрывчиками, иногда с вкопанным столбом — больше ничего.
Только сопки вокруг, холодное небо, пронзительный ветер да дикие утки. Много диких уток…
Он сел на одной из таких «пристаней».
Одинокая серая фигура стояла у столба и голосовала поднятой рукой, как на шоссе. Рядом лежал в траве небольшой чемодан.
«Маршал Чойбалсан» застопорил машину, развернулся против течения, долго тыкался носом в песчаный обрыв, отваливая глыбы, взбивал воду, шипел, дрожал, наконец кое-как приспособился — на берег перекинули доску, и человек взбежал по ней.
Казалось, на вид ему лет двадцать пять.
Одет он был по-городскому: светлая куртка на «молниях», брюки с аккуратными складками, через руку — несколько выцветший, помятый плащ. Лицо — белое, холеное, с ямочками на лбу и щеках, брови красивые, густые, но глаза холодные, какие-то недружелюбные; губы полные, и на верхней — небольшие мальчишеские усики.
Ни с кем не вступив в разговор и ни на кого не глядя, он уплатил за билет и сразу же ушел вниз.
Там все проходы оказались забитыми грузом, мебелью. У буфета толпилась очередь, было налито на железный пол. Под жаркими переборками машинного отделения вповалку спали солдаты с автоматами в чехлах. Стоял горячий дух, обычный внутри старых пароходов, — смесь пара, масла и дыма. Сквозь стекло виднелись громадные медные шатуны, мерно ходившие вверх-вниз.
Парень толкнулся на корму, но там в растоптанном навозе стояли маленькие бурятские кони. Они грохали копытами и кусались. Переступая через ноги спящих солдат, новый пассажир поплелся обратно.
У пароходной кассы ему довелось принять участие в сцене, собравшей толпу.
Какой-то пыльный и всклокоченный человек цыганского вида, вероятно приняв его за возможное начальство, вдруг обратился:
— Я извиняюсь…
Парень вздрогнул и вопросительно поднял брови. Глаза его чуть заметно забегали.
— Я извиняюсь, — повторил всклокоченный человек. — Вот вы грамотный? Разберитесь, пожалуйста, как это у меня получилось. Мы едем всем семейством. Говорят, что ребятишек до пяти годов возят бесплатно, а у меня их трое, и сколько ездим, не брали, а тут взяли три детских билета.
Он полез за пазуху, достал смятые билеты и воодушевленно стал показывать их всем:
— Мы в их тарифах не понимаем. Берут — платим. Мы не знаем, может, так надо. А может, и не надо. Там денег тех — рупь двадцать, не в них дело. Деньги у нас найдутся! Я говорю: если по закону надо, то пусть, конечно. Но только мы сомневаемся…
Парень окинул его взглядом, и все увидели, что глаза у него не холодные, а скорее безразличные, усталые. Он стукнул в окошко кассы и негромко оказал:
— Здесь товарищ… обижается, что напрасно взяли билеты на детей. Разберитесь, пожалуйста.
Может, потому, что он сказал это тихо и вежливо, кассир несколько опешил.
— А метрики у него есть? — с вызовом сказал он.
— Есть. Есть и метрики и все документы! — воскликнул человек. — Да нам ведь только узнать, потому что, если надо по закону, мы, конечно, всегда с удовольствием…
— Когда вы брали билеты? — сухо спросил парень, не слушая.
— Утром брали. Вот все едем и думаем… Они, конечно, если начнут сдирать с каждого…
— Дайте метрики. Кассир, верните деньги.
Кассир засуетился, поспешно вернул рубль, сердито искал мелочь. Всклокоченный человек, жаждавший долгого, справедливого скандала, тоже остался недоволен, комкал рубль, словно не зная, что с ним делать. А необычный пассажир отвернулся и ушел на верхнюю палубу. Там его никто больше не тревожил, он сел один на ветру, без шапки, подняв воротник плаща, и не двигался, безучастно глядя вперед.
Проплывали дикие, покрытые тайгой сопки, и чем дальше к горизонту, тем более казались они лиловыми. Они стояли вплотную одна к одной, между ними не было ни хода, ни просвета, и сколько видел глаз, впереди были все такие же безнадежно однообразные, негостеприимные горы. В реку опускались разноцветные осыпи камней; с уступов изредка срывались и потом долго парили в воздухе коршуны.
Помощник капитана лениво переговаривался с рулевым:
— Ближе… Роман!
— У?
— Говорю, ближе. Пройдем, не дрейфь.
— Петь, а ты Маньку видал?
— Видал.
— Ну и что?
— Да… ругается…
Видно было, им скучно и грустно. Наверное, приелась дикая мутная речонка без бакенов, без встречных. Сопки без просвета давят, гнетут, а ночные вахты тяжелы.
Пассажир стойко высидел на верхней палубе до вечера. Уж близко был Байкал, когда у села Никольского опять взорвался динамик, полетела на пристань чалка.
Он смешался с толпой пассажиров, сошел на берег, мимоходом спросил, как добраться до железнодорожной станции Селенга, и направился к парому, легко неся чемодан.
Паром неподвижно стоял у берега — крепкий, просторный, сколоченный из двух барж с помостом поверх них. Хитроумное сооружение не имело мотора, оно держалось на якоре, заброшенном далеко вверх по течению, и трос поддерживался расставленными по реке лодками. Течение, ударяя в косо поставленные рули, носит такой паром от берега к берегу, как маятник.
У румпеля на куче соломы, подстелив под бока тулуп, грелся в последних лучах солнца паромщик — босой, нечесаный, обрюзгший, словно после пьянки. Рядом копался в мешке дряхлый старик с густой, аккуратно расчесанной бородой. После появления парня с чемоданом старик немного подождал, потом сказал:
— Здравствуйте.
— Здрс…
— На станцию?
— Мг.
— Скоро автобус.
— Какой?
— Курсовой.
— Что, он тут ходит? — несколько оживился парень.
— А как же, к поезду. А вы пешком? Теперь нельзя… ох-хо-хо… обгонит. Я вот тоже жду, катаюсь туда-сюда от скуки.
Приехал грузовик с бревнами. Баржи осели и заскрипели под его весом. Шофер молча сам убрал подъездные мостки, паромщик лениво толкнул ногой румпель, и паром поплыл в тишине, только журчала вода под рулями.
Где-то на середине реки старик вдруг вздохнул:
— Дивен мир… Семьдесят лет живу все дивлюсь.
Ему никто не ответил, он добавил:
— Был молодой, как вы, — не понимал. Не здешние вы, проезжий?
— Нет.
— Ну да. Здешнего человека сразу отличишь. Цвет лица другой. Климат меняет человека, ломает, можно сказать, одному силу даст, а кто убоялся — сломит…
Тут паром ударился о левобережный причал; шофер завел мотор, и, едва он осторожно съехал, паромщик все так же молча пихнул румпель, посудина качнулась и поплыла обратно в той же гнетущей тишине.
Старик кряхтел, встряхивал мешок, бормотал себе под нос, наконец не выдержал и на середине реки снова сказал:
— И люди — дивные. В семьдесят годов понял, дурак. А на что теперь это понятие? Вот — черемшу собираю внучатам, так-то, слышь…
— А?
— Черемшу, говорю. Вы, извиняюсь, проезжий, кушали черемшу? Вроде бы травка немудрая, а кушать ее — это у нас первейшее дело.
— Зачем? — спросил парень без интереса, лишь бы что-то сказать.
— А иначе здоровым не быть. От болезни помогает, сок в ней такой. Вот, говорю, мне семь десятков, а зубы все целы. Во… а-а…
Он открыл рот и провел пальцем по действительно здоровым, белым зубам. Паромщик привстал на локте, заглянул деду в рот, хмыкнул и повалился на свой тулуп.
— От черемши? — спросил парень недоверчиво.
— От нее, милый.
— Как же ее… едят?
— Да всяко: и с хлебушком и так. Насекут, насолят, в кадку, значит… Оно как чесночок, покушайте.
Он протянул два продолговатых листика. Парень пожевал, выплюнул.
— Жить на свете — знать надо… — кряхтел старик, укладывая мешок. — Везде, братцы, по-разному. Диво дивное. Там она так, а там этак…
На эту мудрость паромщик звучно икнул и насмешливо процедил:
— Всюду хороша…
— Бывает, милый, все бывает.
— Ты, дед, лучше скажи, правду грят, ты в Польше был?
— Помотался я, сынок, по свету. Был молодой — искал счастья, долго искал. Ох, долго я походил…
— Гм, — усмехнулся паромщик. — До чего ж ты доходился, любопытно?
— До Селенги.
— Ну?
— Вот и «ну».
— Ту́т счастье, что ль?
— Да как тебе сказать — и тут и везде. Не от земли счастье, а от человека, на земле живущего. Я, милый, долго искал, и все Кавказы и Украины исходил… Как перемахнулся сюда, как зажился — так, кажется, ничего мне и не надо лучшего, и милей матушки Селенги нет… Вот так.
— Любишь Селенгу, что ль?
— Люблю.
— Ай, батя, остряк!
— Глупый ты, зеленый.
— Там счастье, батя, где нас нет.
— Вот глупый ты. Ту пословицу лежебок вроде тебя выдумал. Ты сам погляди: али не чудо земля? Али люди — не чудо? Хожу, изумляюсь: как-то был молодым и ничего того вкруг себя не видел? Только бы подышать… только бы пожить боле!
— Помирать тебе пора.
— Не хочу.
— А надо. Ты уж, дед, как старый пень.
— Не хочу.
Паром дошел до правого причала, грузно ударившись о него, и приятная беседа оборвалась. Паромщик, не вставая, бросил веревочную петлю на кнехт, но не попал, она плюхнулась в воду. Он лежал на тулупе, бросал, выбирал из воды и опять бросал. Проще было встать и подойти, но он упрямо кидал раз восемь, пока случайно не попал, — и тогда откинулся на спину и уставился в небо.
В воздухе послышался нарастающий свист. Вдруг низко над головами пролетела стая уток, даже казалось, обдало воздухом.
— А! Дома двустволочка-то! — встрепенулся дед.
— Ай охотишься еще?
— У нас все охотники, — строго ответил дед, обращаясь почему-то не к паромщику, а к парню. — Я-то теперь уж разве на белку, глухаря, бывает. Ну, про утку, конечно, не говорю. Столько тут ее, и на мой век хватит, и на твой, и внукам твоим. Что ни говори, весьма богатые места. Рыбы одной! А ягод у нас! Поверишь, иной раз идешь — под чувяками хлюстит. Знаете, ведь люди врут, что в Сибири плохо — морозы да комары!.. А вы видели где в наших местах комара? Нет? Вот те и комары. Это где в глуби, а у нас нет. Морозы! Да я в жизни никогда так не замерзал, как однажды под Смоленском. Морозы! Знать надо, как жить, — вот что говорю. Немудрящему и в раю плохо — в ложке воды утопнет. Я вам еще не надоел? Тогда послушайте, я вам такой случай расскажу, что и в книжке не найдешь.
Живет в нашей деревне учитель, давно живет, уж годов десять. Родом он дальний, из Сочи. Слыхали, курорт? Вот-вот, оттуда. Там родился, там жил, учительствовал, имел квартиру. Что лучше для человека? Курорт да и курорт. И вот он заболел. Доктора велят уезжать. «Вам, говорят, нужно сменить климат». Не поверил. Где же климат лучше, чем в Сочи? Вся Россия, почитай, едет в Сочи лечиться да поправляться. А ему все хуже и хуже. Пришло как с ножом к горлу: али помирай, али уезжай. И он уехал. На Селенгу, сюда. И что бы ты думал? Выздоровел. Сопки тут, высоко, сухо, воздух крепкий — вот ему и хорошо. Выздоровел, зубы только потерял. Черемшу не ел, не верил. Ну, без зубов и остался. Теперь, говорит, меня ни за какие коврижки обратно не заманишь. Живет весело, книг пропасть, газеты, в Москву летом ездит, историю Селенги пишет. Дай бог. Может, люди почитают, узнают, меньше бояться будут.
У нас все есть, людей мало. Веришь ли, сынок, мы ведь избы углем топим. Ходим в яму, ковыряем, и такая тебе жара — что паровоз. Приезжали инженеры, записывали; посмотрят, да и уедут. Уголь есть, а копать некому. Жаль. Чего только нет: железо, говорят, золото, каменья драгоценные…
Старик махнул рукой.
— Да, заманишь их, горлохватов! — вдруг злобно сказал паромщик. — Намедни один проезжал. Я, грит, такую работенку ищу, чтоб три с половиной сотни в месяц, не мене. Кто ж ты таков, спрашиваю. Я есть, отвечает, печник и бегу из Харауза в Читу. Тьфу!
— Бывает, все бывает, — согласился старик. — У нас самих вон из соседнего колхоза не дале как вчерась ветеринар убег.
— Кто-о?
— Говорю: ветеринар убег.
— Поймали?
— Куда!
— Погодь, какой же это?
— Я его, милый, поглядеть-то не успел. Знаю только то, что люди говорят. Московский, говорят. Лучше б их не присылали, хлопоты с ними.
— Что ж ему, мало платили, подлецу?
— Нет, не прижился.
— Ха! — удовлетворенно развалился паромщик. — Кишка тонка?
— Ну что ж, все бывает, не смог человек. Я вот и говорю: у нас жить — знать надо. Незнающему и старому туго, а оно, вишь ли, было молоденькое, прямо из Москвы, с ученья, куда уж тут… Таковские они, нежные. Вот и испугалось, глупое.
— Как же они опять без ветеринара? — почесался паромщик.
— Даст бог, может, другого пришлют.
— А до той поры скотина подыхай?
— Все бывает… Конечно, смех один. Поверите, — повернулся дед к парню, — сколько там, значит, было радости-то: из самого главного института ветеринар! В кои веки дождались путного человека. Избу ему, дровишек на зиму, баба обед готовила, носились с ним, как с дитем. И жил-то, говорят, вначале ничего, приветливый такой, веселый, драмкружок организовал, девушки там уж все но нему сохли; скот стал выправлять, систему там по научному леченью. И вдруг затосковал. Захотелось ему винограду.
— Чего ль? — изумленно спросил паромщик и сел.
— Винограду. Видишь ли, коли живешь на Кавказе, глядеть на него не желаешь, а тут вот… Бывает, милый. «Ничего, говорит, так не хочу, как винограду, сто рублей отдал бы за горсть».
— Гляди ж ты! — удивился паромщик. — Аль он его в Москве пудами жрал?
— Кто его знает, милый… Я так думаю, не столь ему винограду хотелось, сколь заскучал он… Понимаешь? Написал он маме письмо: «Купил я тут, мама, два стакана яблок, и вышло в них двадцать штук…» А мать ему отвечает: «Дорогой Сашенька, хорошо, что ты яблоки кушаешь. А только одного я не пойму: какие-такие у вас стаканы, если в два стакана двадцать яблок входит?»
Паромщик засмеялся, закашлялся и перекатился на другой бок. Парень с недоумением взглянул на него, на старика.
— А яблоки у вас действительно маленькие, — сказал он.
— Маленькие… — подтвердил старик. — Дичок. Все выводют, выводют, да никак не разведут, мороз шибко губит. Это верно, маленькие…
Парень отвернулся, достал папироску, закурил — и так и остался спиной к собеседникам, устало опустив веки.
Селенга журчала, булькала под помостом. С плеса бомбой сорвался, захлопал крыльями крупный селезень. В деревне пели петухи.
— К дождю, что ли… — пробормотал старик. — Птица перемену чует.
— Дура твоя птица, — сказал паромщик. — Хошь, я среди дня петухом пропою, они все и заорут.
— А ты пробовал, что ли? — спросил старик.
— Пробовал.
— Способный ты, как я погляжу.
— Ну, а как же ветеринар-то? — лениво напомнил паромщик. — Как он, стервец, бежал?
— Обнаковенно и обежал. Затосковал. Все из-за винограда. «Рыбы, говорит, видеть не могу, омуля не хочу, дичи самой свежей не надо, молока не желаю — винограду дай». По нас с тобою, хоть бы его и вовсе не было. Ну, уж бог их знает, привозят, верно, в Улан-Удэ… Да не в том, конечно, дело. Сам понимаешь: росло оно в городе, на всем готовом, подай, прими, земли не нюхало — и акурат его в далекие края. Нету тебе морожена, нету тебе театра, нету винограда, нету мамы… Просился, чтоб уволили, куда там — год ждать, пока замену найдут; он собрался вчерась ночью, говорит хозяйке: «на вызов». И уехал. А куда ж на вызов, коли и бельишко и книжки забрал. В сей час уж небось в мягком вагоне за Иркутском чешет. Вот так.
— Лаялись небось?
— Что толку лаяться. Впору в затылке скрестись.
— Скотину бы уж пожалел, сукин сын, — выругался паромщик. — Уж попался бы он мне — в реку бы пихнул. Хошь ехать? Плыви сам как знаешь, паром не для тебя строен.
— Что ж вы печника не спихнули? — вдруг насмешливо спросил парень, не оборачиваясь.
Паромщик недоуменно посмотрел на него. Сплюнул, соображая, как к этому отнестись.
— А твое какое дело?
— Да нет, никакое, — лениво ответил парень и вдруг взволнованно, с болью сказал, повернувшись к старику: — Вы знаете, мне трудно судить, но человеку должно быть очень тяжело здесь, если он вырос в городе.
— Еще бы! Ресторантов нету! — зло фыркнул все еще уязвленный паромщик.
Старик вздохнул:
— Тяжело, сынок. Это верно, что тяжело. Вот я думаю: вы ученый ай инспектор какой, вы приехали и уехали, а ветеринар-то на месте сиди. Народ грубый. Он добрый-то, народ, душа у него ласковая, но грубый, трудный то есть. С людьми не всяк умеет сходиться. Да и то правда: рос-рос в городе, а тут хвосты крути. Ой-ой, жить у нас ой как знать надо!
— Они бы взяли да в самоё Москву и написали! — сказал паромщик.
— Написать можно, да только что пользы? На аркане ведь не приведешь, а привел бы — не удержишь. Уж если человек испугался, тут бумагой не поможешь. Страх — дело сугубое.
— Вы думаете, он сбежал от страха? — спросил парень.
— От страха, сынок, от страха. Люди жить не умеют, а учиться боятся. Ну, думает, заехал я на край света, теперь пропаду. Я ведь не осуждаю, человек — он труслив всегда есть, и ветеринар такой. Только жаль, что тому страху мы волю даем. Иной раз выдержать, в люди выйти, а он убоялся. Коль же в молодости трудной жизни убоялся, то в старости, гляди, и совсем худой человек будет. Так бывает.
Парень встал и принялся нервно прохаживаться по помосту.
— Вы знаете, — сказал он, напряженно стараясь что-то выразить, — я вот… ездил, видел… ведь действительно трудно. Особенно молодым, оттуда… Понимаете, душно! Романтика первых дней слетает, а остается будничное, мрак, безнадежность. Где-то шумит жизнь, а тут действительно хвосты, одни хвосты, сплошная дичь, в магазине бритвенного лезвия не найдешь… Нет, я не то хочу оказать, а…
— То, сынок, то, — кивнул головой старик.
— Ресторантов нету! — гаркнул паромщик, смакуя полюбившуюся фразу; старик досадливо отмахнулся.
— Верно, сынок мой, верно. Коли хочешь, я тебе отвечу. Может, не то скажу, не обессудь… А только подумай: ведь так-то всюду. Жизнь-то, она везде шумит; где мы дышим, там и шумит. Только хлеб человеческий не легко достается, и об лучшей жизни человек в поте лица своего бьется везде, везде, мой сынок. Я очами насмотрелся, а ты-то ведь ученый, ты знаешь и сам поболе моего… Душно будет человеку, душно и тяжело везде, коль очутится он одиноким, коль не найдет себя под широким небом. А находить-то надо? Хоть ох как широкое и неласковое порою небо-то. Ну, вот Москва, ну, Москва, и там находить надо?.. Ветеринару, к примеру, что делать в Москве? Аль зебров в зверинце лечить? И все одно ехать надо куда-то и трудиться. Не на той, так на другой Селенге себя искать, милый. Люди всюду есть, люди хорошие. Может, не все так уж образованные, а презирать их не надо. Где полюбишь ты людей, там, верно, и долю свою найдешь. Учитель наш — жаль, не поговорил с ним тот парнишка, — он бы ему порассказал лучше моего. Жизнь длинна, найти себя уж как надо. Горе тому, кто не найдет. И на Селенге горе, и в Москве, и в Польше…
— Ты, видать, и вправду нашел, — угрюмо сказал паромщик.
— А я пришел сюда годов тридцать тому. Поглядел: господи твоя воля, первозданная земля, и мир, и небеса, и земля твоя стала крестьянская, и леса твои, человече. Иду по лесу — сердце поет, радость какая, богатство какое, для всех, для всех: руби — не вырубишь, бей дичь — не выбьешь, лови рыбу — не выловишь, мед собирай — не выберешь, живи, человече, дыши, радуйся, открывай землю для счастья. И так позабыл я скучать, прожил тридцать годов и еще думаю вдвое прожить, потому и здоровее, чем в Сибири, нигде жизни нету… Вот так.
Ну, теперь иначе. Поглядишь, дивно… Теперь, говорят, хотят на звезды добираться. Будто там тоже земли, вроде наших. А подумал ты, каково им будет лететь вдаль от матери-земли, это уж не Сибирь, что на аэроплан — фить и дома… И так было, так будет… Магеллан-то вокруг света не побоялся поехать, и Ермак шел в Сибирь, не то что мы, дураки. Так было и будет… Так было и будет.
Парень посмотрел на старика изумленным взглядом. Его поразило, что тот упомянул Магеллана. Но в глазах его вспыхнул прежний холодный, недружелюбный огонек, он нетерпеливо спросил:
— Где же ваш автобус? Будет ли он?
— Должен быть, пора, — сказал дед. — Да вы не тревожьтесь, придет.
— Слышь, дед, — шевельнулся паромщик. — Ай про звезды наврал?
— До чего ты темный человек, — вздохнул дед. — А молодой…
Паромщик ухмыльнулся:
— Запрут ветеринара на звезды, тамошних коров лечить. Во где он взвоет! Взво-оет! А?
Он расхохотался от неожиданности этой пришедшей ему в башку мысли и все повторял, захлебываясь:
— Ой, не мо-гу… А драпануть-то некуда! Некуда драпануть-то! Не мо-гу…
— Чего зубы оскалил, — осуждающе оказал старик. — И ему небось тяжело будет.
Он выждал, пока паромщик кончит хохотать, и вдруг накинулся на него:
— А ты что думаешь! В таких-то людях соль, не в тех, которые шастают по закуткам, где теплее да мягче. Да! Ты, здоровый боров, разлегся, прави́ло пихаешь, я в твои гады кули пятипудовые таскал!.. Тоже — на легкое позарился, эх ты, тьфу!..
— Я больной! — воскликнул паромщик.
— Больно-ой? Да когда ж ты заболел, паразит, не с перепою ли? Да я же тебя знаю, пропойцу!..
— Дед! Дед! Ты что прицепился, дотошный! — паромщик начал не на шутку разъяряться. — Эй, ты меня не касайся!
Но в этот момент, к счастью, послышался гул, из-за пригорка вылетел автобус в облаках пыли и, подъехав к воде, стал. Из него посыпалось такое множество людей, что даже странно было, как они все там умещались. Автобус должен был переправляться порожний, без пассажиров, и люди были рады размяться, потянулся дым от многих папирос, кто-то растянул меха писклявой гармошки.
Дед встретил кума, и тотчас пошли восклицания, расспросы. На некоторое время берега реки стали шумными, многолюдными.
Злой паромщик, обиженно сопя, долго переправлял всех, собрал по копейке, люди полезли в машину, втиснулся и дед со своим мешком. Автобус помесил колесами прибрежный ил и покарабкался в горы.
Дед вспомнил о собеседнике, только когда порядком отъехали.
— Царица небесная, а где парнишка-то? Остался!
В заднее окно машины еще виден был паром, который шел порожняком на тот берег. На нем сидела одинокая серая фигурка на чемоданчике.
Дед чего-то испугался, у него защемило сердце. Странная, нелепая догадка мелькнула у него в голове.
— Кум, послушь-ка, кум! — крикнул он через сиденье. — Ведь у вас ветеринар убег!
— Ну?
— А какой он был с лица?
— Рыжий, — ответил кум, — в веснушках. А что?
— Не тот… — пробормотал дед. — Кто ж он такой?..
Но так ничего и не понял.