Разбирали дело о нанесении побоев с ранением. В совхоз приехали и заседали в конторе начальник районной милиции, прокурор.
Дело было выяснено, свидетели опрошены и отпущены. Пострадавший находился в больнице, а преступник со вчерашнего дня содержался в районной тюрьме.
Начальствующие лица, включая управляющего совхозным отделением Савина, остались втроем в его голом кабинете с продавленным диваном. Украшением кабинета служил пук побуревших сухих кукурузных стеблей, призванный свидетельствовать о неких феноменальных урожаях, а рядом стояло знамя, но не за урожаи, а за надои молока. На столе блестела зеленая пепельница с водой, из которой веером торчали мокрые окурки.
Пора было ехать. Но августовское солнце так щедро жгло, воздух был так горяч и расслаблял тело, что никто не отваживался подняться первым.
Говорили о разных хищениях, нарушениях, скрывая сладкую полдневную одурь и нежелание садиться на раскаленный, как сковорода, фиолетовый милицейский мотоцикл, стоявший на улице под окнами.
На этом мотоцикле они приехали из района, изжарившись и обпылившись до последней степени, причем за рулем сидел начальник милиции Крабов, в коляске — Савин, а прокурор Попелюшко пристроился на втором седле, за спиной у начальника милиции.
Километров за десять до совхоза заднее седло под прокурором выстрелило и сломалось. Тогда пришлось пересадить прокурора в коляску, а на его место сел тощий Савин, и так с грехом пополам дотащились.
Дело в том, что прокурор Попелюшко был необыкновенный человек. Он весил сто тридцать килограммов. У него были большие пухлые руки в рыжих волосках и веснушках, тумбоподобные слоновьи ноги, огромная жирная голова — вдвое больше, чем у тщедушного Савина, — необъятные живот и грудь. Словом, как выразился Крабов, бранясь за сломанное седло, нерачительная природа ухлопала здесь столько материала, что хватило бы с избытком на двоих, а то и троих смертных, то есть налицо растрата и перерасход.
И вышитая сентиментальными цветочками прокурорская рубаха была объемом с мешок для хранения одежды, и штаны его были такой необъятной ширины, что из них удалось бы скроить до полдюжины узких «дудочек» на радость пижонам. На ногах не следовавший моде Попелюшко носил легкие растоптанные тапочки, на голове — соломенную шляпу, имел очки, которые уменьшали его глаза и сами казались очень маленькими на его широком поросячье-розовом лице.
При всем том этот гигант был болен, мучился одышкой, голос у него был тонкий и мягкий; он страдал от духоты более других и непрестанно утирался носовым платком размером с полотенце.
Начальник районной милиции Крабов был из совсем другой категории людей, он представлял собой разительный контраст коллеге.
Если нерачительная природа вылепила Попелюшко из горы мягкого, пухлого теста, то на Крабова такого теста уже не осталось, и пошли в ход щепки, комья, камни, разные ошмётки — все, что удалось наскрести неудобного, жесткого, но крепкого. Он весь ушел в жилу, бугры, каменные мускулы. Черты лица его были резки и некрасивы. Вдобавок он испортил себя не идущей ему прической с коротким мальчишеским чубчиком, которая делала его похожим не то на беспризорника, не то на битого боксера.
— Придется, пожалуй, связать седло проволокой, — размышлял он вслух ленивым басом. — А вы, прокурор, поедете в коляске, да помолимся богу, чтоб выдержала.
— Проволоки я вам сейчас принесу, — сказал Савин, не делая, впрочем, никакого движения. — А то можно в кузницу, хлопцы приклепают, если не ушли в поле.
— Ну ладно уж, доедем…
— Говорят, у вас на центральной усадьбе, — тоненько, задыхаясь, сказал прокурор, — украли пять мешков пшеницы?
— Кто украл? — поинтересовался Крабов.
— Грузчики.
— Народец!
— Да, а Ряховскому что дали?
— Какому Ряховскому?
— Да что весной, за убийство.
— А!.. Тому, помнится, двадцать.
— Не высшую?
— Нет. Нашли смягчающие.
— В такую жару только купаться… — вздохнул начальник милиции.
Савин задумчиво посмотрел в окно.
— Это вообще можно, — сказал он. — Пруд есть. Не очень пруд, но ничего. Может, пойдем?
— Правда? — оживились гости.
Все трое поднялись — причем Крабов сразу же снял гимнастерку, — вышли и направились гуськом к пруду.
Впереди шел добродушный невзрачный Савин, за ним выступал, как журавль, начальник милиции в белой майке, с гимнастеркой под мышкой, а прокурор, тяжело сопя, загребая тапочками пыль, сразу отстал, и на него из-под лопухов закурлыкали и зашипели гуси.
Село будто вымерло. С поля лился заманчиво пахнущий сеном раскаленный воздух. Вдоль пустынной улицы виднелись кое-где под плетнями куры, лежавшие в пыли, открывшие пересохшие клювы, да еще одна какая-то древняя-древняя старушка, вся в черном, отрешенно сидела в тени крыльца, опираясь на суковатую палку. Она проводила прохожих тусклым, безучастным взглядом.
— Прудов у нас, правду говоря, три, — говорил Савин. — В двух уток разводим, а третий, нижний, пока пустует. Думаем на будущий год заселить.
— А!..
— Жрут только много утки. Не напасешься.
— Это что же такое? — вдруг насторожившись, спросил Крабов и остановился, вслушиваясь, как охотничий пес.
Откуда-то, из-за куп деревьев, донесся все нарастающий панический крик тысяч народу, какие-то глухие удары, выкрики, скрежет и сплошное «ала-ла-ла-ла…»
— Где? — удивленно спросил Савин.
— Вот — кричат!
— Да утки же, говорю, — верно, кормят на верхнем пруду. Мы уж привыкли, не слышим.
— Так много?
— Двадцать восемь тысяч.
— Фью!
Они вышли на склон и теперь своими глазами увидели огромную огороженную площадь, усеянную, словно пухом из разорванной подушки, белыми живыми точками.
Неизвестно, где кончалась земля и начиналась вода, потому что утки сплошной массой покрывали и берег, и пруд, двигались какими-то концентрическими кругами, а в одном месте, куда, видно было, все стремились и где маячили фигурки работниц, сыпавших что-то из ведер, творилось нечто подобное кипящему котлу.
Кусты под изгородью зашуршали, и вышел хромой человек, неся в обеих руках за лапы, как охотник, с дюжину мертвых уток.
— Что он, зачем он? — подозрительно спросил прокурор.
— Дохнут, окаянные.
— То есть как?
— Да кто их знает. Столько тысяч — которую затопчут или от жары, а то что-нибудь сглотнула. Ведь тут их, почитай, целый город народу, кто-нибудь да и помрет.
— Сторожей много держите? — деловито поинтересовался милиционер.
— Вот этот один, хромой.
— На такое хозяйство? — усомнился Крабов. — А не мало?
— Нет, ничего. Собственно, и ему делать нечего, разве дохлых собирает.
— Скажите, пожалуйста, и не воруют? — недоверчиво покачал головой прокурор, глядя на жиденькую изгородь, которую перешагнул бы и теленок.
— Изгородь слаба, — согласился Савин. — Воровать не воруют, но сами иногда сквозь щели уходят. На нижний пруд — там их трудно взять.
— Списываете или как?
— Зачем? Подожду, пока побольше соберется, тогда мальчишки гонят лодкой. Бывает, живут на воле недели по две, иная жирнее становится, чем на наших харчах.
— Помилуйте, но я не совсем понимаю: ведь так каждый может прийти и забрать? — воскликнул прокурор.
— А кому там они нужны!
— Вы ее сперва поймайте попробуйте, — заметил Крабов.
— Но ночью, скажем, спящую, уж я не знаю, но все-таки…
Было видно, что объяснение Савина его не убедило, и он все косился на изгородь.
На склоне к нижнему пруду негусто росли вишневые деревья, усеянные уже чернеющими ягодами. Дорога шла прямо сквозь вишни; среди них паслись две стреноженные лошади, третья распуталась и бродила, волоча за собой веревку.
Крабов огляделся и остался недоволен:
— А сад у вас совсем скверно охраняется.
— Это не сад, это так, вишни, — беззаботно сказал Савин. — Общественные.
— Как общественные?
— Да они нерентабельны. Как в войну немец вырубил, так уж на этом месте не восстанавливали. На том берегу лучше земля, там новый сад, и дед есть на коне, с палкой, а это так, кое-что отошло, дикое.
Прошли мимо десятка деревьев, косясь на ягоды, наконец прокурор не удержался, нерешительно сорвал одну.
— А ничего, — сообщил он и торопливо сорвал еще две. — Ничего вишня! Крабов, попробуйте.
Начальник милиции, словно нехотя, попробовал.
— Ого, — буркнул он. — У спекулянтов такая идет по гривеннику стакан, а вы говорите — нерентабельно.
— По нашим масштабам, коли учесть сбор, доставку… — улыбнулся управляющий, видя, что гостям хочется вишен и вместе с тем они как будто не решаются. — Да тут можно поискать, вон то дерево неплохое.
— Крабов, идите сюда! — воскликнул Попелюшко, тяжело, как носорог, продираясь сквозь ветки. — Нет, положительно ничего вишня. Удивительно, до чего хороша!
Начальник милиции положил на траву гимнастерку и пошел за ним, оба стали рвать и есть не так чтобы жадно, но довольно споро.
Управляющий, улыбаясь, сорвал одну-другую вишню, морщась, пососал.
— Хороша вишня! — сообщил прокурор с полным ртом, обеими руками (проворно собирая ягоды. — Ах, хороша вишня, м-м… а вот! Нет, вы идите сюда!
За листвой уже виднелась только его желтая соломенная шляпа и шуршали, трещали ветки.
Крабов лакомился молча и обдуманно. Он подтянулся на руках, как ловкий гимнаст, взлетел на ветку, сел в развилку верхом и торопливо принялся огребать самые спелые гроздья с верхушки, точь-в-точь как заправский сорванец-подросток, забравшийся в чужой сад и мечтающий поскорее набить рот, пазуху, карманы, пока сторож спит.
— Ах, что за вишня, какая вишня! — доносился голос прокурора. — Послушайте, Савин!
— Да?
— Я говорю: чем хороша у вас жизнь, так вот этим. М-м, вот где спелые… У вас природа, здоровье, воздух — за него тысячи отдать. Крабов, да где же вы? Идите, ну, идите же скорее сюда!
Начальник милиции тяжело, с треском сверзся на землю, отряхнул руки и галифе.
— Сидишь как проклятый, мечешься как пес… — вдруг зло сказал он.
— Что вы говорите? — переспросил Савин.
— Да ничего… Я говорю: наряды, вызовы, воры, драки, взятки, прописки… Света не видишь. Тьфу!
— Тут тоже хватает, — равнодушно возразил управляющий. — Да и закрутишься, не замечаешь природы этой.
— Ах, хороша вишня, — твердил прокурор. — Ах, хороша!..
— Илья, подкормку что не возил! — вдруг заорал управляющий и исчез за кустами.
Было слышно, как он остановил телегу, принялся ругаться, требуя поворачивать обратно, захватить какого-то Мотьку, что он знать не знает, почему они, мудрецы, полдня ищут в лесу кобылу, а подкормка до сих пор не привезена.
Телега заскрипела, поехала обратно. Савин, красный, сердитый, вернулся, походил вокруг и предложил:
— А может, если хотите, малины?..
— Где малина у вас? — с интересом спросил прокурор.
— У меня в огороде растет немного, детей нет, одни насекомые ее едят.
— Что ж раньше не сказал! — обиделся Крабов, вытирая руки гимнастеркой. — Вишь, сначала кислятиной накормил, Плюшкин.
Управляющий развел руками, улыбнулся.
Все трое опять гуськом пошли по берегу, но быстрее, чем прежде, и теперь впереди шел прокурор, спрашивая: «Куда? Сюда? Сюда?», за ним четко вышагивал Крабов, а управляющий плелся последним.
Они пролезли через дыру в заборе и очутились в дальнем конце огорода Савина. За яблонями виднелась соломенная крыша его избы. Вдоль изгороди сплошным кустарником росла малина — роскошная, густая, но кое-где пополам с крапивой.
— Ах, да хороша малина! — воскликнул прокурор, немедленно забираясь в самую гущу кустов и набирая на шляпу паутины, сухих листьев. — Крабов! Крабов! Нет, это чудо, это не малина, это чудо. Я помню детство… Вот так мы… М-м…
— А вот у меня, знаете… удивительный случай. Это было в войну… Шли мы уже по Эстонии… — начал было рассказывать Крабов с полным ртом.
Но по листве хлестко ударил дождь. Неведомо откуда, когда и как на небе оказались седые низкие тучи, солнце еще не скрывалось, а дождь уже хлынул, залопотал, заиграл, и — недаром парило! — раскатились, один нагоняя другой, разряды грома.
Савин и Крабов бросились под густой вяз, листва которого сразу зашумела, как водопад. Но Попелюшко только глубже нахлобучил шляпу. Он не мог уйти; поправляя мокрые, оползающие очки, он все рвал, отправлял в рот сочные, ни с чем не сравнимые ягоды. Савин и Крабов кричали ему, звали под дерево, а он только отмахивался.
Под вязом же было уютно, как в шалаше; бегали вверх и вниз муравьи.
— Вы славно живете, как при коммунизме, — сказал Крабов. — Общественные вишни, уток не воруют, и малину никто не ест.
— Ну, этого добра у нас есть, — уклончиво отвечал Савин. — Хорош дождичек, на картошку…
— Да, для картошки хорошо… для всего хорошо. Мотоцикл я собирался мыть, а вот теперь и не надо.
— Пьянствуют у нас, вот где бич, — вдруг сказал Савин. — Культура низка. Бьюсь, бьюсь, невыходы на работу, драки, понимаете, вроде вчерашней, счеты всякие личные. Ох, кажется, долго еще с этим жить…
— Мда…
Они постояли молча, наблюдая за прокурором. Сквозь листву просочилась и капнула первая капля.
— А! — махнул рукой начальник милиции и полез под дождь, в мокрые кусты. — У, вот где она свежа!
Чтобы не оставаться одному, управляющий, поеживаясь, тоже вышел, сорвал две-три ягодки, потом разохотился, стал выбирать.
— С того краю заходите, там должна быть ничего!
А прокурор, поливаемый дождем, рвал горстями, спешил, чавкал, он прямо-таки пришел в какое-то исступление; от кисло-сладкого вкуса ягод пробирала дрожь; его спина желтела под мокрой прилипшей рубахой, штанины были в репьях и земле, со шляпы струйками текла вода, а он все пробирался, обжигался о крапиву, бранился, бросался к богатым, щедрым веткам:
— Ах, хороша малина! Ах, хороша!
— Да, может, в дом пойдем? — сказал управляющий, с улыбкой и жалостью глядя на желтую спину прокурора.
— Пойдем, пойдем! Сейчас… Дождь, что называется, пришпарил.
Тут уж не выдержал и прокурор. Теряя тапочки, он тяжело побежал по картошке, а за ним начальник с управляющим.
Они ввалились в сени, хохочущие, толкаясь, как мальчишки; выяснилось, что прокурор бежал с сорванной веткой, которую общипывал на ходу.
— Вот это малина, ну и малина!
Разулись и принялись мыть ноги и сапоги под струйками, бежавшими с крыши на крыльцо.
— Пропала шляпа, теперь тебе жена всыплет, — сказал Крабов злорадно.
— А мы ее высушим, — жалобно сказал Попелюшко. — Вот бумаги понапихаем и высушим.
Савин принес ворох районных газет, стал делать из них ком, но что-то обнаружил и вчитался.
— Что?
— Тьфу ты, — хмыкнул Савин. — Тут меня, оказывается, кроют… а я не читал. За какое это? Позавчерашняя, что ли?
Начальник милиции расхохотался, раскатисто, с кашлем, захлебываясь от смеха:
— Его кроют… ах, ах… а он не читал! Ах, мать честная, его кроют, а он… не читал!
Савин смущенно изучал заметку, моргая глазами.
— И все неправильно, — с обидой заключил он. — Пишут!
Гости вошли в избу.
Сперва была совсем голая — только грубый стол да скамейки — маленькая комнатушка, и, полагая, что это пустая боковушка, гости прошли дальше, но там была узкая промежуточная комната поменьше, без стульев, заваленная мешками, какими-то приборами и пучками овса, пшеницы, трав; они толкнулись еще дальше, но войти не смогли, ибо дальше была только клетушка, вся заполненная двуспальной кроватью, — ею изба кончалась, поэтому им, несколько оконфуженным, пришлось вернуться в первую комнату, принятую за пустую боковушку, но которая, оказывается, была главной и парадной комнатой дома, а также столовой, судя по валявшимся на столе коркам и обгрызенным костям.
Пол давно не подметался, на подоконнике валялись дохлые мухи, и вообще во всем виднелось то унылое запустение, какое способны разводить, кажется, только одни немолодые мужчины без жен.
— Хотите мяса поесть? — спросил хозяин, открывая печь.
В печи оказался примус, на нем большой чугун с каким-то мутным варевом. Гости отказались.
— А то давайте, — радушно предлагал Савин, извлекая из чугуна едва ли не целый бараний бок. — Жена гостит второй месяц у родных, а я, как умею, готовлю себе пропитание: знаете, мясо беру, водой залил, соли туда — и ничего…
— А у вас, я погляжу, рабочие лучше начальства живут, — покачал головой Крабов. — Теснота…
— Рабочие есть и зарабатывают поболее моего, а кроме того, мы строимся, там, по-над балочкой, целая улица, полдома нам достанется, так неохота уж возиться тут, устраиваться. Жену отправил отдыхать, а мне одному просторно.
— Моя жена вечно в городе сидит, — вздохнул Попелюшко. — У тебя детей нет, твоей просто, махнула себе, а ты барана сварил в горшке, обглодал — порядок.
— А у вас много детей?
— Восемь.
— У-у, — промычал Савин.
— Старшие трое в лагере, скоро вернулся.
— Однако силен, бродяга, — сказал Крабов. — У меня двое, и то… Но жена у меня, хлопцы, славная, ах, какая у меня жена! А вот у него — ведьма.
— Ну, допустим! — обиделся прокурор; ему захотелось тоже похвастать женой, и он сказал: — Она у меня красивая, захотела сбросить десять кило — и сбросила, не то что я.
— С такой оравой и тридцать кило сбросишь, — заметил Крабов.
— Детей бы на лето в деревню вывозить, — мечтательно сказал Попелюшко. — Чтобы они на вишни лазили.
Савин, улыбаюсь, встал и открыл окошко. В него влетел свежий воздух с дождевой пылью, вкусный, как вода из колодца. На дворе быстро темнело, только полыхали молнии. Савин пощелкал выключателем.
— Вот же мудрецы — как гроза, выключают свет.
— Может, в этом есть какой-то смысл?
— Какой там смысл! Невежество.
— Однако! — встревожился прокурор. — Как же мы теперь поедем?
Дождь продолжался затяжной, и было ясно, что сумерки, пришедшие с ним, уже не разойдутся, а дороги развезены и затоплены.
— Ночуйте у меня, — предложил Савин.
— У меня завтра суд, — сказал прокурор. — Слушается серьезное дело, мне надо, хоть расшибись.
— А мне к восьми на службу.
— Да всем надо, — сказал Савин. — Меня вон в сельхозотдел вызывают зачем-то.
— Греть будут?
— Наверное…
— Нет, но как же мы поедем?
— Да вы спите у меня, — беззаботно сказал управляющий. — В два часа ночи за мной придет машина, я вас разбужу, и вместе поедем. Учитывая дорогу, к восьми доберемся, а застрянем — скопом вытащим; видите, даже двойная выгода.
И, видя, что гости заколебались, добавил:
— О мотоцикле не беспокойтесь, хлопцы починят, а потом подошлете милиционера.
Крабову очень не улыбалось ехать на мотоцикле ночью, в грязь, по незнакомым дорогам, и он сообразил, что, как начнут биться в колдобинах, коляска под прокурором точно сломается.
— Идет, — сказал он. — Где у тебя сапоги высушить?
Они развесили мокрую одежду на печке. Попелюшко и Крабов легли вдвоем на хозяйскую кровать, и хотя кровать была двухспальная, им было тесно при прокурорской ширине. Савин накинул дождевик и куда-то ушел.
Некоторое время лежали молча. Но каждый затаился, боясь потревожить соседа, и знал, что сосед также не спит, а думает о чем-то. И так они думали, думали…
Вдруг сквозь шорох дождя донесся отчаянный гам, выкрики, скрежет, и опять Крабов вздрогнул, но вспомнил, что это крик утиного народа, что их, наверное, кормят на верхнем пруду, но было странно, почему их кормят в темноте. Вспомнил хромого сторожа и подумал, что охрана никуда не годится, но, раз управляющий так уверен, значит, так можно, и взводы сторожей, так же, как и милиция, здесь не надобны, и это почему-то его оскорбляло.
— Ну тебя к черту, давай валетом, — сказал Крабов и, забрав подушку, перекатился к другой спинке. — Габариты у тебя!
Попелюшко глубоко вздохнул.
— Жена, наверное, с ума сходит… — задумчиво сказал он.
— Моя приучёна, — грубо сказал Крабов. — Семнадцатый год, бедняга, со мной мается, привыкла… Ты знаешь, ведь она у меня эстонка, — зачем-то добавил он.
Затихший было печальный утиный крик возобновился с новой силой. Молния вспыхивала, но уже беззвучно: вероятно, гроза удалялась. Тикали не замеченные прежде ходики. Вдвоем в постели было жарко.
— Вот, послушай, я тебе армянскую загадку задам, — сказал, покряхтывая, Крабов. — Снизу пух, a сверху страх.
— Отстань, — буркнул Попелюшко.
— Прокурор лежит на перине! — с торжеством сообщил Крабов. — А теперь такую: вокруг вода, посредине закон.
— Прокурор купается, — сердито сказал Попелюшко. — А ты дурак.
— А, ты знал, — разочарованно протянул Крабов.
— Вот я тебе про милицию загадаю, — рассердился прокурор.
— Про милицию много анекдотов, неинтересно…
— То-то и помолчал бы.
Помолчав, они заснули, и время от времени прокурор чувствовал, как острые коленки начальника милиции препротивно бьют его в мягкий нежный живот. «И чего бы сучить!» — возмущался он во сне и обижался до слез.
Сквозь сон же он слышал, как приходил Савин, подтягивал гирю на часах, о чем-то озабоченно говорил с Крабовым. И так повторялось много-много раз. Савин приходил, уходил, а у прокурора не было сил проснуться и узнать, в чем дело.
Наконец он почувствовал прохладу и невыразимо сладостную долгожданную свободу. Приоткрыв один глаз, он не обнаружил на кровати соседа. Содрав с Попелюшко одеяло и завернувшись в него, Крабов спал на полу. Прокурор с наслаждением захватил всю кровать руками и ногами и по-настоящему вкусно заснул.
— Ну, вставайте, транспорт пришел, — оказал Савин.
— А ты сам где спал? — кряхтя и морщась от света, спросил Крабов.
— Я не спал, замотался совсем. Тысячу уток погрузили.
— Дня тебе нету.
— День-то я в основном с вами ухлопал, — добродушно сказал Савин. — Тут же звонят с мясокомбината: давай тысячу.
— Завтра бы отвез, — зевнул Крабов.
— Ага, еще другие захватят. Тут ее не то вырастить, тут ее сдать — вот проблема. Комбинат мал, не перерабатывает. А они у меня в сутки едва не машину комбикорма жрут.
Сонные, недовольные друг другом, гости оделись, вышли, поеживаясь, на крыльцо и остановились, пораженные: непогоды и следа не осталось.
Небо было фиолетово-черное, без единого облака, потому что всюду, куда ни глянь, мерцали яркие, объемные звезды, одна поближе, другая подальше, а великолепный Млечный Путь с его неведомыми мирами — уж совсем в невообразимой дали.
И было свежо, бодро, дышалось легко, как в юности. Из тьмы показался огненный глаз, он исчезал за деревьями, блуждал, сопровождаемый лаем собак, раздвоился на два глаза, выскочил совсем рядом и с рокотом мотора остановился перед крыльцом. И было приятно, что это он к ним приехал, что это он их повезет.
— Зоотехник здесь? — спросил Савин.
— Здесь я… — отозвался молоденький женский голос из кабины.
— А сена я полкопешки бросил, — говорил шофер. — Через Полеташку поедем или через Клины?
— Лучше давай через Клины, да не очень гони — мы поспим немного.
Гости приблизились, но с недоумением остановились перед транспортом. Это был обшарпанный, видавший виды совхозный грузовик. В кузове скамеек не имелось.
Собственно, согласно правилам ОРУДа, так не разрешалось ехать, и начальнику милиции уж конечно это было известно. Но кузов доверху был забит пахучим свежескошенным сеном, трое мужчин провалились и потонули в нем; Крабов и Попелюшко ползали на коленях, не понимая, как же пристроиться: сидеть ли по-турецки, лежать ли на боку, либо на спине, — а грузовик тронулся, и они повалились друг на друга.
— Очень славно, очень мило, — сказал прокурор, отыскивая очки. — Признаться, я лет сто не ездил на сене.
— Ну, — сказал Савин, — до начальства высоко, до города далеко, я спать буду. И вам советую.
Он выгреб яму, подбил под голову, уткнулся в сено и сдержал слово: как лег, так сразу и уснул и не просыпался более, хотя грузовик прыгал, вскидывал задком и качался, как в море лодка.
Грузное тело прокурора все пришло в движение, оно тряслось и колыхалось, как кисельное, так что на ухабах забивало дух. Несмотря на это, он чувствовал в себе какой-то необычайный подъем, почти детский восторг.
Крабов лег на спину, заложил руки за голову, воображая, что ему покойно, и его острые колени мотались туда-сюда в такт раскачиваниям машины. А прокурор крутился, проваливайся, сползал, наконец уцепился за борт, встал на колени и выглянул из-за кабины.
В лицо ему ударил ледяной встречный ветерок. Он увидел два длинных луча, бегущих перед радиатором, освещающих колею и лужицы воды. Но дорога в целом уже была суха, неправдоподобно белеса, с темными каемками травы, а по обеим сторонам стояла спелая рожь, которая вся вспыхивала, просвечивалась, когда фары нацеливались да нее, и даже васильки были отчетливо видны, почему-то светло-голубые в искусственном свете.
Впереди что-то ярко заблестело, как два изумруда, и не успел прокурор сообразить, что это были чьи-то глаза, как длинная тень зверька шмыгнула в рожь.
А вокруг была густая, фантасмагорическая тьма, казалось, ощутимая рукой, и грузовичок, как ножом, резал ее, эту тьму.
Коленям стало больно, прокурор выпустил борт, упал на спину, выпятив живот. Сено шуршало и покалывало сквозь рубашку. Он практично подумал, что, наверно, приедут в город не поздно, так что он успеет до суда забежать домой, позавтракать и даже вымыться в ванне.
— Послушай, а вон та звездочка, кажется, движется? — сказал Крабов, всматриваясь в небо.
— Где?
— Во-он та, сперва троечка, а она левее.
Прокурор долго смотрел на звезду.
— Нет, показалось тебе.
— Ничего мы не знаем, — сказал Крабов, — и звезд мы не знаем.
Прокурор лежал, озабоченно прислушиваясь, как в нем перемешиваются печенки с селезенками. Не то какая-то боль, не то какая-то обида беспокоила его, то ли просто было неудобно лежать.
— Нет, я не понимаю другого, — сказал он. — Я не понимаю, как это мы судим, сажаем под арест…
Он обрадовался, что Крабов не расслышал его и ничего не ответил; он не мог найти слов, чтобы выразить то сложное, мучительное чувство, которое навалилось на него и не отпускало.
Прошедший день был так прост и естествен, сено в машине было так пахуче, небо так бездонно. Жизнь была так полна, богата, хороша, что было неясно, почему обязательно надобно в ней кого-то судить, сажать под арест, отправлять в больницу, и прокурору показалось в эту минуту, что он — нет, не лишний, не то слово, а — странное явление в ней. Именно странное, положительно странное.
Эта мысль за всю его долгую практику ни разу не приходила ему в голову, а пришла сейчас, после той невыносимой жары августовского дня, общественных вишен (ах, хороши были вишни!), грозы, малины (малина была хороша!), в этой фантастической ночной поездке.
— Мы ассенизаторы, прокурор, — вдруг жестко сказал Крабов; оказывается, он расслышал. — Ассенизаторы и санитары. Вот и все относительно нас. Придет час, станем не нужны, никто нас не вспомнит. Кому до нас дело! Ну и на здоровье.
Он, по примеру управляющего, стал поглубже зарываться в сено.
— Да, да, конечно, — сказал Попелюшко. — Скажи мне: ты искренне веришь, что придет час?
— Верю, — зло буркнул Крабов. — А ты лучше спи. Ехать нам еще порядком.
Прокурор, не перенося больше тряски, опять уцепился за борт, выглянул из-за кабины и увидел все то же: два луча, режущие беспроглядную тьму, светлую дорогу между двумя стенками ржи, белесые васильки.
Впрочем, ему почудилось, что впереди, там, где во тьме угадывался горизонт, небо чуть серело. Это могли быть огни города, мог быть и рассвет.
Подумав, прокурор сообразил, что до города с его благоустроенной квартирой еще порядком и порядком, что туда они приедут засветло, но что посеревшее небо, пожалуй, значило рассвет, первые признаки дня.
И это было так.